ГОЛУБОЙ СНЕГ

В кабинете было холодно. Стекла окон толсто обмерзли льдом. Плакат, приколотый кнопками к двери, покоробился, отсырел и на нем смутно виднелось изображение комбайна.

Директора машинно-тракторной станции Дударева знобило, хотя он и сидел в накинутом на плечи пальто: вероятно, простудился. Задумчиво покусав пластмассовую ручку, он придавил ладонью наершившиеся листочки записной книжки, поставил сбоку цифру одиннадцать и вывел:

«В коровниках колхоза «Восход» очень старая проводка и много неисправных электродоильных аппаратов. Послать Карпенко».

Дударев хотел писать дальше, но его отвлек скрип кресла, в котором полулежал секретарь по зоне МТС Баландин. Веки Баландина смежены. Лицо с желтоватым оттенком, коричневое пальто и кунья шапка почти слились с креслом, обтянутым потрескавшейся рыжей кожей. Дударев вспомнил, каким дебелым было лицо Баландина еще месяц назад, когда тот работал секретарем горкома; стало больно, что этот не то дремлющий, не то задумавшийся человек исхудал и одрябнул душой. Что делать с ним?

С тех пор, как они служат под одной крышей, Дударева не покидает изнуряющая тревога. И нет сил избавиться от нее: слишком многое связывает их. В одной деревне выросли, дружили — водой не разольешь. Все было общим: голуби, бабки, удочки, лакомства. Вместе стреляли из шомполки уток, спрятавшись в коноплянике, курили махорку. Вместе стояли на квартире у старика-шорника, учась в районной средней школе. А когда поступили в институты: Дударев — в сельскохозяйственный, Баландин — в педагогический — и жили в разных концах города, то непременно встречались каждый день.

Буранным январским утром Дударев (он уже учился на втором курсе) получил из дому телеграмму о смерти отца. Девяносто километров до родной деревни, а извозчика нанять не на что. Дударев пошел к директору. Тот, поглаживая лоб, хмуро сказал:

— Ничего, юноша, без тебя похоронят. Мертвому все равно, кто идет за гробом. А ты себя можешь загубить, да и лошадь. Вон буранище-то какой!

Дударев вернулся в общежитие, сел на койку, заплакал. Баландин натянул на голову шапку, сдернул с гвоздя полушубок и выбежал из комнаты. Вскоре он, потный, в снегу, вырос на пороге:

— Одевайся, Вася, райком комсомола дал лошадь.

После похорон мать посадила на лавочку дочерей-двойняшек. Грустные, одетые в черное, они походили на голодных галчат.

— Доведи их, сынок, до ума. Так велел отец. Институты от тебя не уйдут. А уйдут — не беда. Голова у тебя светлая, обязательно на виду будешь.

— Хорошо, мама, — ответил Дударев.

Баландин скрутил жгутом уши шапки, попросил:

— Пелагея Васильевна, отпустите Васю. Мы вам деньги будем присылать. Вагоны грузи, полы натирай — вот и деньги. Мы уже пробовали. Прилично платят.

И еще он говорил что-то, долго, ласково, вкрадчиво, и мать сказала, утирая глаза полушалком:

— Ладно, Вася, учись. Как-нибудь перебьемся.

Через месяц друзья пришли на почту. Бланк перевода заполняли так: одно слово напишет Дударев, другое — Баландин, чтобы знала Пелагея Васильевна, что деньги они заработали вдвоем.

Выйдя с почты, вспомнили, что ничего не ели. Выгребли из кармана мелочь, перемешанную с крошками табака. Баландин тщательно посчитал ее и весело вскрикнул:

— Ва́сюха, Васю́ха, Васюха́, везучие же мы с тобой! Можем купить полкило ржанины да суп гороховый!

Посланный перевод, медяки на ужин и даже мастика для натирания полов, въевшаяся в пальцы, — все это было счастьем. Оно заставляло хохотать по всякому пустячному поводу, толкать друг друга плечами, насвистывать и независимо поглядывать по сторонам.

Когда началась Отечественная война, Дударев работал агрономом на селекционной станции, а Баландин заведовал отделом пропаганды и агитации райкома партии. Договорившись по телефону, они подали в свои военкоматы заявления. Дударева взяли в армию, Баландина, как сердечника, оставили.

