Здесь можно было бы поставить последнюю точку и завершить книгу.
Но ведь эпоха не кончается той датой, которую, как веху, устанавливает историк. Вот и я, завершая свою книгу, не могу не рассказать еще о некоторых событиях, которые служат продолжением жизни людей, описанных в книге, или, увы, завершают их жизнь.
Первое событие, о котором хочется рассказать, — возвращение нашего старшего товарища и наставника, ученого, писателя Балиса Сруоги. Как известно, после ареста в марте 1943 года Балис Сруога два года без пяти дней провел в Штутгофском концлагере. Лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств, упорному характеру и силе воли Сруога дожил до того часа, когда Красная Армия освободила Северную Германию. Воины нашли писателя лежащим на снегу и взяли под свою опеку. Некоторое время спустя в Литве узнали, что Сруога находится в Торуни — городе на западе Польши. По поручению правительства республики полковник Фридис Крастинис без промедления сел в специальный самолет, добрался до Торуни и, разыскав здесь Сруогу, — тот работал переводчиком в каком-то армейском учреждении, — доставил его в Вильнюс.
О возвращении Сруоги газеты сообщили уже 13 мая 1945 года. В Литву писатель вернулся изможденным, больным человеком. Каунасские писатели, в том числе Цвирка, Шимкус, Якубенас, Мишкинис, Нерис, Симонайтите, Реймерис и другие, в литературном приложении газеты «Тарибу Лиетува» поместили приветствие коллеге:
«Мы, советские писатели Каунаса, узнав, что Вы, благодаря заботам нашей славной Красной Армии и Правительства, счастливо вернулись из гитлеровского ада в нашу древнюю столицу, посылаем Вам свои радостные приветствия и поздравления.
Поверьте, что семья советских писателей никогда не могла бы чувствовать себя полной без Вашего величественного слова, которое вскоре, без сомнения, снова зазвучит во всей нашей отчизне, испытавшей столько страданий и истосковавшейся по миру».
Сруогу с радостью и любовью встретили не только мы, но и вся освобожденная Литва. Все понимали, что когтей смерти избежал один из самых видных литовских писателей. Его спасение было как бы еще одним доказательством живучести нашего народа.
Сруогу я снова увидел, когда он приехал в Каунас.
Он шел по Лайсвес-аллее — высоченный и худющий, чуть сутулясь, задумавшись, не замечая никого вокруг, как бы продолжая размышлять о суровой своей судьбе и участи всей нации. Я уже знал, что он не застал дома семьи — жена и дочь оказались на Западе. Я окликнул его; он меня узнал, мрачно усмехнулся и сказал:
— Все-таки свиделись — один из ада, а другой…
— Другой тоже не из рая, — ответил я. — Ко мне, правда, судьба была более милостивой, чем к вам…
— Это как у кого получается, — с прежней суровостью ответил Сруога, — это уж как у кого получается…
Я не хотел расспрашивать его о пережитом. Рассказал, что у каунасских писателей есть теперь свой дом, они там собираются, читают свои произведения.
— А что, если я прочитаю что-нибудь из написанного в «приморской здравнице», где пребывал? — неожиданно предложил Сруога.
Я очень обрадовался и сообщил товарищам, что Сруога хочет почитать нам свои новые произведения.
Читал он «Песнь весны» — пьесу о древней Литве, сверкающую зеленью весны и ярким солнцем, и нам всем казалось странным, что эта пьеса написана в аду, наверное в те ночные часы, когда засыпали узники и охрана… Сам факт написания, не говоря уже о художественных достоинствах, показывал духовную мощь писателя и не мог не радовать.
Как-то, заглянув к знакомому глазному врачу Немейкше, я застал у него Сруогу. Кажется, они давно дружили семьями, и Сруога, приехав в Каунас, нашел в этом доме радушный прием. У Немейкши сидела пожилая, интеллигентная с виду особа и рассказывала о своих военных переживаниях:
— Вообразите только, из дома уехали с кучей чемоданов, уложили все, что могли, — и золото, и серебро, и меха, — все, что было в доме… И все побросали в Германии… Жалко было нажитого, просто ужас… Да что я говорю, ничего не поделаешь, погибло — и ладно… Одного вот не могу никак забыть: вообразите только, пропали наши дворянские грамоты!.. А где их теперь раздобудешь?
Сруога сидел в уголке дивана, слушал рассказ этой особы и язвительно улыбался. Выслушав всю тираду, сказал:
— Знаете, мадам, золото и серебро — чушь. Что есть, что нет этого добра. Плакать о нем нечего. А вот дворянские грамоты — это и правда страшная потеря… Тут невольно зарыдаешь… Куда же сунешься без дворянских документов, особенно в советское время?
Старуха то ли не расслышала, то ли не поняла и всерьез переспросила:
— Так вы говорите, профессор, нехорошо?
— Куда уж там! — серьезнейшим голосом ответил Сруога. — Подумать только… Другим в войну просто повезло — у кого дом сгорел, у кого гитлеровцы родителей или детей угробили, а вот у вас страшнейшее горе… дворянские грамоты погибли…
Но старуха была непробиваема. Она распространялась дальше:
— Старость не радость… Вот и вижу теперь хуже, и недослышу…
— Вот и хорошо! — снова сказал Сруога. — Не надо ни газет читать, ни радио слушать. Теперь ведь на какую станцию ни наткнись, каждая свое твердит. И пойми тут, чья правда… А вам вот спокойно — живи себе на здоровье…
Летом Сруога отдыхал в Бирштонасе. Как-то в одно погожее воскресенье мы с Цвиркой решили проведать его. Достали где-то на несколько часов «виллис» и приехали в городок, в котором не были с мирного времени. Бирштонас был безлюден, окна дач заколочены, на улицах лишь изредка попадались прохожие. Сруогу мы нашли на террасе одной из дач. Перед ним лежала стопка листов. Он работал, но обрадовался нам и придавил рукопись каким-то фолиантом.
— Так соскучился по работе, что просто не могу удержаться… Как будто колючку мне под хвост сунули, чтоб я быстрей бежал, — пошутил он. — Хорошо, что приехали, братцы. А я тут неделями строчу, не разгибая спины. Пишу книгу о «приморской здравнице».
Мы знали, что Сруога «приморской здравницей» называет концлагерь. Это был характерный для Сруоги юмор, которым столь щедро пересыпаны и страницы книги «Лес богов».
Он прочитал нам несколько страниц из этой книги, и Цвирка воскликнул:
— Страшная будет книга!.. И самое поразительное в ней — сруоговский смех…
— Без него я бы в лагере спятил…
На террасу заглянула юная девушка, стройная, белокурая, рослая, — тип настоящей литовки. Лицо, что говорится, кровь с молоком. Увидев нас, она зарделась, но вскоре освоилась и перестала смущаться. А Сруога сказал:
— Это мой ангел-хранитель… Без нее я бы тут с голоду подох. Ведь сейчас нет ни столовых, ни ресторанов…
Мы почувствовали, что «ангел-хранитель» Алдона Даугелайте действительно делает все, чтобы создать для Сруоги условия работы, а он своего «ангела-хранителя» просто обожает…
Мы погуляли с Сруогой по городку, посетили источники минеральной воды «Витаутас» и «Бируте» и собрались было уезжать, но тут медсестра, этот «ангел-хранитель», пригласила нас к себе. В деревянном домике на столе была выставлена богатая по тем временам закуска, получше, чем в Вильнюсе или Каунасе, а из-за мисок выглядывало даже горлышко бутылки… За обедом мы непринужденно разговаривали, и в нашу беседу включилась мама «ангела-хранителя». Потом, поблагодарив женщин и попрощавшись с Сруогой, мы уехали…
Позднее я часто встречался с Сруогой в Вильнюсе. Вернувшись в квартиру, где он жил перед арестом, писатель чувствовал себя одиноким. Иногда мы захаживали к нему — Цвирка, Борута и другие писатели младшего поколения. Сруога, невзирая на запрет врачей, без конца пил черный кофе, если бывало, пропускал и рюмочку. Он снова стал профессором Вильнюсского университета, думал о новых произведениях. В это время Сруога особенно сблизился с Цвиркой, который старался помочь ему. Они разговаривали и переписывались о литературе, откровенно и искренне дискутировали на политические и литературные темы. Разрушенная войной жизнь, нечуткое отношение некоторых людей к творчеству Сруоги — все это омрачало жизнь надломленного человека. Весной 1947 года смерть вырвала из наших рядов Цвирку, а несколько месяцев спустя студенты, друзья и почитатели похоронили на том же кладбище и Сруогу.
Да, мы все не могли нарадоваться последней военной весне. Казалось, и солнце нынче ярче, и сирень душистее, и луга как никогда прежде искрятся росой… А люди полны надежд. Ложишься спать и не думаешь, что ночью завоет сирена и придется спускаться в убежище, не ждешь для себя и близких видимых и невидимых угроз, жданных и негаданных опасностей… Война подходила к концу, и это было главное.
А через Каунас тянулся людской поток. Изможденные, голодные, оборванные люди брели на восток. Это возвращались из Германии оставшиеся в живых мужчины и женщины из-под Минска, Витебска, Смоленска, Орла, угнанные оккупантами в Германию… Некоторые ехали на видавших виды телегах, усадив детей, прихватив клетку с канарейками, а то и корзину с курами, привязав к задку тощего теленка… В Верхней Фреде, в зеленом лесочке, разбил шатры цыганский табор. Что за цыгане, откуда они? Мой тесть Меркелис Рачкаускас отправился потолковать с ними. Он выяснил, что чудом уцелевшие цыгане (их гитлеровцы истребляли поголовно, как и евреев) возвращаются из Германии в родную Бессарабию или даже Румынию. Над разведенным костром уже булькал котел с каким-то варевом, одни цыганки нянчили детей, другие плясали у костра, третьи предлагали прохожим погадать… Пока тесть беседовал с цыганами, один из них вытащил из воза картонную коробку и торжественно открыл ее. В коробке были совершенно новые башмаки! Профессор примерил, и оказалось, что они ему в самый раз. Паре башмаков из хорошей кожи тогда просто не было цены, и профессор, долго не торговавшись, купил их. Сунув коробку под мышку, он весело вернулся домой. Но каким было его и наше удивление, когда дома в коробке оказался только один башмак!.. Другого нет, хоть плачь. Профессор вернулся в табор, но цыгане божились, что продали ему целую пару. Объяснения и переговоры ни к чему не привели — профессор так и вернулся с одним башмаком в руках…
По деревням ходили, иногда забредая и во Фреду, немки с детьми. Они рассказывали, что идут из Пруссии, чаще всего из Кенигсберга. Изможденные, сбившиеся с ног, похожие на скелеты или на тех несчастных, что вернулись из немецких концлагерей. Побирались, просили хлебушка… За свои несчастья они, разумеется, должны были благодарить своего дорогого фюрера, которому наверняка в свое время кричали: «Хайль Гитлер!» и в победах которого не сомневались. Но наши люди теперь жалели несчастных женщин и голодных детей. Забыв собственные горести и обиды, они делились с нищими последним куском хлеба…
Вокзалы и поезда были полны бездомных беженцев, инвалидов в ветхих гимнастерках или в рваном гражданском платье. Проходя по вагонам, инвалиды пели песни о войне, несчастной любви, разлуке, тоске. Протянув руку, собирали подаяние. Играли на гармони или губной гармонике, а дети собирали милостыню. Никто ими тогда не занимался, не устраивал в дома инвалидов. Наверное, до них не доходили руки…
Из Германии стали возвращаться и литовцы, в конце войны оказавшиеся в советской оккупационной зоне.
