Мы вернулись из Москвы домой. Закончилась сессия Верховного Совета СССР. В вечерних сумерках в Вильнюсе у железнодорожного вокзала в свете прожекторов колыхалась тысячная толпа, развевались алые стяги, выступали вернувшиеся из Москвы и встречающие. То же ждало нас и в Каунасе. Казалось, что волна народного ликования, поднявшаяся после падения фашистского строя, все еще не утихомирилась. Она продолжает бушевать на площадях городов, она дышит, сверкает тысячами глаз, верит в новую жизнь тысячами сердец…
Литовская Советская Социалистическая Республика добровольно вступила в семью народов Советского Союза. Эта будничная фраза, которая в те дни звучала в сотнях газетных статей и в устах тысяч ораторов, казалась невиданной, удивительной. Для одних она слышалась словно воплощение мечты и победы, а для других — гремела похоронным звоном.
Что будет дальше? Как будет развиваться экономическая, культурная жизнь, наконец, личная жизнь каждого гражданина? Что даст новый строй рабочим, крестьянам, интеллигенции? Вот вопросы, которые возникали у каждого гражданина республики, что бы он ни делал, чем бы ни жил, во что бы ни верил, чего бы ни боялся.
Будущее всегда загадочно для человека. Было бы неправильным утверждать, что в те дни перспектива будущего казалась ясной каждому прогрессивному интеллигенту. Он ведь только в самых общих чертах, чаще всего по печати и фильмам, знал будни жизни в Советском Союзе. Как будут реализованы идеи Ленина в литовской действительности, какие достижения свершатся в ближайшее время и с какими трудностями придется столкнуться, — все это виделось как в тумане.
Советская Литва родилась как результат длительной борьбы трудящихся под руководством Коммунистической партии. И теперь новый строй поддерживали сознательные рабочие, трудовое крестьянство, часть интеллигенции — писателей, учителей, профессоров, актеров, музыкантов, художников. Непримиримыми врагами нового строя были все те, кому он нес гибель, — банкиры, помещики, крупные спекулянты, значительная часть чиновничества и духовенства. Часть крестьян-середняков радовалась тому, что избежала кабалы крупных землевладельцев, но с недоверием ждала новых реформ — коллективизации, которая, как все чувствовали, неизбежно придет в Литву.
Значительные группы честных людей колебались: на одних повлияла длительная антикоммунистическая пропаганда, другие боялись, что экономическое и политическое переустройство будет слишком резким, третьим казалось, что принцип интернационализма и развитие национальной культуры — вещи несовместимые. Молодая Советская Литва была очень пестрой по социальному составу, интересам, стремлениям. В ней кипела сложная, подчас трудно различимая борьба классов, идеологий, социальных и культурных устремлений.
Я снова в Каунасе, в том городе, где прожил пятнадцать лет, где я учился, работал, писал, мечтал. Поздно вечером вернувшись на новую квартиру на улице Донелайтиса, я почувствовал себя бесконечно усталым после событий последних дней. Лечь и спать — день, два, три — вот чего мне больше всего хотелось. Но уже назавтра в Спортгале откроется съезд литовских учителей. В нем будет участвовать подавляющая часть наших просветителей. Мне придется с глазу на глаз встретиться с ними — ведь мне поручили, опираясь на тысячи этих людей, в корне менять политику просвещения, всю систему образования и воспитания и, что еще важнее, менять ее дух.
Систему просвещения в Советском Союзе я теоретически знал лишь в общих чертах. Находясь в Москве, я попросил, чтоб меня принял нарком просвещения РСФСР, бывший дипломат, академик Владимир Потемкин. Я побывал у него вместе с другими руководителями системы просвещения Прибалтийских республик, находившимися тогда в Москве. Мы довольно долго выясняли некоторые вопросы, но всего этого было мало. Нельзя слепо копировать чужой опыт — надо было использовать его применительно к национальным особенностям.
В свое время буржуазия тщательно готовила просветительные кадры. Власти, и в первую очередь органы охраны порядка, внимательно следили, чтобы прогрессивные люди, особенно коммунисты, не проникли в среду учителей.
Но никакими силами нельзя было подавить революционное самосознание, нельзя было и отнять у учителей любовь к своему народу и ненависть к режиму. Тесно соприкасаясь с народом, лучшие наши учителя радостно встретили провозглашение Советской власти. Многих из таких учителей я сам хорошо знал.
Разумеется, были и другие — фанатически преданные прежним порядкам, готовые, как говорится, сложить за них голову. Некоторые находились под большим влиянием духовенства и еще вчера шпионили за учениками, насильно гнали их в костел… Буржуазия вербовала из учителей кадры для Союза шаулисов[1], организации, прививавшей национализм и шовинизм. Правда, усилия таутининков[2] были не особенно успешными: к ним примыкали в основном откровенные карьеристы или просто напуганные люди.
Школ было мало, в старой Литве далеко не все дети кончали даже начальную школу. Было много взрослых людей, которых буржуазия оставила безграмотными. Возникла очень актуальная проблема не только начального и среднего, но и высшего, а также специального образования — детям рабочих и крестьян предстоит изучить разнообразные профессии и начать руководить заводами, сельским хозяйствам, наукой, искусством, наконец, всей культурой. Так что задачи очень большие, требуют особого напряжения сил, и самим учителям придется переориентироваться, переменить свои взгляды, понять требования времени.
На съезд учителей, или, как его тогда многие называли, конгресс, прибыло примерно десять тысяч человек, — иначе говоря, почти все (тогда в школах всего работало 10 474 учителя). Такого съезда педагогов Литва еще никогда не видела.
«Народный учитель начинает новую жизнь… Но новое время накладывает на учителя новые обязанности. Учитель не может остаться и не останется в стороне от этого похода к новой жизни, который начал весь край, — писала газета «Тиеса». — Многим показалось странным, что все учителя собрались вместе и нашли общий язык. Ведь до свержения фашизма только члены союза учителей-таутининков могли собираться, а с другими учителями власти так и не находили общего языка».
Основные доклады на съезде сделали Юозас Жюгжда{1} и Винцас Жилёнис{2}. Огромный зал Спортгале был набит битком. Учителей приветствовали Мечис Гедвилас{3} — сам бывший учитель, Винцас Креве{4}, Мотеюс Шумаускас{5} и другие. Выступали Юстас Палецкис{6}, Пиюс Гловацкас{7}, Пятрас Цвирка{8}, много рядовых педагогов, в том числе мой первый учитель Казис Климавичюс{9}. Пришлось выступить и мне.
Я кончил писать свое выступление уже на рассвете. Так и не выспавшись после напряжения последних дней, отправился на съезд. Я знал, что многие сомневаются в судьбе национальной культуры в новых условиях и что этими сомнениями пытается воспользоваться реакция. Поэтому в своем выступлении я подчеркнул именно этот момент.
«При воспитании молодежи в социалистическом духе никоим образом нельзя забывать о национальном моменте, — говорил я, — все, что есть хорошего у нашего народа, — его искусство, национальные танцы, ткани, костюмы, наш удивительно богатый и прекрасный фольклор, лучшая часть нашей литературы — все это следует развивать, беречь, укреплять. В великую симфонию народов Советского Союза мы должны влить свою мелодию, которая звучит в нас со времен наших отцов и дедов, не перестававших мечтать о свободе и сражаться за нее даже в годы жесточайшего гнета».
Общественность Литвы с большим вниманием следила за работой съезда. Прогрессивные учителя искренне высказались за новую жизнь.
Враги нового строя не посмели публично выразить своих мыслей. Но под конец съезда они все же напомнили о своем существовании, — поднявшись, запели гимн буржуазной Литвы. Мы, конечно, не имели ничего против демократических идей, которые когда-то выразил Винцас Кудирка{10} в «Национальной песне». Но гимн многие годы распевали фашисты и клерикалы, и он, увы, приобрел соответствующий оттенок; мало того — его скомпрометировали полиция и администрация трудовых лагерей в Димитравасе и Пабраде, которые заставляли революционеров петь этот гимн. Поэтому в эти дни народ стихийно отказался от буржуазного гимна. И вот сейчас все это напомнило прогрессивным учителям и всем создателям новой Литвы, что старый мир придется побеждать не только в экономике и культуре, но и в сознании людей.
Несмотря на все старания реакционных слоев, жизнь шла своим чередом. Когда я несколько лет назад захотел сочетаться гражданским браком, в Каунасе многим это показалось если не концом света, то хотя бы пощечиной привычным обычаям, которые рьяно защищало духовенство. Теперь, в дни съезда учителей, состоялось первое публичное гражданское бракосочетание — уже не в Клайпедском крае, а в бывшей временной столице Каунасе. В брак вступал министр юстиции нового правительства, историк Повилас Пакарклис{11}. Это тоже было знамением времени…
Из тех дней я хорошо помню длинные и многочисленные заседания в дворце «Пажанга» на Лайсвес-аллее, где готовился проект новой Конституции Литовской ССР. Проект обсуждали Юстас Палецкис, Адомас-Мескупас{12}, Повилас Пакарклис и другие. Взяв основные положения Советской Конституции, выражающие сущность нового государства рабочих и крестьян, мы старались наделить проект всей той спецификой, которая была характерна для нашей молодой республики. Народный Сейм, собравшийся 24—25 августа на новую сессию в здании министерства юстиции, обсудил и принял проект Конституции. Здесь Людас Гира{13} прочитал поэму, строфы которой вскоре вошли в школьные хрестоматии. Мне пришлось выступить на сессии по вопросам образования. Кстати, тогда изменились и некоторые привычные названия — Народный Сейм превратился в Верховный Совет Литовской ССР, министры стали наркомами.
Наркомат просвещения, как и другие учреждения республиканского значения, не знал отбоя от посетителей. Все двигалось, менялось, как говорится, переворачивалось вверх ногами. Бесконечные заседания, — сразу же надо было реорганизовать все: начальные и средние школы, Каунасский и Вильнюсский университеты, детские сады, специальные и ремесленные училища, надо было думать о новом репертуаре театров и новых экспозициях музеев. Более того — нужны были новые школы, новые театры, новые кафедры в университетах, новые библиотеки, новые школьные учебники. Все эти заботы навалились на нас разом. Правда, учебный год начинался немного позднее — только в середине сентября, но это не предвещало передышки.
Мы поняли, что многим учителям, которые, быть может, и хотели бы изменить направление преподавания и воспитания, будет трудно сделать это в тех школах, где они давно работают и где все знают их как сознательных или несознательных приверженцев старого режима. Поэтому мы решили многих учителей — особенно из средних школ — перевести в другие школы. Конечно, мы чувствовали, что масса педагогов очень пестра. Можно было надеяться, что определенная часть учителей, воспитанных в реакционном духе, со временем станет на нашу сторону, но будут и такие, которые не перестанут мешать нам и прививать молодежи клерикальные или шовинистические идеи. Придется в срочном порядке подготовить новых учителей из числа рабочих и крестьян.
Работать было трудно еще и потому, что мои помощники, при самых наилучших побуждениях, были больше романтиками, нежели деловыми исполнителями конкретной работы. Каждый день у них возникали сотни и тысячи вопросов. Кто на них ответит, если не народный комиссар? И накапливалось такое множество проблем, что иногда казалось — рухнешь под их грузом и не встанешь. От бесконечных сложных вопросов голова шла кругом. Вернувшись домой поздним вечером, я часто не мог заснуть до утра.
Если сложная работа в нашем наркомате все-таки проходила довольно гладко и последовательно (так казалось не только нам), то в основном потому, что с первых же дней Народного правительства на ответственные посты были назначены опытные педагоги, честные, трудолюбивые люди, всей душой преданные новой жизни.
Не могу не упомянуть добрым словом своего заместителя Жюгжду. Заступив после буржуазного министра К. Йокантаса в министерство просвещения, я подумал, кому смогу поручить самую трудную будничную работу по общему руководству министерством. И тут же я вспомнил педагога, который когда-то работал еще в реальном училище Мариямполе, а потом в различных, чаще всего частных, школах, автора многих учебников, переводов, серьезных статей. Я знал, что этот человек — последовательный противник фашизма и клерикализма. Я немного знал его и лично. Ничуть не сомневался в его порядочности, трудолюбии и честности. Но когда я вызвал его переговорить, наша беседа была долгой и трудной. Он говорил, что не справится с такой работой, что вряд ли ему будет доверять новая власть (раньше он был социал-демократом), и еще выдвигал какие-то причины. Когда мы все-таки договорились и в обычном порядке, во дворце президента республики, его утвердили на эту должность (надо было работать — ждать некогда), против этой кандидатуры высказались многие, о чем я узнал от Пятраса Цвирки. Некоторые из руководящих товарищей сомневались в правильности моего выбора. Где только мог, я защищал кандидатуру Жюгжды и очень радовался, когда мне удалось его отстоять. В первые советские годы, да и позднее, этот человек проделал гигантскую работу, перестраивая наши школы, организуя прогрессивную интеллигенцию (впоследствии он проявил себя и как научный руководитель).
Вторым моим заместителем еще во времена министерства стал Людас Гира. Его назначили без моего ведома. Как и Юозас Жюгжда, он был гораздо старше меня. Но если Жюгжда был профессиональным педагогом, то Гира никогда не сталкивался с этой работой. Как известно, он был одним из виднейших поэтов, публицистов, критиков, редакторов своего времени, а последние несколько лет в буржуазном министерстве просвещения работал секретарем комиссии по изданию книг. Людас Гира — человек чрезвычайно подвижной, всегда полный инициативы, идей. Политически это тоже весьма своеобразная личность. Он много лет в своих сочинениях восхвалял действительность буржуазной Литвы. Но в последние годы политические и идейные взгляды Гиры претерпели заметные изменения. В стихах, статьях и выступлениях он начал критиковать буржуазию, ее «патриотизм», ее своекорыстие и продажность. Гира несколько раз побывал в Советском Союзе, и это оказало на него огромное влияние. Далеко не все левые тогда верили в прогрессивность Людаса Гиры и устойчивость его взглядов. Но, видно, переоценка идеологических ценностей в сознании писателя оказалась серьезной и глубокой. Чем дальше, тем больше он симпатизировал Советскому Союзу. Это совершенно понятно на фоне полевения литовской интеллигенции, если вспомнить об угрозе нацизма с Запада, о политическом гнете в самой Литве, о полном бессилии буржуазной Литвы перед лицом шантажа панской Польши и гитлеровской Германии.
(Насколько Гира в свое время был популярным, признанным поэтом и деятелем, настолько он становился все более ненавистным человеком для буржуазии. Так и не сделав карьеры, не заняв высокого и хорошо оплачиваемого места, не приобретя поместий или домов, Гира среди своих разбогатевших друзей и приятелей молодости все время оставался своеобразным отверженным, измученным долгами. А теперь этот отверженный не просто открыто не соглашался со старым режимом, но и занял позиции, резко противоположные всему буржуазному строю. Людас Гира слишком известная личность, и с ней не так уж легко бывало справиться административными мерами. На его полевение реакция смотрела как на предательство интересов и идеалов буржуазии. Особенно яростно нападали на Людаса Гиру литовские националисты в своей печати в годы гитлеровской оккупации, да и после войны, в эмиграции. Считая себя, как и когда-то, истинными и единственными патриотами Литвы, эти людишки легче «признали» людей, давно известных своими антибуржуазными взглядами, чем Гиру, который прежде был с ними в одном лагере. Брань в адрес этого поэта, внесшего крупный вклад в нашу культуру, не смолкает до сих пор.)