В день отъезда на фронт все казалось Дудареву раскаленным: и небо, и асфальт перрона, и пуговицы шинели. Баландин молчал и смотрел горестно на пути, над которыми крутились, вихляя, приседая, вытягиваясь, черные смерчи.

Когда печальный звон вокзального колокола покатился над толпой, друзья поцеловались. Слез не было, они затаились где-то внутри, сжатые в комок крутой мужской суровостью.

В час их встречи, как и в час расставания, было знойно, пыльно, душно, но, несмотря на это, Дудареву казалось, что все просквозило мягкой синевой: улицы города, о которых наскучался за годы войны, ограды, деревья.

Мебель в квартире Баландина была прежняя. Она заметно выцвела. Дударев с удовольствием отметил:

— Вышел ты, Костя, в секретари горкома, а обстановка старая. По-прежнему непритязательная.

— А что? Обстановка как обстановка. Служит еще. Не о ней забота.

Они пили водку, рассказывали наперебой о том, что не успели или не могли сообщить в письмах. А временами, словно очнувшись от сна, весело вскрикивали:

— Костя, милый, да ведь это ты!

— Ва́сюха, Васю́ха, Васюха́, неужели мы опять вместе!

За полночь Дударев ушел спать в домашний кабинет Баландина. Едва он снял гимнастерку, открылась дверь и заглянул хозяин.

— Вась, а ты помнишь цыганскую борьбу?

— Как же, помню. Ты всегда побеждал меня.

— Может, попробуем?

— Давай.

Они застелили пол байковым одеялом, легли на спины, головами в противоположные стороны. А через мгновение уже двигались в воздухе, осторожно и нерешительно, две ноги: одна — в хромовом сапоге, другая — в летнем желтом полуботинке. Но вот полуботинок черкнул каблуком по сапогу, и обе ноги, скрестившись, напряженно задрожали в воздухе.

Нога в желтом полуботинке медленно сгибается книзу, спина ее хозяина отстает от пола, вот он уже касается одеяла одним затылком, а затем устало плюхается на грудь и, тяжело дыша, лежит в изнеможении.

— Майор, а я ведь нарочно поддался. Гостеприимство, — обиженным голосом говорит Баландин и прикладывает ладони к вискам. — Проклятое сердце! Маленькое физическое усилие — и кровяное давление повысилось.

Хмурый и рассерженный уходит Баландин. Дударев ложится на диван, думает: «Видно, очень самолюбивым стал Костя… Ишь, как надулся, что не победил…»

Поутру, ежась и охая, Дударев принял ледяной душ. Вернувшись в кабинет, увидел на спинке стула поглаженные женой Баландина Антониной гимнастерку и галифе. Сквозь узорную вязь тюлевой шторы тянулись к нему разноцветные солнечные иглы. Золотой свет утра, приятный холодок в теле, искусно отутюженная одежда — как все это прекрасно!

— Вы сегодня очень красивый! — сказала ему Антонина.

— Должен быть таким. Ведь на родину вернулся! — Дударев обнял Баландина, поцеловал у Антонины руку, хотя и считал целование рук пережитком, подмигнул курносому Валерику.

Завтрак был вкусный, но Баландин и Дударев часто отодвигали тарелки, вспоминая милые подробности детства. Антонина влюбленно смотрела на обоих, перебирая пальцами раннюю седую прядь, снежной полоской пролегшую в ее черных волосах. Мужчины заметили, что Антонина как-то по-особому наблюдает за ними, смутились, замолчали. Тогда она опустила веки и проговорила грустно:

— Хорошо дружить. Мы, женщины, не умеем так. Наша дружба прочна и возвышенна в девичестве. А потом… она становится похожей на костер из мокрых дров. Мало огня и много дыма. Видно, работа, быт, муж, дети поглощают нашу душевную энергию без остатка. Здесь уже не до привязанностей детства и юности.

Она положила подбородок на кулаки, внезапно по-детски наивно спросила:

— Василий Иваныч, вы, наверно, будете замечательным семьянином?

— Должно быть! — засмеялся Дударев.

Баландин насупился, взглянул на часы.

— Я хотел бы, Вася, показать тебе город. За твое отсутствие он крепко разросся.

Дворник-татарин поливал из шланга шоссе. Баландин привычно крутил «баранку» и время от времени останавливал машину, чтобы обратить внимание Дударева на то, что появилось в городе без него.

