По-видимому, страна, именуемая ныне Элладою, прочно заселена не с давних пор. Раньше происходили в ней переселения, и каждый народ легко покидал свою землю, будучи тесним каким-либо другим, всякий раз более многочисленным народом.
XX веку, первый год которого совпал с началом раскопок Эванса на Крите, кажется, суждено переступить последние грани нашего замкнутого круга истории, заглянуть уже по ту сторону звездной архаической ночи и увидеть багровый закат Атлантиды.
Никто не знает, когда греки пришли в Грецию и впервые увидели страну, вот уже несколько тысячелетий носящую их имя. Исходя из того общеизвестного факта, что греческий язык входит в семью так называемых «индоевропейских» языков, а все индоевропейцы некогда жили в близком соседстве друг с другом, хотя опять-таки никто не знает, где именно, и лишь начиная приблизительно с III тыс. до н. э., расселились на огромной территории, простирающейся от берегов Атлантики до Ирана и Индии, можно предполагать, что первые греки, как бы они себя в то время не называли, появились на южной оконечности Балканского полуострова где-то между второй половиной III и первой половиной II тыс. до н. э. Древнейшие тексты, написанные на греческом языке и найденные на территории Греции, происходят из архива кносского дворца (центральный Крит) и датируются концом XV—началом XIV вв. до н. э.
Интересно, что сами греки как будто ничего не знали о своей прежней жизни в какой-то другой стране и обретении ими земли, ставшей — и теперь уже навсегда — их новой родиной. Во всяком случае, не сохранилось никаких мифов или преданий, в которых Рассказывалось бы о их переселении на Балканы откуда-то с севера или с востока. В их исторической памяти удержалось лишь осознание того факта, что общепринятое в I тыс. до н. э. самоназвание их Народа «эллины», от которого происходит и название страны Эллада, было не изначальным. В гомеровской поэзии этноним эллины почти не встречается. Вместо него употребляются такие обозначения греческих племен, как ахейцы, данайцы, аргивяне. Какое из них было самым древним, опять-таки неизвестно. Кроме того, греческие историки помнили, что до греков страну населял другой народ, говоривший на другом языке и именовавшийся «пеласгами». В представлении Геродота и Фукидида, первые греки каким-то образом выделились из среды коренного пеласгического населения, а позже добились преобладания и даже вытеснили пеласгов из Аттики и других земель центральной и южной Греции на окраины. В этих догадках, возможно, есть какая-то доля истины, хотя в целом они, наверняка, сильно упрощают весьма длительный и сложный процесс становления (этногенеза) греческой народности.
Конечно, хотелось бы узнать поточнее, как велика была дистанция, отделявшая греков II тыс. до н. э. от греков времен Перикла и Сократа или хотя бы Гомера. Во всяком случае, их язык, известный нам теперь по сохранившимся документам микенских дворцовых архивов, очень сильно отличается от языка гомеровских поэм — самого раннего из существующих сейчас образцов греческого литературного языка. В микенских текстах, хотя лингвистам и удалось прочесть их по-гречески, еще очень много слов и грамматических форм явно негреческого происхождения, и это обстоятельство в целом хорошо согласуется с гипотезой известного английского исследователя Дж. Чедуика, одного из главных участников дешифровки микенского письма, по мнению которого, греки, когда они пришли на Балканский полуостров, еще не были вполне готовым, сложившимся этносом со своим особым языком, психическим складом, мировосприятием и культурой. Все это они обрели по-настоящему уже после того, как обосновались на Пелопоннесе, в средней и северной Греции в процессе длительного взаимодействия и ассимиляции индоевропейских пришельцев с племенами, жившими до них на этой же территории.
Реальная история Греции в III—II тыс. до н. э. нам почти неизвестна. Древнейшие памятники письменности, открытые на Крите и в материковой Греции, частью остаются до сих пор не прочитанными (критское линейное письмо А, основой которого был, по всей видимости, какой-то негреческий язык), а в основной своей массе представляют собой всего лишь счетные записи, которые велись в хозяйстве микенских дворцов (линейное письмо Б). Пытаться извлечь из текстов такого рода какую-нибудь конкретную информацию по истории страны и населявшего ее народа или народов — занятие почти безнадежное. Богатейший археологический материал, извлеченный из земли во время раскопок некрополей, поселений, дворцов и цитаделей бронзового века, позволяет представить в самых общих чертах, как шло в ту эпоху культурное развитие племен, обитавших по берегам Эгейского моря и на его островах. Но в большинстве случаев мы не знаем их имен и почти ничего не можем сказать о реальных перипетиях их исторических судеб. Археология допускает в таких случаях лишь более или менее правдоподобные догадки, которые чаще всего почти невозможно подтвердить или опровергнуть.
Кикладский идол с острова Аморгос . Между 2600—2300 гг. до н.э.
Уже в III тыс. до н. э. или в эпоху ранней бронзы в пределах Эгейского мира[4] образовалось целое «созвездие» археологических культур, среди которых наиболее известны культура Трои — Гиссарлыка на восточном побережье пролива Геллеспонт (совр. Дарданеллы), культура островов Кикладского архипелага в центральной части Эгейского бассейна, раннеэлладская культура материковой Греции (ее главные центры находились на Пелопоннесе и в средней Греции) и, наконец, раннеминойская культура Крита. Все эти культуры имели некоторые общие черты и признаки (простейшие изделия из меди и бронзы вроде ножей и кинжалов, керамика, хотя не всегда и не везде изготовленная с помощью гончарного круга, дома из необожженного кирпича или из грубо обработанных каменных плит и т. д.), хотя в целом были сравнительно слабо связаны между собой и развивались более или менее автономно.