Как-то в дверь нашей квартиры кто-то постучался. Я открыл и вначале не мог узнать этого высоченного, невероятно тощего человека, за которым стояли изможденные женщина и девочка. И вдруг меня осенило — это же мой коллега из Клайпедской гимназии Салис Шемерис{210}, поэт-футурист, участник «Четырех ветров», автор знаменитого сборника стихов «Граната в груди». Я пригласил нежданных гостей в дом, показал, где умыться с дороги. И тогда муж с женой, перебивая друг друга, поведали мне свою историю за последние месяцы. Оказывается, во время оккупации они жили в Вилкавишкисе, на родине Салиса. Оттуда попали в Германию и оказались даже за Берлином, в Бранденбурге (позднее, в 1948 году, мне пришлось там побывать по делам репатриации наших граждан, оказавшихся в Германии). Салис Шемерис рассказывал о голоде, холоде, о том, как город безжалостно бомбили английские самолеты, — по его словам, для начала разрушившие улицы с борделями… Между тем Элиза на кухне уже жарила глазунью из всех яиц, которые мы получили по карточкам… С каким аппетитом уплетали яичницу наши гости! Переночевав у нас, на следующее утро они уехали на старое место работы — начинать новую жизнь в разрушенной Клайпеде.
В первых числах июня в Каунасе побывал милый гость — Всеволод Иванов. Вместе с корреспондентами «Правды» Мержановым и «Известий» Кудреватых он возвращался из Берлина, где был свидетелем эпохальных событий. Нам хотелось встретиться с писателем, которого знали лично (во всяком случае, Цвирка, Нерис и я) еще с 1940 года. Как я уже упоминал, в Вильнюсском драмтеатре до войны Юкнявичюс отлично поставил его знаменитую пьесу о гражданской войне «Бронепоезд 14-69». В свое время я читал несколько книг Всеволода Иванова, знал, как ценил его талант М. Горький. Я обрадовался, встретив в Каунасе этого приземистого, широкоплечего человека, еще не снявшего военной формы, с круглым улыбчивым лицом. Говорил Иванов ровным, спокойным голосом, иногда тихонько, добродушно смеялся, и по всему было видно, что он, как и его спутники, переживает необычайно счастливые для себя дни — дни победы…
Цвирка и я гуляли с гостями по Каунасу, привезли их во Фреду. Они радовались, что Каунас не слишком пострадал от войны, что он многолюден, а на главных улицах, в первую очередь на Лайсвес-аллее, уже застеклили витрины магазинов (больших стекол, правда, не было, пришлось сделать рамы, как в окнах квартир). Гостей интересовали Каунас и вся Литва, — Иванов вспоминал свой приезд сюда с Николаем Тихоновым до войны, в 1937 году, и сожалел, что некоторых из его тогдашних знакомых, как, например, Казиса Бинкиса, уже нет в живых, а Людас Гира, тепло встретивший их тогда, тяжело болен… Его удивляло, что Гира, которого он тогда знал как буржуазного поэта, примкнул к Советской власти и даже вступил добровольцем в Красную Армию…
По нашей просьбе гости устроили в редакции газеты «Тарибу Лиетува» вечер рассказов о Берлине, на который пришло немало каунасских писателей и журналистов. Всем было интересно услышать об уличных боях в Берлине, о капитуляции германской столицы… Всеволод Иванов рассказал о том, как они посетили бетонные подземелья еще не взорванной канцелярии рейха, обнаружили труп министра пропаганды Иозефа Геббельса, который покончил самоубийством вместе со своей многочисленной семьей, о том, как удирали из Берлина, поднимаясь на самолетах с широкой аллеи Унтер-ден-Линден, главари третьего рейха, о том, как искали труп Гитлера и как он был наконец обнаружен — облитый бензином и обожженный (об этом тогда почему-то не говорилось в печати)… Обо всем этом Всеволод Иванов рассказывал как о деле уже завершенном и имеющем чисто исторический интерес… Но рассказывал как талантливый писатель, пересыпая свое повествование неизвестными нам тогда деталями, и казалось, что ему не идет военная форма, — это был штатский до мозга костей человек, который, чувствовали мы, снова окажется в своей стихии, сев за письменный стол…
В моем архиве сохранились два снимка. На одном из них наши гости и мы с Цвиркой; на другом — писатель один. На этом снимке его рукой выведено: «Венцлове — с любовью, дружбой, поклоном. Вс. Иванов». В моей библиотеке сохранилась и подаренная им тогда книга «На Бородинском поле» со следующей надписью:
«Товарищу Венцлове — в память хорошей встречи в Каунасе, когда мы в м е с т е (вместе победили!) встретились после Победы и взятия Берлина. От всего сердца. Автор. 2/VI—45. Каунас».
В первую мирную весну мы большое внимание уделяли подготовке к столетнему юбилею Жемайте. Юбилей должен был стать первым большим праздником нашей национальной культуры после войны.
Один из юбилейных вечеров состоялся 9 июня в большом зале Каунасского университета, где еще до войны проводились главные университетские мероприятия. Вечер открыл ректор Антанас Пуренас. После моего основного доклада перед переполненным залом студентов и представителей интеллигенции с интересными воспоминаниями о Жемайте выступили Чюрлёнене и Ластас, ее произведения читали актеры каунасского театра. Дальше следовала литературная часть, в которой свои произведения читали Якубенас, Хургинас, Ластас, Реймерис (он теперь руководил каунасским радио), Мишкинис и другие.
Я перечисляю всех участников, чтобы показать, кто тогда активно участвовал в культурной жизни Каунаса.
Второй вечер — для широкой общественности — состоялся несколько дней спустя в Государственном театре. Здесь также читали произведения Жемайте, был и литературный вечер с участием тех же поэтов. Ни в первом, ни во втором вечере уже не смогла участвовать Саломея Нерис. В концерте пели виднейшие солисты — А. Сташкевичюте, А. Кучингис. Сотрудники Центральной библиотеки устроили содержательную и интересную выставку. Здесь были выставлены книги писательницы, рукописи, портреты и фотографии; выставку широко посещали не только жители Каунаса.
Юбилей Жемайте, без сомнения, имел тогда и политическое значение — наша интеллигенция наглядно убедилась в том, как Советская власть ценит деятелей культуры прошлого, в особенности прогрессивное творческое наследие.
Июнь, первый июнь в свободной Литве… Казалось, вся природа ликовала под дуновениями свежего ветра.
Лишь одно стихотворение написала Саломея после «Здравствуй!» — «Яблони в цвету», пышущее любовью к весне, к деревьям, которые не раз вырывали с корнем бури, проносящиеся над Литвой… Стихи завершаются удивительным аккордом, который поэтесса, сама того не ведая, посылает как прощальный привет родине, родившей, вскормившей ее и научившей петь: «Будь благословенна, страна родная!»
Тяжелая болезнь неожиданно уложила в постель Нерис в те дни, когда ее сердце переполняли новые песни. Утрата близких, гибель друзей не могли заслонить ее веру в светлое будущее Советской Литвы. При разговорах с Нерис чувствовалось: она всей душой верит, что любимая отчизна возродится для новой жизни в великой, свободной семье советских народов…
Но поэтессе так и не довелось принять участие в бурном возрождении родной земли. Пораженная тяжелой болезнью, страдальчески стиснув губы, она мужественно переносила боль. Поначалу она лежала дома, позднее ее перевели в больницу Красного Креста.
Во второй половине июня в Москве снова собирались депутаты Верховного Совета СССР, нам тоже предстояло ехать на сессию. Саломея Нерис, с трудом удерживая в руке перо, писала своему старому другу Юстасу Палецкису:
«Товарищ председатель,
в этот раз не могу вместе со всеми друзьями депутатами радоваться празднику сессии, я так обессилела, что уже не держусь на ногах. Лежу второй месяц: поначалу дома, сейчас в больнице. Почти ничего не могу есть. Оказывается, основная болезнь в печени длится уже который год, печень увеличена. Делали тяжелые и тщательные анализы. Во-вторых, — большое малокровие. В-третьих, — вчера начались сильные боли в области аппендикса. Сегодня исследуют: если нужна будет операция, то без промедления сделают. Моя книга уже вышла — сегодня принесут. Очень жаль, что нет под рукой, — послала бы Вам в дорогу. Поздравьте дорогих друзей — А. Снечкуса и др. Я всегда с Вами всеми».
Позднее меня часто мучила мысль, что какая-то злосчастная командировка в район помешала мне проведать Саломею в больнице Красного Креста, пока еще к ней пускали друзей и близких. Перед самой поездкой в Москву этой возможности уже не было. Попала к Саломее Элиза, которая отнесла ей только что вышедшую из печати последнюю книгу — «Соловей не может не петь».