Хотя Дудареву понравились и сквер, посреди которого качались тюльпаны, и кирпичное в четыре этажа здание индустриального техникума, и стадион с трибунами, выкрашенными оловянной краской, и многое другое, что показывал Баландин, возвратился он на квартиру друга угрюмым. Баландин спросил, почему он поскучнел.

— Видишь ли, Костя, я много хорошего увидел сегодня… Радовался, волновался, доволен. Но меня смутило… то есть мне кажется, ты не должен был говорить об электростанции: «я построил», о сквере: «я посадил» и так далее. Нескромно.

— Вася, дорогой, не надо придираться к форме.

— Какая же здесь форма? Тут существо. Труд тысяч людей ты подменяешь своим «я».

— Не подменяю, а включаю в него и свой труд.

— Коль так, то я удовлетворен, — сказал Дударев, но до конца все-таки не поверил, что, оправдываясь, Баландин был искренним.

Вечером, когда Дударев играл с Антониной в шахматы, позвонил Баландин. Он сказал, что пришлет машину, если Дударев будет не прочь поприсутствовать на бюро горкома, которое заслушивает отчеты директоров заводов. Дудареву стало неловко, что он, посторонний человек, заявится на бюро горкома. Но желание увидеть друга в рабочей обстановке было велико, он согласился.

Пожилая секретарша в кофте из кроличьего пуха провела его в кабинет и указала на стул. Дударев закрыл ладонями щеки, покрасневшие от волнения, стал слушать, что говорит сухощавый мужчина с лицом, запятнанным родинками. Баландин стоял возле стены, скрестив за спиной руки, и зорко смотрел на говорящего. Как только сухощавый сказал о каких-то тросах, помешавших заводу выполнить план, Баландин оттолкнулся от стены, хрипло и злобно бросил:

— Всякий раз заслоняетесь тросами. Высечь бы вас одним из них!

Сухощавый растерялся, из пальцев выскользнули листы, густо поклеванные пишущей машинкой, и рассыпались под столом. Пока он доставал их, в кабинете туго натянулась тишина: ни кашля, ни вздоха, ни шепота.

Потом говорили другие директора заводов, и Дударев видел, что эти седые люди произносят каждое слово по-мальчишески пугливо, боясь, что оно в устах секретаря обернется кнутом, оставляющим черный рубец. Баландин по-прежнему стоял спиной к стене и опирался на руки. Дударев заметил: когда брови друга смыкались и образовывали на взлобье треугольник из морщин, то он непременно бросал какую-нибудь резкую реплику.

— Покороче, вития. Выводы.

— Смотри, захлебнешься в собственной похвальбе.

— Не нуждаемся в кудрявых доказательствах.

Что ни фраза, то безмолвней в кабинете. Подавленно сутулились спины. По листам бумаги то тревожно, то робко, то возмущенно двигались карандаши.

— Больно крут ты, Костя, с людьми, — сказал Дударев, спускаясь по горкомовской лестнице.

— Время диктует поведение.

— Человечнее надо.

— Человечность по-разному проявляется.

— Подавлять властью и волей — не значит поступать человечно.

— Ва́сюха, Васю́ха, Васюха́, ты опять придираешься.

— Я предостерегаю.

— Напрасно. Повелевать людьми — искусство, а я в этом деле — мастер.

* * *

В дверь кабинета кто-то робко постучал. Дударев встрепенулся, увидел покоробленный сыростью плакат, Баландина, полулежащего в рыжем кресле.

— Войдите. — Поежился от внезапной дрожи, спрятал затылок в каракулевый воротник.

Споткнувшись о высокий порог, обшитый клокастым войлоком, в кабинет шагнула агроном Валентина Матвеева. Она поздоровалась и начала оттирать кожаной перчаткой закоченевшие руки. На щеках — морозный румянец. Шаль и волосы курчавы от инея.

— Валентина Алексеевна, неужели пешком пришла?

— Пешком.

— Просила лошадь у Мурашова?

— Нет. Отказал бы.

— Почему вдруг? Ведь он прекрасно принял тебя. — Дударев тревожно встал.

— Принял-то он меня прекрасно, да, наверно, только для виду. Неделю назад я зашла к нему и сказала, что необходимо помещение для агротехнических курсов. А он ни с того ни с сего закричал: «Сам знаю и, когда сочту нужным, выделю». Я, конечно, сказала, что хотя он и председатель, но кричать на меня не имеет права и обязан без проволочек выделить помещение. Он снова стал говорить оскорбительным тоном и почему-то поставил мне в упрек, что я окончила академию. Я ушла. Потом решила, что для начала буду проводить занятия у себя в комнате. Так и сделала.

