Путешествие на Север[371] (для большей наглядности иллюстрировано рисунками автора) © Перевод Ю. Молочковского

Введение

Давно, очень давно, начал я свое путешествие на север, еще в самые юные годы. Где те времена, когда мы мысленно выплывали на «Веге»[372] из Гётеборга или на «Фраме»[373] из Варде и «перед нами расстилалось спокойное открытое море»... Да, это были чудесные деньки! Жизнь непостижима и полна неожиданностей: только по чистой случайности я не стал полярным исследователем. Ведь тогда, среди вечных льдов, на 89 градусе 30 минутах северной широты, ждал своего первооткрывателя неведомый остров, такой теплый благодаря вулкану, что там вызревали апельсины, плоды манго и процветала другая, еще не известная даже ботаникам растительность, и жил на этом острове высококультурный народ, питавшийся молоком морских коров. Нынче, видно, никто уже не откроет этот мой остров...

Второе мое путешествие на север было более длительным и, видимо, никогда не закончится. Его порты и остановки называются Кьеркегор[374] и Якобсен[375], Стринберг, Гамсун[376] и так далее. Пришлось бы исписать именами всю карту Скандинавии, такими именами, как Брандес[377] и Гьелеруп[378], Гейерстам[379], Лагерлёф[380] и Гейденстам[381], Гарборг[382], Ибсен, Бьёрнсон[383], Ли[384], Кьеланд[385], Дуун[386], Унсет[387] и мало ли еще какими, — например, Пер Гальстрём[388].

А Ола Гансон[389], Иухан Бойер[390] и еще, и еще, например, Андерсен Нексе и другие! Разве я не жил вместе с их героями на Лофотенских островах или в Даларне, не бродил по проспекту Карл Иоганс Гате? Что поделаешь, надо же когда-нибудь взглянуть на те места, что так хорошо знал заочно. И тогда изумляешься и колеблешься между двумя крайностями: то ли ты уже видел все это, то ли не можешь никак постичь, что все это выглядит именно так. В этом особенность большой литературы: она — самое национальное из всего, чем владеет нация, и вместе с тем понятна и близка другим народам. Никакая дипломатия, никакие объединения наций не могут быть такими всеобъемлющими, как литература. Только люди еще недостаточно ценят ее, вот в чем беда; вот почему они все еще могут чуждаться и ненавидеть друг друга.

Есть для меня и еще одно путешествие или даже паломничество на север; к природе севера, к ней одной. Ибо там растут березки и леса, зеленеет трава и журчат обильные животворные воды. Ибо там серебристая изморозь и росистый туман, и краса природы там нежнее и строже, чем в любом другом краю. Ведь и наша родина — уже север, и в глубине души мы всегда носим частицу этого прохладного и сладостного севера, которая не тает даже в знойные дни жатвы. Комок снега, лоскут березовой коры, белый цветок белозора, и мы совершаем паломничество к белому северу, к зеленому северу, к северу пышному и печальному, грозному и отрадному! Не лавры и оливы, а ольха, береза и ива, мохнатые кисточки вербы, цветок вереска, колокольчики и аконит, мох и папоротник, таволга над ручьем и черника в лесу, — никакой жаркий юг не бывает столь обильным, щедрым, как сочный от росы и живительных соков, как благословенный бедностью и красотой полночный край; если уж путешествовать, — а ведь путешествие хлопотное дело, друзья мои, хлопотное и утомительное! — если уж путешествовать, говорю я, то сразу в самый прелестный рай. И тогда скажи — то ли это, чего ты искал? Да, слава богу, именно то! Я видел свой север, и это было хорошо.

И еще одно путешествие на север. Нынче так много говорят о народах и расах; надо хоть взглянуть на них. Я, например, поехал посмотреть на чистокровную нордическую расу[391] и вынес впечатление, что это отличный, смелый народ, который любит свободу и мир, высоко ставит личное достоинство, не очень-то позволяет командовать собой и совсем не нуждается в том, чтобы кто-нибудь руководил им. Если хочешь познать чужие народы, выбирай самые счастливые и духовно зрелые. Я ездил поглядеть на самый северный уголок Европы и вижу, что, слава богу, дела там еще не так плохи.

Дания

Дания

Вот вы пересекаете германскую границу и продолжаете путь по ютландской земле. На первый взгляд почти никакой разницы. По обеим сторонам границы — та же равнина, лишь слегка волнистая, словно для того, чтобы нельзя было сказать, что она плоская, как стол. Одинаковые черно-белые коровы на той и на другой стороне; только там, в Германии, почтальоны ходят в темно-синих куртках, а здесь — в ярко-красных. Там начальники станций похожи на начальников станций, а здесь они напоминают старых и добродушных морских капитанов. Лишь люди со своими правительствами и всевозможными режимами создают в мире большие и резкие различия. Наблюдая этих коров, которые мирно разглядывают вас своими датскими глазами, хочется засвистать веселый мотивчик.

Дания — страна светлозеленого цвета, каким на картах обозначают низменности; зеленые лужайки, пестрые стада, зеленые пастбища, темная листва бузины с белыми кистями цветов, голубоглазые девушки с молочно-белой, нежной кожей лица, неторопливые и рассудительные люди. Равнина всюду такая, словно ее вычертили по линейке. Говорят, правда, где-то тут есть гора, которая называется даже Химмельбьерг[392]. Один мой знакомый долго искал ее, разъезжая в автомобиле, и наконец осведомился у местных жителей, как ее найти. Ему ответили, что он уже несколько раз въезжал на Химмельбьерг... Но это не беда, зато перед вами расстилаются необъятные просторы, а если стать на цыпочки, то, пожалуй, увидишь и море. Что поделаешь, маленькая страна, даже если перечислить все ее пятьсот островов. Маленький ломоть, зато густо намазанный маслом. Так пусть же будут благословенны эти мирные стада, полные амбары и тучные вымена, церковные башенки в зеленых кронах и мельничные крылья, крутящиеся на свежем ветерке...

По красивому новому мосту мы переехали Малый Бельт и оказались на острове Фюн, больше похожем на сад, чем на обычный остров. Хотелось бы мне побродить вон по той тихой дороге, обсаженной ивами и ольхой, по дороге, что ведет к островерхой колоколенке на горизонте. Но мы здесь только мимоходом, милая дорога, и путь наш лежит на север, на север.

Деревень, как у нас, тут нет, только хутора, обособленно стоящие на зеленых пастбищах, — домики с красными крышами. От хутора к хутору едет на велосипеде почтальон в красной куртке. Каждый хутор стоит посреди своих зеленых полей, и с западной стороны, откуда налетают ветры, до самых труб закутан густыми деревьями. Все лужайки огорожены проволочной изгородью, и на них пасутся медлительные белогривые кони или бурые коровы. Они привязаны к колышкам, но этого не видно, и мы удивляемся, как хорошо здесь воспитаны коровы — пасутся такими ровными рядами. Иногда все они ложатся, Как одна, принимая одинаково величественные позы, и в такт жуют свою жвачку. Встречаются стада овец, и среди них — ни одной черной или паршивой овцы, все свечки избранные, те самые, что пасутся одесную господа бога. Так же недвижно и блаженно пасутся здесь и кусты бузины, круглый приземистый ивняк и сочные упитанные деревья, мирно пережевывающие соки земли, ветер и серебристый свет дня. Сплошные пастбища господни, огромный божий хутор, где даже не заметна работа человека, так споро и чисто она сделана.

Похоже, что все здесь вынуто из гигантской коробки с игрушками и красиво расставлено на гладкой равнине: вот вам, дети, играйте! Вот домики и хлевики, вот коровки и белогривые кони. Вот белая церквушка, и я вам скажу, почему на башенке у нее тринадцать зубцов: это двенадцать апостолов, а над ними сам Иисус Христос. А теперь расставьте все это на зеленых лужайках рядами и квадратиками, чтобы все было аккуратно и радовало глаз. Сюда поставьте ветряную мельницу, а сюда почтальона в красной куртке, сюда кудрявые деревья, а вот тут пусть будут фигурки детей, которые машут вам (надо бы сюда еще игрушечный поезд!); а теперь скажите, разве не чудесная игрушка? Ах да, ведь здесь Оденсе, родина Андерсена[393]. Вот почему игрушки живые, коровки помахивают хвостами, кони поднимают красивые головы, и фигурки людей передвигаются с места на место, пусть медленно и беззвучно. Вот какой этот остров Фюн.

Ну, а если остров, значит, должно быть и море. Вон оно, гладкое и ясное, и на нем игрушечные лодки, белые треугольнички парусов и черный дым пароходов. А поскольку все это игра, давайте поставим наш поезд на корабль и переедем через море, не выходя из вагона. Не говорил ли я вам, что это игра? Вот и на корабле одни только дети; пароход, дымя, везет через Большой Бельт груз детишек — синеглазых, веснушчатых, непоседливых и писклявых мальчуганов, девчонок, рыжих малышей. Они кишат на палубе, как цыплята в птичнике; бог весть, куда везут этот товар! Чайки со всего Большого Бельта слетелись поглядеть на человеческий выводок и провожают пароход стаей, похожей на огромный, кричащий, трепещущий флаг.

Вон те прямые, узенькие полоски на горизонте — это Дания. За нами Фюн, а перед нами Съеланд, Спрогё и Агерсё. Не верится, что на такой тонкой полоске умещаются люди, коровы и лошади. Видно, вся Дания состоит из сплошного горизонта; зато сколько у датчан неба над головой!

Съеланд — зеленое пастбище для коров, овец и лошадей. Погляди, какая красивая местность, и всюду коровы, коровы. Благословенное коровье царство! На межах — бузина и ветла, на лужайках — ольшаник и ивняк. И над каждым хутором — тяжелые, раскидистые кроны деревьев, могучих, как храмы. Все вместе похоже на парк, однако это фабрика масла, яиц и свинины. Но можно подумать, что коровы здесь только для украшения и умиротворенной благости пейзажа. Людей совсем мало. Если и увидишь кого, то разве огородника в соломенной шляпе или белогривого коня, который умным, серьезным взглядом провожает поезд. Похоже, что он пожимает плечами: «Куда вы все спешите?» — «Да вот, едем на север, коняга». — «А зачем?» — «Поглядеть, узнать, как там живут люди, лошади и олени». — «Олени? А что это такое?» — «Это такие рогатые звери, на них надевают упряжь, и они возят сани, как и ты, коняга». — «Я ничего не вожу, человек! Разве ты видел здесь лошадей в упряжке? Мы только пасемся да размышляем, оттого и поседели наши гривы».

Маленькая чистенькая милая страна. Вместо заборов — ряды молодых елок, — как будто хозяйки нарезали бумажных зубчатых салфеточек, какие стелют на кухонные полки. Коровы, опять коровы, старинные городки и новые хутора, церковь и ветряная мельница — все это расставлено далеко друг от друга, чтобы казалось маленьким, как игрушки. Здесь все еще больше чувствуется Андерсен, чем Кьеркегор. Да, страна благоденствия, страна молока и масла, страна мира и спокойствия. Но скажите, почему здесь самый высокий процент самоубийств?.. Может быть, потому, что эта страна создана для довольных и спокойных людей? Пожалуй, несчастному здесь не место; он так стыдится своего горя, что в конце концов умирает...

И еще одно: датские леса. Вернее, не леса, а рощи. Буковые рощи и лесные храмы дубрав, толпы ольшаника, кудрявые рощицы, друидские[394] капища — тысячелетние лесные великаны. Одни рощи словно созданы для влюбленных, другие — для поклонения, но нет той могучей шумной стихии, которая называется лес. Во всем милая, приветливая, ласковая, спокойная и благопристойная страна. Даже не назовешь ее страной, а скорее большим, хорошим имением, которое сам творец постарался благоустроить и наладил там исправное хозяйство.

Копенгаген

Упитанный крестьянский ребенок со слишком крупной и умной головой — вот что такое Дания. Подумать только: миллион жителей столицы на три миллиона населения страны! Столица — красивый королевский город, обновленный, просторный и оживленный. Каких-нибудь сто лет назад Копенгаген запирали на ночь и ключи от городских ворот клали королю на ночной столик. Сейчас городских ворот уже нет, а Копенгаген называют северным Парижем (на Лофотенских островах и на Вестеролене «Парижем севера» считают Тромсё, но там совсем другие мерила). Нынешний Копенгаген слывет городом легкомысленным и даже распутным, посему ему предрекают плохой конец. В городе есть конная статуя какого-то короля. Она сделана из свинца. Под тяжестью свинцового государя свинцовый конь понемногу прогибается, и его живот медленно, но верно опускается к земле. Говорят, когда он коснется ее, — настанет гибель столицы. Я сам видел, как около этой статуи подолгу, до ночи, сидят на скамейках старые и молодые датчане: видимо, ждут этого знамения.

Говоря о Копенгагене, вспоминаешь копенгагенский фарфор. Но там есть много других достопримечательностей, и в первую очередь:

1. Велосипедисты и велосипедистки. Их здесь не меньше, чем в Голландии; целыми стаями, косяками, иногда более или менее тесно соединившись в пары, они шуршат шинами по улицам столицы. Велосипед здесь перестал быть только средством передвижения, он превратился в одну из стихий, как земля, вода, огонь и воздух.

2. Магазины готового платья. Нигде я не видел столько магазинов готового женского платья, как в Копенгагене. Это здесь массовое явление, как трактиры в Праге или кофейни в портах Заполярья.

3. Ни одного полицейского на улицах. «Мы смотрим за собой сами».

4. Королевская лейб-гвардия в огромных меховых шапках. Я видел двенадцать таких гвардейцев — импозантное зрелище! «Перед вами половина нашей армии», — гордо сказал наш гид.

5. Художественные коллекции. Кто хочет видеть работы французских скульпторов, Фальера, Карно, Родена, кого интересуют картины Поля Гогена[395] — пусть едет в Копенгаген. Все это там есть благодаря пиву! Большая часть дохода громадной карлсборгской пивоварни поступает в знаменитый карлсборгский фонд поощрения науки и искусства. Господи, если бы и у нас пили на благо искусства, то-то было бы в Праге изваяний и полотен! Но не в каждой стране рождается Карл Якобсен и его супруга Оттилия[396]. Куда там! Это было бы слишком хорошо.

6. Свенд Борберг.[397] Журналист, писатель, танцор, актер и скульптор, женатый на правнучке Ибсена и Бьёрнсона, превосходный человек с худощавым лицом дипломата времен Венского конгресса. Кто побывал в датской столице и не познакомился с Борбергом, тот не знает ничего и понапрасну бегал вокруг Тиволи, от Вестербогад до Амалиенборга. И все-таки сходите в Тиволи, ибо

7.Тиволи — это столица Копенгагена, город качелей, тиров, фонтанов, трактиров и аттракционов, это город детей, влюбленных и вообще — народа, огромный парк отдыха и развлечений, быть может, единственный в мире по популярности, простонародной сердечности и наивного, веселого, праздничного буйства.