— Я зашла в палату и увидела там Саломею, — вернувшись, рассказывала она. — Только что кончили зондирование, и она казалась страшно утомленной. Едва могла сказать слово, шевельнуть рукой. Увидев, что я принесла книгу, хотела взять, но не смогла поднять руки. По глазам я поняла, что она просит положить книгу перед ней на кровать. Я положила, но ей было плохо видно, она смотрела, скосив глаза. Тогда я подержала книгу у нее перед глазами. Снова по глазам поняла, что она хочет увидеть страницы. Я листала книгу и расслышала слова: «Когда я поправлюсь…» Увы, трудно было верить, что она поправится, — на лице уже блуждала тень смерти. Книгу я оставила на тумбочке рядом с кроватью. Трудно было сдержать слезы при виде измученного лица Саломеи. Я сказала, что ты хотел ее проведать, но тебе пришлось срочно уехать. «Передай Антанасу мой привет», — скорей отгадала я слова, чем услышала. Погладила ее руку, не желая показывать волнение, тихонько вышла из палаты и больше уже не увидела ее живой…
Первая сессия парламента Страны Советов после окончания войны…
На повестке дня единственный вопрос — о демобилизации воинов старших возрастных групп. Казалось бы, вопрос довольно специфический, но все находившиеся в зале заседаний понимали, что после принятия этого закона миллионы воинов вернутся туда, где они нужны позарез. Их крепкие руки, закаленные в горниле войны, восстановят города, электростанции, фабрики и заводы, вспашут поля родины, изрытые воронками и окопами…
В словах ораторов слышалась нескрываемая радость.
От имени нашей республики выступал Юстас Палецкис. Он рассказал о мужестве представителей различных национальностей, о перспективах, которые открыла победа перед народами нашей страны… Образно и взволнованно говорил он и об участии нашей нации в Отечественной войне, теплыми словами упомянул Литовскую дивизию.
— Плечом к плечу с представителями украинского, белорусского, грузинского, казахского и других советских народов, — говорил он, — бойцы Литовской стрелковой дивизии сражались под Орлом, отражали яростные атаки гитлеровцев на Курской дуге в июле 1943 года. После этого они перешли в наступление и с боями на сто двадцать километров продвинулись на запад. Летом 1944 года Литовская дивизия успешно участвовала в тяжелых боях в Белоруссии, на юг от Невеля. Она брала Полоцк, а позднее принесла свои победные знамена на родную землю литовцев. Бросив в бой три танковых дивизии, немцы пытались снова овладеть оставленным ими Шяуляй, и Литовская дивизия выстояла в тяжелом сражении. Танки рвались вперед, но бойцы-литовцы сдерживали натиск и, подбив несколько десятков танков, оттеснили гитлеровцев. В октябрьском наступлении 1944 года Литовская дивизия участвовала в прорыве фронта врага и с боями прошла сто пятьдесят километров, перекрыв шоссе Клайпеда — Тильзит. Пытаясь отразить атаки, враг бросил в бой лучшие свои силы — дивизию «Герман Геринг», эсэсовцев и специальные танковые части. Вражеские танки утюжили наши окопы, но бойцы-литовцы не отступили. Четыре дня длился бой, во время которого были подбиты шестьдесят четыре «тигра» и истреблено много живой силы противника.
Символичен факт, что в литовскую Клайпеду, которую Литва утратила в 1939 году, при буржуазном правительстве, первой с боями ворвалась советская Литовская дивизия. Позднее до конца войны она участвовала в действиях против Курляндской группировки. За 1944 и 1945 годы только во время важнейших операций Литовская дивизия уничтожила не менее двух дивизий врага. Примерно двенадцать тысяч орденов и медалей вручено воинам Литовской дивизии, а двенадцати ее бойцам и командирам присвоено звание Героя Советского Союза. За успешные боевые действия Литовская дивизия награждена орденом Красного Знамени, за участие в боях за освобождение Клайпеды ей присвоено имя Клайпедской…
Юстас Палецкис в своей речи рассказал и о подвигах литовских партизан…
На следующий день по окончании сессии (это было 24 июня) Москва и вся страна пережила один из самых ярких праздников. Это действительно был день, как бы увенчавший длившуюся несколько лет войну и недавнюю победу… Этот день не раз изображали журналисты и писатели, и нет сомнения, что к нему даже много лет спустя будут возвращаться летописцы нашей великой страны…
Когда туманным утром мы вышли из гостиницы «Москва» и свернули на Красную площадь, здесь уже стояли в строю стальные колонны солдат и матросов — и не только на Красной площади, но и на улице Горького, в Охотном ряду, на площади Революции…
Стояли сводные полки десяти военных фронтов и Военно-Морского Флота, составленные из отличившихся бойцов, участников великих сражений.
На гостевых трибунах рядом с Мавзолеем Ленина собрались депутаты Верховного Совета СССР, участвовавшие в только что закончившей свою работу сессии, Герои Советского Союза и Герои Социалистического Труда, прославленные ученые, художники, писатели, лучшие рабочие московских заводов и фабрик, члены дипломатического корпуса, руководители иностранных военных миссий и военно-морские атташе.
Ровно в десять, когда на Мавзолей поднялись руководители партии и правительства, из Спасских ворот Кремля на белом коне выехал Маршал Советского Союза Г. К. Жуков. Навстречу ему на вороном коне направился командующий парадом Маршал Советского Союза К. К. Рокоссовский. Оба были одними из самых популярных полководцев минувшей войны. Приняв рапорт, Жуков поднялся на Мавзолей и поздравил с победой воинов и гражданское население.
В воздухе развевались воинские знамена с разноцветными орденскими лентами, пронесенные через тяжелые сраженья… Шагали те, что обороняли Москву, Ленинград, Севастополь и Киев, сражались на Волге и в Одессе, освободили Литву, вышвырнули гитлеровскую армию из Варшавы, Будапешта, Софии, Вены, первыми ворвались в Берлин, сделали последние выстрелы по врагу в Курляндии и Чехословакии…
Долго шагали воины, овеянные славой бессмертных сражений, шагали с суровыми и просветленными лицами, — многие из них скоро вернутся в отчий дом, если только найдут его, в свои семьи, если не убили фашисты, в родной город, целый или разрушенный, на родные поля, засеянные хлебами или перепаханные стальными снарядами… Каждый думал сейчас не о смерти, а о жизни, мире, любви, работе, которую оставил несколько лет назад.
Пожалуй, самым впечатляющим моментом дня была минута, когда двести советских воинов внесли на Красную площадь склоненные к земле вражеские знамена. Когда-то под этими знаменами маршировали напыщенные «завоеватели мира» — к незнакомым городам, через реки и горы, к временным и воображаемым победам… Теперь наши воины принесли их к Мавзолею Ленина и свалили в кучу — в лужи, в грязь. Шел дождь. И вражеские знамена валялись в куче как символ бесславия, поражения и проклятия народов — знамена разгромленных армий на брусчатке Красной площади, у места, где покоится Ленин…
Через площадь двинулась отечественная военная техника — зенитчики и батареи противотанковой артиллерии, прославленные «катюши», орудия всех калибров, бронемашины. Двигались тяжелые танки, легкие и тяжелые самоходки — целая лавина мощного оружия, созданного людьми для защиты родной земли, свободы, жизни отцов, братьев и детей… И ты в этот час всем сердцем чувствовал, что бессмертна идея социализма, что неизбежна победа добра над злом, правды над ложью, свободы над рабством…
Вечером следующего дня в Кремле, в пышном Георгиевском зале, мне довелось участвовать в правительственном приеме в честь участников парада. Здесь можно было увидеть знаменитых полководцев, грудь которых украшали ордена и медали. В черных фраках и белых манишках явились на прием иностранные дипломаты. Всеобщее внимание привлекали представители союзников. За столами, протянувшимися вдоль всего огромного зала, сидели рабочие и колхозники, некоторые в национальных костюмах. Был приглашен цвет науки, литературы и искусства страны — виднейшие ученые, писатели, художники, композиторы, актеры. Все они вложили свою лепту в борьбу народов за свободу и все от души поднимали тосты за победу… В конце зала, за отдельным столом, разместились руководители партии и правительства. Не было видно ни одного лица, которое не лучилось бы радостью: война длиною в несколько лет наконец кончилась. Все ждали, что начнется новая эпоха, и многим тогда казалось, что она будет куда легче, чем это оказалось на самом деле…
Кажется, в эти дни в моем номере в гостинице «Москва» как-то вечером зазвонил телефон. Я снял трубку и услышал голос, спрашивающий меня. Собеседник представился Николаем Тихоновым. Это имя мне было более чем знакомо. Кто же в нашей стране не знает одного из лучших поэтов эпохи, одного из самых интересных прозаиков? Кто не знает, что этот человек почти всю блокаду прожил в Ленинграде, ни на день не прекращая работы? Он писал стихи, поэмы, рассказы, воззвания, каждый день люди видели его на фабриках, заводах, бойцы встречали его в воинских частях и в окопах. Он уже тогда прославился как человек несгибаемой воли, бесконечного мужества и упорства, который не склонялся перед трудностями. В феврале 1944 года Тихонов стал руководителем писательской семьи нашей страны — председателем Правления Союза советских писателей. С ним я не был знаком, ни разу еще не видел, поэтому его звонок меня не только удивил, но даже, пожалуй, озадачил.
Спросив, не занят ли у меня вечер, Тихонов пригласил к себе в гости. Он долго и основательно растолковывал, как найти огромный дом за Каменным мостом, неподалеку от Кремля, и как в этом доме отыскать квартиру под номером 274… Конечно, подумалось мне, он, как руководитель Союза писателей, желает узнать от меня о буднях нашей литературы в недавно освобожденной республике. А мою фамилию, скорей всего, разглядел в московских газетах, где довольно часто появлялись мои стихи и статьи…
Тихонов встретил меня приветливо, дружелюбно, без тени превосходства. Широкоплечий человек средних лет с угловатым, упорным лицом; высокий лоб в ореоле седых волос, озорные глаза, светящиеся любопытством и теплом. Он крепко пожал мою руку и провел в кабинет, в котором стоял, по-видимому случайно купленный, грубой работы книжный шкаф, а на стенах висели впечатляющие фотографии Кавказских гор. На огромном письменном столе высились кипы писем, громоздились стопками новинки русской художественной литературы. И другая мебель в квартире была случайной, по-видимому такой, какую Тихонову, переехавшему из Ленинграда в Москву, удалось достать… На стенах висели карты каких-то стран Азии и несколько картин неизвестных мне художников, — по-видимому, подарки авторов… (Позднее квартира Тихонова приобрела вид музея: здесь можно было увидеть немало редкостей — особенно дальневосточных, божки из черного и красного дерева, символ «боксерского восстания» — вырезанный из дерева кулак, украшавший знамя повстанцев, старые географические атласы, даже китайские или японские…)
Казалось, скудная обстановка меньше всего смущала хозяина. Он пригласил сесть, сам устроился напротив и, глядя на меня, словно на давно не виданного старого друга, спросил:
— Ну, а как там поживает наша Литва?
И сразу же началась беседа, непринужденная и теплая. Хозяин слушал внимательно, не пропуская ни единого моего слова, и казалось, все, что я рассказывал об освобождении Литвы, об оккупации, начале восстановления, о конце войны, для него ново, интересно, достойно внимания. Потом он ни с того ни с сего спросил:
— А вы довольны переводами своих стихов, которые появляются в русской печати?
