В большинстве случаев нынешний путешественник проделывает в чужих странах, так сказать, обратный путь по истории. Начало его новым познаниям обычно кладет центральный вокзал в столице; только после этого, постепенно, шаг за шагом он переходит к все более и более старинным предметам, как-то, скажем: кафедральные соборы, старинное искусство и амстердамское гетто, и только напоследок, в конце своих странствий, он открывает и голос самой страны, вроде мычания чернобелых коров или скрипа крыльев ветряных мельниц. Словом, как правило, ему сперва кажется, что все страны на свете совершенно одинаковы (кроме — будь она неладна! — денежной системы); а в конце концов он убеждается, что всякая страна по-своему бесконечно прекрасна и не похожа ни на какую другую; но это впечатление обычно складывается у него с запозданием, когда он снова садится в поезд на центральном вокзале столицы и постепенно забывает то, что видел.
Итак, если начать по порядку — первое чисто голландское впечатление (не считая зеленых паровозов с медной каской на спине) — это кирпичи. И окна. И главное — велосипеды. Но самое главное — кирпичи и окна. Кирпичный цвет характерен для Голландии так же, как и зелень и среди нее домики из мелких красных кирпичей, с белыми швами между ними, домики с большими светлыми окнами; зелень — и мощенные кирпичом дороги, по которым бесшумно несутся велосипедисты от одного красного домика к другому. Эти домики, не считая кирпичей, сделаны преимущественно из окон, больших прозрачных окон с белыми наличниками; окна самым причудливым образом делятся на части разной величины; потому что, да будет вам известно, в нидерландской архитектуре окнам отведено очень большое место: стена — это стена, а окно — отверстие, пластичный элемент, оно может быть больше или меньше, выше или ниже, что, как кажется, почти удовлетворяет индивидуалистические наклонности этой страны.
А затем — велосипеды. Я повидал их немало, но столько велосипедов, как, например, в Амстердаме, еще не встречал; это уже не просто не просто велосипедисты, а некая масса, рои, стада, колонии, нечто вроде бурно размножающихся бактерий, кишащих инфузорий или облаков толкущейся мошкары; самое красивое зрелище — это когда полицейский на минуту останавливает поток велосипедов, чтобы прохожие могли перейти улицу, а затем снова великодушно открывает путь: целый рой велосипедистов бросается вперед, ведомый несколькими лидерами, и все это катит дальше с фантастическим единодушием комариной пляски. Знатоки местных обычаев уверяют, что в Нидерландах в настоящее время насчитывается до двух с половиной миллионов велосипедов, а это значит, что на каждых трех жителей, включая грудных младенцев, матросов, королевскую семью и призреваемых в богадельнях, приходится один велосипед. Я не считал, но мне кажется, что их будет, пожалуй, чуточку побольше. Говорят, что здесь достаточно сесть на велосипед, а он уж поедет сам, настолько ровна и гладка эта страна.
Видел я монахинь на велосипеде и крестьян, которые, сидя на велосипеде, вели корову; на велосипеде люди завтракают, на велосипеде возят своих детей и своих собак, а влюбленные, держась за руки, нажимают на педали и мчатся навстречу восхитительному будущему; говорю вам, это нация, посаженная на велосипед. Но если велосипед становится до такой степени национальным обычаем, следует подумать, какое влияние он может оказывать на национальный характер. Ну что ж, я сказал бы следующее:
1) человек на велосипеде привыкает заботиться о самом себе и не вставлять палки в колеса другим велосипедистам;
2) он ждет удобного случая и тотчас нажмет на педали, как только перед ним окажется пядь свободного пространства;
3) он мчится вперед, но не слишком утруждая себя и не поднимая при этом никакого шума;
4) и хотя иной раз встречаются пары и даже целые толпы велосипедистов — все равно человек на велосипеде более изолирован и замкнут в себе, чем пешеход;
5) велосипед устанавливает между людьми известное равенство и однородность;
6) учит их полагаться на инерцию;
7) и воспитывает в них любовь к тишине, в которой слышно, как пролетит муха.
Этим я сказал о велосипедах больше хорошего, чем я о них думаю; а теперь, когда они уже не могут мне отомстить, заявляю публично, что не люблю их, так как считаю несколько противоестественным, чтобы человек одновременно и сидел и шагал вперед. Ходьба сидя в конце концов может повлиять на темп и развитие нации. Можно ведь медленно нажимать педали и все же быстро двигаться вперед. Это видно по тому, как далеко ушли голландцы, хотя и жмут на педали неторопливо, почти как при замедленной съемке. Но я, пешеход, размахивающий руками, не стану совать голландским велосипедистам палки в колеса; пусть каждая нация странствует за своей звездой как умеет.
Еще одно обстоятельство бросается в глаза на нидерландских улицах: собаки. Дело в том, что они без намордников; вследствие этого они сплошь да рядом смеются почти во весь голос, не дерутся между собой, никого не кусают и не ворчат друг на друга с этакой среднеевропейской раздражительностью; отсюда видно, что свобода без намордника — эта свобода существует не только для красного словца, она существует не только для собак, но и для нас, людей, — и есть благословенный дар божий, аминь.