Людас Гира не очень-то подходил для административной работы. Он не отличался ни методичностью, ни настойчивостью, когда надо было проводить четкую линию. Правда, и здесь у него не было недостатка ни в идеях, ни в планах. Мы поручили ему организовать образование взрослых. Задача была ясной: ликвидировать тяжелое наследие прошлого — безграмотность, организовать различные вечерние школы, народные университеты, курсы по повышению общей культуры. Но Гира, не укладываясь в рамках своих обязанностей, часто вмешивался в другие области, куда нередко привносил так нежелательную в то время анархию. Он не умел беречь свой авторитет и в отношениях с другими служащими и посетителями. Само собой понятно, что в первые месяцы нового строя к нему так и хлынули «бывшие начальники» и просто «бывшие люди» в поисках помощи, содействия в советских учреждениях, «заступничества», и ему трудно бывало отказать в звонке или рекомендательном письме. А такое посредничество не всегда приносило пользу общему делу республики.
Я то и дело слышал различные рассказы о Людасе Гире, чаще с комическим оттенком, — это была экспансивная, яркая и своеобразная личность. Иногда у нас с ним бывали и серьезные конфликты, о которых я расскажу позднее. Видя недостатки Гиры как организатора, я назначил к нему в помощники очень тактичного, трудолюбивого педагога Юозаса Генюшаса{14}, отца известного теперь дирижера. Если в области образования взрослых уже в первый советский год была проделана большая работа, то большей частью именно благодаря Генюшасу, географу Пеликсасу Шимкунасу{15} и другим преданным сотрудникам.
Средним образованием руководил ближайший помощник Юозаса Жюгжды, педагог и литератор, автор первой обширной в Литве монографии о Юлюсе Янонисе{16} — Пятрас Микутайтис{17}. Делами начального образования занимался мой товарищ по гимназии Винцас Жилёнис, которого дела швыряли по всей Литве. Это были люди, на которых я мог положиться.
Почти все вопросы, которыми сейчас занимается Министерство культуры, в то время находились в ведении отдела нашего министерства — Управления по делам искусств. Начальником Управления я назначил литератора Пятраса Юодялиса{18}. Когда-то он издал три номера журнала «Пьювис» («Разрез»). Нам, выпускавшим тогда «Третий фронт»[3], «Разрез» казался неприемлемым, буржуазным изданием. Позднее, как и многие каунасские интеллигенты, Юодялис полевел. Без сомнения, большую роль в этом сыграла и его первая жена — марксистка, а также изучение советской литературы, впоследствии, может быть, беседы с Валисом Драздаускасом{19}, Пятрасом Цвиркой и другими прогрессивными писателями. Мы с Юодялисом встречались редко, но я знал, что он положительный и благородный человек, глубоко знающий как литовскую, так и мировую (особенно русскую, польскую) литературу, хорошо осведомленный в проблемах театра, музыки, изобразительного искусства. Позднее Юодялис печатал зрелые и оригинальные статьи в наших изданиях — в «Литературе» и «Просветах». Мне казалось, что такой человек сможет руководить нашей культурной жизнью в новых условиях. Должен сказать, что Юодялис работал умно и солидно, не раз помогал решать животрепещущие вопросы театральной, музыкальной жизни, работы музеев и библиотек. Правда, я заметил, что он быстро загорается новыми проектами, живет ими некоторое время и даже увлекает других, а потом о них забывает и берется за следующий. Это мне казалось главным недостатком этого умного человека.
Вот основные люди, на которых мне пришлось опираться в своей работе. Я не упоминаю нескольких десятков других, которые пришли тогда работать в наш Наркомат. Рабочий день очень редко кончался в установленное время, — многие служащие безропотно трудились до позднего вечера, понимая значение момента и важность работы.
Погрузившись в постоянные дела, мы почти забыли, что на Западе бушует война, что там падают бомбы и горят города. Об этих жестоких событиях напоминали нам газеты. Они сообщали, что германские самолеты бомбят Лондон, и поместили репортаж И. Эренбурга «Последние дни Франции», — когда читали его, мороз подирал по спине. В тех же газетах — новые произведения признанных и совсем незнакомых поэтов, среди которых, пожалуй, самым сильным была поэма Саломеи Нерис{20} «Путь большевика». Внимание всех деятелей литературы и искусства да и всей общественности привлекло сообщение, что правительство Советского Союза в будущем году в Москве проводит Декаду литературы и искусства Прибалтийских республик. Я сразу же понял, что большая часть этой работы выпадет на нашу долю — на Управление по делам искусств.
Теперь мне пришлось столкнуться с множеством людей, которых я раньше совсем не знал.
Еще в гостинице «Лиетува», где обосновался организационный штаб Народного Сейма, я впервые увидел легендарного ксендза Людаса Адомаускаса{21}. Я слышал разговоры о его упрямстве, твердости воли, несгибаемом характере, а встретил пожилого человека с мягкими, приятными чертами лица, седобородого, с дружеским взглядом теплых голубых глаз. Потом на заседаниях Народного Сейма в Государственном театре я тоже встречал его каждый день (он был избран Председателем Народного Сейма, хотя заседания обычно вел не он, а Мечис Гедвилас). Я понял, что это действительно человек благородного, ласкового, дружелюбного характера и непоколебимых убеждений. Позднее я встречался с ним, когда он работал первым наркомом Государственного контроля. Это место ему было доверено потому, что все, кто знал Людаса Адомаускаса еще по тюрьме, считали его кристально честным, неподкупным человеком, непоколебимым защитником нового строя. В самом начале войны этот человек закончил свою прекрасную жизнь, скошенный пулей фашистских палачей.
Меня очень интересовал и другой революционер, носивший мешковатый и, видно, непривычный для него костюм, — со спокойным бледным лицом, серыми глазами, короткой стрижкой. Это был знаменитый Пранас Зибертас{22}. Ложно обвиненный в уголовном преступлении, он провел в буржуазных тюрьмах целых двадцать лет — всю свою молодость. Вышел из тюрьмы уставшим, поседевшим, но не сломленным. Словно удивляясь тому, что свершилось, он широко открытыми глазами смотрел на людей, своих товарищей по заключению и на новых, которых прежде не знал. Пятрас Цвирка не раз рассказывал мне с неподдельным восхищением об уме, скромности, упорстве Зибертаса. Кажется, Цвирка собирался что-то писать о его жизни и поэтому старался почаще с ним встречаться. Я помню Зибертаса на исторической сессии Верховного Совета СССР летом 1940 года, на высокой трибуне сессии, на массовых митингах в Каунасе — все такого же, с бледной улыбкой на лице мученика. В начале войны его тоже расстреляли фашисты.
Удивительно ласковой и доброй казалась старая революционерка Мария Василяускайте, прошедшая все тюрьмы Литвы. Дочь батрака, она знала много горя, но не разуверилась в людях, верила в победу правды, в социализм. Мне казалось, что наша Жемайте{23} должна была быть похожей на эту женщину, всегда улыбающуюся, говорящую тихим, доверительным голосом, казалось все время думающую, как бы тебя не обидеть.
Каролис Диджюлис импонировал своим умением убеждать, организовать, своим дружеским отношением к людям, недавно пришедшим в отряд старых революционеров. Рижский рабочий, он позднее стал профессиональным революционером; он был образованным человеком и расценивал события с точки зрения всего Союза и даже мировой революции. Он старался не выделяться и как бы говорил: вместе сделаем все, чего от нас потребует партия.
Это были революционеры старого поколения, как и Игнас Гашка{24}, бывший учитель, один из первых организаторов Советской власти на севере Литвы в 1918—1919 годах, — неразговорчивый человек, казалось готовый несколько раз умереть, но не предать дела революции. Он тоже с лихвой познал «университеты» тюрем буржуазной Литвы.
Встречаясь с этими людьми, я удивлялся, что они приняли меня, совсем нового человека, запросто, с доверием, ничем не показывали своего превосходства, которое дали им революционная борьба, тюрьмы, форты, военно-полевые суды. Эти люди, думалось мне, каждым днем своей сознательной жизни заслужили право стоять в первых рядах создателей Советской Литвы. Эти люди не сломились под тяжелыми испытаниями — их не подкосили камеры, карцеры, подпольная борьба, длившаяся десятилетиями. Они казались мне романтичными, на целую голову выше многих других. Почти все они говорили, что читали некоторые из моих книг и вместе с другими заключенными разбирали «Третий фронт». Это меня удивляло и радовало.
Но это были революционеры старшего поколения. Примерно одних лет со мной был Казис Прейкшас{25}. Впервые я увидел его в кабинете секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии Литвы, уже в первые дни новой республики, когда я пришел посоветоваться по каким-то вопросам, — кажется, о том, как составить новые контингенты студентов вузов, чтобы в них попало побольше детей рабочих и крестьян. Я увидел молодого рослого, плечистого, голубоглазого человека в ладно сидящем костюме. Он посмотрел на меня с легким интересом и сказал, что давно знает меня как писателя. Пока мы разговаривали, дверь кабинета то и дело открывали незнакомые сотрудники, они то приносили какие-то бумаги на подпись, то о чем-то спрашивали. Несколько раз Прейкшас говорил по телефону, насколько я понял — с первым секретарем ЦК Антанасом Снечкусом{26}. Он не торопился с решением моих вопросов, хотя мне они казались очень срочными, просто неотложными, — пометил что-то в своем блокноте и обещал посоветоваться с товарищами. И тут же заговорил о писателях, сказал, что партия хочет собрать их в единую организацию и ищет подходящее помещение, где бы писатели и деятели искусства могли бы собираться, беседовать, работать сообща. Он говорил не торопясь, подчеркивал, что все прежде надо как следует обсудить, обдумать с другими и только потом решать; спросил меня о моих помощниках, которых он не знал. Чувствовалось, что он был оторван от нашей республики. В последнее время он жил и работал в Москве, а раньше участвовал в гражданской войне в Испании. Другие факты его биографии тогда мне не были известны, но и то, что я знал, вызывало интерес к новому знакомому. Позднее мне пришлось целый ряд лет тесно сотрудничать с Прейкшасом.
Очень часто я виделся со своей знакомой еще по Мариямполе Михалиной Мешкаускене{27}. Еще в реальном училище эта высокая, видная девушка, тогда Навикайте, входившая в организацию аушрининков[4], была резко настроена против буржуазного режима. Мне нравились ее смелость, настойчивость. Она была энергичной, деятельной, нередко высказывалась против духовенства и прочих душителей свободы. Любила читать серьезные книги, участвовать в школьных представлениях, путешествовать. Я знал, что в нее безнадежно был влюблен мой друг Казис Борута{28}. Эта любовь не прошла и тогда, когда Борута поступил на гуманитарный, а Навикайте на юридический факультет Каунасского университета. Потом эта красивая и смелая девушка восемь лет провела в тюрьмах, порвала с партией эсеров-максималистов, к которой поначалу принадлежала, и вступила в Компартию. Я встретил ее снова после тюрьмы, в которой она провела самые прекрасные годы юности. Она казалась измученной, но по-прежнему энергичной, деятельной. Мне пришлось с ней разговаривать в основном по вопросам издания «Литературы» (по поручению партии, она организовала «Литературу» как журнал народного фронта). Благодаря ее усилиям журнал взялся редактировать Винцас Креве-Мицкявичюс, а сотрудничали в нем чуть ли не все антифашистские писатели.
Теперь, когда рухнул буржуазный строй и создавалось народное правительство, а затем и Советская Литва, Михалина Мешкаускене с прежней энергией работала всюду, куда бы ее ни позвала социалистическая республика. Еще в дни народного правительства она, организатор Комитета помощи политзаключенным, руководила торжествами встречи заключенных, освобожденных из Каунасской каторжной тюрьмы. Она активно участвовала в различных встречах, совещаниях интеллигенции. Организовывала, агитировала, разъясняла. Рекомендовала руководящим товарищам многих интеллигентов для работы — на посты министров, редакторов, руководителей различных учреждений. Она могла это делать потому, что, выйдя из тюрьмы, сблизилась почти со всей прогрессивной интеллигенцией, многих знала лично. До войны Мешкаускене работала редактором «Крестьянской газеты», а позднее была начальником Управления по делам искусств. Мне не раз приходилось совещаться с ней по различным вопросам. Она всегда восхищала меня своей бескомпромиссной верой в идеалы социализма, боевым пылом, желанием помочь друзьям во всем. Встречаясь, мы часто вспоминали молодость, Мариямполе, и нам было отрадно, что оба встали на один путь, ведущий к одной большой цели. Позднее, в вихре войны и в послевоенные годы, мы не часто встречались с Михалиной, но наша дружба осталась прочной и искренней.
Как Центральный Комитет партии, так и все центральные учреждения размещались в Каунасе. Мы чувствовали, что необходимо поближе ознакомиться с делами просвещения в Вильнюсе. Здесь было немало специфических нелегких вопросов, которые следовало решать без промедления. Просвещение в Вильнюсском крае было, пожалуй, еще более отсталым, чем во всей Литве. Много проблем возникало из-за здешней пестроты наций и языков.
В то время Вильнюс в национальном отношении был самым разношерстным городом, какой мне только приходилось встречать. Здесь жило много поляков (их число еще увеличили беженцы войны), треть населения города составляли евреи, сохранившие свои древние восточные обычаи. Были также и литовцы (власть буржуазной Польши старалась создать для них невыносимые условия), белорусы и другие. Некоторые районы Вильнюсского края были сплошь литовские, но встречались и такие деревни, где говорили на нескольких языках. Справедливо решить, на каком языке преподавать в школе, разделить учителей по языкам было очень сложным и политически важным вопросом.
В Вильнюс я приехал с Юозасом Жюгждой. Влекло побывать на горе Гедиминаса, где я не бывал с прошлой осени, поблуждать по университетским дворикам, по переулкам старого города, по живописным магистралям еврейских кварталов, где кишмя кишели люди. Но с самого утра мы начали заседать, пригласив работников просвещения города и края. Потом продолжительное совещание в горкоме партии, где познакомились с его секретарем Повиласом Балтрушкой{29}, недавно вышедшим из тюрьмы революционером Янкелисом Виницкисом{30} и другими. Мы побывали и у вильнюсского бургомистра Йонаса-Кястутиса Друтаса, который привел нас в восхищение своим джентльменством и отличным знанием запутанных вильнюсских дел. Друтас — старый вильнюсец, бывший член подпольной Компартии Западной Белоруссии, работавший в годы панской Польши вместе с литовцами, например с видным деятелем Коммунистического движения Вильнюсского края Йонасом Каросасом и с поляками — Стефаном Ендриховским, Ежи и Иреной Штахельскими, писателем Ежи Путраментом и другими (после войны они заняли руководящие посты в Польше). Он надавал нам много советов и, насколько помню, сказал, что все было бы гораздо легче решать, если бы в Вильнюс перебрались руководящие учреждения республики (после войны Друтас стал одним из видных польских дипломатов — он был послом в Анкаре, Риме и Париже).
Так или иначе, посещение Вильнюса было очень нужным и полезным. День совершенно измотал меня. Поужинав в «Жорже» (ныне «Вильнюс»), я собирался идти в гостиницу искать комнату (Жюгжда, кажется, еще раньше ушел отдыхать), но, выйдя на улицу, я встретил нового начальника Вильнюсского уезда, художника Антанаса Казанавичюса{31} (мужа писательницы Алдоны Казанавичене-Диджюлите{32}). Это был человек с большим и добрым сердцем, которого я несколько раз встречал в Клайпеде и в Каунасе. Без долгих размышлений Казанавичюс сказал:
— Послушай, зачем тебе идти в гостиницу, если можешь переночевать у меня? У нас огромная квартира, места сколько угодно!