Я принялся объяснять, что слишком слабо знаю русский язык и не могу компетентно судить о качестве переводов, а он взял со стола мою книжку «Родное небо» и сказал:
— Я тут смотрел… Некоторые переводчики могли отнестись к делу посерьезней…
Я ответил, что круг переводчиков пока невелик, да и эти переводят с самых разных языков…
— Это наша беда, — сказал Тихонов. — Между прочим, следовало бы привлечь наилучших переводчиков, в работу впрягся бы и я сам, и мы подготовили бы для русского читателя сборник литовских народных песен…
(Увы, из-за множества других дел и занятий эта мысль тогда так и не была осуществлена.)
Наш разговор перескакивал с одной темы на другую, как бывает, когда в беседе нет официальности, а ее действительно не было и в помине. Почувствовав, что засиделся дольше, чем полагается при первом знакомстве, и так и не дождавшись от Тихонова перевода разговора на деловые вопросы, я начал прощаться, но он удержал меня и пригласил в столовую. За большим столом сидели несколько незнакомых мне людей. Оказалось, один из них альпинист, до войны вместе с Тихоновым совершавший восхождения на Кавказе, другой — известный полярник. Сидел не известный мне даже понаслышке поэт, который по пути из Средней Азии в освобожденный Ленинград заглянул к старым друзьям…
За столом царила Мария Константиновна, жена поэта с усталым лицом (без сомнения, следы ленинградской блокады). Она обрадовалась литовцу и тут же заявила, что у нее какие-то родственные связи с Литвой. Расспрашивала, что я люблю, чего бы хотел: вкусы всех своих знакомых она уже давно изучила… Я сказал, что не избалован. Снова потекла беседа — свободная, живая… Время шло, и никто не собирался уходить. Разговор, конечно, касался войны, поэт рассказывал о блокаде Ленинграда… Потом вспомнил Литву, которую посетил вместе с Всеволодом Ивановым в 1937 году. Сказал, что привез из Литвы неизгладимые впечатления; вспомнил Людаса Гиру, который встречал их, кажется, где-то у границы Латвии, Александру Сташкевичюте и других людей, с которыми встречался тогда… Потом сказал:
— На своем веку я видел много стран и людей, на нигде не встречал такой удивительной природы, такой зеленой растительности и голубого неба, как в Литве. Счастливы ваши поэты, живущие в таком прекрасном краю. Побывав в Литве, я понял, почему ее так глубоко любил Адам Мицкевич…
Поднявшись из-за стола, Тихонов вышел в соседнюю комнату и принес показать мне и другим гостям тканые ленты, янтарные изделия, фотографии, которые привез тогда из Литвы и сберег во время блокады… Это взволновало меня. Он рассказывал гостям об удивительных людях Литвы, трудолюбивых и скромных, о мечтательных песнях, о Каунасе, Немане, городе на Балтике — Клайпеде, об истории Литвы… Было видно, что Литва увлекла его надолго, и, быть может, даже со мной он решил познакомиться, побуждаемый своими воспоминаниями…
Я смотрел на этого человека, похожего на капитана дальнего плавания, исколесившего много морей, но постоянно помнящего об одной — небольшой и любимой — гавани… И не мог не полюбить сразу поэта, который прямо клокотал воспоминаниями, маленькими интересными историями, похожими и на действительность и на плоды фантазии… Да, это мореход, повидавший много морей и континентов, выдержавший штормы нескольких войн (он участвовал еще в первой мировой, потом в гражданской войне, а несколько лет назад — в войне с белофиннами)… Той ночью началось наше знакомство, никогда не прерывавшееся, с десятками встреч в Москве и Ленинграде, в Литве и за рубежом… Это знакомство обогатило меня новыми знаниями, духовными ценностями, главная из которых — не тронутая годами дружба, несмотря на разницу в возрасте и жизненном опыте. Я сотни раз убеждался в прочности и постоянстве этой дружбы, в благородстве этого человека, в его глубокой любви ко всем нациям, уважении к их истории и культуре. Дружба с Тихоновым давала мне уроки любви к своей нации и светлого интернационализма. В обществе Тихонова я провел много незабываемых часов. Дружбой этого удивительного человека я дорожу по сей день, как одним из самых ценных подарков в своей жизни…
Я уехал домой. А в это время самолет поднялся с Каунасского аэродрома и увез Саломею в Москву… Ее положили в Кремлевскую больницу, где лучшие специалисты Москвы старались спасти ее жизнь. Сразу после прибытия в больнице ее посетили А. Снечкус и Ю. Палецкис. Среди московских писателей, которые знали и ценили поэтессу, распространились тревожные слухи…
В этот день я был в Каунасе. Глубокой ночью пришло известие, что величайшая наша поэтесса Саломея Нерис 7 июля скончалась.
Все кружилось перед глазами, как в страшном сне. Невозможно было поверить в это. Увы, это была правда…
8 июля тело поэтессы на «Дугласе» было доставлено в Литву. Я помню темнеющее небо над взлетным полем, самолет, который окружили мы, друзья поэтессы, помню тяжесть гроба на моих плечах… Помню ее бледное лицо в зале Центральной библиотеки на улице Донелайтиса и толпы, толпы, тысячные толпы… Золотистые слезящиеся свечи, печальная, хватающая за сердце музыка и цветы, цветы — горы цветов. Мы вынесли ее, нашего любимого друга, большого человека и поэта, на своих плечах — М. Шумаускас, К. Корсакас, И. Шимкус, Э. Межелайтис, Ф. Беляускас и я… Нескончаемая процессия, бредущая по улицам Каунаса, заплаканные глаза друзей и незнакомых… Сотни венков, тьма живых цветов и… Вдруг сгустившиеся тучи, невиданно сильный ливень, словно сама природа скорбела в этот тяжелый час.
Гроб с прахом Саломеи Нерис опустили в могилу в садике Музея культуры, под плакучими березами. Вместе с тысячами людей мы в последний раз склонили головы перед свежей могилой, где, кажется, похоронили часть самих себя, своей жизни, своей души.
(Все это прошло… Могилу под плакучими березами не первый год уже посещают люди, тысячи людей, знавших поэтессу и никогда не видевших ее…
Я тоже часто прихожу на эту могилу. Стою и думаю, что поэтесса сейчас жива в сердце нашего народа ничуть не меньше, чем тогда, когда она была среди нас… И я очень благодарен ей за дружбу, которая обогатила мою жизнь… И понимаю, что эти коротенькие воспоминания — лишь бледное отражение того, что никогда не вернется, но и не исчезнет из моего сердца, пока буду жив.)
В свой родной Вильнюс, свободный, но разрушенный и сожженный, кажется, уже в середине лета вернулся Людас Гира. Вернулся он первым из нас удостоенный почетного звания народного поэта Литовской ССР, отдавший последние годы жизни и юношеский пыл культуре и свободе Советской Литвы… Вернулся, завоевав любовь новых людей — прежде всего бойцов и партизан… Вернулся с пошатнувшимся здоровьем, которое не могли восстановить ни опытные врачи Кремлевской больницы, ни его воля к жизни.
Когда я посетил его в Жверинасе, в квартире на первом этаже деревянного дома, которую выделило ему правительство, он лежал в постели на высоких подушках, еще более высохший, чем последнее время в Москве, осунувшийся. Его глаза просияли при виде гостя, а руки шевельнулись, чтоб поздороваться, но сила иссякала, и они застыли, похожие на корни усохшего дерева.
В нем еще цепко держалась жизнь, в этом измученном болезнью теле, и поэт заговорил отчетливо и радостно:
— Как хорошо, что ты пришел… А я лежу, как видишь. Но поправлюсь, непременно поправлюсь… Ты не думай, я работаю, пишу. Вот и завтра ко мне придет секретарь. Диктую… Нелегко, но работаю… А как там друзья — Цвирка, Марцинкявичюс, Корсакас?
Я стал рассказывать ему о друзьях, но он прервал меня, так и не дослушав:
— Саломея… Мне она снится… Каждый день вспоминаю. И все не верю, не верю…
Потом он рассказал, как был счастлив, когда на вокзале его, вернувшегося из Москвы, встретил сын Витаутас, по которому он так тосковал всю войну и который, к счастью, остался жив… Потом улыбнулся бесцветной улыбкой и сказал:
— А знаешь, мой котик, которого я так часто там вспоминал… котик ведь нашелся… Монахини его во время войны приютили, и он, оказывается, в монастыре спокойно дождался мирных дней… И снова вернулся к нам…
— Да, я видел его во дворе, — ответил я. — Такой большой, совсем как пес. Меня увидел, как зарычит, — думал, вот-вот набросится…
Поэт тихонько рассмеялся и сказал:
— Да, большой у меня котик… и добрый… Никого он не трогает, хоть и страшный с виду…
Я еще несколько раз побывал у него. Гира говорил, что непременно поправится, вспоминал пережитые вместе эпизоды — в Пензе, в Балахне, в Москве, рассказывал о своих замыслах, говорил, что работает, хоть это ему дается все с большим трудом… Говорил о дружбе народов, о переводах наших поэтов на украинский, даже на киргизский язык, о новых книгах, расспрашивал, какие пьесы ставят театры. Все его интересовало, и это показывало, что интеллект все еще живет в этом человеке, который всегда был таким энергичным, подвижным, хотя сейчас жизнь в его организме, увы, исподволь угасала…
В первые дни июля 1946 года мы проводили его, старшего нашего товарища, видного поэта, человека сложной судьбы, прожившего нелегкую жизнь и еще до советского времени нашедшего для себя истинный путь — с новой, Советской Литвой, — проводили его на кладбище Расу…
Это была еще одна жертва военных лишении и страданий. Еще одна, но не последняя…
Ярким событием в жизни тех дней явился Первый съезд советских писателей Литвы. Он проходил в конце октября 1945 года в Вильнюсе, в круглом зале Комиссариата народного просвещения.
Еще перед открытием съезда в кулуарах можно было увидеть пеструю, интересную, милую душе семью наших писателей. С некоторыми из них мы виделись в последний раз еще до войны. Сейчас в Союзе было семьдесят восемь вновь зарегистрированных членов и, по тогдашнему порядку, шесть кандидатов. Обширная семья. В организацию вошли люди разные по возрасту, таланту, характеру, да и в политических взглядах не было единства. Нельзя, конечно, утверждать, что в съезде участвовали разные группировки, но все-таки в идеологическом отношении существовали большие различия. Эти различия сформировались еще в буржуазное время, их не сгладили годы войны, на них повлияли последние события — падение фашизма, разруха, трудности восстановления, а в особенности вооруженная борьба националистов против советского строя.