Дело вот в чем: там, где у нас между рядами домов тянутся мостовые, в Голландии просто находится вода, так называемые грахты, а там, где такая же вода течет от города к городу, — это уже канал. Берега тихой воды ничем не ограждены, вдоль них стоят только тихие большие деревья и тихие фасады домов со светлыми окнами; и все это тихо отражается в грахтах, как в зеркале.
Говорят эти грахты, в сущности, водные дороги, и в старину голландцы развозили по ним товары во все концы города. Не думаю отрицать это; иногда действительно по ним важно, бесшумно проплывает лодка с бидонами молока или грузом цветов. Посмотрев более внимательно, я скорее сказал бы, что в старину голландцы строили свои города из домов и воды главным образом для того, чтобы, как говорится, одним махом построить два города: один обычный, а второй — отраженный в воде. Из-за размеров своей страны они не могли очень уж распространяться вширь; тогда они увеличили ее размеры вдвое вертикально: с помощью отражения в воде. А так как на своих песках голландцы не могли размахнуться ввысь, то они взяли и сделали наоборот: отразили все в глубине.
Наверху тихо, достойно живут люди; внизу еще тише и еще достойнее движутся их тени. Я бы не удивился, если бы в зеркале грахтов двигались отражения людей прошлых столетий — мужчин в пышных брыжах и женщин в чепцах. Ведь грахты очень стары и потому как-то не совсем реальны. Города стоят словно не на земле, а на своих собственных отражениях; эти солидные улицы словно вынырнули из бездонных глубин снов; точно дома должны быть одновременно и собственным отражением.
Есть живые грахты, по которым плывут суда и лодочки; грахты, затянутые зеленым покровом ряски; грахты, высохшие, пахнущие болотом и рыбой, и грахты самодовольные, назначение которых — в полном блеске отражать фасады домов крупных буржуа; священные грахты, в которые смотрятся церкви, и запущенные каналы-тупики, в которых не отражается даже око божье; грахты в Дельфте, где в них, как в зеркало, глядятся красные домики, и грахты в Амстердаме, в которые глядятся черные и белые фасады верфей, и грахты в Утрехте, глубоко зарывшиеся в землю, и заброшенные, маленькие грахтики, на которые, кажется, до сих пор не ступала нога человеческая (обутая в челнок), и грахты засыпанные, от которых осталось лишь название.
Но самое характерное для грахтов — вечерний час, когда на темные каналы с колоколен падает колокольный звон. Словно тяжкие капли со звоном разбиваются о темную, спокойную гладь, и кажется, что вековой дождь этих набожных звуков и образовал тихие грахты.
Они все похожи друг на друга, будь это Дельфт, Гауда или Лейден: ленты тихих вод и старинные кирпичные соборы с деревянными сводами, похожими на брюхо купеческого парусника, пышные ратуши и маленькие ратуши, которые разукрасила мишурой кичащаяся своим богатством буржуазия, и почтенные городские весы, и ворота с башнями, и рыбные базары, и прославленные в веках университеты, и исторические дома, в которых когда-то был убит кто-то из графов Оранских[340] или еще кто-нибудь, и тихие улички без истории, которые сами являются частью XVI или XVII столетия и дремлют вне времени над своим сонным канальчиком.
И дома эти стоят наклонно, как башня в Пизе, потому что построены на песке; иногда ширина их не больше двух локтей, потому что стоят они на сваях, а каждая пядь твердой суши в этой стране воды и песка ценится на вес золота; чтобы сэкономить место, в верхние этажи вместо лестниц ведут этакие узенькие крутые жердочки с перекладинами, вроде куриного насеста, так что мебель приходится втаскивать в дом через окна — по таким лестницам она не пройдет; для этого на фронтонах домов сделаны щитки, чтобы было к чему прикрепить балку с веревкой, и потому так широки окна; по этой же причине, наконец, голландцы — люди усидчивые; они попусту не шляются по улицам и трактирам, потому что человек, однажды взобравшись к себе домой по крутым лесенкам, рад-радехонек, что ему не нужно снова слезать вниз; он предпочитает сидеть дома за протертым до блеска окном и в косо прикрепленное зеркальце следить за происходящим на улице (но там ничего не происходит, потому что все сидят по домам, не выбегают зря, а смотрят в косо прикрепленные зеркальца) — вот как все связано с характером почвы!
Поэтому же голландская городская архитектура в течение веков никак по существу не изменилась: таков нынешний Оуд или Дудок; он мог перенять те же самые доморощенные гладкие кирпичи и те же светлые большие окна, из каких возведены старинный Дельфт или Утрехт, — разве что в современных городах чуть побольше места для постройки новых кварталов; в остальном новые улицы так же конструктивны и так же современны, как и старые, отражающиеся в зеркале вековых грахтов. Загляните в полуоткрытые двери и посмотрите на человеческое жилье: и сегодня вы увидите то же, что и на картинах старого Вермеера ван Дельфта.