8. Что же еще? Ах да — каналы и рыбные базары, королевские дворцы и портовые таверны, где до поздней прозрачной ночи не умолкают гармоники, и респектабельные старые дома почтенных негоциантов, и каменные руны[398], и веселые девушки в пестрых платьицах из магазина готового платья, и толстые, здоровые дети...

9. Да, толстые и здоровые дети, вскормленные на молоке и сыре, как, например, юная жительница Копенгагена Аннеке из светлого датского домика, которую я для наглядности нарисовал...

10. И нигде нет нищих, вообще ни следа грязной нужды; недавно, под рождество, в целой Дании насчитали только шестнадцать бездомных. Никто здесь не смотрит на тебя с недоверием. Закажи в трактире виски, и тебе принесут целую бутылку: пей, потом скажешь, сколько рюмок ты себе налил. Что и говорить, хорошо бы здесь пожить, но, ничего не поделаешь, друзья, мы здесь только мимоходом, так будьте же здоровы!

11. Прозрачной северной ночью пройдемся в последний раз по Лангелинии, полюбуемся на сияющие огнями пароходы, что идут в Гётеборг или из Мальмё. Странное дело, почему-то всегда завидуешь отходящему пароходу и удаляющемуся берегу.

Еще мы увидим Хельсингёр, гамлетовский Эльсинор[399], и замок Кронборг. Мы минуем датские пляжи на перламутровом взморье, коттеджи, сплошь увитые ползучими розами, буковые рощи и стада бурых коров. И вот он, Кронборг, или Эльсинор. Правда, трудно себе представить, чтобы он мог повергнуть принца в меланхолию — разве что своими громадными размерами; на бастионе, где орудовал призрак, теперь стоят восемь орудий, и одинокий датский солдатик грозно поглядывает на противоположный шведский берег. Когда-то тут взимали морскую пошлину, а теперь дают только салют, если мимо проходит военный корабль. Битвам тут уже не бывать.

Вон та синеватая узкая полоска впереди — это уже шведский берег. Попрощаемся же с милой и приветливой Данией по датскому обычаю: это значит, надо поднять рюмку, стать очень серьезным, губы поджать и сосредоточить взгляд, словно в эту минуту у вас рождается глубокая мысль. Затем выразительно, горячо, почти влюбленно, взглянуть в глаза Свенда Борберга, воскликнуть: «Скол!»[400] — и с грациозным поклоном опрокинуть в себя содержимое рюмки. Это довольно трудно, особенно если проделывать такую церемонию неоднократно и осушать рюмку до дна. И долго еще добросовестный путешественник будет вспоминать горы в Дании, которые он преодолевал, стеная, в поте лица: горы еды.

На той стороне Эресунна

На той стороне Эресунна

От Дании до Швеции буквально два шага, особенно, если вы делаете эти шаги от Копенгагена до Мальмё или от Хельсингёра до Хельсингборга. Тем не менее, высадившись на шведской земле, вы должны заполнить пространную анкету: кто вы, где и почему родились и что вам вообще нужно в Швеции. Вероятно, власти хотят официально удостовериться, что вы отнюдь не датский король, приплывший завоевывать лены нижней Швеции, как это когда-то бывало в обычае.

Ибо в давние времена датчане владели обоими берегами пролива Эресунн и собирали здесь упомянутую пошлину с купеческих кораблей. И местность по обе стороны сунна почти одинакова: гладкая, приятная для глаза равнина, чуть волнистая, ровно настолько, чтобы нельзя было сказать: плоская, как коровий блин. На пастбищах стада пегих коров, сквозь кроны деревьев видны зубчатые башенки церквей, крылатые мельницы и белые домики, обширные усадьбы, закрытые вековыми дубами. Полные вымена, тучные нивы и сочные луга — и здесь обилен божий дар. Потом вдруг вместо белых домиков вы видите деревянные строения, выкрашенные в красный цвет с красиво обведенными белой краской оконницами и коньком крыши; вот мелькнула белая березка, их становится все больше, все больше и хвойных лесов, белоствольных берез и красных домиков. Земля начинает горбиться холмами и пригорками, и то здесь, то там, все чаще торчат из земли гранитные валуны. Здесь, видно, никогда не правили датчане — в противном случае не было бы столько валунов; в Дании их нет, разве что на могилах древних героев. А Швеция — страна гранита.

Черные камни и зеленые луга, черные леса и белые березки, красные домики с белой отделкой, черно-белые коровы, черные вороны, черно-белые сороки, серебристая водная гладь, черный можжевельник и белая таволга; черное и белое, красное и зеленое. А камней все больше и больше: вот они торчат в море, вот разбросаны по лесу, там выпирают из земли на лужайке или посреди поля. Перекатные камни, величиной с дом, тяжелые валуны и потрескавшиеся гранитные плиты. Камни, камни, и ни одной высокой скалы или утеса — только камни, наваленные кучей, лежащие грудами, нанесенные бог весть откуда, — боже, да ведь это сплошная морена, о которой мы читали в книгах. Эту страну создал ледник. Только там, южнее, на датской стороне, он оставил немного места для аллювиальных наслоений — пусть, мол, покажут, на что они способны. Но они относятся всего лишь к кембрийскому и силлурийскому периодам, а Швеция — это геологический первенец, самая старая страна. Куда до нее меловым отложениям и песчанику! Помнишь, как ты, еще мальчишкой, находил на родине гранитные валуны в лесу? Говорят, туда их тоже занес ледник. Значит, в этих древних горах мы вроде как дома.

Насколько я смог выяснить, гранитные камни в Швеции используются, во-первых, для устройства могил и надгробий каменного века, во-вторых, для высекания на них рун и, наконец, для огораживания дворов и полей. На каком-нибудь клочке земли посреди леса растет всего-навсего несколько валунов, кустики можжевельника да подушечки жесткой травы или мха, но огорожен он такой мощной каменной стеной, словно ее воздвигли великаны раннего каменного века. Что же касается домов, то их строят не из холодного камня, а из теплого и ароматного дерева.

Я не мог наглядеться на вас, красные с белым шведские домики и усадьбы, такие однотипные по всей обширной Швеции и все же такие бесконечно и забавно разнообразные! Самая маленькая избушка лесоруба построена из таких же бревен и так же покрашена красной и белой краской, как самая просторная и богатая усадьба. Но как нет на свете двух совсем одинаковых человеческих лиц, так и среди тысяч шведских усадеб, которые я приветствовал по дороге, я не видел двух одинаковых. Каждый раз новая комбинация жилого дома, конюшни, хлева, амбара, сеновала и силосной ямы, сушильни и хозяйственных пристроек, сарайчиков и курятников; у каждой усадьбы — своя конфигурация крыш, навесов, фасада, крыльца и слухового окна. Фантазия здешних жителей просто неисчерпаема, когда дело касается того, как разместить и покрасить окна, прорубить их тесно одно возле другого или разбросать по всему фасаду, сделать их широкими или высокими, квадратными, треугольными, ромбовидными или полукруглыми, соединить попарно или по трое. Я готов был срисовывать все подряд, но без красной, белой и зеленой краски получится не то. Кроме того, когда рисуешь эти вросшие друг в друга, надстроенные и пристроенные домики, приходится страшно возиться с перспективой. Так что оставлю-ка я вас, шведские домики, среди ваших лужаек, гранитных оград, ив и старых деревьев и обращу взгляд на что-нибудь иное, например, на леса или озера. Хочу только еще заметить, что здешние крестьяне сушат сено совсем не так, как во всех других странах мира: с помощью жердей, соединенных проволокой или планками, они сооружают скирды, похожие на козий хребет. Хлеб в Швеции тоже сушат на жердях, наверное потому, что здесь много дерева и избыток влаги небесной.

А теперь произнесем самое главное и веское слово: лес. Говорят, что шесть десятых поверхности Швеции покрыто дремучими лесами, но мне кажется, что их еще больше. И это такие леса, которые росли, вероятно, уже в первые пятьдесят или сто лет после сотворения мира, когда природа еще только экспериментировала, создавая северную флору: такое здесь, я бы сказал, изобилие буйной и самобытной фантазии. И не то чтобы растительность отличалась бог весть каким разнообразием: кругом только ель и пихта, сосна, береза да темная ольха, не говоря о можжевельнике. Подряд и без конца одно и то же, и все не наглядишься, не насладишься вволю этим зеленым изобилием. Мох по лодыжку, кустики черники по колено, папоротник чуть не по пояс; черные огоньки можжевельника, белые кораллы березок, валежник и бурелом, как в первобытном лесу, тяжелые хвойные ветви свисают к самой земле. Бесконечные, непроходимые чащи, деревья, старые и вечно обновляющиеся, растущие буйно и вольно, лес настолько густой, что представляет собой одну сплошную массу. Нет отдельных участков молодняка, подроста, строительного леса, старых деревьев, как у нас, — все растет вперемежку: березы, и сосны, и ели; тут и первобытная чаща, и лесные культуры, северные джунгли, сказочный бор карликов и великанов, настоящий нордический лес — и гигантская фабрика лесоматериалов. Здесь еще водятся мордастые лоси с лопатовидными рогами, и я бы очень удивился, если бы здесь не оказалось волка, Красной Шапочки, единорога и прочих чудищ.

Черный гранит, белые березы, красные домики и черный лес. Для полноты первого впечатления не хватает лишь зеркальных озер. Но вот и они уже мелькают среди леса — озерца самых разнообразных размеров и форм: то черный омут лежит в торфяном болотце, то длинный серебряный клин проникает, насколько хватит глаз, в темную массу леса. Вот озерца под серебристыми ивами, отражающие ясный небосвод и усеянные белыми лилиями и кувшинками. Озера, подернутые рябью, посреди которых возвышаются островки, подобные плавучим райским кущам. Вот холодные воды стального цвета — озера среди гранитных скал и густого леса. А дальше — необозримая водная гладь, она тянется до горизонта и ее бороздят пароходики и парусники. Люди добрые, как огромен мир! И снова закрываются просторы, с обеих сторон сомкнулся лес, над головой едва различишь полоску неба... Вот опять показалась сверкающая гладь озера и опять открылось небо и дали, засияли просторы... Узкое серебряное лезвие реки врезается в лес, поблескивает гладкое зеркало озера с кувшинками. В водной глади отражается красный домик, серебристые березы, и темный ольшаник, и чернобелые коровки на зеленом, как мох, берегу... Слава богу, тут снова люди, коровы и вороны на низких лесистых берегах глубоких вод.

Стокгольм и шведы

Стокгольм вот какой город: как раз посреди него — мост. По сравнению с знаменитыми мостами мира это только мостик, но он замечателен тем, что по одну его сторону вода сразу же разливается и образует всяческие viken, fjärden и sundet, сплошные sjön и holmen — заливы с пристанями, проливы и острова, — и постепенно все это переходит в Балтийское море. А по другую сторону моста вода тоже разливается на сотни километров, образуя множество проливов, бухточек, суннов и стримов — сплошные «viken», «fjärden» и «sundet», «sjön» и «holmen», а в целом получается пресноводное озеро Меларен. А так как Стокгольм частично расположен на этих островах, то иностранец никогда толком не знает, стоит ли он сейчас на материке, на острове или всего лишь на каком-то мысе, в море он или посреди пресноводного озера. Что же касается островов и островков (их там, в море, называют «skjären»), то их столько, что любому состоятельному шведу по средствам иметь собственный остров и моторную лодку и купаться в собственном заливе. Моторных лодок здесь больше, чем мух, и каждую минуту какая-нибудь из них, фырча, бежит к скалистому островку, на котором виднеются тридцать сосен и семейный домик. А вот почтальонам тут, наверное, приходится нелегко, если каждый день нужно доставлять почту.

Стокгольм — оживленный, красивый и, видимо, очень богатый город. В нем масса бронзовых статуй разных королей, множество велосипедистов и ладных длинноногих девушек и юношей, почти сплошь сверхнатуральной величины. Шведы отличная раса, хотя они обходятся без всякой расовой теории. В большинстве это рослые, светловолосые люди, широкоплечие и узкобедрые; а главное — спокойные. Здесь не гудят автомашины и не ругаются шоферы. Пусть каждый следит за собой и за другими — поздоровайся и не поднимай шума.

Есть тут королевский замок, похожий на громадное квадратное пресс-папье над морем; есть погребок Беллмана[401], где еще и сейчас вкусно едят и славно пьют в память этого поэта-эпикурейца. В Дьюргардене старые дубы растут в память того же Беллмана. В Скансене мы видели старые хижины и ветряные мельницы, привезенные сюда со всех концов страны, вместе со старушками в национальных костюмах, белыми медведями, тюленями, лосями и северными оленями; а в «Nordiska Museet»[402] собраны богатейшие коллекции предметов народного художественного творчества — расписные и резные изделия. Да, нужны долгие северные ночи, чтобы человек взял нож и долго, терпеливо вырезывал, выпиливал, например, подножку для прялки, пока не получалось нечто ажурное, легкое, как кружево. А по стенам сельских домов тянутся длинные панно, расписанные человеческими фигурками — для того, видимо, чтобы и в долгие полярные ночи обитатели избы не чувствовали себя одинокими. Сколько все-таки творческого начала в человеческой натуре! Какую наивную радость доставляют ему все эти рисунки, эти резные, чеканные, тканые и вышитые изделия! От островов Фиджи до полярного круга — всюду один закон: человек существует не только для того, чтобы есть, а для того, чтобы улучшать окружающий его мир, создавать вещи ради их красоты, себе на радость; только сейчас он уже не вырезывает орнаменты и фигурки, а чинит свой мотоцикл или расширяет кругозор чтением газет. Что поделаешь, прогресс...

Есть еще в Стокгольме громадная ратуша Эстберга[403], самый обширный современный дворец, какой мне доводилось видеть, с такими величественными залами, что они годились бы для богослужений, всемирных конгрессов или даже для заседаний правления акционерных обществ. Есть чистые улицы с оранжевыми, синими и красными маркизами на всех окнах. В рабочих кварталах стандартные домики поставлены гармошкой, так, чтобы соседи не могли заглядывать друг другу в окна; загородные кварталы Стокгольма расположены уже совсем в лесу, и на каждой вилле весело развевается флажок, а в каждом садике есть отдельный домик для детей, где они играют в собственном мирке. Есть и телефон, по которому вы всегда можете справиться у телефонистки о точном времени и прогнозе погоды. Она же вас разбудит в нужный час и сообщит вам, кто звонил и что просил передать, пока вас не было дома.

В этой стране много новых мостов и дорог и мало политики, собаки здесь без намордников, девушки не накрашены, улицы без полицейских, купальные кабины без ключей, калитки без щеколд, автомашины и велосипеды остаются на улице без присмотра и жизнь проходит без вечного страха и недоверия.