Над нашими головами пронесся ураган, далеко не всем удалось выжить, а из тех, кто уцелел, многих не оказалось в Литве. И все-таки нельзя было не радоваться, пожимая руки писателям, которых несколько лет отделяла от нас линия фронта. Они много пережили, настрадались и теперь желали поскорей включиться в работу, столь нужную для нашего общества, пережившего ужасы войны.
Вот ветераны нашей литературы и молодые еще писатели. А. Венуолис-Жукаускас, который во время войны находился в родном Аникщяй, — немолодой, но еще крепкий человек, не покинувший родного края в годину страшных испытаний. Поговаривали, что за войну он немало написал. В. Миколайтис-Путинас недавно вернулся из деревни, но уже активно включился в нашу научную и литературную жизнь. С. Чюрлёнене-Кимантайте, моя университетская наставница, во время оккупации спасала людей от гитлеровцев. Колоритна фигура Йовараса{211}, — смахивающий на простого крестьянина поэт приехал из разрушенного Шяуляй с плетеной корзинкой (он знал, что в Вильнюсе голодно, и прихватил с собой масла, сыру и колбасы). Корзинку эту он взял даже на трибуну, — это вызвало оживление в зале. Была тут и ветхая старушка, прибывшая в этот зал из другой, давно отзвучавшей эпохи, — Мария Ластаускене (Лаздину Пеледа). Б. Сруога, человек, надломленный гитлеровским концлагерем, высокий, тощий, с землистым цветом лица, то и дело как-то загнанно и испуганно оглядывался. Е. Симонайтите и Т. Тильвитис, тоже испытавшие на себе ужасы гитлеровской тюрьмы и концлагеря. А вот Й. Паукштялис из Кедайняй, хороший друг и писатель, вот К. Борута и К. Якубенас, В. Жилёнис, старый вильнюсец А. Жукаускас; вот А. Мишкинис, Ю. Бутенас и А. Хургинас… Я уже не упоминаю друзей, с которыми провели войну на востоке. Увы, среди нас уже нет Саломеи Нерис, и Людас Гира неизлечимо болен…
На наш съезд пришли также ученые, актеры, художники, музыканты… Всех деятелей культуры живо интересует то, о чем будут говорить писатели. Здесь можно встретить художника Ю. Вейожинскиса и режиссера Б. Даугуветиса, профессора И. Кайрюкштиса{212} и Ю. Юргиниса, который тогда делал первые шаги в науке. В съезде участвовали и руководящие товарищи — Ю. Палецкис, К. Прейкшас и другие.
Литовская литература — один из национальных отрядов великой советской литературы. Эту мысль подчеркнули гости, прибывшие из Москвы, Латвии и Белоруссии, об этом говорилось в приветствиях, присланных с Украины, из Киргизии…
С уверенностью можно сказать, что участники и гости ждали от съезда ответа на трудные, сложные, запутанные вопросы тех дней. Хозяйство и уклад жизни в Литве были разрушены войной, психика людей расстроена и утомлена, зловещим призраком возникло националистическое движение, ползли слухи о новой войне…
Волей-неволей тон задавать пришлось писателям, проведшим войну в России. Сама жизнь, война и борьба, в которых они посильно участвовали, совместная литературная деятельность и другие обстоятельства прочно и навсегда сплотили этот небольшой отряд. Все проблемы они представляли более четко, чем товарищи, оказавшиеся в оккупированной Литве. Надо подчеркнуть это, дабы не воскрешать старые споры, которые чуть было не разгорелись на самом съезде, — о том, что из наших писателей сколачивают отдельные группировки и противопоставляют их, причем одним из них отдается преимущество. Как бы там ни было, именно этот отряд тогда естественным порядком вышел на первые позиции.
К. Корсакас, открывший съезд, выступил с обстоятельным докладом о советской литовской литературе, которой к тому времени стукнуло всего лишь пять лет, да и из них львиная доля приходилась на войну. Й. Шимкус и я дополнили К. Корсакаса докладами о поэзии и прозе. Проанализировав истоки нашей советской литературы, мы уделили основное внимание литературе Отечественной войны и авторам, работавшим в эвакуации, хотя не забыли и о тех, кто жил и посильно трудился в условиях оккупированной Литвы. Мы говорили о задачах писателей, снова сплотившихся в одну советскую семью. Нам казалось тогда, что главная из задач — активно бороться за восстановление Советской Литвы, против вооруженного наступления националистов. Само собой, нам пришлось коснуться и политической и творческой растерянности, дезориентации некоторых писателей, живших в оккупированной Литве…
Мысли наших докладов углубили другие ораторы, в первую очередь Ю. Палецкис, П. Цвирка и К. Прейкшас. Они призвали писателей отказаться от затянувшегося «обдумывания» позиций, от ожидания каких-то «перемен», объясняли некоторые стороны марксистско-ленинского мировоззрения и метода социалистического реализма и призывали создавать литературу, которая своим содержанием и духом утверждала бы новую жизнь, боролась бы за нее, воспитывала наш народ в свете новых идей страны социализма. Я не ставлю перед собой цели подробней анализировать или цитировать сказанные тогда речи — пусть это сделают историки литературы.
Первый съезд наших писателей продолжался три дня. На нем выступили многие товарищи — пожилые, в расцвете сил и совсем еще юные. На трибуну поднимались старый поэт А. Ластас и вечный спорщик К. Якубенас, остроумно говорила о писателях и периодической печати Л. Янушите, Бутку Юзе разбирал отношения между писателем и народом, В. Жилёнис ставил вопросы детской и молодежной литературы, Ю. Балтушис призывал к общественной активности и к борьбе против бандитизма; А. Венуолис говорил о драматургии, А. Хургинас — о поэтических переводах, А. Мишкинис требовал немедленного издания книг советских писателей для школ, а Ю. Бутенас занялся журналом «Пяргале». Генерал Й. Мацияускас и бывший боец Литовской дивизии И. Зинкус говорили об отношениях писателей и дивизии. Э. Межелайтис энергично поднимал проблемы организации и воспитания молодых писателей; Й. Марцинкявичюс, Ю. Жюгжда, П. Пакарклис, Ю. Юргинис и другие коснулись различных сторон нашей культуры.
Съезд принял устав Союза и избрал постоянное правление. В него вошли не только идейно зрелые советские литераторы, как Балтушис, Цвирка, Корсакас, Мозурюнас, Шимкус или Тильвитис, но и такие видные писатели, как Ю. Паукштялис, П. Вайчюнас и А. Венуолис. Съезд сделал все, чтобы сплотить лучших наших писателей в единую семью для общей цели — создания советской литературы.
Когда были избраны постоянные органы Союза, слово попросила писательница старшего поколения С. Чюрлёнене. Она в нескольких фразах очень метко охарактеризовала значение съезда.
— Я хочу от души поблагодарить правительство, партию и подготовительную комиссию съезда, — сказала она. — Здесь вложено столько работы! Я полагаю, что эта работа даст большие плоды, — пока проявились лишь характеры, души, чувства, а потом, после раздумья, дождемся и результатов. Большое спасибо!
Правление избрало своим председателем Пятраса Цвирку, который в 1940—1941 годах руководил Оргкомитетом Союза писателей. Этот выбор имел определенный смысл: Цвирка был одним из самых известных прозаиков младшего поколения и организатором литературного журнала «Пяргале».
Начался длительный, трудный и сложный процесс консолидации и воспитания писателей. Не всегда он проходил гладко из-за разницы в идейных и эстетических взглядах да и в характерах самих писателей; мешал этому и воцарившийся тогда стиль культа личности, которому были свойственны грубость, администрирование и командование там, где следовало применить убеждение. В первые же дни новое руководство Союза поняло, как сложна и трудна его работа. Я каждый день встречался с Цвиркой и не раз слышал от него жалобы — то на писателей, не спешивших включиться в активную литературную деятельность, то на некоторых руководящих, деятелей, которые не всегда отличались терпением, тактом, а то и элементарной человечностью. Сам Цвирка старался отдать новой для него работе всю свою горячую душу, энергию и знания. Увы, организационной работы он не любил и не всегда занимался ею последовательно и терпеливо. Его тянуло к собственному творчеству, а для этого оставалось все меньше времени и сил. Как часто мой друг приходил ко мне мрачный, раздражительный, несчастный из-за наложенных на него обязанностей, которые чем дальше, тем больше были ему в тягость.
Обострялась борьба с так называемыми представителями безыдейного и аполитичного искусства, с литературными «молчальниками», — сильнее всего она развернулась примерно через год, в октябре 1946 года, на всеобщем собрании литовских писателей. Опубликованные перед этим документы о журналах «Звезда» и «Ленинград» послужили причиной для острой, хоть и не всегда справедливой, критики также и в адрес писателей нашей республики. Я видел, как нелегко было Пятрасу, особенно когда пришлось критиковать таких писателей, как Сруога или Миколайтис-Путинас. Борьба приобретала все более острый характер. Пятрас неукоснительно выполнял эту работу, но чувствовал себя подавленно. Он мучался тем, что, занявшись делами Союза, запустил собственное творчество. Он не мог интенсивно работать еще и из-за психологической атмосферы того времени.
В это тревожное время окончательно рухнул старый и утвердился новый строй, и у нас появлялись все новые люди, которые были готовы сражаться за Советскую власть. Выросли новые, с о в е т с к и е люди, которые, не пугаясь террора националистического подполья, приступили к строительству новой жизни, к созданию новой литературы и искусства нового типа. Цвирка относился к таким людям как к истинным друзьям, старался помочь им своим политическим и художественным опытом.
Уже после войны начал выступать в литературе революционер-подпольщик, прошедший нелегкую школу жизни, Александрас Гудайтис-Гузявичюс. Именно Цвирка, а не кто-нибудь другой внимательно ознакомился с рукописью «Правды кузнеца Игнотаса» и дал ей «зеленую улицу», разглядев беллетристический талант автора. Цвирка ценил нового писателя за богатый жизненный материал, собранный им в тюрьмах буржуазной Литвы. С первыми своими произведениями, по-юношески пылкими, выступил в периодике Миколас Слуцкис. В первый день войны немецкие фашисты «приветствовали» его в Палангском пионерлагере бомбами, в Литву он вернулся из деревни Константиновка, Малмыжского района, Кировской области, где провел войну в литовском детдоме. Начал печататься Юозас Мацявичюс — поэт, чуткий к явлениям новой жизни, тонкий лирик, певец природы и чувств человека. Поначалу несмело, но с завидным упорством пробивался в литературу Альфонсас Беляускас, комсомолец, в годы войны лесоруб и боец Литовской дивизии, тоже прошедший трудную школу жизни. Выступил со стихами сын железнодорожника Антанас Йонинас, талант и энергию которого не подкосила тяжелая болезнь. Живописные очерки и наблюдательные рассказы публиковал Йонас Авижюс. Еще в военное время при содействии Цвирки стал печататься воин Литовской дивизии К. Марукас. Теперь он тоже не сидел сложа руки. Я перечислил здесь лишь некоторых из тех, кто впоследствии стал интересными писателями.