Сказав ван Дельфт, говорю еще — Ван-Гог[341]. Совершенно иначе понимаешь колорит Ван-Гога, увидев колорит Голландии: эти нежные, как эмаль, краски, красные кирпичи, сочную зелень, желтый песок, пестрые вывески, радостные, чистые тона, искрящиеся в прозрачном воздухе, — все это Ван-Гог принес из своей Голландии, потому что краски Франции совсем другие; они серебристозеленоватые, голубоватые и опалово-серые; достаточно было слегка осветить этого голландца южным солнцем, и получился Ван-Гог в наилучшем виде.
Города построены на сваях, что придает им еще одну своеобразную черту. Делалось это так: когда нужно было построить город, брали участок воды, огораживали его плотиной, осушали, а затем строили домики. Голландские города росли, не протягивая щупальцев во все стороны, а сосредоточиваясь на ограниченных участках; поэтому у них нет городских окраин, они не расползаются, как сыпь, а сидят очень плотно на зеленом лугу. Я сказал бы так: там, где кончается собор, начинаются коровы и vice versa[342] — на зеленом пастбище вдруг возникает красный городок, что очень красиво и совершенно в голландском духе.
А от города к городу ведут ровные шоссе со старыми аллеями, как и в старые времена старого Гоббемы[343]; вдоль шоссе — каналы, бесконечные каналы, разрезающие вдоль и поперек бесконечную ровную местность; каналы с барками, каналы с небольшими парусными судами, каналы с цветущими кувшинками; а на горизонте — тополевые аллеи, ряды верб, семьи ветряных мельниц, церковные колоколенки; каналы вместо межей, каналы вместо дорог, каналы вместо заборов, каналы вместо тропинок. Крестьянин свозит сено на барке, ездит в лодке доить коров, осматривает свое поле, стоя в лодке и отталкиваясь шестом; он перебирается с места на место стоя; не знаю, может, он и пашет и жнет, стоя в своей лодочке. Вместо ограды вокруг домика у него канал; вместо калитки просто подъемный мост — и достаточно.
От города к городу ведут прямые каналы; но эти каналы не выкопаны в земле, как в других странах, а проложены, так сказать, над землей: уровень воды выше поверхности земли, вода течет вверху, а люди шагают внизу, суда плывут у них почти над головой, но люди вполне доверяют своим плотинам и своей воде; быть может, этим доверием плотины только и держатся. И к вашему сведению: вода здесь течет как-то совсем наоборот, то есть снизу вверх; с лежащей внизу земли и из ее каналов и канавок воду перекачивают насосами вверх, в реки и большие каналы; и поэтому вдоль каналов целыми аллеями стоят ветряные мельницы, но мелют они не зерно, а воду; они тянут ее из канавок в каналы, из каналов в большие каналы, из больших каналов в реки; а уж из рек вода вытечет сама, я бы сказал per vias naturales[344].
Но теперь большинство этих мельниц не машет крыльями и не мелет воду, а служит лишь символом Голландии; воду же перекачивает электричество.
Я видел собственными глазами, как создается Голландия. Так же, как и ее города: ограждается участок моря, и вода выкачивается насосами; остается дно, на которое реки изрядной части Европы нанесли наилучший ил, а море — мелкий песок. Голландец высушит это дно и посеет на нем траву, коровы съедят ее, голландец подоит их и сделает сыр, который в Гауде или Алькмааре продаст англичанам; между прочим, это наглядный пример превращения материи.
Такое бывшее дно называется «польдер», и его можно узнать по его в высшей степени аккуратному, привлекательному виду и жирной почве; оно ничем не напоминает о таком полном пафоса деле, как борьба человека с водой. Эти знаменитые польдеры необыкновенно прямолинейны; взявшись создавать землю своими руками, голландец сделал ее как подобает человеку, то есть по линейке, так, как режут доски. Извилиста история человека; но прямолинейно дело рук его...
Я видел работы по осушению Зёйдер-Зе. Представьте себе настоящее море, которое поместилось бы примерно между Кладно, Пршибрамом, Табором и Колином; море с бурями и островами, пароходами и всякими морскими атрибутами. С одной стороны моря люди строят плотину — в ней тридцать километров длины, но это всего лишь детская запруда по сравнению с обширным водным пространством; по этой плотине снуют крошечные поезда с шведским гранитом, каждый день продвигаясь на метр-другой, а когда все будет готово, в центре этого моря сделают протоку, а посреди нее — остров; затем море выкачают насосами, и через какие-нибудь тридцать лет сюда придут черно-белые коровы...
Да, но и сейчас уже возникают заботы — между кем разделить это морское дно. Крестьянин из Фрисландии не уйдет со своих пастбищ, а садовод с Гарлемского польдера не захочет покинуть свои грядки; пройдут десятки и десятки лет, прежде чем засоленное пастбище превратится в луг с жирной и сухой почвой. Но крохотные поезда и игрушечная плотина вклиниваются в море все дальше; и голландский народ день за днем создает то, что лишь через одно поколение принесет шары сыра и тюльпанные луковицы.