— Ну, а еще что? — спросил Дударев: он заметил, что Валентина побледнела и в какой-то нерешительности стала катать по лавочке смятую замшевую перчатку.

— Василий Иванович, наверно, это плохо?.. Столкнулась с первыми трудностями и поддержки ищу, вместо того, чтобы своими силами обойтись. Я не пришла бы. Вынудил меня Мурашов.

— Продолжай, Валя. — Дударев и сам не заметил, как назвал Матвееву просто по имени.

Она застенчиво опустила ресницы, на которые, казалось, были нанизаны хрустальные шарики: растаял иней. Дударев смутился и, придавливая листочки блокнота, вспомнил, что еще с месяц назад, когда Матвеева приехала в МТС и они беседовали в этом же холодном кабинете, ему захотелось назвать ее не длинно и официально — Валентина Алексеевна, а коротко и душевно — Валя.

— Василий Иванович, вы знаете прораба наших шефов Селянкина?

— Знаю.

— Как-то он подходит ко мне и говорит: «Мы строим колхозу теплицу и парники, а председатель даже лошадь не дает, чтобы мы могли возить кирпич от шоссе сюда. Проселок-то снегом занесло, только на лошади и проедешь». Я сказала Мурашову об этом. А он: «Ничего, выкрутятся. На их заводе бульдозеры есть. Пусть пригонит один да очистят проселок». — «Зачем же, — говорю, — за шестьдесят километров бульдозер гнать? Одной-двумя лошадьми можно обойтись». — «Ну, это не твоего ума дело, — отвечает. — Занимайся-ка своей агротехникой, а в административную политику не суй нос, а то откусим». Вчера вечером Мурашов явился ко мне на квартиру. Пьяный, на валенках пуд снегу: видимо, нарочно по сугробам шел. Я сказала, чтобы он вышел на крылечко и обмел валенки. А он их об ножку кровати обстукал. Я не выдержала и крикнула: «Уходите, наглый вы человек!» Он, разумеется, не ушел, сел на лавочку. «Вот что, академия, я на три слова. Запомни: хозяин в колхозе я. И если ты будешь встревать в мою дипломатию, досыта наплачешься. Понаслали вас, грамотных, в деревню, а вы думаете: «Все умеем». Нет, не умеете. Не понимаете. У нас, практиков, почище вашей академии. Она у нас в горбу сидит. Знаю я твои мечты. Поработаю, мол, годик и сковырну Мурашова, полуграмотного мужика. Не пустят тебя в председатели. Мурашов-то нужней колхозу, чем какая-нибудь белоручка. Поборемся. Справедливость, она всегда восторжествует. Так что, академия, живи тише воды, ниже травы, а то худо будет». И ушел.

Дударев взглянул на Баландина: как он воспринял то, о чем рассказывала Валентина? Лицо друга было по-прежнему безучастным, хотя вздрагивающие усталые веки говорили, что он не спал и все слышал. Дударев рассердился. Неприятным человеком стал Баландин: все о себе да о себе… Нет чтобы подумать об этой правдивой, толковой девушке. Мало еще в ней мужества. Да и откуда ему взяться? Только-только из родительского гнезда. Мать — скрипачка, отец — врач. Нужды и трудностей никогда не испытывала. И вот оказалась одна. Страшновато. Окрылить ее надо, поддержать. Может быть, достаточно сказать одно слово. Каждый человек, что штучный замок: открывается единственным и неповторимым ключом.

Дударев сел на лавочку рядом с Валентиной, задумчиво склонил голову. Его жесткие каштановые волосы, подстриженные под ерша, были такими ровными вверху, будто их срезал взмахом литовки косарь. Дударев почувствовал, что девушка рассматривает его прическу, и впервые ему стало больно от того, что видят его седину. А седины прибавилось особенно много с тех пор, как он получил от жены телеграмму: «Не вернусь тчк Вышла замуж тчк».

Взгляд Дударева скользнул по рукам Валентины. Увидев эти робкие, красивые руки, он вдруг подумал, что прошла бы дневная усталость, если бы Валентина ласково провела ладошками по его колючей голове.

— Тяжело тебе, Валя?

— Да.

— И мне тяжело. — Дударев встал. — Многим нелегко: дело большое — большие и трудности. Жди, Валя, Баландина и меня завтра.