Но главное и самое удивительное — это бесконечный полярный день и белая ночь, когда не хочется идти спать и не знаешь — уже день или еще день, и по улицам уже ходят или еще ходят люди. Здесь даже не смеркается, только все вокруг делается бледным, прозрачным и призрачным. Потемок нет совсем, есть неестественный, жутковатый свет, исходящий неизвестно откуда; похоже, что его источают стены, дороги, воды. Тогда люди только понижают голос и продолжают сидеть.

* * *

...Продолжают сидеть, потому что шведы очень гостеприимны. Гости не могут уйти спать, пока хозяйка дома после всех других напитков не подаст им по чашке чая. А вот еще местные обычаи: гость, сидящий по правую руку хозяйки, обязан произнести тост или речь в честь хозяев дома, хозяин же поочередно поднимает тосты по возможности за всех гостей. Едва отложив салфетки, гости вереницей подходят к хозяйке дома — поблагодарить за еду. Говорят, этот обычай сохранился с тех времен, когда, — не помню, в каком столетии, — в Швеции был голод. Наверное, это было давно, потому что в нашу эпоху в голодные годы едой не угощают, а ее продают.

Вообще похоже, что шведы склонны к церемонности. Они, несомненно, обладают сильным чувством собственного достоинства и степенны по натуре. Я видел, как в здешнем Тиволи выступал под открытым небом кубинский джаз из Гаваны. Стокгольмцы молча и серьезно сидели в ожидании шайки креольских комедиантов, словно дожидались воскресной проповеди. Я отнюдь не низкорослый человек, но среди этих долговязых и тихих шведов мне казалось, что я — мальчик с пальчик, заблудившийся в лесу.

Или, например, я видел наплыв посетителей в загородном ресторане. Вместо того чтобы препираться из-за мест, как это бывает в других странах Европы, шведы стали в очередь и терпеливо ждали, пока представительный, как сановник, метрдотель проводит их к освободившемуся столику. Если шведы таковы во всем, то в этой стране, вероятно, нетрудно быть королем; ибо, конечно, править людьми, которые ведут себя как хозяева жизни, задача не из самых сложных.

Видит бог, я не могу сказать, что я близко познакомился со шведским народом, его нравами и обычаями. Но, знаете ли, иностранец и путешественник приглядывается к таким мелочам, как, например, закусочная или дорога. Дело не в том, что закусочные здесь чистые и благоустроенные — это само собой разумеется, но вот вы приходите в такую закусочную и заказываете «frokost»[404] за две кроны с «ör»[405] — и после этого, пожалуйста, берите с большого стола посреди зала какие хотите холодные закуски: тут и рыбки, и салаты, и мясо, и сыры, булочки и ветчина, раки и крабы, селедка и масло, и угри, — прямо глаза разбегаются. Потом вам подадут заказанное вами горячее и, если вы съедите все, принесут вторую полную тарелку и еще очень обрадуются, что блюдо пришлось вам по вкусу. А когда вы уже думаете, что совсем разорили хозяев, вам поднесут гостевую книгу и любезно попросят расписаться на добрую память. И черт с вами, если вы съели больше, чем полезно для здоровья. Здесь речь идет не о желудке, а о другом, чего не измеришь деньгами: об уважении и доверии к гостю, пришедшему в дом, пусть он даже совершенно чужой вам человек.

Или вот дороги. В Швеции строят так много шоссе, что часто приходится пускаться в объезд, по узким проселкам. Вы встречаете грузовик — и он, чтобы пропустить вас, сворачивает в канаву. Встречный автомобилист, издалека завидев вашу машину, дает задний ход, чтобы вы могли проехать. И чужой шофер не клянет вас при этом, а здоровается, приложив руку к козырьку. Вообще человек за рулем всегда поздоровается со встречным коллегой; поздоровается он и с каждым велосипедистом и пешеходом, а те, в свою очередь, приветствуют автомобилиста, чья машина обдает их пылью.

Я знаю, все это мелочи. Но путник хранит их в памяти, как цветок, сорванный у обочины. И, пожалуй, вовсе не мелочь, если в этой чужой стране путник больше чувствует себя хозяином и человеком, чем в любом другом месте на свете.

Окрестности Стокгольма

Окрестности Стокгольма — это главным образом море, Меларен и разные озера и озерки. Не сразу разберешься в том, что видишь: всюду островки, заливчики, бухточки, а кругом леса и леса. Разумеется, Меларен — самое большое из озер и встречается всюду, куда ни пойдешь. В какую бы сторону вы ни выехали из Стокгольма, обязательно увидите залив озера — и вам скажут, что это рукав Меларена. Будь я шведом, я бы считал все Балтийское море, Хардангер-фьорд, Зёйдер-Зе, Ла-Манш, Атлантический океан, всю Атлантику, Женевское озеро, Магелланов пролив, Красное море, Мексиканский залив, Еванские пруды и все другие воды филиалами озера Меларен — такой это обширный и удивительный водный бассейн. Чтобы вы поняли, до чего оно прекрасно, я нарисовал разные его берега, островки и растительность, то есть ели, сосны, ивы, ольхи, дубы, камыш и осоку, кувшинки и гранитные валуны.

В некоторых местах, где случайно нет озера Меларен, расположены разные старинные замки, например, Ско-Клостер. Это огромное частное владение со старым парком, но туда открыт доступ для публики, ибо в замке хранятся всякие коллекции. Только перед самым замком для его владельца из рода Браге огорожено проволокой метров десять газона с надписью «Частное владение». Ниже, разумеется, — озеро Меларен.

Другой замок, Дротнингхольм, немного похож на Версаль, только поменьше. В парке бьют фонтаны и стоят скульптуры работы Адриена де Фриза[406], которые, как известно, когда-то стояли в Вальдштейнском дворце в Праге. Триста лет назад шведы отобрали эти статуи у нас, а у шведов потом их оттягали датчане, но через некоторое время вынуждены были возвратить свои трофеи шведам. Таковы превратности истории.

Видел я еще старинный театр в стиле рококо. Его построил, сам играл в нем, писал для него пьесы и рисовал эскизы костюмов развеселый король Густав III[407]. Но, как известно, наш брат, писатель и художник, редко стяжает признательность публики, а потому король Густав был заколот на балу каким-то придворным. В театре сохранились тогдашние декорации и театральные механизмы. Даже «морские волны» до сих пор функционируют безупречно и скрипят так же громко, как и самые современные наши театральные машины. Сохранились и уборные господ участников спектаклей, различный реквизит и подлинные костюмы того времени. Все это пахнет пылью, отдает затхлостью и мерзостью запустения, как всякий театр во время вакаций. Но удивительно, как все сохранилось! В зрительном зале — трон и ряды кресел, на каждом ряду табличка — для кого он: для дипломатов, придворных дам, камергеров, офицеров, пажей и так далее. Тогда еще люди делились на первых и последних, а не на правых и левых, как теперь.

В парке пасутся овечки, а перед замком, конечно, расстилается озеро Меларен...

Есть еще место под названием Сигтуна, оно славится руинами целых четырех храмов, народной высшей школой и... озером Меларен. Прежде тут была королевская резиденция. Таких мест в Швеции множество.

Упсала. Здесь нет озера Меларен, зато есть старинный замок с прекрасными залами, обшитыми дубом, и кафедральный собор упсальских архиепископов. Здесь почиют Линней и Сведенборг[408], здесь проповедовал д-р Содерблом[409] (и он уже покоится в земле, но я как сейчас его вижу: сидит у нас, в Словакии, на меже, поросшей тимьяном, и утверждает, что когда-нибудь человечество образумится и будет один бог, одна церковь и мир между всеми народами); есть знаменитый университет со студенческими общежитиями для тринадцати «народов» — это всего лишь уроженцы разных областей Швеции, но, вероятно, они ведут себя как подлинно цивилизованные нации, то есть вечно не ладят, спорят, питают друг к другу вековую вражду и воюют не на жизнь, а на смерть. Здешняя университетская библиотека владеет одной из редчайших книг в мире, среднеготической Библией Вульфила[410], называемой Codex argenteus. Вся она написана серебряными буквами на пурпурном пергаменте и разрисована аркадами и колонками. Во времена императора Рудольфа эта Библия также хранилась в пражском Граде, но потом шведы увезли ее как ценный трофей.

О, смотрите-ка, да ведь тут мы все равно что дома: в витринах выставлены собственноручные письма и документы Баннера и Торстенсона, Папенгейма и Вальдштейна, Густава Адольфа, Кристиана Ангальтского и Бернгарда Веймарского[411]. Сплошь, так сказать, земляки по Тридцатилетней войне, старые, добрые знакомые, наши знаменитые враги; даже приятно встретиться с ними в чужой стране!

Чуть подальше расположена Гамла Упсала — Старая Упсала. В языческие времена там была резиденция свейских королей, но сейчас в этом здании — ресторан, где все стилизовано под старину; здесь из воловьих рогов пьют мед, который шведы называют «mjöd». На каждом роге — серебряная пластинка, на ней выгравированы имена тех, кто пил из этого рога. Из «моего» пил принц Уэльский и другие высочайшие особы. Может, потому этот мед так бросается в голову. Перед рестораном высятся три «королевских холма»; это курганы шестого века высотой с пятиэтажный дом. Каждый турист обязательно взбирается на них, но тут же слезает обратно, потому что наверху ровно ничего нет: памятники давних веков, видимо, отправлены в стокгольмский музей.

А вот уже и Уплан, окрестность Упсалы. Здесь Линней разводил, собирал и классифицировал все земные растения. Красивая равнина — всюду пастбища и луга, огороженные деревянными заборчиками, всюду сушится сено на длинных «козьих хребтах». И повсюду, среди сена и полей, торчат островки гранита, гранитные плиты и валуны, черные гранитные пригорки, поросшие старыми деревьями и красными домиками. Здесь каждый домик строится на скале, как крепость, — видимо, люди берегут каждую пядь живой земли. Вечерами эти домики, запрятанные в мшистой зелени садов и лугов, освещены закатными лучами солнца и похожи на стручки красного перца.

Далеко в пространстве и времени разбросаны алеющие островки человеческого жилья. Говорю вам, мир прекрасен!

Но есть гранитные пригорки, над которыми, видимо, тяготеет какое-то заклятье:

на них не видно красных домиков, а лишь страшным силуэтом торчит ветряк или толпятся карликовые кусты можжевельника довольно мрачного вида. Или стоит камень с рунами в память какого-нибудь Гаральда или Сигурда, жившего тысячелетие назад. Прекрасная страна Швеция, но местами жутковатая.

* * *

Едешь полями и лесами Швеции и часто замечаешь грубо сколоченный стол у самой дороги. Зачем он тут? Оказывается, крестьяне с окрестных хуторов приносят сюда бидоны с молоком и оставляют на этом столе. Из города им привозят муку или гвозди и тоже просто кладут на стол — крестьянин придет за товаром, когда у него будет время. А иной раз в чаще леса, у дороги, висит на колу или на березовом стволе почтовый ящик. Люди с хуторов ходят сюда за почтой, которую для них оставляет почтальон. Нет, все-таки в Швеции не жутко. Может быть, у них есть и духи, и гномы, и прочая нечисть, но зато, я бы сказал, человек здесь доверяет человеку.

По дороге

Дорога из Стокгольма в Осло состоит главным образом из озер. Вот вам их перечень, если начать только от Лаксау: Тофте и Мёккельн, огромное гладкое Венерн, Вермельн и Чирквикен (это уже Вермланд, край Йеста Берлинга[412]), потом Бергсёй, Флаган и Би-Сё.

Любопытно: такое громадное озеро, как Венерн, совсем не романтично; я бы сказал, оно выглядит как-то слишком современно. Видимо, дело в размерах. Романтичное озеро должно быть маленьким; чем оно меньше, тем с виду — как бы это сказать — стариннее, заброшеннее, сказочнее, что ли. Водяной в Венерн должен быть минимум в чине генерального директора или статс-секретаря — такое «крупное предприятие» это Венерн. Но есть тут и зеркально гладкие озера, отражающие синь небес, есть бездонные лесные озерца и длинные узкие приречные озера, встречаются и реки, или «эльвы»; медлительные, они текут, пробиваясь сквозь хвойные леса, и неторопливо, с каким-то извечным спокойствием несут стволы поваленных деревьев. А лес смотрит, как по реке неспешно, бесконечно и неудержимо уплывают его деревья.

За «эльвами» и туннелями начинается Норвегия: там — горы и скалы и безрогие норвежские коровы. Видывал я косматых шотландских коров, и огромных фиолетовых, сизых коров в Озерном Краю, и черных испанских быков, и бело-рыжих альпийских коровенок, и белых венгерских волов, и пятнистых, как фасоль, голландок. Но безрогих коров я впервые увидел где-то около Скоттеруда. Они низкорослые, бурые и костлявые. Без рогов они выглядят трогательно, беззащитными и даже несколько растерянными, а глаза у них еще более кроткие, чем у всех других священных коров, каких я когда-либо встречал.

Итак, мы уже в Норвегии. Леса здесь такие же, как по ту сторону границы, только больше исхлестаны ветрами и выстланы не мхом, а белесым лишайником; озера тоже, как на той стороне, только печальнее и страшнее: они словно врезаны в скалы; и горы здесь почти такие же, но выше и круче, и долины — как там, только глубже. Такие же березы, но более косматые и приземистые. И такой же гранит, но словно тяжелее. Ну, да ведь мы в горах.

Деревянные домики тоже такие, как по ту сторону границы, но беднее, и построены они уже не из вертикальных досок, а из горизонтально уложенных бревен, и они такие же бурые и серые, как скалы. Стоят они не прямо на земле, а на каменных или деревянных подпорках, чтобы снизу не проникала влага, и крыты не черепицей, дранкой или соломой, а... чем, собственно, они крыты? Дерном или кусками торфа? Я так и не узнал точно, но это был толстый слой чего-то, густо поросшего мхом, травой, кустиками вербы и даже целыми елками и березками. Здесь и на крышах растет лес...

Всюду сыро, влага проступает из-под круглых островков травы и камыша. Где нет скал, там торфяные болота, всюду режут и сушат торф; люди научились обращать себе на пользу все, кроме гранита. Безрогие коровы бродят по мокрым низинам, на жесткой траве пасется приземистый буланый черногривый конь — хвост и ноздри у него тоже черные. А людей не видно — странный край: можно сказать, зеленая пустыня. Но вот поезд въезжает в широкую долину. Вон то озеро, широкое и тихое озеро, на котором, почти не шевелясь, плывут бревна, — это река Гломма.

А поезд несет нас дальше, вдоль Гломмы, мимо пастбищ и людей, мимо островерхих церквушек, мимо зеленых гор и низин, мимо красных домиков — и вот, наконец, вдалеке среди горных хребтов блеснул серебром Осло-фьорд.

