Надя
— Отлично, Надежда. Вот так, ещё три раза. Нет, не наклоняйтесь — корпус ровно. Стопу тянем, тянем, не бросаем! — голос реабилитолога, как метроном, отстукивал каждую деталь движения.
Я взмокла. Тело горело, как после трёх кругов ада. Руки дрожали, а левая нога — та, что совсем не слушалась первые недели — вдруг дёрнулась. Сама. Без команды. Просто рефлекс. Но это был прорыв.
— Видели? — хрипло выдохнула я. — Она дёрнулась.
— Видел, — мой реабилитолог кивнул серьёзно. — Я бы сказал — сдвиг отличный. И знаешь почему?
Я уставилась на него, будто он сейчас озвучит какой-то космический секрет.
— Потому что ты взялась за это не с позиции «бедной пострадавшей», а с зубами. С характером. Ты не просишь помощи — ты её вгрызаешься. А таких я уважаю.
Я не ответила. Просто села. Медленно. Дыша шумно и тяжело, но без боли. Уже без той боли.
Прошло много, казалось вечность с того момента, как меня выписали. Дома был оборудован отдельный угол под занятия. Приезжали лучшие врачи, массажисты, диетолог.
И всё это было не «по страховке» — потому что даже с хорошим полисом такого не светит.
И я знала, чьих это рук дело. Алексей Громов. Не Дмитрий. Точно не он. Я даже спросила однажды. Просто — в лоб. Поздно вечером, когда он вдруг позвонил сам.
— Алло.
— Спишь?
— А ты не спишь я смотрю, Громов.
— Не передумала поужинать со мной?
— Я хотела спросить.
— Что.
— Зачем ты это делаешь? Клиника, врачи, массажи. Я что, у тебя на иждивении?
Он замолчал. Потом коротко выдохнул в трубку.
— Мне, Надя, скучно.
— Скучно?
— У меня много денег и мало совести.
— Великолепно.
— Я, скажем так, тот еще корыстный сукин сын. Хотя, что мне с тебя взять, Надь? Ты даже ходить не можешь.
— Не смешно, грубо, но правда.
— Именно поэтому, наверное, я рядом. Потому что вижу, как ты всё равно поднимаешься. А я таких не встречал.
— Это не ответ.
— Ну, хочешь — считай, что я тренируюсь быть человеком.
— Удачи. Пока.
Но я не положила тогда трубку сразу. Мы молчали. В эту странную, скребущую, но живую паузу, больше не было жалости — только что-то острое и непонятное.
Я вспомнила этот разговор, когда Антон вышел проветриться, а я осталась сидеть на ковре, облокотившись на диван.
Я не прощу ему того столкновения. Но без него, возможно, я бы всё равно продолжала жить как полурастение. До аварии я гнила изнутри. После неё я загорелась. От ненависти, от боли, от Громова.
И теперь, каждый раз, когда я с трудом встаю и делаю ещё один шаг с опорой — я слышу его наглый голос:
"Ты не слабая, Надя. Просто ленишься. Встань. У тебя есть повод."
Я шепчу себе это каждый день. И каждый день встаю. Чуть выше, чуть крепче. Чуть ближе к себе настоящей.
Телефон зазвонил так резко, что я чуть не выронила чашку.
"Мама" — было написано на экране.
Я морщусь. Звонит слишком рано, даже для неё.
— Надя… Надя, доченька…
Голос — не узнать. Надтреснутый, плачущий, будто кто-то вырвал у неё воздух и не отдал.
— Мам… Что случилось?
— Они приходили, Надя… ко мне… домой… — рыдания срывают слова, она словно задыхается. — Мужик какой-то… седой, гладкий весь такой… С ним еще пара. Он сказал, что если я тебя не отговорю от того, чтобы ты не лезла к Димке, то… то… — и снова рыдания.
У меня в висках застучало. Тупо. Глухо. Жестоко.
— Мам. Кто приходил? Кто?! Что он тебе сказал?!
— Он смотрел… таким взглядом… таким, как в кино, знаешь, перед тем как стреляют. Сказал, что и тебя, и меня — могут не досчитаться. Что жить я буду только если пойму, как убедить тебя оставить Дмитрия в покое.
— Что он ещё сказал?
— Что если ты хочешь жить, Надя, то должна ему ясно показать: ты Димке не нужна. Чтобы не мечтала, не влезала, не мешала его семье.
Я облокотилась о стол. Руки тряслись. Во рту — металлический привкус. Страх. Живой. Чёртов, пронзительный.
Но и ярость.
Та, что просыпается, когда тебя пытаются заткнуть.
— Мама, ты где сейчас?
— У себя… дверь закрыла… Надя, может, нам уехать куда-то, ты же встать не можешь ещё нормально, а он такой… он как будто… не боится никого. И таким закон не писан. Он сказал, что за свою дочь и ее счастье любого закопает и думаю это не метафора была.
Я буквально вижу её дрожащие руки, слышу, как заедает замок на входной...
Я закрываю глаза. Прощаюсь с мамой.
Прокручиваю в голове тот голос. Тот номер. Тот разговор.
Валентин Михайлович. Папаша Кристины.
Ищу в телефоне вызовы. Он. Скользкий, холодный, богатый и уверенный в безнаказанности ублюдок.
Я нажимаю "набрать".
Он отвечает сразу. Спокойно. С тем мерзким самодовольством, которое слышно даже через трубку.
— Надежда, как приятно. Вы всё же решили… —
— Заткнитесь. Кто вы такой, чтобы угрожать моей матери?!
Пауза. Длинная, вязкая, противная.
— Угрозы? Надо же… Мне показалось, мы с Галиной Васильевной просто поговорили по душам. Она, знаете, очень приятная женщина. И, к счастью, понимающая. Думаю, вы тоже понимаете, Надежда, что в чужие семьи лезть нехорошо. Особенно когда ваша — уже не существует.
— Если вы… если ещё раз подойдёте к моей матери, я…
— Что? — мягко перебивает он. — Позовёте на помощь полицию? Или, может, Дмитрия? Или приедете сами? На колёсиках?
Он смеётся. Не громко. Как будто он стоит прямо за моей спиной.
— Слушайте, Надя… У вас сейчас такая уязвимая позиция. Вы одна, на вас — внимание прессы, расследование, общественное мнение. А Дмитрий… он скоро станет отцом. И я, как любой отец, хочу, чтобы мой внук родился в спокойной обстановке. Без скандалов. Без… несчастных случаев.
— Вы… подонок.
— Нет. Я просто семьянин. И, к вашему сведению, у меня длинные руки и короткое терпение. Я не люблю, когда кто-то путается под ногами. Особенно, если он не может стоять.
Клик. Он отключился.
Я села.
Глаза жгло. Не от слёз — от ярости. От унижения. От ужаса, который не имел права во мне жить, но пророс.
Они думают, что я сломана. Думают, что меня можно убрать. Пусть хоть в ад отправить хотят, плевать. Не отступлю.
Мне нужна его помощь, больше обратиться не к кому…
Вот только уверена, что просто так от него помощи не получить.