— К чему тебя стеснять? Переночую в гостинице.
— Ну уж нет, братец, — продолжал Казанавичюс, взяв меня под руку. — Живу рядом, на центральной улице… Обидишь, если не воспользуешься нашей квартирой. Есть и диван и свободная кровать. Прошу тебя…
Немного поупрямившись, я увидел, что все равно, не вырваться из рук благодетеля, и согласился. Мы прошлись по опустевшей улице (была полночь), потом по неосвещенной лестнице поднялись на третий этаж большого дома. Казанавичюс стал шарить в карманах в поисках ключа, но его почему-то не оказалось.
— Вот черт! Куда-то засунул ключ, а другой Ванда забрала.
— А где она? — спросил я.
— Отпросилась к знакомым. Может, к кавалеру пошла, пользуясь случаем, что хозяйки нет дома.
— А где твоя жена?
— Вчера в Минск уехала, знакомиться с работой детских садов.
— Знаешь что, дружище, — сказал я Казанавичюсу, — все-таки будет лучше, если я вернусь в гостиницу и сниму комнату…
— Ну уж нет, — заупрямился хозяин. — Зачем тебе гостиница? Погуляем немножко, вернется Ванда, и выспишься всласть…
Пришлось согласиться. Мы спустились на улицу и принялись гулять из конца в конец. Когда мы проходили мимо его дома, Казанавичюс каждый раз поднимал голову и смотрел, не светятся ли окна. Прошел час, второй, ноги стали ныть, страшно клонило ко сну, а Ванды все не было.
Еще несколько раз я пытался уйти в гостиницу, но, видя, что мой гостеприимный хозяин меня не отпустит, отдался на волю судьбы. Наконец в половине третьего Казанавичюс увидел, что по улице возвращается Ванда. Не упрекнул (человек он был очень мягкий), только спросил, при себе ли у нее ключ. Ванда отперла дверь, и мы вошли в темную прихожую. Хозяин повернул выключатель, но свет не загорелся. Он вошел в комнаты и щелкал выключателями, но света не было во всей квартире.
— Ну и чертовщина! — сказал Казанавичюс. — Как нарочно, света нет. Ванда, поищи свечу!
— Нету свечи, — отозвалась сонная Ванда.
— А купить не могла?
— Будто я знала, что понадобится! — буркнула Ванда и зевнула вслух.
— Ну и чертовщина! — снова повторил хозяин. — Хоть спички на кухне найди!
Ванда нашла спички, зажгла одну и вернулась в огромную комнату, посреди которой стояли мы с хозяином. В мерцающем свете я разглядел стол, несколько стульев, диван.
— Надо бы закусить, — сказал хозяин.
— А чего я соберу? — отрезала Ванда. — Денег-то не оставили.
— Я сыт, — вставил я. — Кажется, уже говорил…
— А, правда, — вспомнил хозяин. — А вот чаю бы…
— Сахар кончился, — сказала Ванда. — Да и дров теперь со двора не принесешь.
— Ну и черт с ним, с чаем! — отмахнулся хозяин.
Спичка давно погасла, и мы стояли где-то неподалеку от стола. Глаза привыкли к темноте. С улицы в комнату сочился свет фонарей.
— Вот, у меня гость, — сказал хозяин. — Слышала про писателя Венцлову? Постели ему тут, на диване, а может, лучше там, в той комнате, кровать постели…
— Да белья нету…
— Как так нету?
— А вот и нет. Хозяйка, когда уезжала, все закрыла, а ключа не оставила.
— Ну и чертовщина! Что же делать будем?
— Ничего, я все-таки в гостиницу пойду. Может, еще достану…
— В гостиницу? Видишь, сколько у нас тут места! Знаешь что, ты ложись просто на диван и спи!
— Я тоже пойду спать… — сказала Ванда и снова вслух зевнула.
— Иди, иди, Ванда! А завтра непременно купи свечи и принеси дров… А то чертовщина какая-то…
Ванда ушла, а я начал раздеваться. Хозяин изредка чиркал спичкой, чтоб мне было светлее. Я лег на диван. Казанавичюс принес из спальни подушку, дал свое осеннее пальто вместо одеяла.
Сев рядом со мной, он рассказывал мне о своей молодости, о жизни в Паневежисе, о том, как по воскресеньям они с женой и Саломеей Нерис, которая тогда преподавала в Паневежской гимназии, ездили в Ясногурку и другие живописные окрестности города… Но я уже спал.
(С тех пор каждый раз, когда я приезжаю в новый город и кто-нибудь из друзей или знакомых предлагает мне ночлег, я защищаюсь всеми правдами и неправдами, памятуя о необычайной доброте сердечной и гостеприимстве своего старого друга…)
Не прошло и трех месяцев с момента падения старого строя, а в жизни каунасских литераторов и деятелей искусства произошли разительные перемены. До той поры Общество писателей несколько лет ютилось в пыльной комнатушке под лестницей в гостинице «Метрополь». Такое положение весьма точно отражало отношение власть имущих к литераторам и литературе. На содержание Театра драмы и оперы правительство давало деньги (это были репрезентационные учреждения — в оперу водили зарубежных гостей, а балет несколько раз выезжал за границу с гастролями). Но на литературе власти не надеялись заработать — не замечалось, чтобы произведениями наших писателей кто-либо интересовался за пределами Литвы. Кроме того, из сообщений департамента безопасности министры знали, что многие наши писатели не только не поддерживают фашистское правительство, а настроены против него. И не только какой-нибудь Пятрас Цвирка или Костас Корсакас{33}, а в последние годы даже Винцас Креве. Эти писатели при каждом удобном случае в своих произведениях поносят международный (а вместе с ним, надо понимать, и литовский) фашизм, выступают против поджигателей войны, а Советский Союз считают единственным серьезным врагом международной реакции, другом Литвы и других малых государств. Ясно, что поддерживать таких писателей для сметоновцев значило копать себе яму.
Уже после войны Аугустинас Грицюс{34} рассказал мне случай, свидетелем которого он был; эта история, на мой взгляд, очень ярко отображает невежество и презрение правящих кругов по отношению к литовской литературе. Однажды писатели старшего поколения, большинство из которых даже не были оппозиционерами, упросили главу кабинета министров Юозаса Тубялиса{35} принять их и выслушать их пожелания. А пожелания эти были более чем скромные. Писатели хотели, чтобы власти поддержали хоть один литературный журнал, немного расширили сеть библиотек, чтобы тиражи книг увеличились и не только издатели получали пользу от писательского труда, но и авторы поощрялись кое-каким гонораром. Фаустас Кирша{36} излагал требования писателей, а Тубялис нервно курил сигарету за сигаретой. Когда Кирша кончил, он спросил:
— Так-то это так, но вы мне скажите, написал ли кто-нибудь из литовских писателей «Фауста»?
Все были ошеломлены таким неожиданным вопросом. Уставились друг на друга, раздумывая, что ответить премьеру. А что тут ответишь, если действительно ни один «Фауста» не написал… И Тубялис, махнув рукой и оставив все еще не опомнившихся писателей одних, вышел из кабинета…
Вряд ли следует здесь говорить о материальном положении наших литераторов в то время. Было оно весьма затруднительным. Только несколько писателей, или, точнее говоря, писак, примазавшихся к официальной газете и другой печати таутининков, жили более или менее сносно. Приличнее других были обеспечены писатели старшего поколения, профессора университета — Креве, Сруога{37}, Путинас{38}. Кое-кто из самых талантливых и, конечно, продуктивных писателей, как, например, Пятрас Цвирка, пытались прожить одной литературой, но часто оказывались без цента в кармане; полиция описывала за долги стол, стулья и этажерку с книгами (другой мебели у них, как правило, не было). Время от времени их выручали премии издательств. Но таких писателей было всего лишь несколько. Другие одаренные авторы, скажем Казис Бинкис{39}, свой талант нередко разменивали на легковесные фельетоны, куплеты, различные газетные поделки. У многих были службишки, обычно мелкие, где-нибудь в канцелярии нотариуса или налоговой инспекции, в департаменте министерства. Отсидев шесть часов, вечером, ночью или в воскресенье они пытались излить на бумагу то, что скопилось в душе. Конечно, их творчество тоже частенько бывало случайным, незавершенным. Подобным было и положение писателей-учителей. Немало литераторов работало в газетах. Здесь они очень редко могли напечатать что-нибудь серьезное, продуманное, выношенное. От них требовали сенсационных описаний, дешевых репортажей, плоских рассуждений на темы политики и мещанской жизни. Писателей в Литве было немало, несколько десятков, но их продукция в основном оставалась скудной и не лучшего качества. Мало кто мог позволить себе путешествовать по миру, мало кто знал иностранные языки, мало кто получил серьезное образование.
Падение буржуазии и рождение нового строя без колебаний встретили те писатели, которые уже и раньше находились в резкой оппозиции, имели кое-какие связи с Советским Союзом и его культурой, — Пятрас Цвирка, Саломея Нерис, Витаутас Монтвила{40}, Людас Гира, Йонас Шимкус{41}, Костас Корсакас, Теофилис Тильвитис{42}, Юозас Балтушис{43}, Юлюс Бутенас{44}. Советскую Литву своими произведениями приветствовали или сделали заявление в печати Винцас Миколайтис-Путинас, Балис Сруога, Казис Бинкис, Антанас Мишкинис{45}, Витаутас Сириос Гира{46}. Со своими произведениями в советской печати начали выступать и Юозас Грушас{47}, Юозас Паукштялис{48}, Аугустинас Грицюс, София Чюрлёнене{49}, Ева Симонайтите{50}, Петронеле Оринтайте{51}, молодой поэт Казис Брадунас{52}. Всюду печатался Людас Довиденас{53}, ранее довольно близкий к таутининкам. Писатели правого лагеря во главе с Бернардасом Бразджёнисом{54} держались в стороне, хотя даже сам Бразджёнис в первый советский год успел издать книгу для детей. (Один писатель бывшего правого лагеря, сейчас живущий в Литве, рассказывал мне, что весной 1941 года Бразджёнис показывал ему несколько своих «советских» стихов, спрашивая совета, давать ли их в печать. Этот писатель не взялся решать такой вопрос и предложил ему посоветоваться с Цвиркой. Но Бразджёнис, по-видимому, постеснялся показать свои новые стихи Цвирке — своему давнишнему идейному врагу. Вскоре началась война, и читатели некоторое время спустя увидели в печати антисоветскую брань Бразджёниса. Моему собеседнику тогда показалось, что некоторые из этих стихов были те же самые, наспех переработанные из «советских» в антисоветские. Такова, как говорится, мораль…)
Ни одного писателя, какие бы позиции он до той поры ни занимал, мы не оттолкнули. Печать охотно принимала произведения каждого, но, разумеется, отдавала предпочтение такому материалу, который критиковал прошлое и утверждал новое. Это совершенно понятно в период исторических сдвигов. Теперь за каждую литературную или журналистскую работу авторы получали гонорар. Это первое. А второе — с первых же дней новое правительство вместе с председателем Организационного комитета Союза писателей Пятрасом Цвиркой начало подыскивать подходящее помещение для писателей. И эти поиски завершились успешно.
В центре Каунаса, неподалеку от Военного музея, возвышалось прекрасное здание, принадлежавшее банкиру Вайлокайтису. Прихватив драгоценности и семью, он примерно в одно время со Сметоной{55} удрал в Германию, а дом остался — с прекрасными просторными комнатами, обитыми шелком стенами, мраморными ванными, отличным, хотя и не очень большим, залом, замечательными кухнями. В доме было несколько квартир, устроенных со всеми возможными тогда в Каунасе удобствами и роскошью. Все это теперь перешло в ведение писателей. В дом на постоянное жительство от тестя, профессора Меркелиса Рачкаускаса{56}, в Верхней Фреде, перебрался Цвирка. Здесь получили квартиры тяжело больной Бинкис, Йонас Марцинкявичюс{57}, который вечно ютился в лачугах Вилиямполе, хотя и был одним из самых продуктивных писателей, Корсакас, Симонайтите. Поскольку, как я уже упоминал, в доме был и зал, здесь решили основать так называемый Клуб писателей и работников искусств. Его открыли в сентябре 1940 года. Зал был украшен портретами Горького, Маяковского, Жемайте, Янониса, картинами наших художников — Склерюса{58}, Гальдикаса{59}, Казокаса{60}, Рачкаускайте{61} и других. В торжественном открытии клуба участвовали многие виднейшие представители литературы, искусства, театра — Нерис, Чюрлёнене, Грушас, художники Пятрас Калпокас{62}, Адомас Гальдикас, Стяпас Жукас{63}, певцы Кипрас Петраускас{64}, Винце Йонушкайте{65}, Антанас Кучингис{66} и многие другие.
Этот дом стал главным центром деятельности писателей и различных работников искусств. Кстати, примерно в это время было основано и первое советское Государственное издательство (его директором был назначен Костас Корсакас, а заместителями — директор бывшего «Спаудос Фондаса» Балис Жигялис{67} и директор «Сакаласа» Антанас Кнюкшта{68}). Когда, улучив свободную минуту, я заходил в этот дом, каждый раз я встречал здесь друзей. Одни советовались об издании журнала, другие спорили о каких-то рукописях, беседовали с художниками об иллюстрациях новых книг. Как когда-то в кафе Конрадаса, так и теперь здесь днем и вечером можно было застать любого, кто был тебе нужен.
Вечером клуб радушно распахивал двери перед каждым работником литературы и искусства, кто только хотел провести здесь свободное время, поделиться с друзьями замыслами, послушать лекции и споры о литературе советских народов, о нашем культурном наследии. Особенно вопросы культурного наследия тогда были неясными для многих и вызывали разноречивые мнения. Бывший сотрудник «Третьего фронта» Валис Драздаускас в газете опубликовал статью, в которой вознамерился доказать, что все созданное прогрессивными писателями — чепуха, а литературу будут создавать те, кто вышел из тюрем, кто приходит от сохи и от станка. Это был, разумеется, так называемый левацкий выпад, против которого вскоре появился в печати протест, подписанный несколькими писателями. Одним тогда казалось, что такие творцы, как Майронис{69} или Вайжгантас{70}, связанные с правыми слоями, должны быть отброшены, другие доказывали, что этих больших писателей «нельзя отдать буржуазии». Это было началом долгих и нелегких споров — споров, которые продолжались и после войны.
В клубе начались и совещания по вопросам будущей Декады литературы и искусства. Видный композитор Стасис Шимкус{71} здесь ознакомил собравшихся с фрагментами новой оперы «Деревня у поместья», Фаустас Кирша читал переводы советских поэтов, Витаутас Монтвила энергично руководил начинающими писателями, которые целыми толпами рвались в литературу, надеясь сказать новое слово о недавнем прошлом и настоящем.
У посетителей клуба возникали сотни вопросов, на которые они хотели получить исчерпывающий и быстрый ответ. Немалая часть писателей и работников искусства еще не отрешилась от старых идеалов и взглядов, жила идеями идеалистической философии и эстетики. Ныне им следовало глубже понять коренной поворот нашего народа, его причины и следствия, проникнуться марксистско-ленинским отношением к жизни и искусству. Каждому, кто хотел плодотворно работать, надо было многое переоценить, от многого отказаться и многое усвоить заново. В клубе начались встречи с революционерами, с мастерами литературы и искусства, приезжавшими к нам в гости из других республик. Всю эту деятельность нельзя было представить без кипучей энергии Пятраса Цвирки, без раскрывшегося таланта Витаутаса Монтвилы, без улыбки Саломеи Нерис, без остроумия Теофилиса Тильвитиса…
В Каунасском театре и Спортгале начались гастроли знаменитых московских певцов, балерин, музыкантов, которые привлекали толпы каунасцев. Советское искусство было не похоже на ту халтуру, которую так часто наряду с серьезной художественной продукцией привозили в Каунас из Риги и с Запада различные любители легкой наживы. К нам сейчас приезжали только серьезные силы, представители истинного современного и классического русского и мирового искусства.