О художественной и технической одаренности их создателей напоминают такие археологические диковинки, как знаменитые драгоценности из так называемого «клада Приама», открытого Г. Шлиманом в Трое II, замечательные образцы кикладской мраморной скульптуры (так называемые «идолы»), поражающие красотой и элегантностью своих силуэтов раннеэлладские вазы типа так называемых «соусников», раннеминойские сосуды из цветного камня и т. п. Некоторые эгейские культуры эпохи ранней бронзы вплотную приблизились к порогу, отделяющему неолитическую земледельческую общину от дворцовой цивилизации. Об этом может свидетельствовать, например, цитадель Трои II с ее мощными укреплениями и так называемыми «мегаронами» — вытянутыми в длину прямоугольными постройками, отдаленно напоминающими позднейшие микенские дворцы. Другая аналогичная цитадель была открыта в Лерне — одном из центров раннеэлладской культуры в Арголиде (северовосточный Пелопоннес).
Однако из всех культур, вышедших на «старт» в начале III тыс. До н. э., достигла «финиша» и стала настоящей цивилизацией уже в начале следующего II тыс. только одна культура раннеминойского Крита. Все остальные одна за другой «сходили с дистанции» и исчезали почти бесследно, не оставив после себя никаких «наследников» и, как может показаться, не оказав сколько-нибудь заметного влияния на общий ход культурного прогресса в этой части древнего Средиземноморья. Можно предполагать, что создателями и носителями этих древнейших культур Эгейского мира были загадочные племена и народы, входившие в состав так называемого «догреческого субстрата», т. е. коренного населения страны, жившего здесь до Появления греков. Вероятно, именно их греки называли позже «пеласгами», а также «лелегами», «карийцами» и другими именами. Преждевременная гибель троянской, кикладской, раннеэлладской и других культур этой эпохи, конечно, не означает, что были полностью уничтожены и исчезли с лица земли создавшие их народы. Скорее всего, они просто были ассимилированы какими-то другими пришлыми племенами.
Минойская ваза стиля Камарес из Феста. Между 1900-1700 гг. до н.э.
Перемещения племен и соответственно их перемешивание между собой, которые влекли за собой смену или обновление населения иногда на весьма обширных пространствах как в материковой, так и в островной Греции, были вполне обычным явлением как в III, так и в следующем за ним II тыс. до н. э. Не будем забывать о том, что Греция, несмотря на свое, казалось бы, обособленное местоположение на далеко выдвинутой в море оконечности южной Европы, никогда не была отделена от внешнего мира какой-то непроходимой стеной. Проникнуть на полуостров можно было как по суше (с севера — через Македонию или Эпир, вдоль южных отрогов Балканских гор, так и морем с востока — через проливы Геллеспонт и Босфор или вдоль цепей островов, связывающих как своеобразные естественные мосты восточный берег Эгейского моря с его западным побережьем. О постоянных передвижениях древнейшего населения Греции писал впоследствии великий греческий историк Фукидид, связывая их с его крайне низким жизненным уровнем, невозможностью и нежеланием надолго закрепляться в какой-то одной местности.
В эту картину непрерывного «броунова движения» этнической массы по территории Греции и всего Эгейского мира, вероятно, каким-то образом должны были вписываться и блуждания первых греко-язычных племен или прагреков. Их присутствие где-то в пределах региона уже во II тыс. до н. э., если не раньше, следует признать вполне вероятным, исходя из того, что, как было уже сказано, их появление на Крите, т. е. в самой южной точке Эгейского моря, надежно засвидетельствовано табличками из кносского архива для XV—XIV вв. до н. э. Примерно к этому же времени относятся и первые упоминания о государстве Аххиява в хеттских текстах из Богазкеоя (центральная Турция). Само это название невольно вызывает в памяти гомеровских ахейцев и действительно может быть связано с одним из микенских (ахейских) государств то ли в самой Греции, то ли на побережье Малой Азии или одном из прилегающих к нему островов. Тем не менее, ни одна из попыток зафиксировать появление греков на авансцене греческой истории средствами археологии до сих пор не увенчалась успехом. У нас нет твердой уверенности в том, что вполне греческой была примитивная археологическая культура, известная под условным наименованием «среднеэлладская» (она распространялась на Пелопоннесе и в Средней Греции в XX—XIX вв. до н. э.), хотя ее и связывали с приходом греков такие авторитетные археологи, как А. Уэйс и К. Блеген. Наиболее характерные ее элементы, такие как вытянутые в длину жилые дома с апсидальным (полукруглым) завершением и сделанные на гончарном круге кубки из серой или коричневой глины с лощеной, отливающей металлическим блеском поверхностью (так называемая «минойская керамика»), не заключают в себе ничего специфически греческого. К тому же после исследований Чедуика и некоторых других лингвистов сам вопрос о приходе прагреков на Балканы, как говорится, повис в воздухе. Быть может, они были всего лишь частью автохтонного населения Греции, обособившейся от основной его массы и смешавшейся с бродившими где-то неподалеку индоевропейскими номадами.