Многие из них не раз говорили и писали о том, какое большое влияние в начале творческого пути оказал на них писательский авторитет Цвирки, его политическая стойкость, литературное мастерство, наконец, доброжелательность, душевная теплота. Он поддерживал каждого, у кого замечал проблески таланта, старался из искорки раздуть яркое пламя.
«Он приходил почти на каждое собрание, активно участвовал в прениях, много и интересно говорил, — писал А. Йонинас. — Нас восхищали и речь и манеры Цвирки. Он говорил непринужденно, не мог долго усидеть на месте, обычно разгуливал по всему залу, почесывая макушку, иногда перебивал сам себя. Его речь была плавной, искрилась остроумием и, может быть, поэтому хорошо запоминалась».
Конечно, тогда тоже было много молодых людей, которые устремились в литературу, стараясь занять в ней какое-то место, — их имена помнят сейчас разве что товарищи по началу литературного пути. Цвирка старался не оттолкнуть и таких: если они, не став писателями, останутся хоть добрыми друзьями книги, и это принесет пользу, говаривал он. На встречах с молодыми, на собраниях секции молодых писателей, на обсуждениях произведений и в повседневном общении Цвирка стремился привить им потребность в литературных занятиях, воспитывал любовь к социализму. Еще ребенком испытав на своем горбу буржуазный гнет, всей душой ненавидя фашизм в буржуазной Литве, Цвирка помогал молодежи понять и полюбить новую жизнь, которая строилась на руинах старого общества, возненавидеть силы прошлого, пытающиеся повернуть колесо истории вспять.
Да, Цвирка был добрым другом молодого поколения писателей, он умело пестовал таланты. Велика его заслуга в том, что в нашу литературу уже в первые послевоенные годы пришел целый отряд способных писателей — со своим жизненным багажом, с разнообразным опытом нелегких лет, писателей, готовых отдать жизнь за новый строй, за советскую литературу.
Весной 1946 года Каунас постигло стихийное бедствие. Военные действия давно уже закончились, настал мир, но оба наши главные города еще подстерегали несчастья. На вильнюсском вокзале в начале 1945 года взорвался состав с боеприпасами (не знаю, случайно или из-за диверсии), отчего пострадал весь привокзальный район и даже в центре города вылетели стекла из окон, а в Каунасе вышел из берегов Неман, да так, как еще никогда за всю историю города. Высокая вода с ревом хлынула на улицы и площади Каунаса. Она с клокотаньем несла зеленоватые льдины и катилась все дальше, заливая не только прибрежные районы, но и кварталы города, до которых никогда еще не доходила вода. Огромные льдины громоздились на центральной улице города — Лайсвес-аллее, вода залила даже улицу Донелайтиса, оказавшись перед Музеем культуры и главным зданием университета. Тысячи людей, услышав посреди ночи странный гул, выскакивали из постелей, спасая свою жизнь и имущество.
Трагическая судьба постигла каунасский пригород Вилиямполе. Исполинские волны с невероятной быстротой залили огромное пространство; многие жители проснулись лишь тогда, когда вода хлынула в двери, выдавив стекла в окнах, залила комнаты сперва до уровня кроватей, а через несколько минут достигла потолка и затопила вторые этажи. Люди спасались, кто как мог, — взбирались на чердаки, на крыши. Многие спаслись от смерти в одном белье, — мокрые, перепуганные, озябшие, они ждали помощи. По небу катились сумрачные тучи. Моросил дождь, дул пронизывающий ветер. А реки Нерис и Неман разлились огромным озером, и волны несли на берег лед. Огромные льдины царапали стены, разрушали их, сносили целые деревянные дома и тащили их за собой. Наши реки Неман и Нерис, спокойные, тихие и мечтательные летом, сейчас, ранней весной, показали свою яростную силу.
Я побывал в Вилиямполе сразу после того, как из Каунаса сбежали немцы, — тогда еще дымились здания в гетто. В подвалах лежали мертвецы — старики, женщины, дети, — задохнувшиеся в дыму горящих домов и убитые гранатами. Пригород Каунаса был обагрен кровью сотен и тысяч невинных граждан. Стоял жаркий летний день. Удушливый, сладковатый смрад витал над горящими кварталами, над пепелищем и серыми скорбными руинами, которые высились, словно безмолвные свидетели неслыханного в истории вандализма.
Теперь я снова оказался в Вилиямполе — пасмурным утром в конце марта. У полуразрушенного моста я сел в «амфибию» — прекрасное изобретение военной техники, на которое в дни наводнения хотелось просто молиться. Вилиямполе стала недоступной, и только «амфибии», которые, по просьбе секретаря Каунасского горкома партии И. Григалавичюса, предоставили городу саперные войска, смело продвигались по высокой воде, мимо плавающих телеграфных столбов и торчащих из воды крыш. В нашей «амфибии» находилось 1730 килограммов хлеба, который следовало доставить на ту сторону, где толпы промокших и продрогших людей глядели в страхе и тоске на свои затопленные дома, на улицы, превратившиеся в реки, на погребенное под водой имущество. У некоторых погибли родные…
За нами осталась запруженная льдами Нерис. Льдины высились исполинскими буграми, вдалеке чернели застрявшие во льдах дома. Люди рассказывали, что еще недавно было слышно, как мычат коровы и визжат свиньи на льдинах. Ледяные горы несли дома, скарб и скот в объятия Немана и вдруг застыли, вздыбившись над мостом зеленовато-серой громадой.
Мы уже были за Нерис, и наша «амфибия» плыла по превратившимся в реки улицам, мимо аккуратных деревянных и каменных домов. В комнатах плавали письменные столы, детские кроватки, в оконное стекло бился головой утопленник, словно пытаясь вырваться на простор. Потоки мутной воды разлились огромным озером. На крышах кое-где еще сидели люди, решившие не покидать своих домов. Других уже успели снять.
На каждом шагу видишь картины, которых не забудешь, пока жив. В полузатопленном доме, у окна с тюлевой занавеской, над самой водой висит клетка, в которой скачут и поют канарейки. Из воды торчит крыша колодца, а на ней сидит взъерошенный котенок и испуганно смотрит в одну точку. На залитых огородах торчит из воды приколоченная к забору доска, а на ней сидят два пса, спасшиеся от смерти, но не от воды. Насколько видит глаз, простирается водная гладь, и псы смотрят на далекий берег и терпеливо ждут своих хозяев.
Моросит холодный дождик. Над Нерис и Неманом висят плотные, тяжелые тучи. Куда ни глянешь — вода, вода, вода… Из воды торчат дома, трубы фабрик, в воде болтаются бочки, мебель, дрова, кухонная утварь — все, что вода вымела из дворов, вытащила из домов через разбитые окна и открытые двери. Сила природы ужасающе равнодушна к горю и слезам людей…
За Вилиямполе, на холмах, мерзнет под дождем толпа. Хорошо одетый человек в котелке, столь редком в наши дни, невзирая на дождь, струйками стекающий по лицу и холеной бороде, приставив к глазам бинокль, равнодушно взирает на Вилиямполе и старый город, залитый водой. Наша «амфибия» пускает в ход колеса, и мы по Жемайтийскому шоссе поднимаемся в гору. Машина останавливается у большого красного здания, где нашли убежище пострадавшие от наводнения. Перед домом стоит толпа голодных, измученных бессонницей людей. Многие мокрые и грязные — пытались вытащить из воды, что еще можно было спасти. Хлеб, который раздают приехавшие с нами люди, утоляет их голод. Все гуще толпа у дома, куда привезли продукты.
В красном здании разместились потерпевшие. У окна сидят две старушки, которые всю свою жизнь провели в Вилиямполе, видели на своем веку много пожаров, болезней, несчастий. Теперь они лишились своего имущества. Восьмидесятилетняя старушка вытирает уголком платка скупые слезы, — она не знает, где теперь ее зять, дочка, внуки… Она даже не помнит, как ее спасли. На соломе сидит семья — мать и трое детей. Старшему красноармеец отдал свою шинель — ребенок был в одной рубашке. Двое ребят запеленуты в платки, они тоже в одних рубашонках — мать вынесла только их, имущество осталось под водой.
— Кто вас спас? — спрашиваю я у старухи, которая узловатыми, потрескавшимися от старости и работы пальцами ломает хлеб и старательно жует его беззубым ртом.
— Кто же спасет, сынок? Русские, красноармейцы спасли на этой своей большой лодке на колесах. Подъехали к моему домику и забрали… А наши ироды, соседи еще называются, пропади они пропадом, на лодке подплыли, не берут — и все. «Дай, говорят, двести червонцев, тогда возьмем». А откуда я их возьму, червонцы-то?.. За весь свой век таких денег не видала…
— Ироды, истые ироды, — отзывается другая женщина. — Бога они не боятся… Еще литовцы называются…
— Есть всякие литовцы, матушка, — говорю я. — Вот литовцы вам хлеба привезли.
С кем я только ни говорил — все эти люди, рабочие, женщины, старики, дети, — много добрых слов сказали в адрес красноармейцев. Отважные парни, которые на своих «амфибиях» не так давно героически форсировали Березину, Дунай, Эльбу и сотни других рек, теперь показывали чудеса геройства, спасая от смерти каунасцев. Население Каунаса не забудет помощи, которую в критическую минуту оказали ему советские воины. Ниже по течению военные части бомбили заторы льда. Вода понемногу стала спадать.