А там, где нет плотин, морские берега просто плетут из прутьев, чтобы песчаные дюны не обваливались в воду. Представьте себе, что только плетень да песчаный вал отделяют море от земли; если эти плетни ослабнут, половина голландцев промочит ноги. Вот зачем там растет столько вербы: чтобы было из чего плести берега.
Но прежде чем соприкоснуться с открытым морем, эта страна чуть-чуть взбугрится продолговатыми холмиками и пригорками; это старые дюны — сыпучий песок, выброшенный морем, пустыня в миниатюре, окаймляющая страну польдеров, сначала на них еще растут кустарники и рощицы, а потом редкие пучки травы, а там уж и вовсе ничего, кроме сыпучих песков, а на них гнутся под вечным морским ветром лишь жесткие стебли осота и осоки; знайте же, что эти трепещущие стебли все время подсаживают и подсаживают; знайте, что эти сухие стебли выполняют великую миссию: они держат своими корешками сыпучие дюны, защищая берега Голландии.
А у подножия песчаных дюн тянется мелкий песок пляжей, омываемый приливами и отливами, полный ракушек, морских курортов, курортиков и купален; куда хватает взор и даже дальше — палатки, палатки, плетеные кабины, семьи, расположившиеся табором, детвора, играющая песком, — весь народ с удовольствием загорает под умеренным солнышком; а дальше уже только море, седое, грохочущее, пароход, который торопится откуда-то из Хук-ван-Холланда, влажное дыхание океана, запах рыбы, ослепительный блеск воды и отражений; можно сидеть часами, всматриваясь в горизонт и пересыпая теплый песок между пальцами; вряд ли ты поплывешь туда, но это неважно — мир велик...
И я видел, — не помню, где это было, в Нордвике или Катвике, — Нашествие Медуз. Весь пляж был густо усеян их прозрачными, студенистыми останками, подобными радужным лепешкам помета, оставленного какими-то фантастическими коровами, а когда я влез в море, то не мог избегнуть мягких, похожих на плевки, прикосновений их щупальцев и бежал с ужасом и сожалением; море в этот день было так прекрасно, как всего трижды за всю геологическую историю мира. А однажды ночью я видел светящееся море; где-то на гребне волны вспыхивало зеленоватое сияние и разливалось во всю ширь, как молния, растворенная в воде; минутами вся водная гладь пылала холодным фосфоресцирующим пламенем, которое катилось к берегу и угасало. У меня даже есть свидетели.
Но всего красивее море в воскресенье — демократическое море, усеянное детьми и перегороженное их ямками и плотинами из прогретого песка; и странно — это детское море кажется вам таким же великим, как море океанских пароходов.
Не отрицаю, я — жалкая сухопутная крыса; быть может, именно поэтому меня так очаровывают пристани, какие бы я ни увидел, вплоть до простого черного кола с привязанной к нему утлой скорлупкой. Я определенно предпочитаю пристани, где швартуются рыбацкие баркасы, суденышки с мачтами и реями, парусами и такелажем; потому что это суда моей мечты, парусники воображаемых приключений.
«Взять рифы! — вскричал капитан. — Шесть человек к насосам! Рубите канаты!»
Где вы, старинные бриги и шлюпы, трехмачтовые корабли, вооруженные кулевринами, где вы, пьяные капитаны, размахивающие девятихвостою кошкой и скупо оделяющие ропщущую команду заплесневелыми сухарями и протухшей водой? От этих старинных прелестей сохранились лишь баркасы с красным парусом, — издали он кажется белым, — на которых ловят сельдь, с развешанными сетями и неторопливой толпой рыбаков в монументальных штанах; но и здесь хорошо постоять, небрежно опершись о парапет и профессионально поплевывая в воду, и думать думы, глубокие и извилистые, как отражения мачт...
Спустите паруса, ребята и сверните канаты... Что делать бригам и шхунам здесь, в водах Ии или Мааса, в роттердамских бассейнах, доках и вартах Амстердама; что делать им среди всех этих пузатых барж с зерном, неповоротливых угольщиков, танкеров, элеваторов, лебедок, портальных и мостовых кранов, землечерпалок и белых пакетботов с Явы, из Индии и Гвианы, среди коренастых моторок и лоцманских катеров, среди этих грузовых махин, которые имеют дело со сбродом всех проклятых портов мира, и серых men-o'war[345] и ленивых буксиров? И зачем ты лезешь, приятель, со своим сухопутным словарем к этим мычащим морским коровам, слонам и черным свиньям, в огромный морской хлев, где все это пыхтит, кормится, спит, звякает и гремит цепями, смотри, вон коричневые малайцы в цветастых тюрбанах, а вон ослизлая маслянистая вода: да это раствор золота, собранного со всего мира!
И это называется «малой страной»! Страна, чьи корабли бороздят воды по всему божьему свету. Крохотная страна, но она присосалась к щедрым сосцам Великой Воды; и здесь вы услышите, как она пьет, захлебываясь.
А по вечерам в портовых уличках зажигаются огни за опущенными красными занавесками, гремят оркестрионы, и в черные воды ночи выплывают пухлые девки — старые, истасканные баржи, ожидающие своей добычи.