Эмтээсовский кучер постучал кнутовищем в ставню. Дударев подергал Баландина за плечо, сказал, чтобы он отправлялся спать, а сам пошел проводить Валентину.

Легкие плетеные санки, в которые была запряжена лошадь, катились по гладкой дороге. Сосны — так всегда бывает в большие морозы — издавали звук, что напоминает сухой звон распадающихся под топором поленьев. Вершинный ветер сбрасывал с крон куржак, в колючем воздухе бора стоял протяжный сыпучий шелест.

Дударев и Валентина молча шагали позади все дальше убегающих от них санок. Серые валенки девушки задубенели на холоде и скользили, точно подшитые кожей. Дударев взял ее под руку. Сначала, стесняясь, она далеко отставляла локоть, но потом прижала им кисть Дударева и, поскользнувшись, припала к плечу.

Впереди, на взгорке, засияла дорога. Вскоре на том месте вырисовалась лошадь, застыла на мгновение и стала переваливать через взгорок, покачивая вниз-вверх дугой.

— Василий Иваныч?

— А?

— Только вы не смейтесь. Сегодня я впервые в ночном лесу. Я даже не подозревала, что здесь в это время так красиво! — Валентина вздохнула. — В Москве теперь тоже темно. Фонари зажгли, рекламы. Папа, наверно, дома, сидит у телевизора. А мама где-нибудь концерт дает… Хорошо сейчас в Москве! Много свету, много людей и машин. Я смогла бы остаться там, но не захотела… И не жалею. Папа сказал, когда провожал меня: «Москва — большой корабль, идущий в далекое плавание. И тот, в ком нет сейчас большой нужды, не должен оставаться на нем, чтобы не оказаться балластом». Папа у меня настоящий человек! — Она помолчала и спросила: — Василий Иванович, а где ваша семья?

Своим вопросом Валентина напомнила Дудареву о том, что его семья расколота на три части: сам он здесь, в МТС, мать и сын Кеша — в городе, а жена Вера, вернее бывшая жена, где-то под Тобольском. Дудареву не хотелось задевать эту мучительную тему, но он все же заговорил, чтобы не обидеть Валентину.

— У меня маленькая семья: мать и сын. Сын учится в первом классе. Летом заберу их. Сейчас нельзя: живу в комнатушке, где хоть волков морозь. Есть две сестры. Живут отдельно: взрослые, семейные люди. Была жена. Звать Верой. Геолог. По сути дела мы почти не жили вместе. Она то в годичной командировке, то в двухгодичной. Прилетит на несколько месяцев, обработает собранный материал и снова уехала. Удерживать возле себя не мог: у человека свое дело — притом любимое. Нельзя. Разлуки и разлуки, отвыкла. В общем, недавно вышла замуж.

— А вы любили ее?

— Я пока еще не могу говорить о своем чувстве в прошедшем времени.

Молча перевалили взгорок. На берегу реки стояли мохнатые от инея возница и лошадь. Дударев зажег спичку. Синевато-желтое пламя нырнуло в трубку, осветив добродушный мясистый нос, стиснутые на переносье брови и лоб, рассеченный тремя морщинами.

Девушка села в санки, укутала полостью ноги.

— Василий Иванович, мне говорили, что до приезда в МТС вы были заместителем начальника областного управления сельского хозяйства.

— Ну и что?

— Вы не каетесь, что приехали сюда?

— Нет. Два месяца я здесь и ни разу не пожалел. Я люблю землю. Особенно люблю жить среди людей, которые ухаживают за нею.

— Хорошо!

— Что хорошо?

— Жить.

— Разумеется. — Дударев засмеялся и махнул рукой. — Поезжайте, путь добрый.

Кучер понукнул лошадь. Чиркая полозьями буграстый заснеженный речной лед, покатились санки. Полосками голубой стали вылетал из-под них след.

…Замо́к настолько нахолодал, что даже сквозь перчатки ожег пальцы Дударева.

Комната его была узка и длинна, пол щелястый, у стены возвышалась «грубка» — небольшая печь типа голландки. Убранство комнаты составляли: койка, покрытая стеганым одеялом, кушетка с клеенчатым верхом, этажерка, напичканная книгами, стол и несколько табуреток.