Хотелось бы шире поговорить о некоторых из наших тогдашних гостей. Из Киева в Каунас приехал один из виднейших украинских поэтов Микола Бажан с женой. Не только писатель большого таланта и общественный деятель, но и истинный интернационалист, человек высокой культуры, он приехал помочь нам организовать Союз писателей, а также подготовить Декаду, особенно ее литературную часть. Он сразу же привнес в нашу писательскую жизнь какую-то серьезность, понимание важности задач, хорошее, дружеское настроение. Бажан объяснял нам, что перевоспитание интеллигенции — длительная и нелегкая работа, что здесь нужны такт, терпимость, выдержка в объяснении смысла нового мира, его преимущества, неизбежности пути всех народов к социализму. Когда я впервые встретил Миколу Бажана, он мне прежде всего понравился своей аккуратностью, элегантностью. Таким же чистым, безукоризненным он был и в разговоре, в поведении. В более поздние годы с этим знаменитым украинским поэтом дружили Цвирка и другие литовские писатели. До сих пор мы встречаемся с Миколой Бажаном как с искренним другом нашего народа (кстати, он прекрасно написал о Литве, о ее боях с немецкими рыцарями в поэме «Даниил Галицкий»).
Мы видели и писателя Владимира Лидина. До войны вышел на литовском его роман «Могила Неизвестного солдата». Лидин помог нашим журналистам и писателям организовать новые издания, рассказывал о московских литераторах, о их работе и делах (а видел и знал он действительно многих интересных людей, в том числе и Юргиса Балтрушайтиса{72}). Этот изящный человек с любопытством следил за быстро меняющейся жизнью Литвы, бывал всюду, где только мог, и напечатал в журнале «Новый мир» несколько репортажей, озаглавленных «Литовские записки». Это были первые факты плодотворного, позднее так расширившегося сотрудничества культур.
Новые значительные события меняли лицо республики. Роздали земли, принадлежавшие помещикам и кулакам, которые имели более 30 гектаров. В деревнях власть взяли в свои руки истинные труженики, которых правительство сразу же освободило от всех долгов и просроченных платежей. Газеты печатали репортажи Цвирки, Балтушиса, Марцинкявичюса и других о новой земельной реформе. Эти репортажи и сейчас остаются яркими документами эпохи.
Первый советский учебный год мы начали большим праздником в той же каунасской Спортгале, где недавно собирались учителя. На сей раз никто не гнал учеников в костел, — раньше первый день каждого учебного года начинался с костела. Казалось непривычным, что в школах не стало капелланов, — церковь отделили от государства, конкордат[5] с Ватиканом был расторгнут. Многие молодые ксендзы, отказавшись от своей профессии, продолжали работать в школе — преподавали латынь, которая поначалу еще входила в программу. (Позднее, по-видимому получив указание от своего начальства, ксендзы перестали навещать Наркомат просвещения, и их массовый отход от церкви прекратился.)
Уже той же осенью в средние и высшие школы было принято значительно больше учащихся и студентов из семей бедных крестьян и рабочих. Многие получили стипендию, — этого мы еще не видывали — нам приходилось самим зарабатывать себе на хлеб.
Назревала необходимость перевести главные правительственные учреждения в столицу Вильнюс. Первым перебрался наш Наркомат просвещения. Мы решили обосноваться в старой части Вильнюса, неподалеку от костела св. Анны, среди узких переулков, от которых веяло стариной. На улице Волана стоял старинный дом, где недавно, в годы панской Польши, размещались учреждения, ведавшие просвещением в Вильнюсе. Здание для нас было маловато, и мы получили по соседству белый кирпичный дом — для управления ликбеза. Переезд в Вильнюс прервал работу в Наркомате лишь на несколько дней, а вот с жильем для служащих, да и для меня самого, было нелегко. Правда, в Вильнюсе уже жила часть профессуры, и, по совету Балиса Сруоги, мне удалось получить квартиру на горе, на улице Кудирки. Здесь я прожил до начала Великой Отечественной войны. В том же доме обосновался и Юозас Жюгжда и другие старые приятели и знакомые — Казис Борута, Юозас Микенас{73}, Альгирдас Якшявичюс{74} с женой Моникой Миронайте{75}, недавно назначенный нами проректор Вильнюсского университета Юозас Булавас{76}.
Вильнюс полюбился мне, еще когда я впервые увидел его до польско-германской войны. Хотя я привык к Каунасу и прожил в нем пятнадцать лет, Вильнюс сразу покорил меня своей красотой, историей, романтическим очарованием. Как только возникла мысль перевести Комиссариат в столицу, я не колебался ни минуты — мне казалось, что именно там мы и должны находиться. Перебравшись в Вильнюс, я ощутил, будто прожил здесь весь век. Очень часто довольно долгий путь от дома до Комиссариата я проходил утром пешком — каждый раз с любопытством смотрел на дома, обыкновенные и вычурные, заглядывал в еврейские кварталы, дивился оживленности улиц, множеству крохотных лавчонок, живописным одеждам, бойкости детей. Евреи казались усталыми, изможденными, — по-видимому, рядом с процветающими купцами здесь жила и беднота, такая же, какую года два назад я видел на улицах Кракова. Мне нравилось гулять по переулкам старого города, где, как я знал, когда-то ходил Адам Мицкевич и Юлиуш Словацкий, Людвиг Кондратович и наши Симонас Даукантас{77}, Симонас Станявичюс{78}, Йонас Басанавичюс{79}, Жемайте, наконец, великие революционеры — Феликс Дзержинский, Винцас Капсукас{80}… Да, это город, поразительный по своей архитектуре, традициям, пестроте населения. Сложная и запутанная история оставила на нем неизгладимый отпечаток. На улицах еще можно было встретить вчерашних хозяев Польши, изредка бодро шагала колонна красноармейцев… Эти контрасты не могли не вызывать разнообразные мысли о судьбе нации и государства и о роли отдельной личности в сумятице непостоянства времени…
В Вильнюсе работа тоже занимала основную часть времени. Заседания, совещания, снова заседания, непрекращающийся поток посетителей, великое множество проектов и предложений, изложенных устно и на бумаге, — все это рекой текло в Наркомат, и не всегда вовремя можно было охватить все дела и планы. Но радовало то, что на наших глазах рождались новые научные и культурные учреждения, что энтузиазм творческих работников, желание отдать свои знания и талант народу с каждым днем получали все большие возможности.
8 октября 1940 года — канун годовщины возвращения Вильнюса Литве. Новое правительство приложило много усилий, чтобы в этот день открыть Вильнюсский драматический театр. От души поработал новый директор театра Ромуальдас Юкнявичюс{81}, его актеры и технический персонал, но не меньше труда вложил и наш Комиссариат, его Управление по делам искусств. В теперешнем здании театра оперы и балета на улице Басанавичяус собрался весь тогдашний цвет вильнюсского общества, рабочие, представители различных национальностей, населявших Вильнюс. В президиуме торжественного собрания находились видный драматург Винцас Креве, Пятрас Цвирка, Мечисловас Гедвилас, Йонас-Кестутис Друтас, Пиюс Гловацкас. Современно, ярко прозвучал театральный монтаж Балиса Сруоги «С восточной стороны», который поставил Р. Юкнявичюс.
Той же осенью родилась Государственная филармония. Мысль о ее создании возникла в нашем Комиссариате во время бесед с музыкантами. Каждому работнику культуры было ясно, что музыкальной жизни в Литве нужны более широкие горизонты. Когда я на заседание Совета Народных Комиссаров принес проект Государственной филармонии, подготовленный Управлением по делам искусств, раздались голоса наркомов:
— Опять Венцлова с проектами… Опять будет требовать денег…
— Да, товарищи. Я с проектами, и средства, без сомнения, понадобятся… Но они позарез нужны не мне, а культуре нашей новой республики…
Помнится, проект некоторым товарищам показался неясным, зато другие горячо поддержали его. Все-таки вопрос поначалу отложили, потребовав более точные обоснования, смету и уточнение штатного расписания. На следующем заседании я снова просил слова и не успокоился до тех пор, пока не одобрили идею филармонии. Я чувствовал себя как после выигранной битвы. Вызвал в Наркомат Йонаса Кардялиса{82}, высокого, медлительного, сутулого человека, бывшего деятеля ляудининков[6]. Он писал рецензии на концерты и оперные спектакли. Теперь он сидел без работы, потому что «Литовские ведомости», в редакции которых работал Кардялис, уже закрылись. Я знал его как медлительного, но надежного работника и предложил ему взяться за организацию филармонии. Он должен был в краткие сроки создать симфонический оркестр, хор, ансамбли народной музыки и народных танцев, собрать талантливых людей, которые бы повысили культуру народного танца, песни. Самодеятельность находилась еще только в зачаточном состоянии, — в свое время буржуазные власти не проявляли интереса к народному искусству, а правящая верхушка и все литовское мещанство охотно и поспешно перенимали заграничные боевики, низкопробные песенки, третьесортную эстрадную музыку…
Организация филармонии потребовала немало энергии и нервотрепки. Десятки раз мы совещались, уточняли различные проекты, обсуждали, как справиться с тем или иным препятствием. Но я был с лихвой вознагражден за все, когда прибыл в помещение теперешней Государственной филармонии на открытие нового культурного учреждения, когда впервые публично выступил молодой, еще не окрепший симфонический оркестр, еще непривычные, вновь возрожденные народные инструменты, когда на сцене стали кружиться в танце молодые танцовщицы в чудесных национальных костюмах. Это был большой, незабываемый праздник, хотя в первом выступлении новорожденной филармонии еще с трудом угадывалось то высокое искусство, к которому она пришла в более поздние годы.
Периферия тоже нуждалась в культурных учреждениях, и уже в первый советский год наш Комиссариат учредил Паневежский драматический театр, которым стал руководить талантливый режиссер, человек большой культуры и масштабов Юозас Мильтинис{83}. И сейчас, видя его постановки, блистающие фантазией, режиссерской и актерской изобретательностью, я вспоминаю давнишние годы и радуюсь, что посеянное тогда зерно принесло такие замечательные плоды.
(Бывший руководитель Государственной филармонии Йонас Кардялис стал эмигрантом. Он жил в Канаде, издавал газету и поливал грязью достижения родной Литвы за то, что она не идет по буржуазному пути, как бы ему хотелось. Говорят, на старости лет он поддался влиянию ксендзов и монахов — в квартире бывшего безбожника Кардялиса висело распятие… Что ж, не мне было его учить, да и был он куда старше меня. И наряду с этим не могу не гордиться другим человеком, который в то время взялся за трудную организационную и творческую работу. Я имею в виду Юозаса Мильтиниса, который под конец войны не ушел служить чужим богам, а наладил тесную связь с советской жизнью и вширь и вглубь развил свой огромный талант, которым гордится Литва и которого знает вся наша страна…
Я надеюсь, читатель простит это отступление, от которого я просто не мог удержаться, — столь низко пали некоторые покинувшие родину творческие интеллигенты и столь удивителен расцвет таланта тех, кто остался в Советской Литве. Это явление надо непременно отметить в летописях нашего времени…)
Большую радость приносила в Вильнюсе более тесная, чем раньше, дружба с Винцасом Креве. Нам не раз приходилось встречаться по делам Вильнюсского университета, еще чаще — по вопросам организуемой Академии наук.
Винцас Креве уже с гимназических лет, когда я впервые прочитал его «Предания старых людей Дайнавского края», «Шарунаса» и прекрасные рассказы о деревне, был и остался для меня одним из самых крупных (иногда казалось — крупнейшим) наших писателей. В университете он был моим профессором. Когда издавали журнал «Литература» и альманах «Просветы», с ним я встречался все чаще. Я знал, что ему понравилась моя книга «Ночь». Вернувшись из Клайпеды в Каунас, я часто видел Креве в кафе «Метрополь» за чашкой кофе (за тем же столиком обычно сидели и Цвирка, Корсакас, Сруога, Бальджюс{84}, Аугустинайтис{85}, Скарджюс{86}). Посасывая сигарету, вставленную в длинный мундштук, с улыбкой на бледном, морщинистом, но очень приветливом лице, Креве не торопясь высказывал свои мнения. Его политические взгляды мне подчас казались не до конца продуманными и последовательными. Но он явно не любил таутининков и особенно Сметону и при каждом удобном случае, не боясь неприятностей, потешался над ним.
— Будь я Сметоной, — шутил Креве, — я бы делал иначе. Созвал бы писателей, угостил бы их, платил бы получше… Они, без сомнения, написали бы что-нибудь приличное да и меня помянули бы добрым словом… Нет, Сметона неумный парень…
Сидя за столиком, собеседники принимали рассуждений Креве за шутку, не считая его тщеславным…
Он частенько издевался над всевозможными карьеристами, приспособленцами, с возмущением говорил, что в Литве расплодились шпионы и доносчики — они так и кишат в университете, в учреждениях, даже в деревнях осведомители выдают полиции мирных крестьян, если те хоть слово скажут против власти. А за последние годы кризиса и забастовки сувалкийцев у крестьян накопилось много горечи. Креве не любил и некоторых своих коллег профессоров — он часто прохаживался по их адресу за чашкой кофе. Насколько помню, больше всего вызывал издевки Креве проект клерикального профессора Казиса Пакштаса{87} переселить литовцев куда-то в Анголу или в какое-нибудь латиноамериканское государство. Он уважал Сруогу, хоть иногда подшучивал и над ним; авторитетом был для него профессор Лев Карсавин. В библиотеке семинара русской литературы, которую читали Креве и Сруога, были почти все важнейшие литературоведческие советские работы, монографии о писателях, даже сочинения многих советских авторов. Все это мы, разумеется, жадно читали. Враждебность к таутининкам и клерикалам и несомненные симпатии к Советскому Союзу, где он бывал и жизнью которого интересовался, на мой взгляд, определили тот факт, что после крушения фашистского режима Креве сразу же дал согласие войти в народное правительство. Но, видимо, не все пошло так, как Креве представлял себе поначалу. Он ушел из правительства и все внимание сосредоточил на науке, мечтал об организации Академии наук, в которой он, разумеется, надеялся стать руководителем. (Позиция Креве в тот год, его посещение в Москве тогдашнего наркома иностранных дел В. М. Молотова и беседы с ним — все это сложные политические вопросы, в которых я не считаю себя компетентным. Но когда я прочитал заявление, которое во время гитлеровской оккупации националисты путем шантажа вынудили сделать Креве, многому я просто не поверил — бросались в глаза грязные замыслы вдохновителей…)
По вопросам организации Академии наук бесчисленное множество раз нам пришлось совещаться с Креве. Иногда мы разговаривали на центральной улице Вильнюса, в подвальчике, в ресторане, где готовили шашлыки. До той поры я еще не пробовал этого кавказского деликатеса, и Креве уговаривал меня:
— Если ты хочешь иметь понятие об Азербайджане, Грузии и Армении, ты должен почаще заходить в этот ресторанчик. Здесь можешь получить шашлык, зажаренный на вертеле по всем правилам, по вкусу не отличающийся от тамошнего. И вино здесь что надо.
И правда, шашлык пахнул дымом и, приготовленный с луком и приправленный какими-то неизвестными травами, был настоящим лакомством. Особенно если его запивать хорошим сухим вином.