Безусловно, если ты хочешь познакомиться со страной, то должен выйти из поезда и передвигаться пешком или на велосипеде, автомобиле, в автобусе, на пароходе, хоть на самокате; ведь рельсы перерезают страну, так сказать, хирургически, между тем как шоссе и реки проникают в нее органически, путями, по которым столетиями двигалась жизнь. Из поезда ты видишь местность, однообразную и лишенную очарования; отправься по ней другими путями и ты обнаружишь деревья, людей, деревни, частицу истории и даже душу страны.
Но, путешествуя по Нидерландам, смотри, не очень спеши: то и дело у тебя перед носом поднимают мосты, чтобы пропустить судно с грузом салата или масла и чтобы genius loci[346] успел шепнуть тебе: «Некуда торопиться, друг; я жду здесь уже каких-нибудь шестьсот лет...»
Голландские польдеры — как жаль, что я прозевал время цветения тюльпанов, нарциссов и тацет, всей этой красы голландских полей; я увидел лишь, как выкапывают луковицы — так у нас роют картошку; зато я хоть застал ирисы в цвету и поля дельфиниума, десятины золотых лилий и роз, гектары однолетников, полосы питомников и теплиц; видел целые области под стеклом, километры парников; крупное производство флоры, индустрию цветов, бесчисленные фабрики для выгонки растений; вагоны цветов, цветы, погруженные на пароходы, самолеты с цветами, уносящиеся в Англию. И в человеческих жилищах окна утопают в цветах, на каждом столике — букеты, на каждом углу — цветочница, на грахтах — баржи с цветами. Разгар сезона роз, пионов, кувшинок, латиров и сибирских ирисов. Розарии, пенящиеся розами — алыми, желтыми, бронзовыми, прохладно-белыми. Боскеты азалий, чащи рододендронов, джунгли падубов и лавровишневых черемух.
И самые красивые садики в мире — садики при нидерландских домиках: миниатюрные, изумительно свежие от обильной небесной поливки, кипящие серебряной, золотой и багряной листвой, засыпанные благодатью цветов, крохотные терраски с коврами шанды и торички, малюсенькие, в ладонь величиной, водоемы с красными водяными лилиями, заросли барбариса, рощицы золотого можжевельника и синих кипарисиков... Ну и что же (говорил в моем сердце завистливый садовник), им-то легко; будь у меня такая рыхлая почва, удобренная торфом, приноси мне дождик столько благословенной влаги, будь у меня такая мягкая зима, и эти культуры, и деньги, и вообще, — так разве у меня, братец, не разрослось бы все так же буйно, — как ты полагаешь?
Да, садовник, разрослось бы; но в этих голландских цветочках есть и еще кое-что. Да, дружище, пятьсот лет садоводства сказываются и на этих букетиках; вон, какое в них особое благородство и — как это еще называется... словом, этакая distinguee[347]; нет, сотню-другую лет ни в чем не перескочишь. И затем, скажу тебе, есть в Голландии еще нечто удивительное — это свет.
Изобразить свет в Голландии не в моих силах, в его лучах воздух так чист и прозрачен, что вы различите любую линию, любую деталь даже на самом горизонте — вот почему старые голландские художники так тонко, чуть ли не с лупой, отделывали свои картины до мельчайших подробностей: а все — здешний омытый росой воздух.
И, кроме того, свет в Голландии придает краскам особенную сочность; они беспредельно чисты, но не ярки, не крикливы; они как свежий цветок под каплями росы. Они чисты и холодны. Да будет вам известно, свет имеет большое значение в искусстве и придает особую прелесть цветам, а также — девичьей коже.
Голландия — это вода. Голландия — это цветочная клумба. Голландия — это пастбище. Зеленый польдер среди каналов, а на нем пестрые коровы: либо черные с белой головой, либо черные с белой полосой на лбу и синеватой мордой, либо в черных и белых пятнах, как фасоль; коровы, прикрытые попонами, чтобы не промокли; стада, пасущиеся, дремлющие или жующие жвачку; коровушки, важные и родовитые, как mewrouws[348] — настоящие коровьи аристократки с родословными, важные персоны среди коров. Куда хватает взгляд, всюду шелковистые луга, усеянные черно-белыми стадами. Это и есть настоящая Голландия.
Это и есть настоящая Голландия: зеленый польдер среди каналов, и на нем табуны коней — могучих фризских першеронов, горбоносых, с широченной грудью, с ногами, как колонны, и развевающейся гривой. Их пастбища ничем не ограждены, кроме канавок, которых даже не видно в высокой траве; кажется, кони могут взять да и помчаться куда угодно, хоть до самого Утрехта или Зволле, точно весь этот беспредельный край принадлежит им, тяжеловесным графам свободной конской империи. Это и есть настоящая Голландия.
Зеленый польдер среди каналов — и на нем белые овечки, кудрявые души праведников в зеленых райских лугах. Зеленый польдер среди каналов — и на нем черные свинки, хрюкающие в знак единодушия. Зеленый польдер среди каналов — и на нем сотни и сотни кур. Либо мохнатые козы. И нигде ни одного человека: это и есть настоящая Голландия.