Минойская ваза морского стиля из Палекастро. Около 1500 г. до н.э.
Интересно, что первые проблески типично греческого чувства формы или греческого художественного гения обнаруживаются в произведениях искусства, характерных для археологической культуры или культур, обычно приписываемых так называемому «догреческому субстрату». Одним из наиболее ярких примеров здесь могут служить знаменитые кикладские идолы — загадочные мраморные изваяния, распространенные по преимуществу на островах Кикладского архипелага, хотя отдельные их образцы встречаются также на восточном побережье Аттики, на Крите и в некоторых других местах. Лучшие из них поражают благородной чистотой (певучестью) линий, изысканной четкостью и законченностью силуэта. Теперь установлено, что кикладские скульпторы придерживались в своей работе определенных канонов. Фигура каждого идола четко делится на три или четыре части, гармонически уравновешивающих и дополняющих друг друга. Своей гармонической соразмерностью и стройностью эти небольшие фигурки как бы предвосхищают лучшие образцы греческой скульптуры архаического периода, хотя ни о какой прямой преемственности здесь, конечно, говорить не приходится. Можно привести и другие примеры такого же трудно объяснимого предвосхищения некоторых основополагающих принципов греческого искусства в явно негреческом искусстве отдельных областей Эгейского мира в бронзовом веке. Так, уже упоминавшиеся мегароны Трои II своими удлиненными-контурами с портиком перед главным входом так же, как и во многом сходная с ними постройка (так называемый «дом черепиц»), открытая в Лерне, невольно вызывают в памяти целлы греческих храмов, отдаленные от них почти двухтысячелетним хронологическим промежутком.
Микенская ваза картинного стиля с острова Кипр. Около 1350 г. до н.э.
Но особенно богато предзнаменованиями грядущего «греческого чуда» искусство двух основных эгейских цивилизаций эпохи бронзы: минойской цивилизации Крита и примыкающих к нему островов южной Эгеиды и микенской цивилизации материковой Греции. Задержимся ненадолго на каждой из них. Как было уже сказано, коренные обитатели Крита минойцы[5] были единственным из всех народов, населявших Эгейский мир в эпоху ранней бронзы, которому Удалось на рубеже III—II тыс. до н. э. преобразовать свою довольно-таки примитивную вполне неолитическую по своему облику культуру в настоящую цивилизацию с развитой индустрией бронзы, так на зываемыми «дворцами»,[6] лучшим флотом на всем тогдашнем Средиземноморье и письменностью, сначала иероглифической, а затем и фонетической (слоговой). В сущности, это была первая европейская цивилизация не только по своему географическому положению, но во многом также и по своей духовной наполненности, хотя сами минойцы были не греками и, видимо, даже не индоевропейцами, а подобно кикладцам и другим морским народам Эгеиды принадлежали к догреческому субстрату. Известный миф о похищении Зевсом финикийской царевны Европы, которую «царь богов», принявший образ быка, доставил морем на Крит, чтобы там без помех с ней соединиться, как мы видим, наполнен глубоким историческим смыслом. В этой красивой сказке прямо назван источник, откуда берет свое начало подлинный европеизм, и в то же время «засвидетельствовано» кровное родство этих первых европейцев с великой матерью всего человечества — Азией. Именно близость и постоянное влияние мира древневосточных цивилизаций, в то время находившегося в зените своей славы и могущества, в значительной мере предопределили особый путь Крита, оторвав его от основного массива древнейших земледельческих культур Юго-Восточной Европы и на несколько столетий сделав частью восточносредиземноморского культурного сообщества. Однако древневосточный мир не смог полностью ассимилировать и растворить в себе этот первый очаг европейской цивилизации. Подобно классической Греции в более позднее время, он, начиная уже с самого момента своего возникновения, выказал удивительную способность не только к усвоению идущих извне культурных импульсов, но и к сопротивлению чуждым влияниям, и к энергичному отстаиванию своей духовной самобытности.
Одним из главных симптомов, свидетельствующих о переходе минойского общества на стадию цивилизации, наряду с дворцами, иероглифическим письмом, высококачественным бронзовым оружием и т. п. может считаться профессиональное искусство очень высокого уровня, намного превышающего скромные достижения основных «художественных школ» эпохи неолита и ранней бронзы. Впервые это искусство объявило о себе настоящим взрывом своего живописного темперамента, воплотившимся в фантастическом многоцветии вазовых росписей, выполненных в так называемом «стиле Камарес» (XIX—XVII вв. до н. э.). После унылой цветовой монотонности большинства археологических культур III тыс. до н. э. это было настоящее пиршество блестящего колористического мастерства, вполне оправдывающее часто повторяющееся сравнение рождения критской цивилизации с утренней зарей или с весенним пробуждением природы.