Винцас Креве хорошо знал научный мир нашей республики и его проблемы. Я заметил, что он с большим упорством осуществляет свою идею — набирает нужных людей, планирует структуру Академии. В подготовке всей сложной документации, которую впоследствии надо было представить Совету Народных Комиссаров, Креве, насколько помню, помогли опытные работники нашего Комиссариата. По вопросам Академии приходилось разговаривать с Креве и во время частых поездок в Каунас. Креве продолжал преподавать в Каунасском университете, а мне в Каунасе приходилось бывать на заседаниях Совета Народных Комиссаров. У Креве был небольшой автомобиль устаревшей марки, но в Каунасе я обычно забирал его в свою машину. Ездить с ним всегда бывало интересно. Нередко мы сворачивали на непривычные дороги, — например, через Тракай и Аукштадварис. Креве без устали рассказывал о различных исторических событиях, связанных с этими местами, и, кстати, радовался тому, что Советская власть сразу же позаботилась о реставрации Тракайского замка (в нашем Наркомате были созваны литовские и польские специалисты, выделены средства и начаты работы, которые прервала война; сейчас эти работы успешно продолжаются).
Как-то мы остановились в городке Езнас, и Креве тросточкой, с которой он не расставался, долго и подробно показывал мне место, где когда-то стоял дворец вельмож Пацов, выстроенный чуть ли не по образцу Версаля и имевший триста шестьдесят пять окон, двенадцать ворот и пятьдесят две двери, то есть столько, сколько в году дней, месяцев и недель.
В этих частых поездках пришлось поближе познакомиться с характером Креве.
Как-то перед нами по большаку ехал грузовик, поднимая тучи пыли. Наш шофер погудел ему, но водитель грузовика не обратил внимания — едет посередине дороги, да и только. Я видел, что Креве начинает сердиться — сжимает свои кулачки и гневно морщится. Только через добрых полчаса нам удалось обогнать машину и вырваться вперед. Вдруг Креве остановил автомобиль, выскочил из него и, встав посреди дороги перед приближающимся грузовиком, принялся размахивать руками, подняв вверх тросточку. Я не понял, зачем он это делает. Грузовик остановился, шофер тоже выскочил из кабины, и я услышал, как Креве сердито кричит:
— Ума у тебя нет, что ли? Ведь знаешь, кто тут едет?..
Я не расслышал, что ответил шофер. Креве вернулся в машину и еще долго возмущался беспорядком на дорогах и нахальством шофера, мол, каждый грузовик обязан пропустить вперед легковую машину, да еще правительственную! Откровенно говоря, такое волнение Креве показалось мне преувеличенным и даже комичным, но оно соответствовало характеру писателя, упорному, не уступающему ни в чем, хотя вообще-то ласковому и доброму.
Ко мне Креве всегда относился добродушно. Но однажды он, кажется, порядком на меня рассердился. Дело обстояло так. Я обмолвился, что в нашем Комиссариате работает опытный главный бухгалтер, который умело распоряжается финансами, составляет сметы и отлично проводит все финансовые операции. Это я сказал вскользь, между прочим. Но Креве не забыл о моем рассказе. Однажды, когда мы ехали с ним в Каунас, он начал просить, чтобы я уступил этого бухгалтера будущей Академии наук. Зная, что в таком многоотраслевом учреждении, каким тогда был наш Комиссариат, без опытного бухгалтера можно сломать шею, я не согласился. Но Креве не успокоился. На эту же тему он разговаривал бо́льшую часть дороги, используя все возможные и невозможные аргументы. Я держался за свое. Креве волновался, нервничал, даже переменился в лице. Но я, видя настойчивость своего бывшего профессора, тоже заупрямился. Почувствовав, что ничего не выйдет, Креве вдруг замолк и перестал отвечать на мои вопросы. Съежившись в углу машины, он так и не проронил ни слова до самого Каунаса. Когда в Каунасе мы остановились у его квартиры на аллее Видунаса и он вышел из машины, я спросил, когда заехать за ним в Вильнюс. Но Креве не ответил и, даже не подав руки, ушел. Я был удивлен и чувствовал себя неловко, но я ведь и правда не мог удовлетворить его просьбу… Целый месяц Креве избегал меня, да и я, — как теперь вижу, напрасно, — не торопился снова наладить с ним дружеские отношения.
Подготовительные работы кончились, и в январе 1941 года правительство приняло решение об учреждении Академии наук Литовской ССР. Первым президентом Академии, как и можно было ожидать, в апреле избрали Винцаса Креве, а первые заседания проходили в библиотеке Врублевских, в теперешнем читальном зале библиотеки Академии наук. Начало было весьма скромным, — когда правительство утвердило Устав Академии, несколько виднейших ученых республики стали ее членами и членами-корреспондентами, и началась дальнейшая организация научного учреждения, уже не на бумаге, а в жизни.
Так или иначе, основание Академии наук было одним из крупнейших достижений нашей культуры того времени. То, о чем много лет мечтали в буржуазной Литве люди науки, стало явью. (Конечно, никто из тех, кто участвовал тогда в организации Академии наук, даже отдаленно не могли себе представить, что она, несмотря на разрушения войны и оккупацию, вырастет в большое учреждение национальной культуры, влияние которого будет ощущаться во всей жизни республики.)
Вернемся немного назад. Первое полугодие новой республики подходило к концу. В нашей жизни многое изменилось. Передовицы газет призывали срочно готовиться к Декаде литературы и искусства. Каунасский драматический театр ставил «Мещан» Горького, «Спекулянтов честью» Паньоля, в опере шли «Князь Игорь», «Борис Годунов», «Паяцы», «Корневильские колокола». В кино показывали уже виденные и еще неизвестные советские фильмы — «Мы из Кронштадта», «Человек в футляре», «Юность Максима», «Возвращение Максима», «Последний табор». Литва впервые вместе со всей страной отпраздновала годовщину Октябрьской революции. Все еще непривычными казались демонстрации с портретами вождей, красными знаменами — их ведь не разгоняла полиция. Реакционеры, не успевшие вслед за Сметоной удрать на Запад, сидели в своих квартирах, тихие, спокойные, чего-то выжидали, — без сомнения, им казалось, что положение еще не устоялось. Эти «бывшие люди» перестали ходить в наркоматы, — они знали, что положение не изменишь, не вернешь национализированное имущество и прежние привилегии. Я помню дамочку, в полуподвале пышного особняка которой я когда-то жил. В первые дни новой власти она пришла ко мне жаловаться, что ее слуги и дворники, такие послушные и вежливые раньше, начали бунтовать и не слушаются своей повелительницы. Увидев, что меня не растрогаешь и не докажешь своих прав, она вышла из моего кабинета и больше не появлялась…
Перед Новым годом каунасская опера показала новый спектакль — «Тихий Дон» И. Дзержинского, в котором пел Кипрас Петраускас.
Оба каунасских театра отпраздновали свое двадцатилетие. Они находились в ведении нашего Комиссариата, и пришлось приложить немало усилий, чтобы эти юбилеи отметить достойно.
В декабре мы с Цвиркой побывали в Минске, на тридцатипятилетнем юбилее творческой работы белорусского поэта Янки Купалы. Здесь мы впервые были в гостях у писателей братского народа. Завязывались знакомства с новыми людьми; мы уже много слышали о Максиме Танке, вильнюсце, друге наших вильнюсских писателей, познакомились и с новыми людьми — Петрусем Бровкой, Петром Глебкой, Михасем Лыньковым, Кондратом Крапивой, Филиппом Пестраком (он тоже жил в Вильнюсе и сидел в вильнюсской тюрьме), с детским писателем Янкой Мавром, который жил в Литве еще в 1905 году. Помню торжественное заседание в огромном Минском оперном театре в честь юбиляра, которое началось почему-то очень поздно, почти в полночь (на нем мне пришлось поздравлять юбиляра от имени наших писателей). В президиуме рядом с нами, литовцами, сидели гости из Москвы — поэты Алексей Сурков и Сергей Городецкий, представители Украины и других республик. Помню вечер в доме поэта, где хозяева угощали нас различными блюдами и напитками, а гости — нескончаемыми тостами и веселыми рассказами. Уже тогда нас очаровали добродушие, чуткость, свойственные белорусам, их большая симпатия к Литве. Интересные беседы были у нас с хозяином и его женой Владиславой, которую все называли «тетей». Она знала многих литовских деятелей старшего поколения.
Никто из сидящих здесь не мог и подумать о том, что через каких-нибудь полгода в огне войны погибнет этот гостеприимный домик и большая часть всего Минска, что Янка Купала, как и мы, станет беженцем…
Минск тогда казался типичным губернским городом, — только в центре возвышался огромный дворец правительства, в котором, кажется, находились все комиссариаты Белоруссии, и новые, законченные и недостроенные, высокие дома, а по окраинам город, как и наш Каунас, был застроен деревянными домиками. Правда, здесь не было таких лачуг — Бразилки, — какие тогда уродовали облик Каунаса.
В минской гостинице, едва проснувшись и включив радио, я услышал известие, которое удивило и обрадовало, — меня выдвинули кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР. Я услышал фамилии других кандидатов — Винцаса Креве, Саломеи Нерис, Александраса Гудайтиса-Гузявичюса{88}, генерала Винцаса Виткаускаса{89}, Марии Василяускайте, профессора Владаса Кузмы{90}, Изабеле Лаукайтите{91} и других моих хороших знакомых.
Перед самым Новым годом в моей квартире в Вильнюсе зазвонил телефон. Я поднял трубку и услышал вначале неясный стрекот, а потом четкий мужской голос.
— С вами говорит сотрудник редакции газеты «Забайкальский рабочий» из города Читы, — представился мой невидимый собеседник. — Мы поздравляем вас с наступающим Новым годом. У нас есть просьба. Не могли бы вы нам коротко рассказать о просвещении в Советской Литве?
Без карты я не мог точно себе представить, где находится Чита, — я не знал, что она почти в два раза дальше от Литвы, чем Мадрид, почти на таком же расстоянии, как Нью-Йорк.
Корреспондент газеты сказал, что он будет стенографировать все, что я расскажу, и что он хорошо меня слышит. Я тоже отлично разбирал его голос, когда он меня прерывал, уточняя ту или иную деталь. Когда разговор был закончен, корреспондент спросил:
— Какой у вас теперь час?
Я ответил, что восемь часов вечера.
— А у вас?
— В Чите утро. Сотрудники собираются в редакцию. А какая в Вильнюсе температура?
— Несколько градусов мороза.
— А у нас тридцать пять ниже нуля по Цельсию.
Мы еще раз поздравили друг друга с наступающим Новым годом. Я попросил, чтобы редакция прислала мне номер, в котором будет напечатано интервью. После Нового года я получил эту газету. Наверху страницы я увидел схематический рисунок того пути через множество городов, по которому проходил наш разговор. Ниже — само интервью. Я удивился, что весь мой рассказ был передан довольно точно, без особых ошибок. Взяв карту Советского Союза, я еще раз мысленно отправился в далекую Читу, все еще с трудом привыкая к масштабам нашей новой родины.
Новый, 1941 год мы встретили в Каунасе, в Оперном театре. В традиционной «Травиате» Альфреда пел Кипрас Петраускас. На встрече Нового года актеров и сотрудников театра приветствовали руководители правительства — Палецкис и Гедвилас. Было много душевных улыбок, тостов, поздравлений. Последнее полугодие по обилию впечатлений, трудов, замыслов равнялось прежним десятилетиям. Настроение всех собравшихся было удивительно безмятежным, никто и не подумал, что следующий Новый год многие встретят далеко от Литвы, лишенные дома, родных, близких…
1941 год начался с подготовки к выборам в Верховный Совет СССР. Наша республика уже имела все свои органы власти и теперь должна была отправить представителей во всесоюзный парламент. Мою кандидатуру выдвинул город Мажейкяй. Я помню долгий путь в этот пограничный с Латвией город на поезде, встречи с местными представителями Советской власти, учителями, предвыборные митинги, — я говорил о делах республики, о перспективах, о великих преобразованиях. Жители Мажейкяй и его окрестностей показывали мне свои школы. Было видно, что нужны новые школьные здания, — старые чаще всего были деревянные, обветшалые, они плохо обогревались, не хватало помещений для новых классов. Учителям работать здесь трудно — душно, тесно, да и их собственные квартиры в домах случайных хозяев не годятся для культурной жизни. Но меня радовало, что на митингах, в которых я участвовал, активно выступали крестьяне и учителя, они говорили с пылом и убеждением — за Советскую власть, за новую Литву. Потом они пригласили меня в местный музей, который поразил богатством экспонатов, — здесь было множество любопытных этнографических и исторических древностей, собранных и расположенных с большой любовью. Одно это показывало усилия местной интеллигенции просвещать свой народ, ее уважение к документам жизни, горя, борьбы и творчества народа. После встреч с избирателями я вернулся, словно вдохнув чистого воздуха… Оказывается, и этот далекий уголок республики думает и живет теми же делами и заботами, как и наш Вильнюс, Каунас… В Мажейкяй завязалось знакомство с крестьянином Йонасом Тауринскасом, который, как я узнал, вместе со многими революционерами раньше работал в подполье, а теперь энергично взялся за организацию новой жизни. Тауринскас казался рассудительным, деятельным человеком, четко представляющим себе, куда направлять усилия своих земляков. (Этот прекрасный человек и замечательный революционер в начале войны эвакуировался в глубь Советского Союза и, не дожив до конца войны, умер в Казани.)
Выборы в Верховный Совет СССР состоялись 12 января. В тот день я находился и голосовал в Вильнюсе. Насколько можно было судить, выборы прошли еще более организованно, чем в прошлом году в Народный Сейм. Вместе с другими меня впервые выбрали депутатом.
Уже в конце следующего месяца мы собрались в знакомом зале заседаний Кремля. В Совете Союза по вопросам бюджета Литвы поручили выступать Мечису Гедвиласу, а в Совете Национальностей — мне.
Ни тогда, ни раньше, ни позднее — я никогда не чувствовал себя по призванию общественным или государственным деятелем. С юности я мечтал быть писателем — пускай самым скромным, но только писателем. Эта работа всегда привлекала меня, восхищала, казалась полной смысла. Мне даже в голову не приходило, что придется выполнять такую работу, которая свалилась на меня теперь. Доверие других, несомненно, приятно человеку. Но на свои новые обязанности я смотрел как на временное явление и собирался при первом удобном случае отказаться от них и снова отдаться писательству. Думал: слишком уж серьезная и ответственная теперь пора, я не имею права отказываться от порученной мне работы. Но наверняка вскоре появится больше кадров (это было новое, неизвестное нам раньше слово) и я смогу вернуться к своему письменному столу…
На сессию и обратно мы ехали на поезде. Представился случай поближе познакомиться с другими депутатами и разговориться с ними. Каждый рассказывал что-нибудь из своего опыта последних месяцев, из встреч и разговоров с людьми о том, как раздавали землю, национализировали предприятия, — все было интересно, дополняло сведения, которые имел сам. Во время сессии снова встретил знакомых депутатов различных республик, видных писателей, ученых, исследователей Арктики… В залах Кремля и в гостинице «Москва» в те дни собрался — можно сказать без преувеличения — тогдашний культурный и интеллектуальный цвет страны.
Перед сессией, в начале февраля, в Каунасе, в бывшем зале Дворца офицеров, проходил Пятый съезд Коммунистической партии Литвы. После долгих лет нелегальной деятельности, после преследований и разгромов, Коммунистическая партия полгода назад вышла из подполья и стала руководить жизнью новой республики. Теперь съезд проходил не в глубоком подполье и не за границей, как было раньше, а в самом центре Каунаса.