Только под вечер приплывет человек на лодочке, сядет на скамеечку и подоит величавых коров. Зазолотится небо на западе, где-то вдали прогудит пароход — и все; не закричит во весь голос пастух, не зазвенят колокольцы коров, возвращающихся в свой хлев, даже и человек, который их доит, не скажет «эй» или «но-о».
По каналу бесшумно скользит лодка, нагруженная бидонами с молоком; по шоссе катятся вереницы грузовиков с бидонами молока; и поезда с молочными бидонами пыхтят, спешат к городам. Потом прекратится и это, и настанет полная тишина: ни собачонка не тявкнет, ни корова не замычит в хлеву, ни конь не стукнет копытом в перегородку своего стойла, — ничего; только где-то за горизонтом, за черными, немыми польдерами, где спят стада, маяки молча шарят во тьме щупальцами своих огней.
Это и есть настоящая Голландия.
Рядом с настоящей Голландией есть еще так называемая старая Голландия; но прошу вас не путать: настоящая Голландия в значительной своей части старая; зато Старая Голландия по большей части не настоящая.
Есть, скажем, рыбацкие деревни, промышляющие не рыбой, а туристами и художниками (в особенности халтурщиками); в такой старинной деревне культивируют старинные дома, старинные суда, старинные народные костюмы и старинных рыбаков с бородой веночком и в широченных штанах. На острове Волендам мужчины культивируют самые широченные штаны и бараньи шапки, а женщины — полосатые юбки и крылатые чепцы; на острове Маркен люди добывают себе пропитание с помощью коротких широких штанов, пестрых жилетов и распущенных волос; за это они получают от государства пособия и продают деревянные башмаки, открытки, кружева и прочие сувениры туристам, которые приезжают на переполненных пароходиках, фотографируют старух и детей в старинных костюмах (полгульдена с персоны), вламываются в частные дома (вход свободный, продажа открыток), словом, все страшно романтично; жители говорят главным образом по-английски, по-французски и по-немецки.
Не хочу выдавать себя за тонко чувствующего человека, но мне было чуточку стыдно; меня как-то унижало, что эти люди продают себя чужеземным voyeurs[350]. Крадучись отошел я в сторону, чтобы сфотографировать рыбачьи баркасы (на случай, если бы мне вздумалось когда-нибудь построить корабль моих грез); из одного баркаса выскочил разгневанный костюмированный рыбак и погнал меня метлой: «Никто не имеет права меня фотографировать, никто!» У меня полегчало на душе: хоть этот человек был настоящим.
Слышите, земляки, и нас ждет та же проблема: и нам хотелось бы хоть где-нибудь сохранить частицу народного своеобразия в костюмах и жилищах; и у нас высказывалась идея субсидировать фольклор как некий национальный заповедник. Мне будет жаль каждой исчезнувшей деревянной избы; каждой пары вышитых рукавчиков, которые перестанут носить; но не хотел бы я видеть Маркены и Волендамы в нашей Словакии! Это унизительно — и для фольклора и для людей.
Но есть еще старая Голландия, которая не кажется ни чучелом, ни наряженным манекеном; здесь еще бегают служаночки в зеландских чепцах; еще надевают, идя в поле, деревянные башмаки — не потому, что это фольклор, а потому, что деревянные башмаки — это, собственно говоря, маленькая лодочка, в которой удобно бродить по воде. Есть еще женские монастыри, дома призрения для бедняков и убежища для престарелых, какие рисовал Израэльс[351];
нигде вы не увидите столько старых людей, как в Голландии, они сидят на всех лавочках, греются на ласковом солнышке, не оставленные в злом одиночестве старики. Это христианское внимание к старости — тоже подлинная старая Голландия.
Что касается национальной музыки, то она главным образом представлена гармоникой. Весьма полезный для здоровья музыкальный инструмент, поскольку чрезвычайно способствует развитию плеч.
Но если вы меня спросите, что мне понравилось в Голландии больше всего, то я скажу не задумываясь: жилища. И коровы. И порты. И Вермеер ван Дельфт. И цветы. И грахты. И небосвод. Но раз я назвал жилища первыми, — займемся жилищами.
Не знаю, каково положение женщины в Голландии, но полагаю, что (говоря профессиональным языком) — господствующее; ибо во всей Голландии царит чисто женская опрятность. Не думаю, что здесь все подчинено женскому обаянию, но мылу и щетке — безусловно. В Англии я удивился, как люди укрепляют свой дом — свою крепость — против улицы: решеткой, палисадником и еще завесой плюща. В Голландии я удивлялся еще больше тому, как люди соединяют дом и улицу: перед домом садик, ничем не огороженный, а широкие, протертые до блеска окна ничем не завешаны, чтобы каждый прохожий мог видеть благосостояние и образцовую жизнь семьи у домашнего очага. Голландская улица — это скорее интерьер; это лишь общий для всех соседей коридор — вот почему она так чисто и тщательно убрана.