Причудливо стилизованный растительный орнамент, покрывающий стенки минойских ваз этого периода, действительно вызывает невольные ассоциации с весенним лугом, усыпанным цветами, и при всей своей фантастичности удивительно напоминает живую флору, как бы самопроизвольно разрастающуюся на поверхности сосудов. Чувство неразрывного единства с миром живой природы, своей кровной причастности к циклам ее рождения и смерти, являющееся одной из наиболее примечательных особенностей минойского менталитета, демонстрирует себя в этих росписях с поразительной мощью, свежестью и даже с каким-то ликованием. Вазы стиля Камарес ясно показывают, что мир воспринимался критскими художниками как непрерывное вращательное движение, своего рода хороводный танец цветовых пятен и линий, на ходу преобразующихся в усыпанные цветами и листьями побеги растений, фигуры животных, птиц и рыб и в отдельных случаях даже людей. Этот живописный динамизм оставался основным принципом, можно сказать, творческим кредо минойского искусства также и в более позднее время, считающееся периодом расцвета цивилизации Крита (XVI—XV вв. до н. э.), по-разному проявляя себя в вазовой и настенной (фресковой) живописи, в сценах на печатях, в скульптуре из камня, фаянса, слоновой кости, в золотых украшениях.
Неистовая, почти экстатическая радость жизни, наполняющая вазопись стиля Камарес так же, как и сменяющего его морского стиля (в его репертуаре центральное место занимают изображения осьминогов и других морских животных), невольно вызывает в памяти то чувство духовного раскрепощения, которое испытываешь в Афинском национальном музее, переходя от дипилонских амфор и кратеров с их подчиненным железной дисциплине геометрическим декором к полихромным аттическим вазам VII в. до н. э., к коринфской и ионийской керамике ориентализирующего стиля в их пестром, по-деревенски наивном убранстве. Главное, что сближает минойское искусство с греческим искусством архаического и отчасти классического периодов, — это столь явственно звучащая в его полифонии нота праздничного веселья и ликования, идущая от полноты жизненных сил и оптимизма молодой, только что поднявшейся из мрака первобытной дикости цивилизации. Отсюда столь характерная для произведений критских мастеров подчеркнутая динамическая экспрессия, необыкновенная подвижность изображаемых ими фигур людей, животных и даже растений. Отсюда же и еще одна их отличительная черта — почти всегда присущий им особый, можно сказать, форсированно мажорный эмоциональный настрой. Атмосфера праздничной эйфории и беззаботного веселья одинаково царит и в сценах из «придворной жизни», представленных на фресках кносского дворца, и в основных эпизодах уникального миниатюрного фриза из Акротири (о-в Фера) с его великолепной морской панорамой, изображающей два города и плывущий между ними флот, и в сцене шествия пьяных поселян на так называемой «вазе жнецов» из Айя Триады, и даже в сценах заупокойного культа на знаменитом саркофаге из той же Айя Триады, охватывая, как может показаться, все слои минойского общества.
Охота на львов. Инкрустированный золотом бронзовый кинжал. Из шахтовой могилы в Микенах. XVI в. до н.э.
Как и у греков, природный оптимизм и гедонизм соединялись в характере минойцев с обостренной восприимчивостью к красоте окружающего мира, своего рода гиперэстетизмом. Но если в греческом искусстве главным источником эстетического наслаждения всегда оставался человек (о греческом пейзаже нам известно лишь очень немногое), минойцы с такой же увлеченностью и трепетной нежностью отдавались созерцанию природы во всех ее многообразных проявлениях — от цветных прожилок на срезе камня до ласточек, порхающих над усеянным лилиями склоном холма. Многому научившись в этом плане у более опытных египетских мастеров, они очень быстро оставили их далеко позади. Египетские фрески чаще всего дают сухое, чуть ли не протокольное описание ландшафта с населяющими его животными и растениями. В минойском искусстве сцены из жизни природы всегда проникнуты глубоким лирическим волнением. Дошедшие до нас образцы минойской пейзажной живописи, например, уже упоминавшийся фриз из Акротири, вообще не знают себе равных в искусстве Древнего мира, за исключением разве что гораздо более поздних помпеянских фресок.
И все же при всем художественном совершенстве и технической изощренности лучших его творений, при всем его загадочном очаровании, так сильно действующем на глаз и душу современного европейца, искусство Крита в некоторых важных его аспектах остается искусством примитивным, доисторическим. Определение «рафинированный примитивизм», использованное швейцарским искусствоведом К. Шефольдом, как нельзя лучше передает его своеобразие. При всей своей как будто бы предельно ясно выраженной приверженности правде жизни изобразительное искусство Крита почти всегда дает в высшей степени субъективную концепцию зримого мира, постоянно подвергая его явления то ли сознательным, то ли, что более вероятно, бессознательным деформациям и искажениям. Животные и растения, изображенные на минойских фресках и вазах, нередко не находят прямых прототипов в реальной фауне и флоре Крита и вообще Эгейского мира. Цветы и листья, принадлежащие разным видам растений, произвольно соединяются на одном стебле, образуя причудливые, никогда не существовавшие в природе гибриды. У птиц с такой же свободой и легкостью меняется оперение. В изображениях фигур людей и животных можно без особых усилий обнаружить массу анатомических погрешностей и отклонений от нормы. Однажды открыв для себя художественную формулу так называемого «летящего галопа» и виртуозно, до тонкости ее освоив, критские мастера довольно быстро начали злоупотреблять этим приемом, изображая как бы летящими в воздухе не только животных, которым это свойственно по природе, — горных козлов, антилоп, львов, — но и совершенно неприспособленных к таким «балетным па» громоздких и тяжеловесных быков.