Норвегия

Осло

В нынешней Европе дела обстоят так, что путешественнику, прежде чем ехать в какую-нибудь страну, не мешает осведомиться, не происходит ли там гражданская война, государственный переворот или какой-нибудь конгресс. Когда мы приехали в Стокгольм, там как раз грянул международный конгресс Армии спасения. По улицам косяками носились довольно полные, но здоровые с виду мужчины и старые девы в соломенных шляпках, высматривая, кого бы спасти. Мы ретировались в Норвегию; но едва мы добрались до Осло, как там разразилось воскресенье, а сверх того еще всемирный конгресс учителей воскресных школ. Вы и понятия не имеете, сколько их на белом свете!

Все Осло было заполнено благостной суетой и щебетом; каждую минуту кто-нибудь улыбался мне и с христианским смирением осведомлялся по-английски, не иду ли я на богослужение. На Карл Иоганс Гате веял дух не Ибсена и не Бьёрнсона, а англо-саксонской церковной конгрегации. Я даже опасался, что хмурый Ибсен на пьедестале у театра поднимет голову и начнет проповедовать действенную любовь к ближнему или что-нибудь в этом роде. Но Ибсен не поднял головы, и вообще вид у него был сердитый. Бьёрнсон, кажется, легче сносил все происходящее. В Осло я попытался найти ответ на вопрос: как получилось, что такой малочисленный и, насколько я мог судить, бедный народ, как норвежцы, и такой небольшой и довольно заурядный город, как Осло, дали миру столь великую, замечательную литературу. Тогда, в тех обстоятельствах я не нашел ответа и сейчас удивляюсь этому даже больше, чем раньше.

И еще один вопрос сверлил мне голову, — тоже из области литературы, вернее, языка. Заметьте: всех норвежцев меньше трех миллионов. Пишут же они на двух или трех языках, причем ни один из них нельзя с полным правом назвать живым языком. В городах говорят на «riksmål», это стародатский язык, исторический, официальный и литературный. Язык крестьян — старонорвежский, «landsmål», но и на нем говорит только сельское население юго-запада страны, к тому же он еще искусственно обработан. Фактически же в деревнях говорят на полудюжине разных «лансмолей», в каждой долине есть свой. Кроме того, существует движение за «bymål», его приверженцы стремятся слить воедино оба эти языка; создан проект реформы правописания, по которому «ригсмол» писался бы «по-лансмольски». В школах учат на «лансмоле» или на «ригсмоле», в зависимости от решения общин. Писатели пишут на «ригсмоле», как Гамсун и Унсет, или на «лансмоле», как Олаф Дуун, а то и еще как-нибудь. Согласитесь, что для трехмиллионного народа все это довольно-таки сложно. У меня впечатление, что, несмотря на замечательную терпимость норвежцев в вопросах языка, этот отважный и сильный маленький народ чувствует себя тут как-то неуверенно. Правда, и в моей стране есть в какой-то мере сходные проблемы; только у нас различие языков и наречий любят обосновывать принципиально — национальными и политическими причинами.

Литература, мне кажется, может извлечь из языковой путаницы в Норвегии один урок: она должна создаваться так, чтобы стать родной речью живого народа, на которой он говорит и мыслит в данную эпоху, стать речью всей нации — народа и знати, города и деревни. Я знаю, это не легко, но за то литературу и называют искусством, что она должна быть волшебником, должна творить чудеса, кормить толпу в пустыне хлебами познания, слов и чувств. А чтобы говорить со многими, ей нужно говорить на многих языках и диалектах. И да снизойдет на литературу пламенная речь всех лансмолей и древних памятников письменности, всего, что когда-либо было написано и сказано для всех людей. Ибо для того она и создана, чтобы силою слова раскрывать сокровищницы мира, аминь. В этой проповеди повинны учителя воскресных школ. В жизни я не видел такого количества людей, томимых необходимостью подавлять свою страсть ораторствовать и проповедовать: их там стояло тысячи четыре, а разглагольствовал только один. Что поделаешь, это заразительно, невольно сам начинаешь поучать и проповедовать.

* * *

Тем не менее благодаря этим самым богослужениям в Осло нашлось несколько мест, где нам не встретился ни один учитель воскресной школы. Например, на Хольменколлене, где зимой устраивают прыжки с трамплина и откуда открывается один из самых красивых видов в мире: длинный, извилистый Осло-фьорд с его островами, пароходами и гребнями гор, подернутый туманной серебристой дымкой. Не встретили мы участников учительского конгресса и в тихой загородной уличке, где в доме за высокой оградой живет и никого к себе не пускает Эдвард Мунк, — как видите, так поступает не только Гамсун. И странно, откуда в душе великих художников столько горечи к людям?

В Норвежском музее я нашел, помимо прочего, прекрасное старинное полотно, на котором Иоанн Креститель крестит Иисуса Христа в студеных водах норвежского фьорда. Жаль, нет там картины, изображающей бегство евреев из Египта на лыжах... Зато лицо у Распятого на норвежских народных иконах спокойное, почти довольное, — как это не похоже на католический культ мук и смерти!

И еще одно место было безлюдно, почти священное место: большой бетонный сарай, где покоится «Фрам».

Правда, я осмотрел еще древние челны викингов, вырытые из курганов. Они превосходно сохранились и очень красивы. Норвежцы чуть ли не молятся на них. Я далеко не моряк, для меня даже поездка через Ла-Манш — незаурядное приключение. Но, глядя на эти черные, хищные, великолепно изогнутые челны без единой железной заклепки, я где-то в самой глубине своей сухопутной души почувствовал, что мореплавание все-таки, в сущности, мужское дело — даже более мужское, чем политика или попытки перестроить мир. Сесть в эту черную, дерзновенную осебергскую скорлупку[413] и пуститься в море, во мрак и туман... Смотри, девушка, какие смельчаки мы, мужчины! Да, я зашел посмотреть и поклониться им; но что они по сравнению с «Фрамом»!

Кто бы сказал, что это прославленный корабль! Такое обычное, небольшое судно, — правда, из прочного дерева, и широкие борта его укреплены балками и бревнами. Камбуз — просто коробочка, машинное отделение — курам на смех, трапы и двери такие низкие и узкие, что лоб расшибешь. Вот каютка, как для ребенка, и на ней надпись: «Свердруп»[414]; и другая, с койкой, где не смог бы вытянуться даже наш Франя Шрамек, а над дверью надпись — «Нансен». И третья каюта, еще поменьше — «Амундсен». В каждой из этих дощатых каморок висит на крючке меховая доха с капюшоном и сапоги из тюленьей кожи; здесь грустно и пахнет нафталином. Вот секстант, бинокль и еще какие-то навигационные приборы — ими пользовались Нансен, Свердруп и Амундсен. Вот зубоврачебные щипцы, хирургические ножницы, скальпели, бинты, маленькая аптечка — и больше ничего. Да, вот так встреча! Опять я почувствовал себя дома, на родине, в дни своего детства. Помнишь, как мы играли в Нансена и Свердрупа? Помнишь, как ты зимовал с «Фрамом»?

Это было в отцовском саду, среди роз и жасмина. Мы тогда застрелили белого медведя и в санях, на собаках, тронулись в путь по снежной равнине. «На север, на север!» Но льды и непогода заставили нас вернуться. Ух, как труден был этот обратный путь, вспомни только! Ничего не поделаешь, надо было вернуться до наступления полярной ночи. «Наконец на горизонте показался наш „Фрам“ — и мы приветствовали его ликующими возгласами!» Да, наш «Фрам»; ибо он принадлежал всем нам, читающим мальчишкам всего мира. Не спорьте, это наш корабль, и мы вправе почтительно и нежно потрогать на нем любой секстант, бухту каната или зубоврачебные щипцы. Но вот на этой каюте — табличка «Амундсен»; это уже другая глава, мы читали ее в другое время и по-иному. Здесь мы ни к чему не потянемся детским пальцем — здесь мы по-мужски снимем шляпу. (Отчего тут так душно — или это нафталин?) Значит, на этой койке спал человек по имени Амундсен; наверно, ему приходилось поджимать ноги... Человек, который видел оба полюса. Человек, погибший в снежной пустыне, куда он полетел, чтобы спасти какого-то хвастуна, сунувшегося в его Арктику[415]. Да, все это запечатлелось в нашей памяти куда глубже, чем воспоминания детских лет.

А вечером, поздно вечером, вокруг нас уже не было никаких учителей воскресных школ, только белая северная ночь. Над Карл Иоганс Гате витал холодный дух Ибсена, а местные жители наслаждались летним воскресеньем. Норвежская толпа как-то плечистее и кряжистее, чем шведская; вид у нее более мужицкий, не такой степенный. В толпе царит развеселое настроение, как у всех наций, склонных к выпивке и политике; но, судя по лицам норвежцев, их можно не бояться.

Бергенская магистраль

Бергенская горная железная дорога принадлежит к числу так называемых чудес техники. По большей части такие чудеса — это туннели и виадуки: особенность бергенской магистрали в том, что ее туннели, так сказать, возведены, а не прорыты — они построены на земле, из бревен и досок. Защищенные от лавин и заносов, целыми милями тянутся они вдоль самых интересных мест. Там же, где нет туннелей, путь огорожен высокими дощатыми заборами. Впрочем, терпеливый наблюдатель все же дождется местечка, где, как говорится, плотник оставил дыру, и сможет с минуту изумляться красоте и величию мира, — а поезд тем временем въезжает в новый деревянный туннель. Но буду рассказывать все по порядку. Прежде всего скажу, что чудо техники начинается только от Устедаля, около Устеквейки, сначала же поезд проезжает обычные подземные туннели или мчится по зеленому краю, мимо лесов и пастбищ, рек и озер. Все время есть на что поглядеть: деревянные усадьбы и безрогие коровы, горы и долы. Так мы добрались до Хёнефосса, который славится своим водопадом, затем оказались в прелестной долине Сокны, среди прекрасных свежих лугов и черных лесов. По зеленеющим склонам рассеяны коричневые бревенчатые домики на сваях, напоминающие избушку бабы Яги на курьих ножках...

...И вдруг перед вами внезапно открывается Крёдерен, — озеро Крёдерен, лежащее среди гранитных куполов, на которые надеты курчавые парики лиственного леса. Какие они головастые, круглые, эти горы, словно обточены на станке! Здесь на все надо смотреть глазами геолога: вот, например, гранитные купола под Нурефьеллем наглядно свидетельствуют о том, что мир не был вылеплен из какой-нибудь полужидкой горячей массы — нет, он был тщательнейше обработан, выпилен, обточен, отшлифован и отполирован, а под конец какой-нибудь ледник с удовлетворением знатока провел ладонью по горам над озером Крёдерен, любуясь, как славно он их сгладил. И правда, хороша работа; есть ли на свете другой такой ледяной мастер!

Есть и другие горы, — они не обточены, а расколоты вдоль или поперек, расщеплены ледовыми клиньями, наслоены, уложены штабелями, как доски, сцеплены друг с другом, как черепица, сжаты, согнуты, изломаны, изрезаны — исполинская работа была совершена над этим гранитом. Легко сказать «геологические напластования», а сколько на них положено труда! Не спорьте, ведь ледниковый период был громадной мастерской: взгляните, чего тут только нет, какие чудеса техники! Кто не понимает камня — тот мало знает о красоте и величии мира.

А вот и Халлингдаль, долина, где много старых селений, славящихся художественными изделиями. Когда-то здесь рисовали знаменитые халлингдальские розочки. И по сей день видно, с какой любовью украшал здешний народ срубы своих домов, сложенные из толстенных бревен, просторные сеновалы на узких бревенчатых подпорках, старинные церкви, построенные ярусами, как деревянные пагоды, резные окна, коньки крыш и столбики крылец — всюду видна красивая добротная старинная работа. Кто не умеет оценить дерево, для того останется незамеченным многое из сочной, смолистой, народной красоты мира.

Да, Халлингдаль — это камень и дерево. И лес, лес, сплошной мачтовый лес, высоченные деревья. Сено в длинных копнах, стада низкорослых бурых коровок, тяжелые, черногривые кони, лужайки, шелковистая трава, желтая пупавка и белая таволга, синие колокольчики в невиданном изобилии, а в окнах бревенчатых домиков — алая герань. Все это Халлингдаль.

Любопытно, что повсюду в мире именно в горных краях больше всего развиты художественные ремесла — вышивание, роспись и резьба по дереву. Я понимаю, отчасти это потому, что в уединенных долинах дольше сохраняются старинные вещи, унаследованные от прадедов и прабабок. Но для того, чтобы сохраниться, вещи должны были сначала возникнуть. По-моему, все дело в том, что под рукой есть дерево. Дайте мальчишке полено (нож у него наверняка найдется), и он начнет стругать и резать так и этак, пока не получится рукоятка меча, фигурка или столбик. Дерево можно резать и расписывать красками, а камень годится только на кладку стен или для древних надгробных памятников. Народные умельцы, от строителей до мастеров, изготавливающих свирели и волынки, остаются верны дереву; вот почему народное искусство держится ближе к горам и лесам. Вот почему в Халлингдале так же радуется сердце, как и в Пиренеях, Альпах или в наших горных краях. Камень — рабочий материал природы, дерево — человека; по крайней мере, так было, пока в мире царил естественный порядок вещей.

Итак, это был Халлингдаль. За ним следует Устедаль, и это уже совсем другой мир; здесь не живет никто, кроме начальников станций и персонала горных отелей. Кругом — камень, холодные озера и трясина, да еще держится тут хилая сосна и малорослая, кривая береза или ползучая ольха. Кое-где видны бревенчатые избушки с оленьими рогами на коньке крыши. Дальше — только камень, ползучая береза, камыши и пушица. А потом уже нет ни камней, ни озер, ни растительности, лишь деревянные туннели, галереи и щиты от снежных заносов. Таков этот удивительный край.

Мы добрались до самого верха, до Финсе. Высота — всего тысяча двести метров над уровнем моря, но здесь, на севере, это все равно, что у нас три тысячи. Никакой жизни. Маленькие озера не тают даже летом, видимо, считая, что дело того не стоит. Языки глетчеров дотягиваются до самых рельсов. Белоснежное фирновое поле Хардангерьёкелен, сугробы: это называется июль! Иной раз вдоль железнодорожного полотна стоят жители: им хочется хотя бы помахать живым людям, когда пройдет поезд. Снежные поля, серо-стальные озера, каменные оползни, полоска бурой травы — вот и все. Видно, потому этот край и кажется таким мощным и безграничным, что здесь нет жизни.