В Голландии строят не дома, а улицы; дома — это уже нечто вроде внутренней обстановки. Это шкафы и шкафчики для расселения людей; с домов так же вытирают пыль, как с почтенной семейной мебели. И когда вы зайдете в них — всюду вы увидите окна, широкие раздвижные двери, чтобы расширить тесное пространство. А на стенах — пейзажи, словно окошечки, через которые видны боскеты и польдеры, мельницы и каналы. Черт возьми, да ведь это старый Кейп, а там — старый ван де Вельде[352]; вот старинный фарфор из Дельфта, а это — ашпирная оловянная посуда; да, дружище, тут не только старинные вещи, но и старинные семьи!
Или возьмите новенькие, с иголочки, улицы и кварталы. Чего только иной раз не наболтают о новой архитектуре, урбанизме, домах для рабочих и иных достижениях; здесь новые дома понастроены километрами, и некоторые рабочие улицы и кварталы выглядят, вероятно, так, как можно представить себе жилище через сто лет: очень широкие улицы с зелеными площадками для детей, солнечные, сияющие дома, унизанные балконами, сплошь стекло, один сплошной воздух — и всюду множество билетиков: «te huur»[353] или «te koop»[354]; эти прекрасные новые кварталы наполовину пусты.
Голландия по-своему дает пример современным архитекторам: строить целесообразно, да; строить для современной жизни, с использованием всех бытовых удобств, да; но при этом надо проявить известную уверенность в себе и зрелость вкуса, чтобы остаться верным духу страны, традиции, национальному характеру — называйте, как вам угодно. Голландская современная архитектура очень современна, но в то же время и специфически голландская.
И тут вы скажете с долей зависти: ни в чем, ни в какой человеческой работе не перепрыгнешь через столетия. Дайте нам несколько сот лет и вы увидите, чего мы добьемся!
Хватит ходить вокруг да около самого главного, то есть Маурицхёйса, Риксмузея или как там еще называются все эти собрания картин, галереи, коллекции и музеи. Сколько насмотрелся я на старых голландских мастеров, в каких только галереях с ними ни встречался; иногда они меня радовали, иной раз лишь умеренно привлекали, но только в Голландии они стали мне близки по-настоящему.
Их называют «малые мастера», потому что они писали по большей части небольшие картины; но эти небольшие картины они писали для небольших домиков и комнаток, которые до сих пор смотрят на маленькие улички и грахтики; ни соборных алтарей, ни дворцовых фресок и полотен; здесь, милый мой, приходилось экономить место и в живописи.
Их называют «малыми мастерами» еще и за то, что вместо «Святых Себастианов» и «Вознесений», «Святых семейств», «Диан» и «Венер» они рисовали мелочи жизни, вроде зарезанной утки, почтенного дядюшки с маминой стороны, крестьянина на сельском празднике, пасущихся коров или баркас в море. Что касается святых Себастианов, то загляните в голландские соборы: кальвинизм очистил их от всяких украшений — тесаных, резных и написанных, и в соборах пусто, как на разгруженном корабле, вытащенном на песок; скульптура не оправилась от этого удара и по сей день, а живописи пришлось обратиться к земным мотивам. Изгнанная из храмов, она проникла в кухни, в трактиры, в мир мужиков, купцов, теток и благотворительных обществ и обосновалась тут с явным удовлетворением. А что до всех этих Диан и Венер, то им, вероятно, здешний пуританизм пришелся не по вкусу, а быть может, и климат; в этой влажной, ревматической атмосфере обнажаться просто опасно.
Итак, отчасти из-за недостатка места, отчасти в результате реформации возникло голландское искусство — земное, малое и буржуазное. Но это еще не то, что я хотел сказать. Я сказал бы, что голландский живописец писал не стоя, как Тициан, не лазая по лесам, как Микеланджело, а сидя. И потому он мог работать тщательно, с наслаждением вникая в подробности, рассматривая предметы вблизи, интимно, на небольшом расстоянии. Сидя, он мог разместить на столе цветы или рыбу, чашу вина, кисти винограда, раковины, дыни и прочие предметы, ласкающие глаз, и любовно воспроизвести все это на полотне. Поттер[355] рисовал своего быка, наблюдая за ним снизу, то есть сидя; Вермеер ван Дельфт рисовал свои фигуры в том ракурсе, который фотографы называют Bauchperspektive[356], то есть сидя. Броуэр[357] и Остаде[358] сидели в сельских корчмах. Ян Стен[359] сиживал среди сельских кокеток и дамочек. Кейп, усевшись на лоне природы, писал пейзажи. Рейсдаль[360] сидел дома и писал пейзажи. Только Брейгель Старший[361] смотрел словно с крыши, — но ведь он был, собственно, бельгиец.
Это искусство сидячих художников для горожан-домоседов; городское искусство, которое иногда изобразит и крестьянина, но свысока, с усмешкой оседлых городских купцов. Они любят натюрморты. Они любят жанровые картинки, ведь анекдот — развлечение людей усидчивых. Эти картины написаны не для галерей, по которым ходят, а для комнат, в которых сидят. Голландское искусство открыло новую сторону жизни, отправившись домой и усевшись.