Львиные ворота в Микенах. XIV—XIII вв. д о н.э.
Все это делает весьма условными, приблизительными и по существу неверными такие довольно часто встречающиеся определения, как «минойский натурализм» или «реализм». При всей необыкновенно обостренной, почти сверхчеловеческой наблюдательности, отличающей произведения минойских художников, их искусство все же нельзя назвать «реалистическим» в точном значении этого слова. Доступные им способы эстетического освоения действительности были по сути своей иррациональны. Визуальная фиксация различных объектов и их движений происходила в значительной мере автоматически, на чисто интуитивном, подсознательном уровне, т. е. при почти полностью «выключенном» рассудке, без аналитического овладения материальной формой предмета, его основными структурными особенностями. Результатом такого мгновенного художественного синтеза могло быть только предельно обобщенное, сделанное как бы «одним росчерком пера» воспроизведение силуэта человека, животного, дерева, скалы и т. п. По существу это было своего рода экстатическое слияние художника с изображаемыми им природными объектами, в каждом из которых он видел один из многих ликов божества. Мгновенное постижение самой сути изображенного животного или растения требовало от мастера мощного волевого усилия, сопряженного с большим расходом нервной энергии, что было сродни тем состояниям религиозного экстаза, в которое приводили себя участники мистерий, устраивавшихся в честь минойской Великой богини. Эта особенность восприятия минойцами вещного мира сближает их с творцами замечательных пещерных росписей и наскальных рисунков эпохи верхнего палеолита и мезолита и в то же время придает их искусству то неповторимое своеобразие, которое так резко выделяет его среди других художественных школ и течений бронзового века. Необыкновенная грациозность фигур людей и животных, запечатленных на минойских фресках, рельефах, печатях, на первый взгляд несет в себе нечто неоспоримо эллинское, воспринимается как явное предвосхищение рисунков на греческих вазах, образцов греческой мелкой пластики типа коринфских бронз или танагрских статуэток. Во всяком случае, в искусстве Египта и вообще стран Древнего Востока трудно найти что-либо подобное. И все же это — как и в случае с кикладской скульптурой — лишь первое впечатление. По своей внутренней эстетической сути это были два разных пути в искусстве, ведущих в прямо противоположных направлениях, хотя в какой-то одной точке они могли пересекаться или, по крайней мере, очень сильно сближаться друг с другом.
То же самое, видимо, можно сказать и о всей минойской цивилизации, если рассматривать ее как некую целостную систему. При несомненно присущем ей колорите некоего зачаточного, только еще пробуждающегося европеизма, она была еще слишком отягощена грузом своего сравнительно недавнего неолитического прошлого. Во всем ее облике слишком ясно проступают черты определенной архаичности, недоразвитости или, наоборот, скороспелости. Достаточно напомнить, что, как показывают некоторые любопытные археологические находки, минойцам, этим сибаритам и утонченным эстетам, были отнюдь не чужды такие чудовищные обычаи, как кровавые человеческие жертвоприношения и даже ритуальный каннибализм. Слегка замаскированную форму человеческих жертвоприношений можно видеть и в знаменитой минойской тавромахии или играх с быками, изображения которых дошли до нас во множестве вариантов, представленных в различных жанрах критского искусства. Незрелость минойской цивилизации, особенно ясно ощутимая, если сравнивать ее как с синхронными ей цивилизациями Египта и Ближнего Востока, так и с более поздней цивилизацией классической Эллады, очевидно, может считаться причиной ее недолговечности. После сравнительно непродолжительного периода бурного расцвета она исчезла с исторической сцены при довольно загадочных обстоятельствах уже на рубеже XV—XIV вв. до н. э., уступив место своей более молодой и более агрессивной сопернице — микенской цивилизации материковой Греции.
«Сокровищница Атрея» в Микенах. Внутренний вид. XIV—XIII вв. до н.э.
Жизненный цикл микенской цивилизации, как и цивилизации минойского Крита, начинается с резкого скачка, который Л. Н. Гумилев определил удачно найденным термином «пассионарный взрыв». Микенская пассионарность, однако, была совсем иного рода, нежели минойская. Ее основой была не радость жизни, не готовность броситься в объятия матери-природы, чтобы раствориться в неиссякающем потоке наполняющей весь космос живой материи, а, совсем напротив, неистовая жажда самоутверждения перед лицом враждебного внешнего мира, героическая готовность к борьбе и упоение этой борьбой. Этот эмоциональный склад, типичный для диких и свирепых воителей и охотников, какими, по всей видимости, были первые ахейцы — создатели и носители микенской культуры, наглядно воплощен в уникальных творениях древних торевтов и ювелиров, извлеченных Г. Шлиманом из так называемых «шахтовых могил круга А», царских погребений, открытых в микенской цитадели (Арго-лида).[7] Многие из этих вещей: щитки с печатями на золотых перстнях, бронзовые клинки кинжалов, инкрустированные золотом, серебром и латунью, золотые пластины, служившие обкладкой деревянного ларца, серебряные ритоны (сосуды для возлияний) и т. п. украшены сценами войны, охоты, нападений хищников (главным образом, львов) на травоядных животных, выполненными в предельно выразительной, динамичной манере. Заметим попутно, что в большинстве своем эти предметы были изготовлены, вне всякого сомнения, минойскими мастерами или же местными микенскими художниками, сознательно подражавшими минойским образцам, хотя в критском искусстве сюжеты такого рода встречаются крайне редко. Минойские ювелиры, работавшие в Микенах (одни из них, возможно, были рабами-военнопленными, другие работали по контракту), видимо, вынуждены были приспосабливаться к вкусам и пристрастиям своих воинственных заказчиков, но это нисколько не отразилось на чрезвычайно высоком уровне их мастерства.