Жизни уже нет, но кое-где еще ухитряются прожить люди. Человек вынослив, как тот ползучий арктический ивняк, что серебристым ковром покрывает места, где не растет даже трава. Береза, ива, лишайник и человек выносливей всего на свете. Погодите, не мешайте, я занят: мне нужно обеими руками махать людям, которые тут живут. И другим людям других стран — тоже; везде на земном шаре много приходится бороться человеку — но здесь ему противостоят только стихии. Привет же вам, люди из Устеквейки, будьте здоровы, люди из Молдадаля; у вас тут чудесно, вы хорошо живете своей суровой жизнью. Какое вам дело до того, как где-то творится история! Итак, привет вашим домочадцам — и прощайте, я тороплюсь, мы уже начинаем спускаться. Вниз через скалы, к Фламсдалю с его водопадами; вниз, к лесам и соснам; вниз к Раундален, где мы снова увидели крестьянина: до смешного короткой косой он выкашивает траву между гранитными валунами; вниз, к людям и хуторам... Ого, как быстро летит дорога, когда едешь под гору! И вот опять буйная растительность северных лесов, сосны, высокие, как башни, как кедры, кустики черники по колено, папоротник по пояс... Еще ниже, мимо нескольких водопадов — и снова ели и пихты, громадные, как собор. Минуем еще несколько каскадов, и кругом уже кудреватая рябина, ольха, ива и осина... Эти пояса растительности расположены здесь так близко друг от друга и так четко разграничены, что диву даешься, как точно норвежская природа соблюдает биологические и экологические законы. Видимо, это оттого, что в Норвегии — всеобщее начальное образование.

Вот мы и совсем внизу, на высоте нескольких десятков метров над уровнем моря; внизу, где прелестные озера, кудрявые рощи, красные домики и светлые лужайки. Над нами круглые гранитные горы под шапкой вечных снегов. Что ж, красиво. Только очень хочется знать, что там, за горами. А вон то узкое зеленое озеро — это морской фьорд: отвесные скалы, и между ними — бездонная водная гладь. Волшебной грустью и глубокой задушевностью веет от этой картины, хотя на первый взгляд она кажется совершенно неправдоподобной. К фьордам надо долго привыкать, пока научишься воспринимать их как несомненную и даже суровую действительность. Например, там, наверху, — кажется, это Согне-фьорд — жители днем привязывают детей веревкой, чтобы они не свалились в море с отвесных стен. Где только не живут люди, даже поверить трудно!

Но, слава богу, вот и Берген. Удивительное дело, до чего нелегкая работа — смотреть. Хочется, наконец, зажмуриться и не видеть больше ничего. Вот взгляну еще на ту скалу и рыбачью хату, и баста. Покойной ночи и не забывайте нас!.. Нет, погляжу еще вон туда, на крутые горы и на девушек, что гуляют по перрону маленькой станции, — ведь это единственное ровное место, куда можно выйти вечером на прогулку; девушек, наверное, не привязывают веревкой... Ну, а теперь и в самом деле не стану больше ни на что глядеть. Разве что на этот уголок фьорда, на тот суровый утес, и все. И на зеленую долину с озером и людьми, и на горы, и небо... Да будет ли когда-нибудь конец дороге и отдых глазам?!

Да, есть конец дороге; только северный день бесконечен...

Берген

Приятно убедиться, что книги не врут. О Бергене написано, что там часто идет дождь. И в самом деле, когда мы туда приехали, шел дождь. Даже проливной. И еще написано, что над Бергеном вздымается семь гор. Я насчитал только три, остальные были в тумане, но я верю, что их семь. Норвежцы народ честный и не станут уверять иностранца в том, чего нет.

А потому подтверждаю: Берген старинный и прославленный город Ганзейского союза[416]. С тех времен тут еще сохранилась Немецкая набережная, или же Tyskebrygge со старинными дощатыми домиками; и музей Ганзы, где мы видели сундуки, в которых ганзейские купцы запирали на ночь учеников и писарей, чтобы те не шатались по ночам и не мерзли. Уцелели и старые лабазы, складчатые, как гармоника, с выдающимся вперед слуховым окном, в которое поднимали товар прямо с кораблей.

Еще есть в Бергене рыбный рынок с многовековым рыбным запахом, заваленный серебристыми и синеватыми рыбами. Есть старые улички с белыми тесовыми, очень милыми домиками.

Но много таких домиков сгорело, и теперь Берген в целом выглядит современным и благоустроенным городом.

Есть там и старинная церковь Тюскекиркен, за вход в которую берут деньги. Заплатить стоит: внутри — красивый готический алтарь и старинные образа, на которых увековечены многодетные, хорошо откормленные купеческие семейства. Кроме того, когда мы вошли, как раз происходило бракосочетание: рыжий моряк венчался с веснушчатой девицей. Невеста целомудренно плакала, а молодой пастор, похожий на чемпиона по прыжкам с трамплина, совершал брачный обряд. Родственницы в шелковых платьях и родственники в смокингах с фрачными бабочками, растроганно и торжественно роняли слезы. Так совсем неожиданно окупились наши входные билеты.

В Бергене же находится коронационный дворец короля Хокона и башня Розенкранца. Как раз под ними стоит на якоре пароход, который повезет нас в Трондхейм. Привет тебе, кораблик, мы уже здесь!

До самого Нидароса

Это был отличный почтовый пакетбот, новенький, со всеми удобствами, какие только может пожелать непритязательная человеческая душа. Плох был лишь груз, который находился на борту. Я имею в виду не муку, не капусту и прочее добро, погруженное под Бергенхузом. Плох был, так сказать, духовный груз, состоявший из большой группы американских туристов, членов какой-то церковной конгрегации или религиозной общины. Все они ехали на Нордкап. Боясь, как бы они не взялись за обращение меня на путь истины, я не стал осведомляться, какую именно веру они исповедуют, и посему не знаю, чему учит эта американская церковь; однако, насколько я смог установить, занимались они следующим:

1. Издавая лихие вопли, набрасывали проволочные кольца на колышки или гоняли по палубе деревянные обручи, которые попадали под ноги всем остальным пассажирам, благодаря чему святая компания полностью захватила всю носовую часть парохода еще до того, как были подняты якоря.

2. С ошеломляющей непосредственностью заводили оживленные разговоры между собой и с другими пассажирами; на корме они незамедлительно заняли все скамейки и шезлонги, разложив на них свои пледы, детективные романы, Библии и сумочки, чтобы показать этим свое неоспоримое право на длительное владение.

3. За табльдотом они воинственно распевали религиозные псалмы, вытеснив таким путем нас, неорганизованное и слабое меньшинство, и из обеденного салона.

4. Устраивали всякие массовые игры, танцы, хоровое пение, молитвы и прочие развлечения. Видимо, они исповедуют какую-то религию радости и неустанно распространяют вокруг себя невинное и богоугодное «веселие духа». Говорю вам: это было ужасно.

5. Со рвением проявляли активную любовь к ближнему, заботясь о страдающих морской болезнью, о собаках, молодоженах, детях, моряках, туземцах и иностранцах. Любовь эта выражается главным образом в том, что жизнерадостные богомольцы обращаются к незнакомым людям, подбадривают их, весело на них покрикивают, приветствуют, улыбаются и вообще терроризируют всех своей крайней приветливостью. И нам, всем остальным, оставалось только забаррикадироваться в своих каютах и там тихо и строптиво богохульствовать. Буди к нам милостив, о боже!

* * *

А ведь здесь так красиво! Взгляни только на тихие и светлые воды фьорда, стиснутого скалами Норд-Хордланда и голыми гранитными островами. Взгляни на розовый закат, что разлил свои влажные краски по небу, по бескрайнему морю, по окутанным легкой дымкой индиговосиним горам; как призрак проплывает мимо рыбачий баркас, мелькнув красным фонарем... Боже, как это прекрасно! Но тишину божественного вечера нарушает блеяние богомольных туристов: они запели свои псалмы.

Похоже, что эта духовная община принимает в свои ряды преимущественно дам почтенного возраста. Говоря по правде — большинство из них — здоровенные бабищи вроде кирасиров, не считая нескольких ветхих и сонных, едва ли не столетних старух. Есть среди них шестидесятилетний бесенок в юбке выше колен и в детской шляпке, потом — дама с лошадиной физиономией, другая — со следами волчанки на лице и еще одна дама без каких-либо явных физических изъянов; далее — стайка вдов всех возрастов и оттенков волос — от крашеных до серебряных седин; один господин с беличьими зубами и маленький бойкий старичок, похожий на высохшую сардинку, видимо, страдающий болезнью почек; есть группа старых дев, в общем доблестно несущих бремя своего возраста. Короче, вся компания смахивает на заурядное благотворительное общество, только уж очень много их собралось, просто сил нет. И лучше б они не пели псалмы во славу творца. По крайней мере, здесь. Эх, сказать бы им: «Смотрите на дело рук его, на славу его и заткнитесь...»

Благочестивые туристы допели свой псалом и принялись осматривать окрестности. Мисс с лошадиной физиономией нацепила пенсне.

—Isn't it nice?[417]

—Wonderful![418]

—А во что мы теперь сыграем?

Вот неуемные! Поразительно, какую силу придает вера человеческой душе!

* * *

...Нет, так дальше не пойдет; давайте побросаем за борт американских святош! Или пойдемте надругаемся над деревянными обручами, которые они гоняют по палубе. Я знаю, богохульствовать — тяжкий грех, зато хоть будет и для нас какое-то развлечение. И давайте напьемся, пусть в нас вселится злой дух строптивости; тогда подойдем, широко шагая и подтягивая штаны, разбросаем ногами все эти обручи и колечки: идите спать, святоши! Здесь есть люди, у которых долгий разговор с вечером и морем, с небом, тишиной и так далее; так что проваливайте, не то худо будет!

Но ничего этого не случилось, потому что на норвежских пароходах не торгуют спиртными напитками.

* * *

Возможно, это было чудо: американские святоши как раз собрались затянуть новый псалом, и их духовный пастырь, жирный, мордастый торговец благодатью, в знак своего сана носивший крест, который болтался у него на том месте, где у обыкновенных людей бывают почки, уже взял в руки свою дудку и дал тон, а самая толстая из ханжей вскарабкалась на помост, села на ящик с громкоговорителем, закрыла очи и раскрыла рот, чтобы запеть... Как вдруг из-под ее юбки грянул разухабистый, отнюдь не божественный фокстрот. Достопочтенная дама вскочила, как с раскаленной плиты, но духовный пастырь не сплошал и показал широту своей натуры: он сунул дудку в карман и хлопнул в ладоши:

—Well, let's danse![419] — и обвил талию дамы с волчанкой.

...Утро в открытом море. Мы, видимо, огибаем мыс Статланд. Здесь всегда немного качает. И это сразу заметно: несколько пассажиров на палубе без всяких затруднений бодро платят дань Нептуну, в то время как у других дело идет туго, и они отчаянно маются. Святая община не выходит из кают; не иначе, молится.

Взгляни, как красиво здесь! Серое море с белыми гребнями волн, справа голый, зубчатый, мускулистый берег Норвегии. Крикливые чайки плавно скользят по длинным воздушным волнам. Можно долго глядеть, как бурлит за кормой вода: она зеленая, как купорос, как малахит, как глетчер, как... неведомо что. Она взбита яростными ударами винта, изукрашена белыми орнаментами пены, — смотри, вот наш след, отмеченный пеной, тянется далеко, до самого горизонта. Как бросает рыбачий баркас! В нем стоит человек, похожий на белого медведя, и машет нашему пароходу ручищами.

—Хэлло! — голосит духовный пастырь и машет ему кепи; он делает это, видимо, от имени своей церкви, Соединенных Штатов и вообще всего христианского мира.

* * *

Мы снова в фьорде, с обеих сторон стиснутом скалами. Вода здесь спокойная, гладкая, светлая. Духовная община вылезает на палубу, расточает улыбки.

—A fine day.[420]

—How beautiful![421]

—Wonderful, isn't it?[422]

Стадо духовного пастыря, завернувшись в пледы, заняло на палубе все сиденья; нацепив очки, они читают романы и божественные книги, усердно сплетничая о своих знакомых в Америке. Сам пастырь ходит от группы к группе, бодро похлопывает старушек по плечам и разглагольствует. Выглядит он так, словно на него, и ни на кого другого, возложено командование судном. Ничего не поделаешь, все мы отданы на произвол его человеколюбия. Этот тип еще обратит нас на путь истины, если мы не высадим его силой на какой-нибудь необитаемый островок. Ради этого я готов объединиться с несколькими пассажирами, которые внушают мне доверие. Это — молодожен-норвежец, женившийся на бедной, красивой и хромой девушке, затем пассажир, похожий на итальянского графа, путешествующий в обществе красивой брюнетки, и, наконец, какой-то пройдоха в сомбреро и куртке цвета хаки, который вечно сидит за кружкой пива и рассказывает попутчикам о жизни ковбоев, золотоискателей и охотников на пушного зверя. Короче говоря, людей найдется достаточно, только мы никак не можем сговориться, потому что на пароходе нет ничего спиртного...

Ikke alkohol,[423] вот в чем беда!

* * *

Наконец наш пароход пришвартовывается в Олесунне. Это большой, красивый порт, сильно пропахший рыбой. Американский пастырь организует вторжение своего стада в город. А мы, остальные пассажиры, идем поглядеть, что здесь можно купить. Половина магазинов продает, правда, заманчивые на вид бутылки с этикетками «Ромовый сироп», «Ананасный сироп», «Пуншевый сироп», но спиртного нигде нет. «Ikke alkohol», — говорят нам всюду, разводя руками. Как так «ikke alkohol»? Что же пьют здесь бравые моряки?

— Ikke alkohol! — повторяют продавцы, сочувственно пожимая плечами.

Странный город этот Олесунн!

Ладно, бог с ним; поедем в Мольде. Мольде называют городом цветов. Не может быть, чтобы там не нашлось чего-нибудь горячительного... А-а, вот он, Мольде, славный городок, а на том берегу Ромсдальс-фьорда — красивые остроконечные горы. Садики, полные роз и ежевики. Деревянная церковь, но в нее уже проник американский пастор и начал проповедовать. Действительно цветущий городок, но... «ikke alkohol».

—Sorry,[424] — говорит продавец, — но спиртных напитков вы здесь не достанете. У нас нет «vinmonopolet»[425].

Ладно, обойдемся и так. Все равно на пароход мы не вернемся, пусть святая община хозяйничает как угодно, пусть обращает хоть самого капитана или штурмана со всей командой. Мы поедем через горы в Гьемнес и где-нибудь там снова погрузимся на пароход. Машина уже загудела, зафыркала... вдруг стоп! В машину лезет пастырь с тремя овечками и усаживается чуть ли не на коленях у нас.

—Теперь можно трогаться! — бодро провозглашает он и в ожидании, пока автобус тронется, пристает к детям этого города цветов: — Хэлло, хэлло! Do you speak English? No? No? No?[426] Вот ты, мальчик, говоришь по-английски? Нет? Отвечай же! Неужели не умеешь?