Мир, где все сидят, спокоен, отличается разговорчивостью и медлительностью; этот интимный, нисколько не торжественный, фамильярный мир любит немножко посплетничать; он замечает вещи, которые лежат совсем близко, чем, собственно, и открывает их; наблюдая вблизи, он любуется ими. Заставьте экзальтированного человека сесть; он мгновенно утратит свой пафос и все свои величественные жесты. Никто не может проповедовать сидя; так можно лишь разговаривать. Голландское искусство, прочно усевшись на соломенный стул, избавило себя и свой мир от жестикуляции и пафоса; оно начало видеть предметы ближе и немного снизу.
Только Рембрандт, человек страшный и трагичный, стоит перед нами, окутанный широким черным плащом светотени.
Не стану перечислять вам всех этих милых, больших и малых мастеров пейзажа и жанра, натюрморта и портрета; это прекрасные имена, как-то: Доу[362] и Терборх[363], Гоббема, Кейп и Метсю[364] и Питер де Гох[365], Воуверман[366], ван дер Hep[367], ван де Вельде, ван Гойен[368] и столько еще иных. Я хотел бы вдобавок побеседовать с ними (сидя и поднимая в их честь пузатую, запотевшую чашу вина), но сейчас моя душа переполнена ослепительной чистотой, которая носит имя прекрасного города Дельфта — сияющей чистотой Вермеера. Девушка, читающая письмо, служанка, дама в синем, панорама Дельфта; это лишь несколько мимолетных взглядов на спокойную домашнюю жизнь, но никто другой не сумел так подметить этот ясный, прозрачный, словно омытый росой свет Голландии, эту женственную тишину, светлое достоинство и интимную святость домашнего очага, где пахнет утюгом, мылом и женственностью. Путешественник стоит у этих картин, затаив дыхание, и ходит на цыпочках, чтобы ничего не запачкать; ибо удивительна, торжественна и почти удручающа тайна чистоты.
А теперь тебе не нужно, затаив дыхание, говорить вполголоса, потому что речь пойдет о мужчинах. Посмотри на этого господина, — художник изобразил самого себя: развалившийся, подвыпивший толстый верзила, задира в воскресном платье, голова, не обременяющая себя мудрствованиями, рука, которая не станет выписывать кисточкой, а кладет размашистые мазки с этакой дьявольской, чисто мужской, до бесстыдства самоуверенной твердостью. Поразительный мастер своей профессии. Он мажет портреты, с трудом размыкая сонные глазки, но у него все живет — шуршат складки, почтенные горожанки тяжело дышат в своих корсетах, пыхтит госпожа советница, а мастер почти в ярости набрасывает на полотне все изображаемое, потому что вся эта знать ничуть его, по-видимому, не интересует. Гениальность прямо физически ощутимая. Один из тех цельных, полнокровных людей, которые отходят в мир иной от пьянства или апоплексического удара.
Рембрандт, или исключение. Правда, ему подражали многие и даже гораздо более многочисленная школа, чем ты думаешь, но свою тайну он унес с собой. Это было его личной тайной. Конфликт трагического романтика с миром благоразумных мингеров. Он был одним из величайших романтиков мира, а родиться его угораздило именно в этой ясной, мелкобуржуазной, плоской Голландии. До сих пор показывают его дом на окраине амстердамского гетто. Это не просто адрес Рембрандта, но и часть его духовной судьбы. Бегство от протестантской трезвости. Тоска и одиночество изгнания. Поиски тьмы, поиски Востока. Человек, сотканный из удивительного сочетания глубоких раздумий, сенсуализма, патетичности и страшного реализма. В теплом мраке его картин сияют драгоценные камни — и дряхлое тело, бородатые головы талмудистов — и влажные глаза Сусанны, Сын Человека — и лицо человека; но прежде всего и выше всего — тревожная и ужасная, тоскующая и невыразимая душа человека. Величайшая ирония судьбы: судя по множеству эпигонов, он пользовался в своей стране, безусловно, приличным успехом и, несмотря на это, умер в нищете, несостоятельным должником; и через четверть тысячелетия его потомки по всей форме требуют, чтобы honoris causa[370] с художника Рембрандта Гарменса ван Рейна было смыто пятно несостоятельного должника.
Добрые люди всего мира благоговейно толпятся перед его картинами, сотканными из тьмы и блеска; но эти картины остаются неразгаданными. И путешественник, который стремился увидеть и постичь тайну малой нации хотя бы по ее искусству, остановится перед еще более удивительной: перед тайной великого художника.
Ибо: не будь Рембрандта, путешественник вынес бы окончательное впечатление, что славное и хорошее дело — маленькое счастье малой нации. Такая красивая, ровная, привлекательная и разумная страна; и поведение хорошее, и жизнь благопристойная. Там нет гор, но там зияет бездна печали, сияния и ужасающей красоты. Это Рембрандт.
А в остальном — такая довольная и практичная страна!