Как бы то ни было, и вещи из археологического комплекса шахтовых могил, и более поздние находки из микенских некрополей Пелопоннеса и других районов материковой Греции, как нельзя более ярко и наглядно демонстрируют коренное различие, можно даже сказать, контрастность жизнеотношения и мировосприятия двух этносов. Это обстоятельство служит одним из главных аргументов в пользу не раз высказывавшихся предположений о далеко продвинувшейся уже в середине II тыс. до н. э. индоевропеизации или, если использовать более точное определение, эллинизации населения юга Балканского полуострова. Конечно, еще и в это время греки или скорее все же прагреки составляли лишь часть этого населения, к тому же, что вполне вероятно, далеко не самую многочисленную. Скорее всего, более или менее эллинизированной была лишь тонкая прослойка военной знати, из которой складывалась правящая элита микенских государств. Об этом свидетельствует весьма архаичный и, видимо, не вполне устоявшийся, но все же греческий язык микенских архивных документов из Кносса, Микен, Пилоса, Тиринфа и некоторых других мест. Но именно этому верхушечному слою, очевидно, сумевшему подчинить своей власти более многочисленное догреческое население страны, теперь принадлежала ведущая роль в этно- и культурогенетических процессах, проходивших в этот период на территории Греции.
Фаза наивысшего расцвета микенской цивилизации приходится на XIV—XIII вв. до н. э. Этот период ознаменовался двумя выдающимися достижениями, в которые микенское общество вложило весь отпущенный ему природой запас жизненной энергии и после этого, похоже, полностью исчерпало себя. Одним из этих достижений была широкая территориальная экспансия греков-ахейцев, во многом предвосхитившая более позднюю Великую греческую колонизацию. В это время они установили свое владычество на Крите, где их главным опорным пунктом стал Кносс, на Кикладах и других островах южной части Эгейского бассейна, утвердились в некоторых пунктах на побережье Малой Азии, вступив в прямые контакты с могущественным Хеттским царством, начали заселять Кипр, достигли берегов Сирии и, продвигаясь в противоположном направлении к западу от Греции, основали ряд поселений на Сицилии и в Южной Италии. В самой Греции в этот же период складывается целая система независимых, но в то же время тесно между собой связанных дворцовых государств. Их правители увековечили себя постройкой грандиозных цитаделей, дворцов и монументальных купольных (толосных) гробниц. Мощные циклопические стены микенских цитаделей, сложенные из огромных каменных глыб, до сих пор возвышаются в Микенах, Тиринфе, Гла (Беотия), Иолке (Фессалия) и в некоторых других местах.
Юный рыбак. Фреска из Акротири (Фера-Санторин). XVI в. до н.э.
В этот период микенская цивилизация во многом уже освободилась от своей зависимости от более древней и более развитой цивилизации минойского Крита, которая к тому времени практически перестала существовать. Теперь стали яснее различимы ее собственные оригинальные черты и особенности, т. е. то, что более всего отличало ее от ее «старшей сестры». Для того чтобы почувствовать своеобразие микенской культуры и стоящего за ней этноса, лучше всего обратиться опять-таки к оставленным ею памятникам искусства и архитектуры. Любое произведение микенского искусства, будь то толосная гробница, дворцовый мегарон, украшающие его настенные росписи, покрытая орнаментом ваза или примитивная глиняная статуэтка, несет на себе ясно выраженную печать конструктивности или, попросту говоря, сделанности. Каждому из этих сооружений или предметов присущи одни и те же черты, являющиеся, так сказать, видовыми признаками искусства ахейской Греции: структурная ясность, соразмерность части и целого, устойчивость, графическая четкость и замкнутость контура или пластического объема. В своей совокупности все эти признаки как раз и создают впечатление искусственности данного объекта, показывают, что перед нами творение человеческих рук, отнюдь не пытающееся имитировать природу, не «прикидывающееся» каким-то выхваченным наугад ее фрагментом, как это сплошь и рядом случается в искусстве минойского Крита. Эта обособленность от мира природы, независимость от ритмов и циклов ее рождения, роста и умирания может быть понята как проявление, видимо не вполне осознанной, но все же достаточно упорной и настойчивой устремленности к неизменному, вечному, абсолютному. Как застывшие монументальные образы вечности, отрешенные в своем неподвижном величии от всего земного, преходящего, еще и сейчас воспринимаются грандиозные каменные блоки стен микенской и тиринфской цитаделей, мощные конструкции дромоса (коридора, ведущего к входу в гробницу), дверного проема и купольного свода так называемой «сокровищницы Атрея», самой большой из микенских толосных усыпальниц, мерный ритм движения торжественных процессий на фресках из дворцов Тиринфа, Пилоса, Фив и многие другие даже не столь масштабные памятники микенского искусства и архитектуры.