В просторном зале сидели видные наши революционеры и рядовые члены партии, недавно вышедшие из тюрем, концлагерей, жившие в ссылке, сражавшиеся в Испании. Теперь они собрались, чтобы подытожить пройденный путь, главное — несколько месяцев свободы, бурных, деятельных, а кроме того, и конкретно поработать — обсудить и принять народнохозяйственные планы республики на 1941 год. Я не был членом партии и участвовал в работе съезда на правах гостя. Для меня это было настоящей школой принципиальности и требовательности. Ораторы мало говорили о достижениях, хотя они были налицо, — прежде всего они говорили о том, что не сделано или сделано плохо. Пять дней продолжался съезд, и все пять дней на нем царила такая же атмосфера товарищества и откровенности. В зале во время заседаний и в фойе во время перерывов можно было видеть представителей творческой интеллигенции — писателей, композиторов, актеров. А люди, которые только что с трибуны высказывали своим товарищам горькие, даже, казалось бы, безжалостные слова, после весело разговаривали с этими же товарищами или пили вместе пиво в буфете.
На Западе продолжалась война. Многие государства Европы уже были повержены фашистской Германией. Никто не мог гарантировать, что, опьянев от легких побед, Гитлер не нарушит пакт с Советским Союзом и не направит свою военную машину на восток. Публично об этом не говорили, но в Литве каждый чувствовал нависшую угрозу. И когда тот или иной оратор говорил о необходимости укреплять военную мощь державы, каждому было ясно, кто именно наш главный враг и от кого нам придется защищаться.
В преддверии съезда было подписано соглашение между Советским Союзом и Германией о репатриации граждан. Из Литвы могли уехать лица немецкого происхождения, а из Польши, в основном из населенного литовцами «сувалкийского треугольника», через Калварию перебирались в Литву наши соотечественники. Это были в основном крестьяне, имевшие в Литве родственников и мечтавшие поселиться здесь. Между тем из республики улепетывали не только каунасские немцы — уехала и часть «бывших людей», которые узами брака были связаны с немцами или другими путями могли доказать (подчас и обманом) свое немецкое происхождение.
Классовая борьба не кончилась. Национализация подсекла корни капиталистов, но в деревне осталось в неприкосновенности кулачество, а в городах — мелкая буржуазия и духовенство. Общество самым наглядным образом делилось на две части — одна сотрудничала с Советской властью, другая, не смея открыто протестовать, тем не менее проявляла враждебность, распускала всевозможные слухи…
А жизнь шла своим чередом… Кто-то рождался, кто-то умирал… Кто-то женился, кто-то разводился; одни любили, другие ненавидели; одни думали о благе республики, другие пытались побыстрее приспособиться к новым условиям и извлечь из них для себя выгоду… В Комиссариате перед моими глазами изо дня в день разыгрывалась извечная человеческая комедия…
Скромнее всех вели себя учителя. Дела у них были самые обыденные — просили перевести на другое место или оставить на прежнем. Но приходили и граждане, желавшие получше устроиться или хлопотавшие за своих знакомых… Пришел как-то средней руки актер и начал доказывать, что другие его затирают, получают лучше роли и жалованье, а у него ведь большие способности, не сравнить с каким-нибудь Кипрасом Петраускасом или Борисасом Даугуветисом{92}… Профессор Игнас Йонинас{93} долгими часами изводил меня, — дескать, если я не поставлю на место вильнюсского архиепископа Ялбжиковского (как будто это было в моих силах), то произойдут страшные вещи… Кроме того, профессор почему-то непременно хотел, чтобы сторожам университета специальным указом вменили носить форменные куртки с блестящими пуговицами. Увидев, что я не внимаю его предложениям, он, недовольный, покидал мой кабинет. Балис Сруога зашел ко мне по серьезному делу — он хотел написать для московской Декады пьесу о восстании крестьян Шяуляйской экономии и просил на время освободить его от занятий в университете; получив отпуск, он энергично взялся за дело; так родилась его пьеса «Доля предрассветная».
Несколько раз заходил Витаутас Монтвила — то рекомендовал прогрессивных учителей, то хлопотал о коллективном сборнике «Первое Мая», который готовил вместе с Жилёнисом, то заботился о школьных хрестоматиях (изданию их помешала война).
Была еще и такая история.
Однажды мимо курьера, который докладывал о посетителях, в мой кабинет в Вильнюсе ворвалось шестеро или семеро рослых, здоровенных парней. Выстроившись шеренгой, они двинулись к моему столу. Наконец остановились в нескольких шагах от меня. Я встал и, с удивлением глядя на них, ждал, что они скажут.
— Сталинская Конституция гарантирует нам… — громко сказал один, сделав еще шаг вперед.
— Подождите, ребята. Скажите: кто вы такие и по какому делу? — попытался я было выяснить цель их посещения.
— Конституция!.. — крикнул другой, и я заметил, что все они в крайнем раздражении.
Слово за слово, выяснилось, что они «актеры» недавно основанного Каунасского музыкального театра. Художник Стяпас Жукас и музыкант Антанас Макачинас (умерший в Вильнюсе в 1954 году) собрали их, рабочих каунасских фабрик, и решили устроить театр. Я сразу же понял, что Жукас, не отличавшийся особенными организационными талантами, поддался на уговоры Макачинаса и взялся не за свое дело. Он не подумал, что на создание и содержание театра понадобятся немалые средства. Театры республики тогда находились в нашем ведении, и наряду с действующими мы создавали и новые театры. Но о Каунасском музыкальном, который возник, кажется, при так называемом Агитпропе, я ничего не знал… Прошло месяца три, набранные с фабрик «артисты» забеспокоились, не получая зарплаты и не зная, как им придется дальше жить. По-видимому, это их и заставило бросить все и поехать в Вильнюс, в Наркомат просвещения.
— Подождите, ребята, — сказал я им. — Меня удивляет ваше посещение. Мы официально ваш театр не организовывали, вас не набирали и ничего вам не обещали.
Тогда первый из них, рослый, статный красавец, снова выступил вперед, протянув руку к столу, и, повысив голосу крикнул:
— Но ведь Конституция нам гарантирует…
Увидев, что у этих парней скоро лопнет терпение, я сказал:
— Езжайте-ка вы лучше домой и скажите своему руководству — пускай явится сюда. Я выясню, что к чему.
На следующий день в мой кабинет вошел Стяпас Жукас.
— Ого, у тебя тут роскошно! — сказал он, оглядевшись, и сел напротив меня. Он дышал с трудом — его астма угрожающе прогрессировала. — Мои ребята говорят — хотел со мной побеседовать…
— Что вы там за кашу заварили в Каунасе? — довольно резко спросил я, вспомнив вчерашний разговор с делегацией. — Оторвали людей от станка, занимаете их время, а теперь не платите денег — вчера они тут у меня буянили. Сомневаюсь, чтоб из этих молодцов вышли артисты…
— Я тоже сомневаюсь. — Стяпас закашлялся и с трудом отдышался. — Макачинас и другие уговорили… Говорят, из простых рабочих создадим театр… Пускай все видят, чего стоят рабочие…
— А твой Макачинас подумал, что, прежде чем петь, нужно окончить консерваторию, нужно серьезно работать и серьезно учиться — да еще несколько лет подряд?
— Мы их научим, — говорил Стяпас. — Научим… Конечно, учить надо… Без этого ничего не выйдет…
— Научите… — Я все еще продолжал сердиться. — А кто им будет жалованье платить все это время, на что они жить будут, вы подумали?
— Знаешь, об этом-то мы и не подумали, — откровенно признался мой собеседник, виновато глядя на меня. — Будь добр, выдели денег, заплатим им за эти три месяца, а потом…
— Что потом? Потом будет то же самое… Когда открывали свой театр, у меня не спрашивали…
— Трудности роста, — оправдывался Стяпас. — Профсоюзы обещали нам, но у них сейчас денег нет. А ведь прекрасно — рабочий театр, понимаешь? Не каких-нибудь там господ, а самих рабочих…
— Но будет ли толк?
— Непременно будет… — ответил Стяпас. — Непременно… Увидишь. Главное, выбраться из временных затруднений…
Не придумав ничего лучшего, я пообещал заплатить «артистам» жалованье за три месяца, если с этим согласится совет недавно учрежденного при нашем Наркомате фонда культуры, и Стяпас Жукас, повеселев, попрощался:
— Вот спасибо, брат, а то черт знает что, никакого покоя из-за этих артистов. Ни днем, ни ночью. Просто на улицу выйти нельзя. Того и гляди, что поколотят…
— Кого?
— Ясно, кого, — нас, организаторов…
Стяпас попытался рассмеяться, но ни мне, ни ему смешно не было.
Жалованье «актерам» выдали, но через несколько дней я узнал, что театр все же закрылся, а парни разбрелись — многие, наверное, вернулись к прежней работе.
(Когда я гляжу на ранние городские пейзажи Стяпаса Жукаса — на его «Бразилку», «Улочку», «Предместье», — я всегда вспоминаю деревянный домик в Жалякальнисе, неподалеку от Художественного училища, где жил когда-то художник. Я не помню ни названия улицы, не нашел бы и этого покосившегося, облупленного дома, но по сей день перед моими глазами стоит промозглая комната с заиндевевшими окнами, железная колченогая койка, два табурета, некрашеный шаткий столик. Эту комнатушку от множества квартир пролетариев Каунаса отличало разве то, что на стенах висели карикатуры и каунасские пейзажи, в углу стояли полотна, а на столе, рядом с объедками, громоздились бутылочки с тушью, перья, кисти, краски.
Не помню, по какому делу я зашел как-то к своему знакомому. Кажется, он хотел показать мне свои новые работы — острые, хлесткие сатиры на каунасских буржуев, на тех буржуев, которые тогда управляли капиталом, а значит, и культурой, которые жирели и загнивали, может, предчувствуя, что близок конец их господства…
Стяпас Жукас показывал мне листы с новыми карикатурами, и я, не раз уже видевший его произведения, думал, что молодому художнику удались образы угнетателей — помещиков, капиталистов, кулаков, ксендзов, высоких чиновников и дамочек. Когда я рассматривал работы, художник едва слышно смеялся, словно сам дивился тому, как метко ему удалось передать черты этих жалких личностей.
Я смотрел на эти листы с выразительными рисунками, а Стяпас Жукас, облокотившись на стол, то подправлял нос какому-нибудь «герою» — и нос становился еще выразительней, то сажал другому на голову котелок — и рисунок сразу оживлялся. И все время тихонько посмеивался, словно восхищаясь своей работой, будто нашел то, что долго искал.
Со Стяпасом Жукасом, как и со многими учениками Художественного училища, я был знаком уже довольно давно. Дружба с молодыми художниками в основном шла через Пятраса Цвирку, а иногда и через других учеников училища, живших в общежитии «Жибурелис» или снимавших углы где-то в городе.
Особенно часто я встречался с Жукасом в 1931 году, когда в Каунасе действовал спортивный клуб рабочих «Надежда». Стяпас Жукас сразу же почувствовал, что нужен именно такой художник, как он. Для стенгазеты клуба «Юный пролетарий» Цвирка, Нерис и я писали статьи, стихи, готовили переводы революционных песен, а Стяпас Жукас с Пятрасом Тарабилдой{94} рисовали карикатуры. Одни из них Стяпас готовил дома, а другие создавал тут же, в клубе, в окружении рабочей молодежи, которая с великим интересом следила за работой художника. Пролетарский дух клуба был по душе художнику, он чувствовал себя здесь в своей стихии. Работал он с огромным пылом, каждый раз находил все новые типы для своих карикатур, в новых ракурсах изображал фабрикантов и нанимателей, фашистов и клерикалов, кулаков и полицейских, международных поджигателей войны. Держал себя всегда он тихо, — никто не замечал, когда он появлялся в клубе и когда снова исчезал. Я встречался со Стяпасом Жукасом и позднее, когда его остроумные карикатуры все чаще появлялись в оппозиционной печати. В рисунках художника чувствовалась зрелость. Вез сомнения, он многому научился у советских художников Кукрыниксов, у карикатуриста Бориса Ефимова, работы которых попадали в Каунас через советскую печать — газеты, журналы, альбомы. В работах Стяпаса, на мой взгляд, можно найти и отголоски творчества знаменитых западных художников революционеров — Георга Гросса и Франца Мазереля. Это не означает, что Стяпас Жукас подражал им, нет. Но эти художники были хорошо известны во многих странах, в том числе и в Литве. Во всяком случае, мы, сотрудники «Третьего фронта», интересовались ими и любили. По-видимому, любил их и Стяпас Жукас.
Обширное наследие художника (в 1951 году был издан отдельный альбом) до нас дошло далеко не полностью. Не берёг своих работ и сам автор. Очень много рисунков погибло под карандашом фашиствующих цензоров, так и не дойдя до читателей, многие уничтожила война.
В последние годы буржуазной власти Стяпас Жукас особенно сблизился с революционными художниками, которые сплотились вокруг нелегального журнала сатиры и юмора «Шлуота».
Жукас тогда был неоспоримым авторитетом для своих коллег художников и левых писателей. Все следили за его работами, как только они появлялись в печати, все восхищались остроумием художника, его четкой политической направленностью, все хохотали, видя его карикатуры, метко издевающиеся не только над явлениями жизни буржуазной Литвы, но и над фашизмом, международной реакцией. Левые писатели часто встречались со Стяпасом, который работал не покладая рук, не боясь ни обысков, ни арестов, не раз выпадавших на его долю. И сам Жукас нередко навещал левых писателей. Я уже писал о его посещении Казиса Боруты в Паесисе.
В 1940 году, как только рухнул режим литовского фашизма, Стяпас Жукас, как и другие лучшие представители литовской интеллигенции, без колебаний вступил на новый путь. Как художник, он весь свой талант отдал новой советской республике, став серьезным карикатуристом не только внутренней, но и международной темы. Своими талантливыми работами он высмеивал прошлое и прославлял победу трудящихся. В этот год я был очень занят и не часто встречался с художником — разве что в Каунасе, в Доме писателей, куда он приходил на дискуссии или просто на встречу со старыми друзьями. Когда другие спорили, Стяпас Жукас обычно слушал, редко вступая в разговор.)
Очень частым гостем был у меня Пятрас Цвирка. Его заботили писательские дела, материал недавно основанного журнала «Раштай» и гонорары для авторов; кроме того, он просил назначить пособие для больных писателей, в первую очередь для Казиса Банкиса. Я радовался, когда мог немного помочь тем, кто нуждался в поддержке.
Пятрас Цвирка, как всегда, смешил меня своими бесконечными веселыми историями. Вот он только что побывал у моего заместителя Людаса Гиры.
— Знаешь, открываю дверь кабинета (на мой стук никто не ответил) и вижу — Гира повернулся куда-то к окну, меня не замечает и изо всех сил кричит по-русски: «Первая буква Л. …Да, да, Лев, Лев, понимаете, Лев! Нет, нет, не Елена, а Юрий, вторая буква ю… Да, да, повторяю — Людас Константинович… Да, да, правильно, Людас Константинович. Гира, Гира, теперь по буквам: гимн… да, да, гимн или гимназия, потом Иванов, понимаете?» И так кричит в трубку, так ей кланяется, что ничего не слышит, даже того, что я уже подошел и стою у него за спиной…
— А с кем он там разговаривает? — удивился я.