Апостол из штата Массачусетс не в состоянии понять, что люди могут не говорить по-английски. Он поворачивается ко мне.

—But you speak English? Yes? No, no?[427] Откуда же вы? Из Праги? Yes, Prague, I was in Prague.[428] Very nice. Очень красивый город.

—Wonderful!

Мы едем по ромсдальской ривьере вдоль Фанё-фьорда. Прекрасная местность, голубой фьорд, горы, как в Альпах; господи, как хочется все это разглядеть, но пастор непрерывно вертится и наклоняется к своим овечкам.

По дороге нам встречаются фермы, где разводят чернобурых лисиц. Рыбаки сушат треску прямо на стенах своих хижин — этого я еще не видел. Жизнь у них, наверное, не сладкая, — стоит лишь подумать, как страшно воняет треска.

Пастор тем временем излагает свою точку зрения на воспитание детей и еще на что-то. Овечки кивают головами и восхищенно пищат «yes», «indeed» и «how true»![429]. Пастырь вдруг стукается головой о крышу автобуса и на минуту теряет дар речи. Некоторое время он глядит на гранитные громады за окном, потом говорит:

—Lovely, isn't it?[430]

—Wonderful!

—Well,[431] о чем мы говорили?

И пока мы под дождем ехали через леса и долины, по плоскогорью, печальному, как конец мира, мимо снежных гор и рыбачьих поселков, — неутомимый пастор все долбил о том, какие проступки совершила миссис Джексон.

Эти траурные воды, — очевидно, Тингволль-фьорд, а вон те веселые, — наверное, Батн-фьорд... А духовный наставник толкует об ангине, раке и других недугах, уверяя, что все это — болезни духа; только болезни духа, да. Yes. Right. Isn't so?[432]

Вот, наконец, и Гьемнес. Крохотная пристань, трое местных жителей ждут катера на Кристиансунн. Наверху зеленые куполообразные горы со снежными вершинами, внизу зеленая вода с коричневыми тенями, все вместе напоминает потускневший золототканый узор на зеленом бархате. «Do you speak English?» — орет пастырь, подзывая трех человек, ожидающих катер. Те не понимают его, смущенные и растерянные, но пастырю хоть бы что; похлопывая их по спине, он продолжает бодро трещать. Добрая душа!

Подошла моторка, которая перевозит через фьорд. Апостол погружает в нее своих овечек и тотчас же ищет, с кем бы пообщаться. Овечки заняли все, на чем можно было сидеть, и немедля принялись чесать языки. А вокруг прекрасный фьорд. Вечереет. Горы в дымке после дождя; по небу протянулась радуга, вода приняла золотистый оттенок, отражая на шелковистой глади голубоватые скалы. Откуда-то снизу доносится шум винта и жизнерадостный голос американского пастыря. Интересно: там, в глубине фьорда, местность цветущая, как благословенный сад, но чем ближе к морю, тем обнаженнее скалы и, наконец, кругом виден один только голый камень. Там и сям разбросаны рыбачьи хижины, и на серых валунах — какие-то громадные чаны; в них, наверное, солят треску. Нигде ни деревца, лишь бурые клочья травы среди скал. Природа здесь ничего не дарит человеку, кроме камней, на которых можно сушить рыбу.

—Отличная погодка? Что? Ого-го! — галдит пастырь.

—Yes. Lovely.

—Wonderful.

* * *

А вот и Кристиансунн, столица трески. Деревянный город, сплошь лабазы, склады на чердаках. Серые, зеленые и красные домики столпились вокруг пристани. На коньках всех крыш — чайки, чайки; в жизни я не видывал сразу столько чаек! Может быть, у них тоже собрание духовной общины?

Здесь мы вернемся на пароход. Нашего полку прибыло, — повезем футбольную команду Кристиансунна на состязание в Тронхейм. Весь город провожает своих героев. Даже местные собаки сбежались и восторженно вертят хвостами. Американский пастор сияет — ему по душе всяческие сборища. Он переваливается животом на перила и изводит местных собак дружественными окликами. Что остается делать собачке? Она поджимает хвост и убирается восвояси. Тогда сей выдающийся муж сердечно обращается к населению:

— Do you speak English? Yes? No? Прекрасная погода, верно? Га-га-га!

Заработал винт, пароход отваливает от пристани. Весь Кристиансунн, размахивая шляпами, троекратно провозглашает своим национальным героям славу или что-то в этом роде. Американский пастор энергично вращает кепи и от имени Америки и всего просвещенного человечества благодарит Кристиансунн за приветствие.

* * *

— Скажите, пожалуйста, штурман, где тут у вас, в Норвегии, можно достать хоть каплю спиртного? Например, мне надо залить злость, перехватить малость, выпить для храбрости и тому подобное. Неужели нельзя ничего сделать?

— Ничего, господа, такое здесь праведное побережье, — меланхолически отвечает штурман. — От Бергена до Тронхейма[433] — всюду «ikke alkohol». Только в Тронхейме есть «vinmonopolet», дальше — в Бодё, Нарвике и Тромсё. Там вы купите все, что угодно. А здесь нет. Здесь живут одни праведники. У нас, правда, государственная монополия на спиртные напитки, но каждый город сам решает, может ли монополия открыть в нем продажу вин. А как здесь когда-то пили! — И штурман махнул рукой. — Вот в Тронхейме и сейчас недурно на этот счет.

* * *

В Тронхейме ночью мы сбежали с парохода. Хороший был пароход и новый, но уж очень скверные пассажиры!..

На пароходе «Хокон Адальстейн»

Этот пароход я называю полным именем прежде всего потому, что он этого заслуживает, а во-вторых, потому, что уж больше он, верно, никого из вас не повезет: в этом году бедняга делал последние пассажирские рейсы. Теперь он лишится крошечного курительного салона и каюток и будет возить только уголь, в Свульвер или Гаммерфест. Ничто не вечно под луною!

По правде сказать, «Хокон Адальстейн», стоявший у тронхеймского мола, на первый взгляд производил совсем не блестящее впечатление. Его грузили кирпичом, лебедка страшно грохотала. «Ну, ну, — подумал я, — и маленькое же это суденышко, меньше „Приматора Дитриха“ у нас на Влтаве. Неужели на этом пароходике ездят на Нордкап?»

Около кирпичей стоял, засунув руки в карманы, рослый, очень милый толстяк.

—Господин капитан, — робко сказала ему моя спутница в этом путешествии и во всей моей жизни, — господин капитан, кажется, пароход очень маленький, не так ли?

Капитан просиял.

—Да-а-а, — протянул он довольно. — Совсем маленький пароход, сударыня. Очень уютный.

Уютный? Это верно. Как раз сейчас на него грузят мешки с цементом.

—А скажите, господин капитан, не староват ли ваш пароход?

—Не-е-ет, — успокоительно говорит капитан. — Совсем новое судно. Было в капитальном ремонте.

—А когда?

Капитан задумывается.

—В тысяча девятьсот втором, — говорит он. — Отличный пароход!

Боязливое земное создание, моя спутница, заморгала глазами.

—И выдержит он столько кирпича и цемента? Не потонет?

—Не-ет! — заверяет капитан. — Мы еще погрузим триста мешков муки.

—А вот эти ящики?

—Тоже погрузим, — утешает капитан робкое создание. — И еще возьмем двести тонн балласта. Да-а.

—Зачем?

—Чтобы судно не перевернулось, сударыня.

—Разве оно может перевернуться?

—Не-ет.

—А столкнуться с другим пароходом?

—Не-ет. Разве что в тумане.

—А бывают здесь летом туманы?

—Угу, да-а, иногда бывают. Да-а.

Капитан приветливо подмигивает голубыми глазками под мохнатыми щетками бровей; я думаю, он носит эти щетки, чтобы не прикладывать ладонь к глазам, когда ему надо высмотреть какой-нибудь риф.

—А вы делаете рейсы только летом, капитан?

—Не-ет. Зимой тоже. Каждые две недели туда и обратно.

—И долго вы потом отдыхаете дома?

—Два дня. Пятьдесят дней в году.

—Это ужасно! — сочувственно говорит моя сострадательная спутница. — И вы не скучаете в этих рейсах?

—Не-ет. Ходить в рейс — это очень хорошо. Да-а... Зимой — никаких пассажиров; зато много льда, все судно покрыто льдом, все время приходится скалывать. Да-а.

—Чтобы не было скользко?

—Не-ет. Чтобы судно не пошло ко дну. Да-а, — умиротворенно резюмирует капитан. — Очень хороший пароход. Вам тут понравится.

* * *

Докладываю, капитан, что нам здесь действительно нравится. В самом деле, очень уютный пароход! Крохотные палубы, пара плетеных кресел и все, — никакого дешевого шика. Курительный салон, обитый зеленым плюшем — нечто среднее между скромным борделем конца прошлого века и залом ожидания первого класса на провинциальном вокзале. Столовая, обтянутая красным плюшем, и дюжина каюток со всем необходимым, то есть с двумя койками, похожими на гладильные доски, двумя спасательными поясами и двумя «блевательницами» для страдающих морской болезнью. Сидеть на гладильных досках нельзя, — они снабжены металлическими перильцами, чтобы спящий не свалился во время качки... Подушки тощие, как пеленки, но под голову можно подложить спасательный пояс, и получается недурно. Вместо чванных стюардов — одна хромая бабка и одна угрюмая тетя. В общем, здесь можно чувствовать себя как дома.

Над самой головой у нас грохочет лебедка. Сперва это беспокоит, но потом привыкаешь, — по крайней мере, знаешь, что делается на судне. По грохоту можно различить, что грузят — муку или кирпич. Просто невероятно, сколько всякого груза помещается на этом пароходике!

Уже полночь, «Хокон Адальстейн» все еще грузится в тронхеймском порту. Но вот второй, третий гудок, вскипела вода под винтом, пароход дрогнул, затрещал и тронулся с места. Счастливого плавания и покойной ночи! Только теперь, наконец, начинает пахнуть путешествием на север.

* * *

— Вставай, слышишь, вставай!

—Что случилось?

—В каюту течет вода.

—Да нет, не течет!

—Течет! Хлещет в окно!

—М-м...

—Что-о?

—Ничего. Я сказал «м-м»...

Прошу тебя, сделай что-нибудь!

—Зачем?

—Потому что нас заливает водой! Мы утонем!

—М-м-м...

—Да не спи же, ради бога!

—Я не сплю. — Женатый человек садится и шарит в поисках выключателя. — В чем дело?

—Нас заливает водой. Из окна!

—Из окна? Гм, надо закрыть его, и все тут.

—Вот и закрой его и не мычи.

—М-м-м... — Женатый человек встает с гладильной доски, перелезает через перильца и пробирается к иллюминатору. За окном — белый день, видно море с гребешками воля. Смотрите-ка, «ikke fjord», мы в открытом море, потому-то нас и качает.

—А-а, черт возьми... — ворчит женатый человек.

—Что такое?

—Да опять льет в окно.

—М-м-м...

—Меня всего окатило.

—Так закрой окно, и все тут.

Женатый человек вполголоса изрыгает проклятья и пытается закрыть иллюминатор. Но это не легко сделать без разводного ключа.

—А, черт!

—Что там еще?

—Я насквозь мокрый. Бр-р!

—Отчего?

—В окно хлещет вода.

—Да нет, не хлещет.

—Говорю тебе, хлещет. Прямо в окно.

—М-м-м...

Наконец иллюминатор закрыт и завинчен, правда, человек чуть не вывихнул пальцы и промок, как мышь. Скорее опять под одеяло и подложить под голову спасательный круг!

Страдальческий стон.

—Что с тобой?

Пароход качает.

—М-м-м...

—У меня начинается морская болезнь!

—Да нет.

—Но ведь пароход качает?

—Ничего подобного.

—Так и швыряет!

—М-м-м...

—Неужели ты не чувствуешь качки?

—Совсем не чувствую.

По совести говоря, качка есть, но женщине незачем знать все. Качка даже приятна: сначала вас возносит кверху, мгновенная пауза, пароход потрескивает и плавно опускается. Потом поднимается ваше изголовье...

—Ты все еще не замечаешь качки?

—Ни чуточки!

Очень странно видеть собственные ноги выше головы, у них такой необычный вид.

—А мы не можем утонуть?

—Не-ет.

Пожалуйста, открой окно, я задыхаюсь!

Женатый человек слезает с гладильной доски и снова открывает иллюминатор, едва не поломав при этом пальцы; но ему уже все равно.

—А, ч-черт! — вырывается у него.

—Тебя тоже мутит? — сочувственно спрашивает слабый голос.

—Нет, но в окно брызжет вода. Здесь опять мокро...

С минуту слышны только тяжелые вздохи.

—А здесь глубоко? — осведомляется встревоженный голос.

—Глубоко. Местами около полутора тысяч метров.

—Откуда ты знаешь?

—Читал где-то.

—Полторы тысячи метров. О господи! — Вздохи усиливаются. — Как ты можешь спать, когда под нами такая глубина?

—А почему бы мне не спать?

—Но ведь ты не умеешь плавать.

—Умею.

—Но здесь ты обязательно утонешь. Полторы тысячи метров!

—Я могу утонуть и на глубине в пять метров.

—Но не так быстро.

Слышен шепот, словно кто-то молится.

—А нельзя ли нам сойти с парохода?

—Не-ет.

—Неужели ты не чувствуешь, как пароход бросает из стороны в сторону?

—Да-а-а...

—Ужасная буря, а?

—М-м-м...

«Хокон» высоко поднялся на волне и тяжело заскрипел. В коридоре послышались звонки из кают. Ага, кому-то стало дурно. Еще только пять часов утра, и открытое море, — эта часть его называется Фольда, — будет тянуться почти до Рёрвика. Хорошенькое удовольствие!

Вздохи на соседней койке усиливаются, превращаются почти в стоны. Потом вдруг наступает тишина. Встревоженный супруг торопливо встает поглядеть, что случилось. Ничего. Спит как убитая.

Качка на маленьком судне действует усыпляюще. Как в колыбели.

* * *

Ослепительное утро, мы еще в открытом море. Качка стала слабее, но все-таки как-то... В общем, завтракать нет никакой охоты; на свежем воздухе оно лучше.

На палубе, расставив ноги, стоит капитан. Лицо его сияет.

—Сегодня к утру море немного разгулялось, а, капитан?

—Не-ет. Было совсем спокойное.

* * *

И вот опять острова, на этот раз, кажется, рыбачьи острова, воспетые Дууном: голые, округлые, чуть подернутые зеленью скалы. Какое здесь страшное одиночество: приземистый крепкий островок, и на нем единственный домик. Лодка и море, вот и все. Ни дерева, ни соседа, ничего. Только скалы, человек и рыба. Да, здесь не надо воевать, чтобы прослыть героем; для этого достаточно жить и добывать себе пропитание.