Рассматривая микенскую цивилизацию в наиболее протяженной исторической перспективе и сравнивая ее с тем, что было до нее и после нее, мы можем без особых колебаний оценить ее, с одной стороны, как ухудшенную, сильно варваризированную «копию» цивилизации минойского Крита, с другой же, как неудачный и, может быть, именно по этой причине отвергнутый историей «черновик» классической греческой цивилизации. Благотворное воздействие минойской культуры на культуру микенских греков в период ее становления совершенно очевидно. О нем свидетельствует целый ряд важных культурных новшеств, пришедших в Грецию с Крита — от фасонов женской одежды и типов вооружения до системы бухгалтерского учета и организации дворцовых хозяйств. Однако обратное влияние микенской цивилизации на коренное население Крита после завоевания острова ахейцами в XV—XIV вв. до н. э. обернулось для него безысходным регрессом и духовной деградацией. Многому научившись у минойцев в плане чисто материальном, успешно усвоив и даже усовершенствовав их основные достижения в сфере ремесленной технологии, бытового благоустройства, управления государством и т. д., практичные греки, однако, так и не сумели ввиду явной несовместимости их менталитетов по-настоящему проникнуться мироощущением своих учителей. Именно поэтому микенское искусство обычно дает грубо упрощенную схему образов зримого мира там, где искусство Крита предлагает нам их тонкую, одухотворенную стилизацию, настроенную в унисон с ритмами живой природы. В известном смысле это было возвращение вспять к примитивному языку первобытных магических символов, который был основой эгейского искусства в эпоху неолита и ранней бронзы.
Отдаленное «фамильное» сходство микенской цивилизации с другой высокой культурой — культурой античной Греции — также не вызывает сомнений. В основе этого сходства лежит, надо полагать, этническое и прежде всего духовное родство микенских греков с их далекими потомками, жившими в I тыс. до н. э. Некоторые существенно важные черты микенского менталитета явно предвосхищают хорошо знакомые нам по литературе и искусству особенности духовного облика греков гомеровского и еще более позднего времени. Такими чертами могут считаться, во-первых, героический, волевой порыв, особенно ясно выраженный в микенском искусстве периода шахтовых могил, и, во-вторых, своего рода зачаточный рационализм, ощутимый как в микенской архитектуре, так и во многих произведениях искусства. Однако ни одна из этих возможностей, заложенных в «генетический код» микенской цивилизации, вероятно, уже при ее рождении, так и не смогла по-настоящему развиться в видимо недостаточно благоприятном для них «климате» эгейского бронзового века. Героический пафос первых ахейских завоевателей постепенно иссяк, поглощенный бюрократической рутиной дворцового государства и в силу этого не смог стать питательной почвой для самосознания и самоутверждения свободной человеческой личности как главной предпосылки античного индивидуализма. Рациональное мышление микенских греков, судя по всему, не продвинулось дальше создания простейших знаковых систем, представление о которых могут дать, с одной стороны, линейная слоговая письменность (так называемое «письмо Б») и основанные на ней методы учета и контроля, действовавшие в дворцовых хозяйствах, с другой же, репертуар орнаментальных мотивов, использовавшихся в микенской вазовой и настенной живописи. Обе эти системы в равной мере базировались на принципах элементарного анализа, стандартизации и фиксации материальных объектов, попавших в поле зрения писца или художника. Никаких признаков пробуждения научной или философской мысли, попыток углубленного постижения природы и человека средствами искусства во всем культурном наследии микенской эпохи до сих пор обнаружить не удалось.
Изучение микенского искусства так же, как и анализ языка микенских архивных документов, убеждает в том, что во второй половине II тыс. до н. э. процесс этногенеза эллинской народности был еще очень далек от своего завершения. Духовный мир населения микенской Греции, насколько мы можем судить о нем по дошедшим до нас произведениям искусства, довольно сильно отличался от высокоорганизованного менталитета греков античной эпохи. В нем еще не было ничего, даже отдаленно напоминающего хорошо известный каждому эллинский гедонизм, эллинскую восприимчивость ко всему прекрасному, эллинскую увлеченность свободным творчеством, проявившуюся в самых разнообразных сферах духовной жизни, наконец, особое эллинское пристрастие к играм, атлетическим, художественным и интеллектуальным. Как и все почти народы ранней древности, создатели микенской цивилизации относились к жизни слишком серьезно и приземленно, были чересчур обременены унылым и тяжеловесным прагматизмом. Мы употребили здесь это «почти», потому что во II тыс. до н. э. существовал, по крайней мере, один народ, о котором можно сказать с уверенностью, что ему были присущи все перечисленные только что черты и особенности греческого менталитета. И этим народом были, как следует из уже сказанного прежде, конечно же, минойцы.