Не снимая пальто, Дударев нащепал от соснового полена тонких палочек, вместе с кусочком бересты, свернувшимся в трубочку, положил на колошник. Затем разломал ящик и затолкал дощечки в печь. Вскоре она глухо загудела, и огонь, выбиваясь снизу, начал обхватывать широким кольцом покрывающиеся пузырьками смолы дрова.

Когда Дударев уже чаевничал, ввалился в комнату землеустроитель Гуржак, широколицый, полный, в фуфайке и ватных брюках. Он налил в кружку кипятку, взял с тарелки бутерброд и устало опустился на кушетку.

Дудареву нравился Гуржак. Одежду он носит непритязательную, везде ведет себя, как дома, говорит — точно узлом завязывает слова. Недавно он вручил Дудареву план землеустройства. Замечательный план! Все учел: на каких землях осуществить полевой севооборот, на каких — лугопастбищный, на каких — фермский. У такого клочок земли даром не пропадет. Золотой работник!

— Ну, Илья Борисович? — взглянул Дударев на Гуржака, спрашивая его о поездке в лесничество, где по льготным ценам продавали строевой лес, попавший в зону затопления.

— Отвечу. Дай заморить червяка. — Гуржак дожевал бутерброд и воскликнул: — Хорошую делянку нарезали нам! Сосны стройнешенькие, крупные. Зам-мечательных домов понастроим.

— Молодец! Подробности завтра. А теперь иди ужинать. У меня, как видишь, ничего нет. Забыл в магазин сходить.

— Верно, надо бежать. Устал. — Гуржак остановился возле порога. — Хор-рошие, Василь Ваныч, сосны, будто при-снились.

Ударом плеча он отбил пристывшую к косяку дверь, исчез в облаке морозного воздуха. За окном прохрустели его частые шаги.

Разминая плечи, Дударев прошелся по комнате.

«Значит, лес есть. Превосходно! — подумал он. — Вот и начнем решать жилищную проблему».

Дударев сел к столу, выдернул воткнутую в зеркало карточку, на которой снята его жена Вера: голова, оплетенная цветами, наклонена к плечу, лукаво косятся глянцевитые глаза, сквозь прядь волос просвечивает пухлая мочка уха.

Каждый вечер Дударев вспоминал Веру, держа карточку на ладони, но сегодня он сунул ее в книгу. Невольно представил Валентину: как она мяла замшевую перчатку, как дрожали на ее ресницах бисерные капельки. Стало жаль, что, когда был молодым, встретилась на его пути не она, а Вера.

Перед рассветом Дударева разбудило дробное пощелкивание в оконное стекло. Он включил висящую над изголовьем лампочку и услышал тихое:

— Василий Иваныч, это я, Ваня Сухарев. Запчасти привез и уже сдал завхозу.

— Почему поздно?

— Забуксовал. Дорога-то проклятущая.

Ваня замолчал. По тому, как скрипел снег у завалинки, Дударев определил, что шофер переминается с ноги на ногу, не решаясь о чем-то заговорить. Но вот снег стал хрустеть громче и резче, и Дударев понял, что Ваня преодолел стеснение, и сейчас выяснится, чего он сразу не спросил.

— Не обижайтесь, что взбулгачил. Сами велели доложить… — пробормотал Ваня и, секунду помедлив, вздохнул: — А курить хочется… Маята. Ну, я пошел.

— Подожди. — Дударев отбросил одеяло, открыл ножницами пристывшую к рамам форточку и высунул наружу пачку сигарет.

— Спасибо, Василий Иваныч, спасибо! Закрывайте. Простудитесь.

Дударев погасил свет и представил, как Ваня, усталый, шагает по улице, вкусно глотая дым сигареты.

Дударев испытывал к Ване отцовскую нежность. Вот и теперь захотелось позвать его к себе, растопить печь, напоить чаем, узнать, о чем он мечтает, думает ли учиться, ладит ли с крестным, у которого живет. Но он не окликнул шофера: не до чая и разговоров Ване, намаялся в дороге, пусть спит.

Утром, как договорились накануне, Дударев и Баландин отправились в поездку по колхозам.

Потеплело. Ночью ветер стряхнул с бора остатки куржака. Не шелохнут сосны кронами. Лиловы в низинах снега. Над горизонтом оранжевый пласт зари. Выше небо прозрачное, белое. Еще выше — голубоватое, а в зените — синее, спокойное.

Баландин беспощадно дымил «Беломором», втискивал окурки в фарфоровую пепельницу-«лапоть».