Рёрвик — первый городок на этих островах. Штук двадцать деревянных домиков, из них три гостиницы, десять кофеен и одна редакция местной газеты; десятка два деревьев да стаи сорок. Наш пароход привез туда муку, а мы там крепко сдружились с одним псом. Если вам доведется побывать в Рёрвике, то имейте в виду — это спаниель, и живет он, кажется, на тамошней радиостанции.

Вокруг городка уже совсем пустынно: только камни, ползучая ива и вереск, собственно, даже не вереск, a Empetrum nigrum, или вороника, — кустики с черными горьковатыми ягодами, вроде нашей черники. Среди них пасется безрогий бычок и истошно мычит — похоже на гудок парохода, который просится в море. Я не удивляюсь. Кругом скалы, а где нет скал, там почти бездонные торфяные болота. Всюду торф, и складывают его высокими штабелями для просушки. Это и есть те черные пирамиды, которые я видел на островах, тщетно гадая, что это такое. В торфяниках часто попадаются целые стволы и черные пни: когда-то тут был сплошной лес, но с тех пор прошло уже много тысяч лет. Боже, как летит время!

«Хокон Адальстейн» ревет, как бычок на привязи. Ну, ну, мы уже идем! Если же вы и уедете, бросив нас здесь, — тоже ничего, я бы свыкся. Писал бы статейки в здешнюю «avisen»,[434] ходил бы гулять в лес тысячелетнего возраста. О чем бы я писал? Да на разные актуальные темы; главным образом о бесконечности, о последних тысячелетиях, о том, что новенького у троллей. Где-то, говорят, народы вооружаются и стреляют друг в друга, но это, наверно, неправда. Ведь мы, жители Рёрвика и всего округа Викна, знаем, что человек уважает человека и всегда рад доброму соседу. Вот был тут «Хокон Адальстейн», совсем новенький и уютный пароход, привез тридцать иностранцев из разных стран, и все они были невооружены и не сражались между собой, а мирно покупали открытки и вообще вели себя, как цивилизованные люди. В полдень «Хокон» поднял якоря и продолжал полярный рейс, намереваясь добраться до Бодё и даже до Лофотенских островов. Отважному кораблю счастливого плавания!

Итак, в путь и берегись ледников! Они тут были везде каких-нибудь двести тысяч лет назад и всюду оставили оттиски своих могучих пальцев. Можешь увидеть здесь их метод работы: горы покрупнее ледник оттачивает, придавая им очертания острых граней и пиков; горы поменьше он сглаживает, закругляет или срезает. А когда ему попадался мощный массив, ледник, засучив рукава, усердно брался за дело: дробил, перемалывал, выдалбливал и пилил, пока среди вершин не возникала глубокая расселина. Отходы он выбрасывал в виде морены, расселину заполнял озерцом и к нему подвешивал водопад. Вот и все. Собственно, это довольно просто и всюду одинаково, и все-таки не наглядишься досыта — до того это красиво и крепко сделано. В этом весь фокус: человеку тоже следовало бы так обтесывать большие и огромные вещи, чтобы они получались острыми и высокими, а вещи маленькие мягко закруглять.

На острове Лека мы видели окаменевшую девушку, которую преследовал своей любовью великан Хестманнёй. В этой легенде, наверно, есть доля правды, потому что тот великан сохранился на острове Хестманнёй. Он тоже каменный и вместе с конем достигает 568 метров. Но там есть и другие скалы, по которым ясно видно, что это — гранитные торосы, наползавшие друг на друга. М-да. Неспокойное тогда было времечко! А на острове Торгет есть гора Торгхаттен, как бы просверленная насквозь, — ее пронизывает громадный коридор, длинный и высокий, как готический храм. Я там побывал и решил, что когда-то это была расселина, которую прикрыло оползнем, так что образовался «потолок». Но если о Торгхаттене есть другая легенда, например, что его продырявили великаны, это тоже может быть правдой, и я готов согласиться.

Остров Торгет населяет около дюжины человек. Все они живут продажей клюквы, лимонада, открыток и морских ежей. Какая-то девушка, прямая и неподвижная, как деревянная статуя, продавала даже красную розочку одну-единственную: видимо, здесь это великая редкость. Помимо всего прочего, из туннеля в горе открывается прекрасный вид по обе стороны Торгхаттена: опаловое море, и в нем голубоватые островки...

—А не обрушится на нас эта скала? — спрашивает боязливое создание.

—Не-ет. Она выдержит еще пару тысяч лет.

—Тогда, прошу тебя, пойдем отсюда! Скорее!

* * *

Мы приезжаем в Брённёйсунн и в городок Брённёй, где обитает главным образом вяленая треска. Она сушится на длинных, высоких заборах и воняет беззвучно, с нордическим упорством. И вообще здесь, на севере, мир состоит только из камней, трески и моря.

Мы приближаемся к Полярному кругу.

За Полярным кругом

Право, не знаю, но в ту ночь мне, видимо, просто снилось, что я несколько раз вставал, выглядывал в иллюминатор нашей каюты и видел лунный ландшафт. Это были не настоящие горы и скалы, торчавшие над перламутровым морем, а какая-то странная и страшная местность, вернее всего — приснившаяся.

Да, видно, я спал, а мы тем временем, победно трубя, пересекли Полярный круг. Я слышал сирену «Хокона», но не встал, решив, что не стоит: вероятно, мы просто тонем или зовем на помощь. А утром мы были уже за Полярным кругом. Делать нечего: вот мы и в Заполярье и даже не отметили этого должным образом. Всю жизнь толчешься в умеренном поясе, мечешься в нем, как птица в клетке, а потом проспишь момент, когда пересекаешь его границу!

По правде говоря, первый взгляд на Заполярье принес нам глубокое разочарование. И это — полярный пейзаж? Нет, здесь нечестная игра: такого зеленого и благодатного края мы уже не видели после Мольде. Прямоугольники полей, всюду домики, над ними холмы и круглые пригорки, покрытые кудрявой зеленью, а еще выше...

—Штурман, что это такое, синее-синее, вон там свисает, с гор?

Добродушный полярный медведь из Тромсё, который служит рулевым, отвечает:

—А-а, это Свартисен[435].

Ах, Свартисен! А, собственно, что такое Свартисен? Похож на глетчер, но немыслимо синий. И потом глетчер, наверно, не мог бы спуститься так низко, к самым зеленым рощицам.

Вблизи различаешь настоящую березовую рощу, с подосиновиками и подберезовиками, земля вся поросла кустиками вороники с черными ягодками, ползучим можжевельником, пестрым ятрышником, дриадами и золотым крестовником.

Дальше начинается голая морена, а за ней самый настоящий глетчер, доползший почти до моря, — огромный язык стекловидного льда, высунутый из фирновых полей, раскинувшихся там, наверху, среди горных хребтов. Толщина глетчера — метров двадцать, состоит он из ледяных глыб, пропастей и узких перемычек — и все это синее, как синька, как купорос, как ультрамарин. Знайте же, потому он и называется Черный лед, что он такой синий, даже глазам больно. Внизу, под ним — синее озерцо среди бирюзовых ледяных торосов.

— Не подходи так близко! — слышу я испуганный голос супруги. — А то еще сорвется на тебя...

Солнышко греет, в глетчере что-то потрескивает. У самого его синего подножья цветет прелестная розовая смолевка. Уверяю вас, это выглядит страшно неправдоподобно. Когда-нибудь, вспомнив все, что видел, я сам себе не поверю. Счастье, что мы вообще успели увидеть этот глетчер. Говорят, он все тает, и через двадцать тысяч лет от него ничего не останется, — так сказал наш штурман. Но будем надеяться, что до того времени наступит новый ледниковый период. Там, в горах, этот глетчер занимает пятьсот квадратных километров. Надо будет потрогать его пальцем, пятьсот километров — это не шутка.

Только издалека видно, как громаден глетчер. Вершины гор, а за ними что-то белое и синее — это Свартисен.

Вон тот гребень — тоже Свартисен, а то, что так ярко блестит, — это тоже все еще Свартисен. Наш пароход приближается к зеленеющим островам Грённа. Трава по пояс, буйная поросль ив, ольхи и осины, на камнях резвятся ласки, короче говоря, типичный полярный пейзаж. А над этими милыми островками, кудрявыми, как зеленые барашки, высится синеватый горный хребет, и за ним металлически поблескивающая полоса: все тот же Свартисен!

* * *

Давно ли маленький школьник учил: «Побережье Северной Европы омывается теплым течением Гольфстрим, берущим свое начало в Мексиканском заливе». Тогда он представлял себе Гольфстрим мощным потоком, который несет к полярным берегам перья попугаев, кокосовые орехи и бог весть что еще. Кокосовых орехов тут, правда, нет, но остальное, в общем-то, верно; и теперь я убедился воочию, что северную Европу согревает теплый Гольфстрим или еще какое-нибудь центральное отопление. Здесь, у Гельголанда, Гольфстриму, видимо, особенно нравится; он медленно течет мимо зеленых берегов и дышит теплом, почти негой. В других местах, например, в Глом-фьорде, куда мы везли муку и капусту для персонала электростанции, течение как бы затаило дыхание; оттого там такая тихая вода. Мало на свете таких удивительных, безмолвных уголков, как дальний конец глубокого кармана, который называется фьордом. Обычно этот конец очень узок и стиснут отвесными скалами. Это такой же последний рубеж, как оконечность длинного мыса, вытянутого в море; это — последний кусочек моря, вклинившегося в необъятную, суровую и пустынную сушу. Где-то на скале под водопадом еще уместилась электростанция и несколько домиков, — вот и все. А кругом величественная драпировка голых отвесных скал, нависших огромными фестонами, и все это отражается в зеленой воде. Ближе к морю фьорд образует полоску низкого берега. Там видны посевы, там раскинулась деревушка; этот мирный уголок пахнет сеном и треской: тресковой костью здесь удобряют землю.

Слава богу, «Хокон Адальстейн» не везет никакой духовной общины или другого туристского сборища; действительно очень уютный пароходик. Что бы ни происходило в далеком мире, мы здесь все остались горсткой гордых индивидуальностей, без вождя и пастыря. Это заметно по нашему виду. С нами, людьми, еще можно иметь дело, пока каждый сам по себе. Среди пассажиров — норвежский врач с женой, милые тихие люди; еще один норвежец с бровями, густыми, как беличий хвост, и молодой немец — издатель, похожий на Фердинанда Пероутку[436], с юной супругой — швейцаркой. Затем — другой немец, учитель музыки, — толстый, кудрявый и забавный, и еще один норвежский врач. Все это люди порядочные, с широким кругозором, и в тронхеймском «vinmonopolet'е» они предусмотрительно запаслись на дорогу. Есть еще одна немецкая чета, суетливые, поджарые люди в очках. Муж все время носится по палубе, с пулеметной скоростью фотографируя все подряд. Жена бегает за ним, то и дело сверяясь по карте и справочнику, как называется та или иная гора. Сейчас она, бедняжка, отстала на полтора меридиана. Когда мы приедем на Нордкап, она по своей карте доберется только до Гибостада, и тогда, наверно, вспыхнет семейная ссора.

Кроме того, едут две тщедушные старушки. Не знаю, что им надо на Нордкапе, но в наше время старые дамы встречаются буквально всюду. Когда со временем полковник Этертон[437] или еще кто-нибудь взберется на вершину Эвереста, он наверняка найдет там двух или трех старых дам.

Есть еще один норвежский врач, он едет домой, в Гаммерфест. Это молодой вдовец с прелестным младенцем; он везет к себе на север невесту, девицу, как персик. Врачебная практика там, на севере, нелегка, молодой доктор ездит к больным по Финмаркен на оленьей упряжке или по суннам на своей моторке. Довольно неприятно, рассказывает он, когда полярной ночью, в шторм, в моторке вдруг кончается бензин...

Следующий пассажир — так называемый «машинист», пожилой мужчина, который много лет прослужил судовым машинистом на пароходах, ходивших на Нордкап; теперь он работает где-то на берегу, на электростанции, и едет в отпуск, чтобы взглянуть на этот свой Нордкап. От самого Тронхейма он еще не просыпался, и его сосед по каюте, учитель музыки, утверждает, что машинист беспробудно пьет: хлещет чистый спирт и прочее в этом роде.

Едут с нами еще пять норвежек, не то учительниц, не то почтовых служащих. Они, правда, держатся вместе, но вполне безвредны, поскольку не составляют на пароходе большинства.

И, наконец, стайка норвежских скаутов, длинноногих балбесов, которые раскинули свой стан на носу парохода. Сегодня их уже меньше, чем вчера, — наверно, ночью часть из них попадала за борт. На Лофотене они вообще исчезли.

* * *

В Мелёйсунне машинист, почивавший на палубе в плетеном кресле, проснулся и безнадежно влюбился в юную швейцарку; он смотрит на нее тяжелым затуманенным взором и проявляет явные признаки протрезвления.

Тем временем мимо нас дефилируют горы во всей своей красе; здесь — сверкающие как диадемы, там — мрачные, насупившиеся. Одни стоят одиноко, — видно, что они крайние индивидуалисты, другие взялись за руки и довольны тем, что составляют горный хребет. У каждой свое лицо и свой образ мыслей. Говорю вам, природа — ярый индивидуалист; всем своим творениям она придает индивидуальные черты; но мы, люди, не понимаем этого. Хорошо еще, что каждой горе мы даем имя, как и человеку. Вещи просто существуют, и все, — в то время как индивидуум обладает собственным именем. Вон ту гору зовут Рота, ту — Сандгорн и так далее. У гор, кораблей, людей, собак и заливов есть имена; уже одно это означает, что они индивидуальны.

Чуть подальше города Бодё есть скала по имени Ландегоде, такая симметричная, что похожа на декорацию. Но все же она, по-видимому, настоящая. Люди показывали ее друг другу и утверждали, что за ней видны очертания Лофотена. Бедняжка Ландегоде была так красива — синяя на фоне золотого неба и перламутрово-золотистого моря, — что выглядела даже несолидно. Солидная гора не должна быть такой красивой, это как-то ... ну, не мужественно, что ли.

— Да, — изрек штурман. — Как раз тут в прошлом году пошел ко дну один пароход...

Лофотен

Не надо отнимать у неодушевленных предметов того, что принадлежит им по праву: правильно будет говорить Лофотен, а не Лофотены, хотя это целый архипелаг, не считая мелких островков, утесов, рифов и отдельных камней, щедро рассеянных в море. Сами понимаете, если в Норвегии насчитывается больше ста пятидесяти тысяч островов, их нельзя не заметить.