Не означает ли все это, однако, что классическая греческая цивилизация возникла в результате своего рода синтеза двух предшествовавших ей цивилизаций: минойской и микенской? Если представить себе такой синтез как конечный итог простого обмена идеями или информацией между двумя близко соседствующими и постоянно соприкасающимися друг с другом этносами, в ходе которого возникает некий сплав, соединяющий в себе в той или иной пропорции признаки обеих взаимодействующих культур, то ответ на поставленный вопрос должен быть, скорее всего, отрицательным. Активное взаимодействие минойской цивилизации с цивилизацией или (первоначально) просто культурой материковых греков-ахейцев продолжалось в течение ряда столетий, по крайней мере с XVII по XIV вв. до н. э. и уже в XV в. привело к образованию культурной общности, охватывавшей весь Эгейский мир (так называемое «крито-микенское или эгейское койне»). Однако, как мы уже видели, наиболее динамичная и, видимо, также более одаренная интеллектуально и художественно часть этой общности — минойцы — была довольно быстро вытеснена их партнерами и соперниками — материковыми греками — с занимаемых ими командных высот. Крит на долгое время стал одним из самых глухих углов Эгеиды, а его блестящая культура начала стремительно вырождаться. Тем временем микенская цивилизация достигла расцвета в значительной мере, как было уже сказано, благодаря достижениям своей предшественницы и, так и не сумев встать вровень с нею, сама стала клониться к упадку. Все это завершилось серией загадочных катастроф (конец XIII—XII вв. до н. э.), в результате которых были разрушены и покинуты своими обитателями все главные жизненные центры микенской Греции.[8] На всей территории, охваченной этими бедствиями, дворцовые государства эпохи бронзы прекратили свое существование и больше никогда уже не возрождались.
Итак, история эгейского культурного сообщества завершилась очередным тупиком, откатом назад и длительным перерывом в процессе культурного развития региона (первый такой перерыв наблюдался в материковой Греции и на островах, за исключением Крита, при переходе от эпохи ранней бронзы к эпохе средней и поздней бронзы, т. е. в конце III—начале II тыс. до н. э.). Уже по одной этой причине цивилизация классической Греции никак не может быть признана прямой наследницей микенской цивилизации и новой, более высокой фазой в процессе ее поступательного движения, растягивающегося на целых два тысячелетия. Историки, отстаивающие такую точку зрения, упорно не желают замечать большой хронологической паузы, разделяющей две основные эпохи греческой истории: крито-микенскую и классическую. Это — три столетия так называемого «послемикенского регресса» или «темные века» (XI—IX вв. до н. э.). В течение всего этого периода на территории Греции не обнаруживается никаких признаков существования какой бы то ни было цивилизации: ни государства, ни классового деления общества, ни письменности, ни монументальной архитектуры, ни профессионального искусства. Культура темных веков, известная нам главным образом по раскопкам могильников, за редкими исключениями, поражает своим убожеством, бедностью и однообразием. Классическая греческая цивилизация начала создаваться практически заново лишь в VIII в. до н. э. — в начале так называемого «архаического периода». При этом она, конечно, могла вобрать в себя отдельные элементы микенской культуры, пережившие полосу упадка и застоя. Примеры такого рода нам известны. Но это были всего лишь «осколки разбитого вдребезги», т. е. разрозненные, случайно уцелевшие фрагменты того, что было когда-то большим и сложным культурным комплексом, одиночные реликты давно изжившей себя культурной традиции.
Но если культурное наследие бронзового века не могло стать той почвой, на которой выросла классическая греческая цивилизация, на уровне традиции, т. е. на уровне простой передачи накопленной информации от поколения к поколению, оно могло стать такой почвой на уровне чисто биологическом или, точнее, генетическом. На свой лад переносчиком информации был ведь и генофонд каждой из населявших Грецию в III—II тыс. до н. э. этнических групп, поскольку именно в нем были закреплены основные особенности ее психического склада, от которых в свою очередь зависело своеобразие ее культуры. Постепенное перемешивание этих групп в ходе никогда не прекращавшихся передвижений племен влекло за собой перестройку их генофондов, делало их более гибкими, пластичными и тем самым легче поддающимися гибридизации в самых разнообразных ее формах. В результате этносы, по началу разительно отличавшиеся друг от друга и, казалось бы, абсолютно несовместимые, как, скажем, те же минойцы и греки-ахейцы, понемногу ассимилировались, сливались в более или менее однородную массу, из которой затем вырастали новые этносы, одновременно похожие и непохожие на своих «родителей». Этот сложный процесс, несомненно, включал в себя как одну из главных составляющих и медленное преобразование содержащейся в этническом генофонде информации, которое рано или поздно должно было привести к возникновению новых, еще невиданных форм культуры.
Приблизительно так могла происходить в конкретной исторической обстановке рубежа бронзового и железного веков подготовка к Рождению «греческого чуда». Скрытые от нашего непосредственного наблюдения, не оставившие почти никаких следов в материальной культуре этой переломной эпохи серии следовавших друг за другом генетических мутаций в конце концов вызвали к жизни уникальный исторический феномен, именуемый классической греческой цивилизацией.[9]
Залогом ее стремительного роста и еще невиданных в истории человечества культурных достижений может считаться, таким образом, отнюдь не какая-то особая расовая чистота эллинской народности, ее беспримесный индоевропеизм или арийство, как склонны были думать еще полвека тому назад многие немецкие историки, приверженцы так называемой «нордической теории», а скорее, напротив, исключительно удачная комбинация в составе ее генофонда ряда сильно различающихся между собой этнических компонентов.