За слюдяными окнами «газика» появлялись и пропадали из виду снегозадержательные канавы, ровные ряды шершавых подсолнечных будыльев — кулисы, лесополосы, сильно задутые метелями.

— Колхозники осуждают многокилометровые лесные полосы, — заговорил Дударев. — Лесополосы, говорят они, много снега жрут, а на поля кукиш с маслом попадает. Правы. Надо сделать полосы метров в пятьсот, от силы — тысячу. И чтобы промежутки между ними были — для снежного тока. А еще лучше пользоваться горчичными и подсолнечными кулисами. Смотри, где кулисы, там снежный покров почти одинаковый. Во всяком случае, там не получается: кому индейка, а кому воробей. Не продумали с полосами. Явно.

— Да не бывает так, чтобы кто-то, будь он даже семи пядей во лбу, с идеальной тщательностью обдумал ту или иную меру, — сказал Баландин. — История промышленности и сельского хозяйства, как и история вообще, не совершается без деятелей, которые ошибаются, извращают… Банальность.

Дударева рассердило, что Баландин говорит с ним раздраженно и поучающе. Он хотел резко возразить, но подумал, что это ухудшит и без того тяжелое настроение друга, и спокойно промолвил:

— Да, к сожалению, в ногах истории путаются деятели, о которых ты сказал. Но зачем же возводить это явление в степень необходимости?

— Я не возвожу. Я констатирую, — отрезал Баландин и громко щелкнул портсигаром, давая знать, что не намерен продолжать разговор.

Глядя в затылок Баландина, прикрытый куньей шапкой, Дударев грустно смежил веки и покачал головой.

До темноты они побывали в трех колхозах. Дударев с гордостью отмечал, что в деревнях, где останавливались, произошли перемены: там грузно поднялась над землей каменная овчарня, там проложили водопровод и смонтировали подвесную дорогу, там рассекли улицу надвое электрические провода, прихваченные к белым изоляторам. От сознания, что в этих переменах принимали участие рабочие МТС и он сам, у Дударева теплело на душе.

Когда закат начал жухнуть и нижний склон неба подернулся сизым налетом, кургузый «газик» въехал на окраину колхоза «Красный партизан».

— Остановись возле дома Мурашова, — сказал шоферу Баландин и обернулся к Дудареву: — Я, Вася, слышал твой разговор.

Жена Мурашова, темнокожая, жилистая, ответила на вопрос Баландина, певучей скороговоркой:

— В город укатил. Зачем — не сказался. Никогда не сказывается.

На улице было тихо, лишь слышалось тягучее мычание коров и крик снегирей.

Арбузный запах сухого снега, тальниковые плетни, строения из дерева, камня-плитняка, самана — все это скромное, непередаваемо близкое Дударев любил с тех пор, как помнил себя.

Дом, где помещалось правление, был закрыт на амбарный, чуть не с пудовую гирю, замок. На бумажке, прибитой к двери гвоздями, они прочли:

«В 16 ч. на квартире В. Л. Матвеевой состоится очередное занятие агротехнических курсов. Просьба не опаздывать».

Баландин, отогнув рукав пальто, взглянул на часы.

— Завтра утром бюро райкома. Пора в город. Впрочем, можно потолковать с Матвеевой, если занятие не началось.

Входя в сени, Дударев услышал голос Валентины, просачивающийся из приоткрытой двери. Он заглянул в щелку и увидел Валентину — худенькую, в синем шерстяном платье. Сухой блеск глаз и зеленоватые тени под веками говорили, что она плохо спала прошлую ночь и сильно утомилась за день. Но, вместе с тем, в посадке ее головы угадывалась бодрость и воля, поразительная для этой внешне изнеженной девушки.

В сенях, приткнутая в угол, стояла кадка. Баландин снял с нее крышку, пробил ковшом пленку льда, напился и тогда уже подошел к двери. Он долго смотрел в щелку, потом повернулся к Дудареву.

— Всю жизнь под маминой опекой жила, а вот вырвалась и неплохо держится, — и пригрозил: — Займусь я Мурашовым. Беречь ее надо. Не иначе.

От этих слов повеяло на Дударева прежним Костей Баландиным. Он шагнул к другу и крепко стиснул его локоть.

— Это ты что? — с лукавой ухмылкой спросил Баландин.

— Просто так. Не иначе. — Дударев засмеялся.

Они молча постояли, и Дударев сказал:

— Ты, Костя, поезжай, а я здесь останусь.