Несколько дней спустя угроза наводнения для Каунаса миновала. Стихийное бедствие нанесло огромный ущерб не только городу и его пригородам. Были уничтожены продовольственные склады, мосты, дома, скот. Тысячи людей оказались в положении военных беженцев. Накормить их, одеть, предоставить крышу над головой — дело нелегкое. С этой работой с первых же дней успешно справлялись партийные и советские органы. На помощь Каунасу пришли другие города Литвы и братские советские республики. Из различных городов прибыли составы с промышленными и продовольственными товарами. Но голову подняли и спекулянты, спешившие погреть руки на чужой беде. Были случаи, когда мародеров, пытавшихся ограбить покинутые дома, сбрасывали в воду. Власти приняли суровые меры против грабителей…
На берегах Немана и Нерис еще долго громоздились огромные горы льда. Торчали печальные останки мостов, недавно восстановленных Красной Армией. И было радостно видеть, с какой энергией трудится население Каунаса, чтобы в город вернулась нормальная жизнь…
В эти дни ко мне на улицу Донелайтиса пришла взволнованная сестра М. К. Чюрлениса Валерия Чюрлёните-Каружене{213}. Она сообщала об опасности, нависшей над картинами великого художника. Оказывается, произведения Чюрлениса уже довольно давно находились в надежном, казалось бы, месте — подвалах бывшего Государственного банка, в сейфах, где когда-то хранились драгоценности. Здесь они были и когда Красная Армия освободила город, однако до весны 1946 года никто их еще не передал в музей. Теперь, когда вода залила большую часть Каунаса, картины оказались в опасности.
Получив такое известие, я поспешил в горком партии и в горисполком. Здесь я нашел людей, которые поняли всю важность вопроса и ущерб, который мог быть нанесен нашему культурному наследию. Ключей нельзя было найти — их, кажется, увезли немцы. При помощи Цвирки удалось раздобыть газосварочный аппарат, и после нескольких дней тяжелой работы сейфы были наконец открыты. К счастью, только некоторых картин коснулась вода, просочившаяся в сейфы, — больше всего пострадали части цикла «Знаки Зодиака». Как сказал мне впоследствии профессор Паулюс Галауне, вода в принципе не нанесла особого вреда — картины были высушены и оказалось, что краски не претерпели изменений. Это было для всех нас большой радостью…
Встречаясь с Валерией Чюрлёните-Каружене, я который раз убеждался в том, что всю свою жизнь и всю свою любовь она посвятила высокой цели — собиранию, хранению и исследованию произведений своего брата. И если сейчас тысячи людей могут любоваться картинами гениального художника, то в этом большая заслуга его сестры…
Наводнение и для меня обернулось тяжелым горем…
В Бабтай, у Жемайтийского шоссе, жил мой брат Пранас, по профессии ветеринар. Я очень радовался, когда застал его, вернувшись, невредимым вместе со своей семьей. Несколько раз мы виделись в Каунасе, беседовали, рассказывали о пережитом. Паводок разрушил Вилиямпольский мост, а вскоре после стихийного бедствия однажды вечером я получил телеграмму — мой брат тяжело заболел. Я бросился туда-сюда в поисках машины, чтобы доставить брата в каунасскую больницу. Увы, учреждения уже не работали, шоферы разошлись по домам. Частных машин и такси тогда вообще не существовало. И все-таки, уже глубокой ночью, машину удалось где-то раздобыть. Я приехал к только что налаженной паромной переправе. Паром не работал — закрыли на ночь. Пришлось вернуться в город. И только ранним утром мне удалось переправиться через Нерис. Не доехав до Бабтай, на шоссе я встретил телегу, в которой лежал Пранас… Он был смертельно бледен; когда телега остановилась, я услышал, что он тяжело стонет. Мы перенесли больного в машину и вскоре уже были в Каунасе, во дворе больницы Красного Креста. Здесь Пранаса положили в палату, и врач Яржемскис тут же приступил к операции. Оказалось, аппендикс уже лопнул, с операцией опоздали…
Почти каждый день я ходил к брату в больницу. Тяжело было смотреть на его красивое, но как бы спавшее, изменившееся лицо. Когда ему бывало лучше, мы вспоминали прошлое, свое детство, я рассказывал ему, как приглядывал за ним, как мы вместе росли. Вспомнили лето 1939 года, когда я жил у него над озером Сартай и готовил к печати сборник рассказов «Ночь». Долгими часами сидели в больнице молодая жена Пранаса и его дочурка.
Не хватало лекарств. Я пытался достать их через Цвирку, который тогда уже жил в Вильнюсе. Но и там с лекарствами было туго. Цвирка писал мне: «Лекарства кое-как, порядком набегавшись, достал. Высылаю. Трудно было найти и человека, чтоб их доставить…» Война внесла в быт сумятицу, сделала сложными и трудными самые простые вещи…
Пранас не поправился. Он не мог есть, страшно исхудал. Сделали еще одну операцию. Но она уже не могла спасти моего брата. Самое страшное, что он, как медик, понимал свое состояние… Он угасал, словно свеча, и умер, скорее всего, от истощения — долгое время он ничего не ел…
Был поздний вечер, когда я вошел в палату и увидел его лицо без признаков жизни. Судорога стиснула горло. У постели рыдала вдова.
Эта смерть потрясла меня — Пранас был любимым моим братом. Мягкий, умный и трудолюбивый человек, он завершил свое образование уже взрослым, — насколько мог, я тоже ему тогда помогал… И долго не выходила из головы мысль: если бы не наводнение, если бы не разрушенный мост, мы успели бы вовремя доставить его в больницу и все бы обошлось…
Родные и друзья проводили Пранаса на кладбище у проспекта Витаутаса. Так или иначе, он оказался еще одной жертвой войны. Если бы не война и ее последствия, Пранас жил бы по сей день.
Все яростней зверствовало в Литве националистическое подполье. Из деревень в леса сбежало немало молодежи, уклоняющейся от службы в Красной Армии во время военных действий. Там ее завлекли в свои банды националисты, вскоре превратившиеся в заурядных бандитов. Они убивали новоселов, председателей волисполкомов и сельсоветов, работников милиции. Бывали случаи, когда они своих жертв резали пилой и пытали другими гестаповскими методами. Неблаговидную роль в разжигании политического бандитизма сыграло зарубежное радио. Обанкротившиеся литовские политиканы с самолетов сбрасывали главарям бандитов радиоаппаратуру, оружие, деньги, инструкции. Буржуазия, прикрываясь националистическим флагом, пыталась свергнуть социалистический строй. Все это было, разумеется, таким же безумием, как и попытка создать в начале войны так называемую «независимую Литву» в крае, оккупированном Гитлером, который бредил «тысячелетней империей» до Урала… «Независимая Литва» в самом центре этой империи!.. Глупость, очевидная для маленьких детей, но не для амбразявичюсов и тех, кто стоял у них за спиной… Так и сейчас… Советская Армия находилась в центре Европы, а «литовские патриоты», «борцы за свободу», уповая на возвращение былых времен, убивали, убивали, убивали тех самых литовцев, совсем как их наставники гестаповцы, а иногда даже изощренней…
Я не пишу здесь истории националистического подполья. Но как очевидец я обязан сказать, что эта история — кровава и грязна и никакие усилия бывших вдохновителей этого движения не смоют крови ни с этих «борцов за свободу», ни с них самих… Это страшная страница в истории нашего народа, и за нее несут ответственность натасканные гитлеровцами, а позднее науськиваемые империалистическими разведками руководители буржуазной Литвы.
В городке Меркине молодежь веселилась в клубе — бандиты швырнули туда гранату, убив и ранив юношей и девушек… Каждую ночь на хуторах убивали целые семьи, заподозрив их в симпатиях к Советской власти… В Верхней Фреде, на Соловьиной тропе, застрелили в его доме комсомольца Витаутаса Гечяускаса, ученика IV гимназии. Это случилось по соседству с нами. Убийство каунасцам показалось жестоким и бессмысленным. Застрелили его, как позднее выяснилось, юнцы, пособники бандитов… Всплыли на поверхность всевозможные преступники, садисты… Решающий удар по националистическому подполью нанес сам народ, прежде всего отряды народных защитников, а покончила с ним коллективизация села.
Сразу после войны появились и заурядные уголовники, из-за которых жизнь стала еще опасней. Например, кто-то выстрелом из револьвера в Вильнюсе, за парком Вингис, серьезно ранил моего друга Пятраса Чюрлиса, который купался в реке. Когда мы жили в Каунасе, к нам часто заходила разговорчивая и симпатичная женщина из-под Расейняй, мать преподавателя университета Эугениюса Мешкаускаса. Как-то она прибежала в слезах, едва выговаривая слова от волнения. Оказалось, что прошлой ночью к ним явились вооруженные люди, приехавшие на «виллисе». Всех разбудили, угрожая оружием, велели лечь на пол, а сами стали шарить по дому. Увезли лучшую одежду и почти все продукты. Однако второпях шофер банды потерял в избе удостоверение, которое женщина и привезла показать. Я понял, что по этой ниточке можно распутать весь клубок. Сходил в Каунасский уком партии и, рассказав всю историю, показал удостоверение. Шофера тотчас же отыскали и посадили в тюрьму. Здесь он несколько дней отмалчивался, а потом рассказал про своих сообщников и какую-то Марусю в Вильнюсе, которая «реализует» награбленное добро и всегда держит самогон. Были задержаны и другие бандиты вместе с их сообщниками в Вильнюсе, Шяуляй и других городах Литвы. Милиция действовала весьма оперативно — удалось найти и вернуть пострадавшим почти все вещи, — правда, продукты уже были съедены… Оказалось, что в банду грабителей входило немало любителей легкой наживы… Я радовался, что мне удалось чем-то помочь людям в это суровое и немилосердное время. С наступлением ночи никто не был уверен, что доживет до утра…
Сейчас, когда я прохожу мимо величественного здания Республиканской библиотеки на проспекте Ленина в Вильнюсе, то частенько вспоминаю, что здесь не так уж давно высились остовы сожженных домов. Для расчистки развалин проводились субботники. В них участвовали рабочие, служащие учреждений, студенты, ученики. Сюда приходили работать и мы, писатели. Мы разбирали кирпичи, складывали их на носилки и уносили подальше — засыпать воронку из-под бомбы… Обычно я работал в паре с Теофилисом Тильвитисом. Отработав несколько часов, возвращались домой, довольные, что и мы внесли свою лепту в восстановление Вильнюса… Лишь позднее на расчистке развалин появились бульдозеры, грузовики. В первые послевоенные годы ничего этого не было — только люди, их любовь к городу и их руки…
Опуская многие события тех лет и дней, я не могу не остановиться на еще одной утрате, мучительной для меня, и не только для меня…
Я жил уже в Вильнюсе, на улице Уосто (сейчас — Пятраса Цвирки), в домике на холме, у калитки которого растет плакучая ива. Пятрас, председатель Союза писателей, теперь тоже поселился в Вильнюсе — у него была комнатка в здании Союза.