— С Минском, конечно! — ответил Цвирка. — Как будто не знаешь, что он договорился с какой-то белорусской газетой и каждое утро передает туда новости. — И Цвирка опять стал изображать Гиру: — «Да, да, очень хорошо, все очень хорошо, вот, значит, все взрослые… понимаете, взрослые все учатся… Настроение прекрасное, понимаете… Да, да, так и напишите…»
— М-да!.. Я ничего не знаю об этой его новой должности — корреспондента минской газеты…
— Он, кажется, еще передает известия и в Киев…
Как во всем, так и в этом Гира оставался энтузиастом…
Я махнул рукой. Гира был значительно старше меня, я годился ему в сыновья, и было бы бестактностью делать ему замечания из-за таких, как мне казалось, мелочей.
(В конце месяца пришел главный бухгалтер и показал счет за разговоры по телефону. Сумма меня огорошила. Бухгалтер, потупя глаза, немного смущаясь, сказал:
— Львиная доля счета — за междугородные переговоры вашего заместителя товарища Гиры…
Волей-неволей пришлось выступить в роли «скупца» и приказать всем служащим сократить количество междугородных разговоров…)
…В Наркомат начали приходить странные письма. Я бы не обратил на них внимания, если бы они не были подписаны довольно известным тогда литератором Стасисом Дабушисом{95}. Дабушис писал научно-популярные книжки, кое-что переводил, безжалостно переиначивая на литовский лад имена и места действия, но больше всего прославился толстой книгой о собственном вкладе в литовскую культуру. Теперь он жаловался — жил, мол, в Паневежском уезде, в поместье Упите, у помещика Бистрамаса, где были хорошие условия для работы, а вот комиссар, назначенный новой властью, переселил его в плохую комнату. Дело не стоило выеденного яйца, но мне стало жалко человека, и я позвонил наркому земледелия Матасу Мицкису{96}. Несколько дней спустя получаю новое послание от Дабушиса: да, его вернули в прежнюю комнату, зато комиссар, который поначалу казался ласковым и симпатичным, вдруг рявкнул на супругу Дабушиса (в своем письме он назвал ее «совершенством» ), да так, что та лишилась чувств, а потом, придя в себя, забрала их гениального отпрыска, уехала с ним в Паневежис и устроилась в комнатушке рядом с уборной, откуда идет дурной запах. Когда Дабушис поехал за ней, она, рыдая, отказалась вернуться в Упите, пока оттуда не выгонят комиссара. И Дабушис просил меня выселить из поместья комиссара… Мне уже стало не по себе. В конце концов, какое мое дело? Но письма шли одно за другим, полные всяческих просьб, пожеланий, требований. Наконец пришло письмо, составленное в трагических тонах. Проситель снова перечислял все свои заслуги, о которых не забывал и в прежних письмах, говорил, что очень несчастен, почти или даже полностью ослеп, и просил меня… выделить ему пособие в пять тысяч рублей. Самое любопытное, что из этой суммы он хотел получить на руки только три тысячи — две просил передать на нужды комсомола. Я показал это послание Юозасу Жюгжде. Тот рассмеялся и сказал: «Погодите, я недавно обнаружил у себя в столе прошение того же Дабушиса…» И Жюгжда принес из своего кабинета документ, адресованный министру буржуазного правительства, клерикалу Ляонасу Бистрасу. У него Дабушис тоже просил пять тысяч литов, причем на руки просил три тысячи, а две даровал на мессу в честь святого Антония…
Как я уже упоминал, почти все наркоматы и сам Совет Народных Комиссаров тогда находились в Каунасе. В Совете Народных Комиссаров, обосновавшемся в красивом двухэтажном особняке на улице Донелайтиса, где раньше находился буржуазный кабинет министров, очень часто проходили заседания, в которых приходилось участвовать и мне. Поэтому каждую неделю два, а то и три раза я ездил в Каунас.
Заседания теперь обычно вел Председатель СНК Мечис Гедвилас. Я познакомился с ним в марте или апреле 1940 года, когда мы — Цвирка, Шимкус, Марцинкявичюс, Жилёнис — побывали в Тельшяй на литературном вечере. Мечис Гедвилас, тогда директор больничной кассы Тельшяйского округа и один из деятелей Народного фронта, член подпольной Коммунистической партии, руководил вечером, который носил явно антифашистский характер. После вечера Гедвилас пригласил нас к себе, где мы познакомились с его большой и очень дружной семьей. Из разговоров за ужином и после ужина стало ясно, что Гедвилас — непоколебимый антифашист, человек с широким кругозором, отлично разбирающийся не только в делах Литвы, но и в международной политике. В его квартире были все литературные новинки, в том числе много советских книг. Раньше Гедвилас работал в Тельшяй вместе со знаменитым адвокатом Александрасом Торнау{97}. В свое время в антифашистской газете «Жемайтис» с Гедвиласом сотрудничал и мой друг Жилёнис. Вот этот человек и руководил первым Советом Народных Комиссаров Литовской ССР. Заседания он вел живо, даже весело, с юмором, не позволял — как и Креве-Мицкявичюс — наркомам слишком долго выступать. Он любил точность, четкие аргументы и ясные решения. Энергичное лицо поначалу казалось угрюмым, но очень скоро ты привыкал к этому человеку и понимал, что он простой, искренний и дружелюбный. Я часто удивлялся его выдержке. Помню, как-то Совет Народных Комиссаров собрался поздно, уже около полуночи. С периферии были вызваны и все председатели уездных комитетов (или еще начальники уездов). Обсуждался бюджет республики. По-видимому, сама жизнь требовала срочно подготовить и срочно же обсудить его. Гедвилас председательствовал на заседании с обычной энергией. Наркомы и председатели уездных комитетов тут же просили слова и выражали свои финансовые претензии или делали замечания. Несмотря на все усилия Гедвиласа, заседание затянулось на несколько часов. Без сомнения, Гедвилас нечеловечески устал — ведь днем на него давил не меньший груз, чем на других. Но он не показывал свой усталости. Бесконечное заседание, которое закончилось уже на рассвете, он до конца вел бодро, остроумно, даже весело. И когда все кончилось, он вышел из зала таким же свежим, как будто только что начал рабочий день.
Я поближе познакомился и с некоторыми другими членами первого Народного правительства и Совета Народных Комиссаров.
Очень горячим, импульсивным человеком был министр земледелия, потом нарком Матас Мицкис. Дела он решал очень быстро. Яро ненавидел помещиков — как старых, польских, так и новых, сметоновских. В речах любил приподнятый тон, бывал подчас патетичным. Смеялся от души, оглушительно, заразительно, но иногда впадал в угрюмое и раздраженное настроение. Это был агроном высокой квалификации, родом из-под Рокишкиса, разговорчивый, приветливый с людьми, остроумный человек.
Мягким и добрым характером отличался нарком обороны края, генерал Винцас Виткаускас. Он казался скорее дипломатом, чем воином. Когда-то, офицером царской армии, он участвовал в мировой войне. Вежливый, благовоспитанный, он в решающие моменты проявлял находчивость и волю. После возвращения Литве Вильнюса Виткаускас прибыл в него во главе литовской армии из Каунаса. Когда в Литве рухнул буржуазный строй и полковник С. Гаушас попытался вывести из Мариямполе гарнизон и уйти с ним в гитлеровскую Германию, Виткаускас резко воспротивился этому, и воины остались на родине. Генерал не отличался крепким здоровьем — его мучила астма. Этого подлинного патриота, в решающий исторический момент отшатнувшегося от вражеского лагеря и примкнувшего к своему народу, глубоко уважали как правительство республики, так и вся Литва.
Нарком юстиции и народный комиссар Повилас Пакарклис казался мне не столько политиком, сколько ученым. Каждый раз, когда я встречался с ним, он непременно заводил разговор о проблеме древних пруссов, о государстве крестоносцев и его походах против древней Литвы. Он любил рассуждать о филологических проблемах, хотя в этом оставался скорей любителем, чем специалистом. Биография и эволюция взглядов Пакарклиса были своеобразными, — в свое время он угодил в сметоновскую тюрьму как сторонник Вольдемараса{98}. Встретившись здесь с коммунистами и познакомившись с ними поближе, он со временем стал другом Советского Союза и искренним врагом фашизма. Это был простой человек, плативший за дружбу дружбой, не очень практичный в обыденной жизни, живший не повседневными делами, а своими научными теориями.
Наркомом местной промышленности был Мотеюс Шумаускас. Если упомянутые выше наркомы являлись интеллигентами, которых довольно широко знали еще в буржуазное время, то он был из рабочей среды, на собственной шкуре познавший буржуазный «рай». Шумаускас по своей сути и воспитанию был типичным пролетарием, человеком большой энергии и упорства, дисциплинированным коммунистом, всей душой преданным советскому строю, для завоевания которого он отдал лучшие годы своей молодости. Со стороны можно было подумать, что Шумаускас бывает сердитым и раздражительным (в этом не было бы ничего удивительного, ведь он в своей жизни испытал столько горя, обид). Но, познакомившись с ним поближе, ты видел, какой это обаятельный, приветливый человек, добрый и справедливый к товарищам, но в то же время беспощадный к врагам.
Некоторое время в Народном правительстве работал Нарком финансов Эрнестас Галванаускас{99}. Я знал его по Клайпеде, когда он был ректором нового Торгового института, а я — преподавателем. Все считали этого бывшего буржуазного дипломата хитрым человеком и хорошим организатором. Я полагаю, что и то и другое было правдой. Когда он вошел в правительство новой республики, это многим показалось очень странным, а кое-кто воспринял его поступок как желание определенной части буржуазной интеллигенции не повторять ошибок некоторых русских интеллигентов во время Октябрьской революции, когда они бойкотировали Советское правительство и погибли или оказались в эмиграции. Да и Галванаускас, по-видимому, не собирался всерьез работать в новом правительстве. Поговаривали, что у этого оборотистого политика за границей большие капиталы и плантации на острове Мадагаскар. Вскоре он исчез из правительства и — из Литвы. (Недавно эмигрантская печать сообщила, что Галванаускас, старый и больной, вернулся во Францию с Мадагаскара, освободившегося из-под французского владычества, и, потеряв имущество, умер… Я полагаю, что его жизнь сложилась бы иначе, если бы он остался в Литве и отдал бы свои знания и опыт финансиста своему народу…)
Работа по ликвидации безграмотности и малограмотности постепенно приобретала более организованные формы. Совет Народных Комиссаров 22 февраля 1941 года принял соответствующее постановление по этому вопросу. В ближайшие годы в республике нужно было ликвидировать безграмотность, а малограмотные должны были стать сознательными творцами социализма, грамотными людьми.
Новое Государственное издательство, которым теперь руководил Корсакас, развернуло широкую деятельность. Старые издательства и книжные магазины были национализированы. Позарез были нужны книги, отвечающие новым условиям, — как художественные, так и политические. Следовало срочно сплотить вокруг издательства авторов, набрать переводчиков, редакторов. Писатели, разумеется, не успели за столь короткий срок написать злободневные произведения. Поэтому выходили книги, подготовленные еще раньше. Вышли «Зять» Креве, «Сказка за сказкой» Цвирки, «Избранное» Нерис, второе издание моей «Ночи».
В недавно основанном Вильнюсском драматическом театре Ромуальдас Юкнявичюс поставил пьесу Всеволода Иванова «Бронепоезд 14-69». Это значительное произведение, изображающее события гражданской войны, дышащее революционной правдой, шло не только во всех городах Советского Союза, но было известно во многих странах. Талант Юкнявичюса в этом спектакле засверкал новыми гранями. Оказалось, что режиссер умеет вжиться в идеи и образы нового мира и выражает все это волнующей пластической формой. (Позднее я не раз рассказывал о спектакле автору, Всеволоду Иванову, и он, вспоминая свою поездку в Литву еще в буржуазные годы, очень сожалел, что не видел постановку Юкнявичюса.)
Моя работа несколько облегчилась, когда в середине апреля при Совете Народных Комиссаров было учреждено Управление по делам искусств (начальником его назначили Михалину Мешкаускене). В ведение нового Управления перешли театры, филармония, музеи, библиотеки. Наш Комиссариат освободился от солидного груза, и мы могли сосредоточить свои усилия в других областях.
Хоть у нас и не хватало опыта, но его с лихвой возмещало рвение, и работа шла довольно последовательно. Все школы действовали. Вышли первые советские учебники, — например, «История СССР». Другие учебники готовились к изданию. Для детей мы начали выпускать иллюстрированный журнал «Генис», который выходит и по сей день. Был основан Фонд культуры — учреждение, о котором в буржуазные годы только мечтали прогрессивные интеллигенты. Целью его была срочная финансовая поддержка тех начинаний, которые не предусматривались в бюджете. В Фонд культуры средства поступали из пожертвований населения. Каждый мог внести деньги на счет, открытый в банке. Так как фамилии жертвователей публиковались в печати, то вносили деньги многие, особенно часто «бывшие люди», желавшие показать свою лояльность новому строю. При Фонде культуры был создан специальный совет из представителей важнейших творческих организаций, который распределял средства. Многих писателей и художников удалось поддержать из тех средств. Насколько помню, деньги были выделены и Дому писателей в Вильнюсе, новым театрам, различным другим учреждениям. (Позднее все средства на культуру выделялись в бюджетном порядке, и Фонд культуры перестал существовать.)
Служащие Наркомата привыкли к своей работе, и она шла более гладко, чем вначале. Все поняли свои права и обязанности, знали, кто за что отвечает. Хоть и сильно уставали от больших нагрузок, все работали охотно, даже с вдохновением, — каждый видел, что его труд приносит радостные плоды. Но, конечно, не обходилось и без недоразумений, неувязок.
Кажется, после моего возвращения из Москвы, с Восьмой сессии Верховного Совета СССР, в мой кабинет вошел Людас Гира и стал с пылом рассказывать:
— Знаете, товарищ нарком, — он любил титулы, — просто сердце радуется… Все так и кипит, бурлит… Ко мне столько народу приходит со всякими идеями, что я не успеваю всех принять в кабинете… Принимаю на лестнице…
— Как это на лестнице? — удивился я.
— Вот хотя бы вчера… Ухожу после работы домой, а меня еще ждут человек двадцать… И я с ними на лестнице… У одних заявление приму, с другими по душам поговорю… По-семейному, без церемоний…
— Все-таки я попросил бы принимать посетителей в своем кабинете.
Но Гира, словно не расслышав моего совета, с прежним пылом продолжал:
— Сколько поляков ко мне ходит… На днях вот приходили с предложением открыть театры. Я подсчитал (вы же знаете, после войны много поляков приехало в Вильнюс из глубины Польши), что можно было бы открыть восемнадцать новых театров!..
— Восемнадцать театров? Но кто в них будет ходить? И кто сможет содержать столько театров?
— Ну конечно, восемнадцать польских театров для Вильнюса — многовато. Но все так хотят работать, просто горят, — объяснял Гира, — вот я и пообещал некоторым финансовую помощь…
— Но театры не входят в ваше ведение. Как вы могли?.. — начал сердиться я.
— Прошу прощения, товарищ нарком, что я не согласовал с вами. Как раз теперь я и намеревался с вами это дело утрясти…
— Товарищ Гира, мне очень неприятно, но я вынужден сказать вам, что вы выходите за рамки своей компетенции…
В другой раз он пришел ко мне в кабинет и доверительно сказал:
— Знаете что, товарищ нарком, под вечер в Вильнюс приезжает знаменитая польская писательница Ванда Василевская. Тайно, вы понимаете, — ведь ее мужа убили польские националисты… Надо ее встретить на вокзале. Ваша машина просторнее, вот я и хотел попросить…
— Хорошо, берите и встречайте…
В тот день машина мне была не нужна. Назавтра, немного задержавшись утром дома, я позвонил шоферу, чтобы тот приехал за мной на улицу Кудирки. Ответила его жена, сказала, что муж вчера куда-то уехал с Гирой и до сих пор не вернулся. Я позвонил шоферу Гиры, но и там получил тот же ответ. Неужели Гира так надолго — целый день и ночь — задержался на вокзале? Просто уму непостижимо! На работу я пошел пешком.