Закат дотлевал. Полчаса — и сгустится чернота, и набухнут колючим светом звезды. Слюдяные окна машины почти утратили прозрачность, приняли цвет йода.

— До завтра, Ва́сюха, Васю́ха, Васюха́, — сказал Баландин и захлопнул дверцу «газика».

Дударев зашел к трактористу Ветошкину, поужинал и отправился к Валентине. Небо крошило на деревню голубые снежинки. От этого искрились и воздух, и дорога, и крыши домов. Дудареву чудилось, что душа его, переполненная ожиданием и надеждой, тоже искрится.

Когда он перешагнул порог, Валентина стояла посреди комнаты с веником в руке. Она смутилась и спрятала веник за спину.

— Метите, метите. Подожду. — Дударев снял пальто и сел к столу. На скатерти лежала толстая тетрадь с надписью «Лекции по агротехнике» и свернутые в трубочку диаграммы. Пока Валентина мела, он листал тетрадь и тревожно посматривал на фарфоровую собачку, на ошейнике которой золотом по черному проступали слова: «Милой Валентине от Михаила». Он скользнул взглядом по курчавой вязи тетрадных букв и ничего не запомнил, так как старался понять, кто такой Михаил, подаривший Валентине фарфоровую собачку. Любимый, которого она ждет? Товарищ? Бывший соученик? Наверняка, любимый. Ведь нет же на столе никаких дареных безделушек, кроме этой.

Он решил было спросить, кто подарил ей собачку, но вдруг понял, что его вопрос прозвучит нелепо.

Валентина встала спиной к окну, задернутому холщовыми занавесками. Дударев не смел смотреть на ее лицо, хотя ему хотелось любоваться им каждую минуту, каждый день, вечно.

— Василий Иванович, — тихо сказала она, — очень стыдно, что я приходила к вам. Не нужно было. Сама взрослый человек. Мурашов? Да здесь есть люди, которые поддержат, не дадут в обиду, только обратись к ним.

— Не беда, что приходила. Быстрей приструним Мурашова.

Дударев умолк и мгновенно поймал себя на том, что не знает, о чем говорить дальше. Собственное безмолвие довело бы его до отчаяния, если бы спасительно не бросилась в глаза тетрадь с лекциями по агротехнике.

— Можно взять? Завтра возвращу.

— Возьмите. Вы, наверно, очень строгий критик?

— Ужасно строгий, — Дударев встал и направился к вешалке.

Валентина облокотилась о спинку кровати, вздохнула.

— Только что пришли и уходите. Грустно одной вечером. Тишина, тишина. Сидишь и кажется, что кругом огромные пространства и только ты среди них, только ты. Посмотришь в окно: степь, сугробы, небо…

— Это поначалу так. Вот обживетесь, заведете друзей, легко будет. Ну, до встречи.

Дударев нагнулся, чтобы не задеть головой о притолоку, нырнул в холодную тьму сеней.

Снег валил настолько густо, что ближние дома с плетнями, стогами сена, скворечниками еле прощупывались взглядом. Спускаясь по ступенькам крыльца, Дударев думал, что напрасно быстро ушел, пусть бы молчал, не зная, что говорить, но зато мог бы смотреть на Валентину.

Тропинку затянуло зыбким, хрустящим снегом. Была тропинка — нужно топтать другую.

Дударев оглянулся. Из окна дома, где осталась Валентина, клубился в ночь оранжевый свет. Вдруг захотелось что-то вспомнить. Это было недавно. Было радостное, как первые подснежники в полях, в которых начали оплывать и решетиться сугробы.

Оседала под ногами пороша, продолговатыми прорубями оставались позади следы, а Дударев все никак не мог припомнить того, что недавно случилось. И когда уже начал сердиться на свою забывчивость, как бы заново услыхал восхищенный шепот Баландина:

— Всю жизнь под маминой опекой жила, а вот вырвалась и неплохо держится. Займусь я Мурашовым. Беречь ее надо. Не иначе.

Так вот оно что! Костя оттаивает! Первая промоина во льду!..

Рука потянулась к шапке. Сорвать ее, бросить в снег и крикнуть что-нибудь радостное… Но сдержался! Мальчишество! Набил табаком трубку. Закурил.

Деревня куталась в голубое и мягкое. Позвякивала где-то колодезная цепь. А из степи дул ветер, и там, где он припадал к земле, вскипали винтом снежинки.

Загрузка...