В последний год жизни Пятраса наша дружба стала особенно тесной и теплой. Мы виделись почти каждый день в Союзе писателей, чуть ли не через день он забредал ко мне. Бывал в отличном настроении, веселился, острил. Его семья по-прежнему жила в Каунасе, на улице Траку, и он, по-видимому, находил у нас то тепло дома и радушие, в которых так нуждался. Он мечтал перевезти свою семью в Вильнюс. Подыскивал квартиру и все не мог найти, — одни были заняты, а другие оставались полуразрушенные, неотремонтированные. Мечтал об отдельном домике с садом, где можно было бы разводить цветы, а на досуге читать любимые книги, писать. Еще до войны он пристрастился к рыбной ловле, а теперь, откуда-то раздобыв ружье, решил начать охотиться.
Зайдя к нам, Пятрас обожал «философствовать» на разные темы с моим маленьким сыном, на ходу выдумывая для него всякие истории, сочинял стихи, изобретал игры. Из Каунаса (а ездил он туда каждую неделю), от своего сына Андрюкаса, он привозил моему Томасу подарки, рисунки и послания, написанные неразборчивыми каракулями. Андрюс только-только научился выводить буквы, и смешные, часто рифмованные письма за него обычно писал отец.
Цвирка заходил к нам, и мы долго толковали о событиях дня, делились творческими замыслами, обсуждали литературные новости. Я читал ему недавно переведенные строфы «Евгения Онегина». В сущности, лишь благодаря его постоянному вниманию я завершил перевод поэмы. В последние дни жизни Пятраса мы собирались вместе написать предисловие к сочинениям Жемайте и составляли план этой статьи. Он снова перечитывал Жемайте, и его поражали сочность таланта этой простой деревенской женщины, ее знание жизни, национальная достоверность персонажей.
— Так писать, как писала Жемайте, очень даже нелегко, — говорил Пятрас. — Хотел бы я когда-нибудь написать рассказ не хуже «Снохи»…
— По-моему, у тебя есть вещи не хуже, чем у Жемайте.
— Ну, нет… «Сноха» навсегда останется в нашей литературе…
Он радовался, что Жемайте и других наших писателей начали переводить на русский язык, что они станут известны в Советском Союзе. Особенно порадовал его выход в свет сочинений Донелайтиса в переводе Д. Бродского.
— Такие поэты рождаются раз в столетие. Донелайтис, Майронис, Нерис — поэтов больше их я не знаю в Литве. Наших писателей тоже узнают все народы Советского Союза, как они уже знают Шевченко, Руставели. И правда, возможно ли такое где-нибудь в капиталистическом мире? С каким трудом там завоевывает признание литература маленькой нации; хотя и маленькие нации создали большие произведения, но кому они известны? Нет сомнения, у этих наций тоже есть гениальные писатели, которые могут удивить мир. Но кому это интересно в капиталистических странах, где все решает чистоган?
У него возник замысел злободневного произведения о борьбе с националистами, и перед самой смертью он начал писать роман «Река не возвращается». С большим интересом он читал в эти дни «Шуаны» Бальзака, где изображен контрреволюционный мятеж в Вандее во время Великой французской революции. Пятрасу казалось, что в этом романе можно найти аналогии с событиями в Литве.
— Я чувствую, это будет мой первый настоящий роман, — признавался он мне. — Все, что я до этого написал, — только пробы пера. Пора уже начать работать всерьез. Поеду летом на взморье, поселюсь в укромном домике, где никто не будет мне мешать, и осенью у меня будет готов роман.
Его мечте не суждено было сбыться. Примерно за неделю до его смерти я встретил Пятраса на улице. Он сказал:
— Давно собираюсь проведать Пятраса Вайчюнаса. Знаешь, хворает человек, обрадуется гостям… Давай зайдем к нему…
Пятрас Вайчюнас был бледен. Он исхудал, казался тяжело больным, говорил с трудом, то и дело откашливался в платок и жаловался на отвратительное самочувствие. Пятрас сказал ему, что может отправить его на лечение, но Вайчюнас отказался — боится-де путешествий. Когда мы вышли, Пятрас сказал:
— Ясно как день — Вайчюнас не жилец… Протянет полгода — и конец. Жалко человека…
— Эх, Пятрас, — сказал я, — никто из нас не знает, когда придется расстаться… Но ты не унывай. Если умрешь раньше меня, обещаю отредактировать твои сочинения…
Пятрас мою довольно неудачную шутку воспринял всерьез, сердито покосился на меня и ответил:
— Смотри, чтоб мне твоих сочинений не пришлось редактировать…
(Пятрас Вайчюнас после нашего посещения протянул еще лет пятнадцать и успел кое-что написать. А мои слова обернулись трагической действительностью — я был редактором первого посмертного собрания сочинений Пятраса Цвирки…)
В последний раз Пятрас зашел ко мне дня за два до своей смерти. Казался грустнее обычного, был неразговорчив, куда-то подевалось неизменное остроумие, которым искрился каждый наш разговор. Пришел, тихонько сел и сидел так, ласковый и домашний, словно хотел что-то сказать и не решался. Казалось, его что-то гнетет. Я думал, что ему нездоровится, — в последнее время он лечил желудок. Мы говорили о кончине незабываемой Саломеи, о смерти поэта Бутку Юзе. Несколько дней до того Пятрас заходил более веселый — врачи советовали ему съездить на Кавказ.
— Может, там будет даже лучше, чем на взморье, — сказал тогда он. — Кавказ я очень полюбил. Нигде не найдешь таких замечательных людей и такой природы…
Теперь он сказал, что поездка на Кавказ отпадает, причина болезни желудка установлена и он скоро поправится. И никто из нас не знал, что он стоит на пороге смерти… Никто не мог отгадать, что уже несколько лет он страдает тяжелым атеросклерозом…
…Меня разбудил громкий стук в окно. Я вскочил, открыл дверь. Это был посыльный от А. Снечкуса. Остановившись в дверях, он прерывающимся голосом сообщил страшную весть:
— Умер Пятрас Цвирка…
— Что вы говорите? Чепуха! Я же вчера, на первомайском вечере, видел его и разговаривал в Союзе писателей…
И правда, Пятрас вчера зашел в зал клуба, где за скромным столом собрались писатели, подсел к одному, к другому, поговорил вполголоса. Рюмку, кажется, только пригубил и поставил на стол…
— Умер час назад… Товарищ Снечкус просил… Машина ждет на улице…
Я весь дрожал. Посмотрел на часы. Была половина шестого утра. Час назад он сделал последний вздох… Нет, как можно в это поверить!.. В соседней комнате плакала Элиза.
В клинике уже были А. Снечкус, Г. Зиманас. Трудно было говорить. Плач, неудержимый и тяжелый, судорогой сдавил горло. Пятрас лежал в палате второго этажа. Взволнованные, пришибленные страшным известием, один за другим появлялись Р. Шармайтис, К. Корсакас, Й. Шимкус, М. Мешкаускене, министр здравоохранения Б. Пенкаускас…
Через час в Союзе писателей стали собираться вильнюсские литераторы, приехал Палецкис. Это была печальная встреча — совещание о похоронах нашего друга.
Тяжелая и печальная обязанность выпала на мою долю. Надо было немедленно поехать в Каунас — сообщить каунасцам, и прежде всего вдове Цвирки, о внезапной кончине…
Пятрас лежал в круглом зале Наркомата просвещения. Казался таким же молодым, только страшно серьезным и бледным… Последний раз я поцеловал его белый красивый лоб… И меня охватила тоска…
На кладбище Расу садилось солнце, когда в могилу обрушились первые комья земли. Мы стояли над могилой дорогого нам человека, опустив головы, мучительно переживая потерю. Вот-вот опустятся сумерки, и нам станет еще тяжелей без того, который своим большим сердцем, талантом, оптимизмом, неизбывным весельем помогал нам жить, был настоящим другом в нашей борьбе за идеалы эпохи. Мы сознавали, что от нас ушел самый талантливый наш писатель, своими произведениями заслуживший любовь народа, оставивший заметный след в его сердце.
Смерть — это грань, показывающая человека во всем его величии или ничтожестве. И мы сразу поняли, какой человек жил среди нас. Пройдут десятки, сотни лет, но ничто не изгладит из памяти народной светлый образ Пятраса Цвирки, не заставит умолкнуть трепет его сердца, вложенный в многочисленные страницы его замечательных книг. Наш народ лишился одного из лучших своих сынов, оставившего произведения, полные жизни, которую он вынес из глубин народа и с лихвой вернул народу. Ему казалось, что все написанное им — лишь подготовка к великому творческому подвигу. А мы знаем, что оставленное им неоценимое богатство — неотъемлемая часть культуры нашей нации…
Шли дни, месяцы, годы… Всходило солнце, озаряя воскресающие из руин города, зарастающие травой могилы жертв войны, радуя младенцев и целуя их улыбающиеся лица. Ночью в небе плыли созвездия, как миллионы лет назад, как через миллионы лет… Все ждали тишины и мира, но их все не было…
Атомные бомбы, упавшие с американских самолетов на Хиросиму и Нагасаки, обернулись угрозой новой войны. «Холодная война» между бывшими союзниками разгоралась все сильнее. В Европе не было устойчивости, настала пора, когда казалось, что в любой день может начаться новая война…
Литовский народ напрягал все силы для восстановления разрушенной, изувеченной, окровавленной республики.
Время шло, не останавливаясь ни на минуту. Наша страна трудилась, работал и я — был всюду, куда звала меня Родина. Я писал, выступал на митингах и собраниях, объяснял сложную эпоху и наше место в жизни. Я путешествовал по Литве и по многим странам мира, добираясь до Китая, Индии, до берегов Исландии. Многие из этих поездок были связаны с величайшим движением нашего времени — борьбой за мир.
Я видел трудности на пути в будущее и старался не утратить веры в прогресс, в победу добра и в способность трудящихся Литвы и всей нашей страны создать новый мир, контуры которого обрисовал великий Ленин.
С момента событий, которыми я завершаю эту книгу, прошло немало лет. Моя голова поседела, но сердце осталось таким, как тогда. Не убывает в нем любовь к родной земле, к людям, не тускнеет моя мечта увидеть свой народ в семье других советских народов еще светлее, богаче и культурнее, чем сейчас, когда он только-только вышел на широкую дорогу…
Идут дни, месяцы, годы… Восходит и заходит солнце… В ночном небе у нас над головами плывут созвездия и космические станции. Наша жизнь — всего лишь миг. Жизнь народов и человечества — вечна. Да будет она благословенна!