Только под конец рабочего дня в кабинете появился Гира.
— Где вы так долго пропадали? — не особенно любезно спросил я у него.
— Да, да, сейчас я вам расскажу… — ответил Гира и скороговоркой, захлебываясь, начал длиннейшую историю. Оказывается, на двух машинах — на моей и своей — он поехал на вокзал и там прождал несколько часов, а потом узнал, что Ванда Василевская из соображений конспирации едет в Вильнюс не поездом, а на автомобиле, откуда-то со стороны Бреста и Минска. Не долго думая, желая проявить вежливость и радушие, поэт решил встретить польскую писательницу где-то на полдороге. Они блуждали по литовским и белорусским дорогам, проездили всю ночь и все утро, но, так и не встретив нигде гостью, вернулись домой… (А Василевская почему-то вообще не приехала в Вильнюс.)
Мой шофер, отвозя меня после работы домой, дополнил живописными деталями ночную поездку по незнакомым дорогам. Было и смешно и грустно… Потому, что Гира всю эту бессмысленную езду по дорогам и проселкам затеял из лучших побуждений, как он говорил — на благо дружбы народов. Об этом происшествии Гира рассказывал так откровенно, искренне, что я ни на минуту не мог усомниться в добрых намерениях и джентльменстве своего заместителя.
В жизни нашего Наркомата веселых и грустных историй было хоть отбавляй. Может, и не стоит все тут рассказывать. Но трудно удержаться и не упомянуть об одном сотруднике, с которым и позднее часто приходилось встречаться и который всегда поражал своим остроумием, находчивостью, веселыми шутками.
Как-то в мой кабинет вошел тощий, высокий, голубоглазый человек. Он сказал, что хотел бы получить службу, если можно, в центре, потому что живет в Вильнюсе. Когда я спросил, кем он работал раньше, он спокойно ответил:
— Я был начальником полиции…
Я отрезал, что для бывших начальников полиции в нашем Наркомате мест нет. Тогда гость стал рассказывать про себя подробнее, и тут выяснилось, что начальником полиции он был в Вильнюсе при Народном правительстве, а в досоветские годы работал учителем, хотя и редко, поскольку, как коммунист, долгие годы провел в тюрьмах. Рассказывал он обо всем этом обстоятельно и наконец сказал, что его зовут Адомас Чиплис{100}.
Я назначил его инспектором по особым поручениям, то есть посылал его в школы, если надо было расследовать ссоры, недоразумения между учителями. Адомас Чиплис основательно выполнял порученное ему задание, а вернувшись, докладывал о поездке, украшая рассказ комическими эпизодами и деталями. Это мне очень нравилось, — пожалуй, в этом виновата моя писательская жилка…
По сей день помню многие из его рассказов, но особенно запала в память одна история.
— Всякие приключения бывали, когда я работал в Вильнюсе начальником полиции, — как-то на досуге рассказывал Чиплис. — Пришла ко мне какая-то роскошная польская дама. Взволнованная, растроганная, но весьма благовоспитанная. Прежде всего она спросила у меня, на каком языке удобнее всего со мной беседовать. Я ответил, что по-французски. Дама, не моргнув глазом, повела длиннейшую историю, из которой я понял только одно — какие-то негодяи украли у нее шубу. Правда, про шубу она сказала, как только вошла, по-польски, а теперь повторяла по-французски, подкрепляя жестами, голосом, мимикой красивого озабоченного лица. Рассказывала она очень долго, не меньше получаса, а я только изредка кивал головой. Когда она наконец кончила, я сказал: «Мерси, мадам», — и, взяв листочек, написал записку, дающую право на покупку новой шубы из магазина, где были собраны национализированные меха. Дама, кланяясь и благодаря, покинула мой кабинет. Вскоре до меня дошли слухи, что в Вильнюсе еще никогда не было такого вежливого и образованного начальника полиции, как теперь, — дамочка рассказывала, что целый час беседовала со мной на своем любимом французском языке и мой акцент был безукоризнен.
— Ну, если знаешь французский…
— «Бонжур» и «мерси, мадам» — вот и вся моя наука, — ответил он, весело улыбаясь.
Как и прежде, мне хотелось чаще встречаться с друзьями, делиться с ними впечатлениями, смеяться, но работы у всех было невпроворот, и, лишь наведываясь в Каунас, я проводил несколько счастливых часов в Доме писателей или, по старой привычке, заходил на чашку кофе к Конрадасу. Публика в кафе Конрадаса немного изменилась — отдельные таутининки, которые здесь обычно сидели, сбежали за границу, несколько завсегдатаев клерикалов тоже перестали бывать в кафе. Но здесь по-прежнему можно было застать почти всех актеров, поэтов, писателей и журналистов. Среди журналистов тоже произошли изменения. Главные газеты теперь редактировали другие люди. Официоз «Лиетувос айдас» («Эхо Литвы») в первые дни Народного правительства перенял Йонас Шимкус. Вскоре газету переименовали в «Дарбо Лиетува» («Трудовая Литва»), а теперь уже не стало и «Дарбо Лиетувы» — вместо нее выходила «Тарибу Лиетува» («Советская Литва»). Другую крупную газету — «Тиеса» — редактировал Генрикас Зиманас{101}, большинство ее сотрудников были новыми людьми в журналистике. Не было здесь ни редакторов, ни ближайших сотрудников газет таутининков, христианских демократов и ляудининков. Новые люди пили здесь кофе, рассуждали о политике, о будущем Литвы.
В Доме писателей кипела работа. Уже выходил первый советский журнал литературы и искусства «Раштай» («Произведения»). Его ответственным и главным редактором был Цвирка.
В новом журнале со своими произведениями уже с первых номеров выступали, наряду с ближайшими сотрудниками журнала, — Н. Цвиркой, С. Нерис, Т. Тильвитисом, — Чюрлёнене-Кимантайте, Симонайтите, Грунте, Грицюс и многие другие. Журнал посвящал целые номера литературам братских народов — латышской и грузинской, приступал к оценке культурного наследия (правда, довольно робко и не всегда правильно), публиковал марксистские статьи по вопросам теории литературы и искусства.
Цвирка отвел мне в Доме писателей комнатку с койкой и столом. Во время частых приездов в Каунас мне не раз приходилось засиживаться в Клубе писателей. Поздно ночью не всегда хотелось возвращаться в Вильнюс, тем более что иногда утром бывали дела в Центральном Комитете или в Совете Народных Комиссаров. В комнатке я не только отдыхал, но и работал.
В клубе часто встречал своих старых друзей и знакомых — Боруту, Нерис, Балтушиса, Жукаса, Монтвилу, Тильвитиса, Бутенаса, а также писателей старшего поколения — Киршу, Симонайтите. Частенько заглядывал сюда и Кипрас Петраускас, который близко сошелся с Цвиркой, несмотря на разницу в возрасте, а также художник Юстинас Веножинскис{102}, композитор Стасис Шимкус. Не раз бывал здесь и Людас Гира, приезжавший также по делам из Вильнюса. Чтение и обсуждение новых произведений, политические и литературные доклады, беседы писателей и журналистов из других братских республик — вот содержание этих вечеров в клубе. Начинающие писатели, которых опекал Монтвила, в апреле создали первую свою секцию при Оргкомитете Союза писателей.
Все больше знакомств завязывалось с писателями других республик. В начале мая в Москве проходила Декада армянской литературы и искусства, на которую был послан Казис Борута. Проведший свое детство в Москве в годы первой мировой войны, Борута вернулся сейчас полный впечатлений, восхищенный литературой и искусством армянского народа. Он воочию убедился в том, какое уважение к культуре братских народов проявляет столица нашей Родины.
В середине мая в Литве побывали видные белорусские поэты Янка Купала и Якуб Колас вместе с другими деятелями культуры Белоруссии. С обоими поэтами я уже был знаком. Янка Купала, с привлекательным интеллигентным лицом, мягкий и как бы смущающийся при встречах с малознакомыми людьми, и Якуб Колас, с лицом и манерами крестьянина, вернулись в город своей молодости Вильнюс, который они не видели уже много лет. В юности Янка Купала дружил в Вильнюсе с Людасом Гирой, Стасисом Шимкусом, Марией Ластаускене{103} и другими представителями нашей культуры, поэтому и теперешняя встреча с литовцами для наших гостей, по-видимому, была очень приятной. Они встретились не только с Гирой, но и с Винцасом Миколайтисом, Альбинасом Жукаускасом{104} и некоторыми другими писателями, находившимися тогда в Вильнюсе. Они интересовались историческими и культурными достопримечательностями города, восхищались его красотой, отыскали дома, в которых когда-то жили, в которых находились белорусские культурные учреждения, посетили небольшой музей белорусской этнографии и культуры, действовавший тогда в Вильнюсе. Янка Купала был приятно удивлен, когда рядом с поразительными слуцкими поясами и произведениями белорусского народного творчества нашел свои юношеские рукописи и древние белорусские издания, напечатанные в Вильнюсе…
А весна в Вильнюсе была просто дивной. Каждое утро яркое солнце заливало огнем руины замка на горе Гедиминаса{105} и холмы вокруг города. У подножья замка, в Бернардинском саду, который мы сейчас называем Садом молодежи, на берегах Вильняле цвела черемуха. В хрустальной воде Вильняле в теплые и ясные вечера отражалось поразительно голубое небо, в котором высились сказочные башни. Гудели улицы, полные пестрого оживленного движения, люди шли мимо дворцовых фронтонов, мимо арок, с которых свешивались листья дикого винограда. Ветер приносил в город запах лугов и цветов. Древняя столица была полна энергии, стремительности, желания творить, жить, радоваться…
Дни стали длиннее, и теперь после работы я частенько уезжал в еще незнакомые, но такие восхитительные окрестности Вильнюса. Никогда не надоедало приезжать в Тракай. Руины исторического замка, воспетые Майронисом, уже стояли в лесах, и я радовался, что и нам выпало счастье помочь спасению древнего памятника. Старожилы Вильнюса вели нас в крохотный ресторанчик, где нам подавали вкусную рыбу по-караимски, там мы расписывались в книге гостей, в которой уже были записи видного польского поэта Чеслава Милоша и других. Потом мы катались на лодке, и озеро волновалось точно так же, как во времена Кястутиса{106}, Витаутаса{107} и Майрониса… Покой окружал нас со всех сторон, и было радостно, словно я после долгих лет отсутствия вернулся в отчий дом, о котором мечтал в тиши ночей. Острова зеленели изумрудами, весла плескались в воде, голубой купол неба висел над озером и городком, а ты дышал благоухающим ветром и смотрел в хрустальную воду. Бесшумно скользили рыбы, зеленели и алели водоросли, пахло аиром и камышом. Над головой высоко в небе парил орел, у самой воды сновали стрижи, а в зелени островов мычал козодой и трещали, чирикали, свистели невидимые птицы. Ты находился в природе, вечной как земля, никогда не успокаивающейся, как и твое сердце… И ты снова вспоминал, что ты писатель, и всей душой тосковал по бумаге и чернилам…
А как чудесно бывало в Веркяй, где из парка открывается удивительный вид на излучину Нерис и леса Валакампяй! Дворец безжалостно потрепало время, но как дышали историей эти места, которые избрали для отдыха и веселья вельможи прошлого! А дальше — Зеленые озера, вода в которых действительно кажется зеленой, а воздух напоен запахами мха, еловых шишек и грибов, которых здесь растет несметное количество. Нет, хотя Каунас тоже окружен живописной природой, там нет таких озер, нет таких лесов, нет такого обилия красоты. Только Вильнюс могли избрать наши праотцы местом для своей столицы, — краше места нигде не найдешь!
Когда я видел эти озера, леса, зеленые ели, когда смотрел на ясное небо, по которому лишь изредка проносились озаренные солнцем весенние облака, предвещая теплое лето, хотелось жить, дышать, любить и работать, работать… Хотелось, чтобы вся наша жизнь была такой же ясной, как это небо, такой же очаровательной, как эти озера и леса…
Но весна была далеко не такой безмятежной, какой хотелось людям видеть ее.
Многие западные государства лежали в руинах, были разгромлены и порабощены. Пали Осло, Брюссель, Париж, Белград, Афины. За работой как-то некогда было думать об угрозе войны. И все же нельзя было ее не чувствовать. Учителя, приезжавшие с западной границы Литвы, рассказывали, что Красная Армия кое-где начинает возводить укрепления. Поговаривали, что в литовском небе появляются немецкие разведывательные самолеты и советская противовоздушная артиллерия почему-то не стреляет в них (тогда мы еще не знали, что армии было предписано соблюдать с немцами наивысшую осторожность и не поддаваться на провокации). Пограничники довольно часто задерживали на территории Литвы гитлеровских лазутчиков. Среди населения ползли всевозможные слухи. Не было никакого сомнения, что и в Каунасе и Вильнюсе действует немецкая агентура. Ведь раньше эти города, подобно Риге и Таллину, были известны как важные центры международного шпионажа. Когда в Прибалтийских республиках упрочилась Советская власть, шпионские гнезда притаились, но своей деятельности не прекратили. Теперь агенты гитлеровской Германии вербовали пособников из недовольных Советской властью слоев населения, в первую очередь из бывших полицейских, разбежавшихся сотрудников сметоновской службы безопасности, офицеров (в литовской армии издавна служило много немцев, которые конечно же перешли в подчинение к гитлеровцам). Обученные диверсанты из числа бежавших в Германию полицейских, офицеров и сотрудников бывшей службы безопасности перебрасывались в Литву для организации так называемой «пятой колонны». Реакционные силы объединялись и ждали подходящего момента.
Было бы странным, если бы советская госбезопасность бездействовала. По-видимому, она знала об истинном положении вещей и в середине июня в Литве провела аресты. Увы, немало гитлеровских агентов осталось на свободе, а в то же время было арестовано много случайных людей.
В эти дни мне приходилось очень трудно. Ко мне шли люди, умолявшие вызволить своих родных или знакомых. Увы, мои возможности были слишком ограниченными. Я побывал у Казиса Прейкшаса в Центральном Комитете и просил его заступиться за невиновных учителей, которые оказались арестованными. Он сказал мне, что явные ошибки непременно будут исправлены.
События же развивались все более стремительно. Люди сидели у радиоприемников и чего-то тревожно ждали. Было очень трудно сосредоточиться и выполнять повседневную работу.
По-настоящему устав после долгого рабочего дня, я под вечер вместе с гостившим тогда в Вильнюсе украинским поэтом Миколой Бажаном и его женой поехал немножко отдохнуть к Зеленым озерам. Мы старались говорить о литературе, но мысли и беседа то и дело возвращались к тому, что не могло не заботить нас и всех граждан нашего государства, — войне. Разобрав события и положение со всех возможных точек зрения, приняв во внимание безмятежный тон, которым отличались статьи в газетах этих дней, мы с Бажаном пришли к выводу, что война между Советским Союзом и гитлеровской Германией непременно начнется, но, конечно, не сейчас… Может, через год-другой, может, через несколько месяцев (что нам казалось менее вероятным)… Отдохнув и немножко успокоившись, мы вернулись в Вильнюс.
Теплый, безмятежный вечер 21 июня 1941 года — такой же, как многие вечера до него. Мы ждали завтрашнего дня, такого же солнечного и теплого. Я подумывал о воскресном отдыхе…