Взгляните утром из иллюминатора на Лофотен — и вашему изумленному взору прежде всего предстанет бесчисленное множество камней самой различной формы. Они совершенно голые и отливают золотисто-коричневым цветом на опалово-молочной водной глади; местами у них из-под мышек торчат пучки жесткой травы; округлые валуны, отполированные прибоем, острые шпили утесов, истонченные ветром, целые агрегаты камней, табуны скал, утесы-одиночки. Кое-где видны маяки или сигнальные вышки, кое-где каркасы из длинных жердей, — видимо, для сушки трески, — вот что такое Лофотен. А когда выйдешь на палубу, чтобы осмотреться получше, увидишь — из этого каменного кружева взметнулся в небо букет гор.

Букет гор — иначе но скажешь. Тут-то и видно, что мир цвел гранитом еще прежде, чем расцвести черемухой и сиренью. «И сказал бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место и да явится суша. И стало так. И назвал бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел бог, что это хорошо».

И даже очень хорошо, прямо-таки великолепно! На Лофотене, однако, возникла не одна суша, а довольно много, и бог назвал их Мускенесёйя, Флакстадёй, Вествогёй и многими другими именами и наделил их особой силой. И начали на тех клочках суши произрастать камни и скалы, да в таком изобилии, как нигде на свете. А потом стали расти горы, как деревья в лесу. Гранита тут хватало, так что они могли расти как на дрожжах. И они вырастают прямо из воды — одни раскидистые, как ясени, дубы или вязы, другие высокие и прямые, как ели, березы или тополя. Так и вырос сад гор, который называется Лофотен; и было это хорошо. Говорят — «голая скала», но эти места скорее назовешь пышными, обильными, буйно цветущими скалами. Что и говорить, если хочешь достичь совершенства, нечего жалеть материала, а без богатой фантазии не сотворишь даже гор. Побывайте на Лофотене и вы убедитесь, что можно сделать из любого материала, даже такого тяжелого, как гранит, гнейс, слюда и горный сланец.

Что касается людей, то они, очевидно, не могут прокормиться камнями и потому находят свое пропитание в том скоплении воды, которое бог назвал морем; и ловят лосося, морскую форель, а главное, треску. В какой бы городок мы ни заходили — в Бальстад, Лекнес, Стамсунн, Хеннингсвер или Кабельвог, всюду была деревянная пристань на сваях, где наш пароход, деловито грохоча лебедкой, выгружал плоды юга: капусту, муку, цемент и красный кирпич; взамен он получал бочки с треской, ящики с треской, бочонки с треской и сотни связок сушеной трески. Треска просто нанизана на веревку и напоминает хворост или пучки какой-то высохшей, покоробленной, сухо шелестящей коры. Только по резкому запаху можно догадаться, что это нечто съедобное.

Около каждой такой пристани теснится дюжина деревянных домиков, из них — девять кофеен, по здешнему «kaffestue», одна почта, две лавки, торгующие жестяной посудой, конфетами и табаком, и одна редакция местной «avisen». Все остальное (кроме телеграфных столбов и скал) — это треска, висящая на длинных жердях, планках и стояках, пахнущая протухшим рыбьим клеем и тихо шуршащая на северном ветерке. Хотел бы я побольше узнать о жизни рыбаков Лофотена, однако в это время года они, видимо, заняты только тем, что сушат треску, наловленную весной. Но говорю вам: это трудная и героическая жизнь.

Есть поселки, вроде Мельбо (хотя это уже на архипелаге Вестеролен), где стояки для сушки трески — самые высокие постройки. Это прямо-таки тресковые соборы, — вместо органа гудят мириады мух, а вонь от трески поднимается к небесам, как фимиам Севера. А вокруг них вызывающе скалятся с земли сотни тысяч отрезанных и высохших рыбьих голов. Там же, в Мельбо, есть мост через зеленую морскую бухточку, которая служит местом свалки; путешественник может долго стоять на мосту, сплевывая в воду, и разглядывать на дне старые консервные банки, дохлых кошек, морские звезды, водоросли, битые горшки, ободья, черепки и всякую дрянь; все это как-то нематериально серебрится и голубеет, волшебно поблескивая в зеленой глубине. Кроме того, там, в иле, лениво ворочался морской черт и торчала, прямо и одиноко, нераскупоренная бутылка пива. То ли ее поставил водолаз, то ли морской бог...

А пока пароход сгружает муку для Лофотена, путешественник может сойти на берег и пройтись, например, из Кабельвога в Свульвер; тогда за скалистой и голой прибрежной полосой он обнаружит зеленый альпийский пейзаж с пастбищами и зарослями ольхи и осины. Возле каждого деревянного домика — садик, где горделиво, почти патетически цветут борец и дельфиниум, а в каждом окошке — карминно-алая герань и крупные пурпурные бегонии — какой праздник цветов, здесь, за Полярным кругом! Путник найдет и тихий заливчик, где он выкупается и позагорает, — на шестьдесят восьмой параллели! — потом, изрядно посинев, будет уверять, что купанье было восхитительное. Местные жители пригласят его в свою хижину, где он, стуча зубами, оденется среди рыбачьих сетей. Обнаружив по дороге парничок, в котором цветут шпалерные розы и дозревают помидоры, он пускается в дальнейшее плавание — скажем, в Бреттеснес. Зачем? Да так, просто везем туда муку. Тамошние жители явятся поглазеть на нас, местные красавицы будут прогуливаться на пристани, а двое или трое наиболее предприимчивых молодых людей поднимутся на борт «Хокона» и с видом знатоков осмотрят весь пароход. Так делают всюду, видимо, это составляет часть обычных церемоний и развлечений севера. И почти на каждой пристани нас встречает косматый серый пес; он пробирается на палубу и ложится у наших ног; и когда пароход дает уже третий гудок, штурману приходится брать животное за шиворот и выкидывать с парохода. Может показаться, что это один и тот же пес, и всякий раз, подходя к причалу, мы уже с нетерпением ждем, встретит ли нас, помахивая пушистым хвостом, «наша собачка».

Ну, прощай, песик, мы отправляемся дальше. А вот и Рафтсунн — спокойный, светлый пролив между отвесными горами; наш путь лежит вдоль шпалер глетчеров, мимо пиков и обрывов, мимо бастионов морен и нагромождения оползней, — словно мы направляемся на богомолье по аллее, образуемой горами. Этим бы путем доплыть до королевского замка на Ультима Туле, но рейсы здесь только до Мельбо. Теперь безразлично, куда мы плывем, — каждая пристань всего лишь станция реальности на пути, который весь — сновидение. И когда скользишь по Рафтсунну, кажется, будто не доплывешь никуда, а просто растаешь в воздухе, вместе с пароходом, превратишься в свое бесплотное отражение. Тогда люди в Мельбо и Стокмаркнесе спросят — что же это не пришел сегодня «Хокон Адальстейн»? Да вот не пришел, скорее всего, от восхищения растворился в воздухе, стал призраком. В Ультима Туле это порой приключается.

Всюду на земле бывают полуденные часы, когда все кажется плоским, трезвым, каким-то неинтересным, — видимо, потому, что солнце стоит высоко и дает лишь короткие тени; это лишает предметы их настоящей объемности. Здесь, на севере, другое дело. Солнце здесь все время стоит низко над горизонтом, тени длинны и богаты, они обрисовывают вещи так, как у нас на склоне дня; как у нас в те волшебные предзакатные часы, когда на все ложится золотистый отсвет, тени растут, и все предметы как бы отступают вдаль, и очертания их становятся тоньше и рельефнее, чем в белых, отвесных дневных лучах. И видит тогда человек каждую драгоценную черточку на лице земли, только облагороженную расстоянием, и оттого еще более прекрасную. Полярный день обладает мягкостью наших предвечерних часов. Если бы я мог выбирать, я сказал бы: мне, пожалуйста, дайте северный свет!

«Хокон Адальстейн» вдруг поворачивает и берет курс прямо на гряду скал; только в последний момент там обнаруживается узкий проход между отвесными стенами, и судно входит в тихие воды, недвижные, как зеркало. Это Залив гномов, или Троль-фьорд, и название очень ему подходит. Если обратиться к описанию, которое дает нам специалист, то Троль-фьорд — «...en viden kjent fjord trang med veldige tinder pa begge sider»[438]. «Begge sider», видимо, означает «с обеих сторон», a «veldige tinder» скорее всего — «крутые скалы». И действительно, по обе стороны высятся скалистые стены, но удивительно не это, а то, что человек там совершенно не в силах разобрать, где верх, где низ, так четко отражаются все предметы в немых и бездонных водах. Судно скользит бесшумно, как привидение, словно ему самому боязно; оно как бы парит по узкой полоске неба среди отвесных стен, которые исчезают в безднах неба и вод. И где-то в невероятной вышине открывается голубой фьорд небес. Не знаю, но, верно, так же вот выглядит загробный мир: там тоже все парит в бесконечности и нереальности, и человеку там должно быть очень жутко.

* * *

Чтобы вы не придирались, прибавлю, в виде довеска к Лофотену, еще весь Вестеролен. Это тоже архипелаг, но он как-то не успел обособиться: например, часть острова Хиннёйя причисляют к Лофотену, другую половину — к Вестеролену. То же самое с островом Эствогёй. Я бы на их месте предпочел Лофотен, но, разумеется, не намерен вмешиваться в их личные дела.

Вестеролен изобилует тучами и сушеной треской. Пока мы там плыли, как раз выводились молодые тучки. Это происходит так: сначала из скалистого ущелья поднимается клуб тумана. Он бодро карабкается все выше и закрепляется на вершине горы. Там он некоторое время развевается, как флаг, полощется, развертывается, потом отрывается от горы и трогается в путь, чтобы окропить дождем стальную равнину моря. В это время наши метеорологические станции отмечают «приближение облачности с севера».

Иной раз, наоборот, плывет по небу белое облачко, зацепится за край горы, и ни с места. Оно силится как может, хочет вырваться, но, видно, застряло прочно. И вот облачко начинает опадать, съеживаться и понемногу опускается, ложится на гору тяжелой периной, стекает по ней, как сметана или густая каша, все хиреет, слабеет и, наконец, обессилев, расплывается клочками тумана. Вот что случается, если не убережешься и заденешь за вершину горы! Но в лоне гор эти клочки тумана опять собираются с силами, начинают энергично карабкаться вверх... и так далее, начинай сказку сначала. Так на Вестеролене, в Исландии, Гренландии и в других местах вырабатываются облака.

* * *

В Мельбо пассажир, именуемый «машинистом», снова запил, на сей раз с тоски. По-моему, причиной была хорошенькая швейцарка. До самого Стокмаркнеса он пил чистый спирт и уже где-то возле Сортланна упился до бесчувствия. Немец, учитель музыки, его сосед по каюте, заботливо укрыл машиниста и всю ночь трогательно наблюдал, жив ли попутчик. Я сказал «всю ночь», но никакой ночи не было. Только около полуночи стало как-то смутно и странно, даже на сердце похолодело. Пассажиры притихли, весельчак немец со слезами на глазах заговорил о смерти своей матушки, но тут же снова наступил светлый день. Что делать? Мы пошли спать, сами не зная почему.

И вдруг — бац!

— Ты слышал удар?

—М-м-м... — мычит женатый человек.

—Мы столкнулись с чем-то?

—Не-ет...

—Что же это грохнуло?

—...Может быть, у нас лопнула шина?

Но это оказалась не шина. Это китобойное судно, недалеко от нас, выстрелило в кита из гарпунной пушки. Не повезло нам, — могли бы увидеть!

Троис

— Litt bagbord![439] — отдает приказ малорослый офицерик на мостике.

—Litt bagbord! — повторяет рулевой, поворачивая штурвал.

—Hårt bagbord![440]

—Hårt bagbord!

—Stödig![441]

—Stödig!

Вон там, налево, — Тронденес Кирке, старейшая каменная церковка края, до сих пор обнесенная валом.

Серый ненастный день, серое море с белыми гребнями волн; временами брызжет холодный дождь. Внизу, в каюте, храпит «машинист», он не просыпается уже вторые сутки; толстый учитель немец весь извелся от заботы. Он, правда, не знает ни слова по-норвежски, а «машинист» от самого Тронхейма был не в состоянии произнести ни звука. Ио когда люди живут вместе, не останешься же безучастным к человеку, черт возьми!

—Litt styrbord![442]

—Litt styrbord!

—Stödig!

—Stödig! — повторяет человек у штурвала и голубыми глазами глядит на молочный горизонт.

Тучи поднимаются, будет хороший день. Вон та мокрая серая пристань — это Ролла. Сплошной туман, камень и треска, а сверху горы, сплошные горы и тучи. Сгрузим муку в Ролле и поедем дальше, смотреть на другие тучи. Черт побери, здесь, на наветренной стороне, пронизывает до костей.

—Капитан, что показывает барометр?

—Падает.

—Это плохо, а?

—Не-е-ет, хорошо. Будет западный ветер.

Посмотри, — в зеленой полутьме под мостиком пристани колышутся радужные медузы, подобные громадным комьям слизи. Золотые и багровые морские звезды расправляют свои жесткие лучи. А сколько тут роится рыбок! И эти непрестанные мерцающие переливы отражений в воде... Правда, здесь холодно; но разве не видишь ты, какая прекрасная печаль разлита кругом?

Вдруг хлынул ливень, завесив море и скалы серебристой тканью. От мокрых досок под солнечными лучами поднимается пар, радуга раскидывает свою дугу от моря до гор, снова проморосил светлый дождик — наступает нежный сияющий день.

Штурман везет нас, чтобы показать Тромс, его родной край.

—Да-а, Тромс... — бормочет молодой гигант. — Вы мне потом скажете, так ли красиво у вас на юге...

И он везет нас в горы, по длинной долине, среди березок и леса, мимо журчащих ручейков и деревянных хижин, крытых дерном. Озерца в березовых рощах, полные голубоватых форелей, ручейки, прячущиеся под скалами, завалы, следы каменных лавин, давно заросшие лесом, бурый торфяник с кустиками клюквы и брусники, папоротник, багульник, заросли голубой ивы... Да, прав штурман. Темное озеро на дне долины, по бурым камням каскадами сбегает серебристо-зеленая река, с гор свисают белые вуали водопадов. Прав штурман!

За коричневой деревней — круглые хижины из дерна. Здесь живут лопари, которых мы видим впервые. Хоть они и оседлые, но какая же у них нищета! Пропасть ребятишек, все рахитичные и пугливые, как летучие мыши. Каркас хижины сделан из жердей, он покрывается дерном, и все это подпирается камнями и палками. Сверху вставляется жестяная труба, и жилище готово. И помещается в нем не меньше дюжины человек. Как лопари добывают себе пропитание, не знаю, но они не попрошайничают и не воруют. Среди них немало русых и светлоглазых, но по глазам и скулам видно: это уже совсем другая раса.

Штурман прав: бесконечен северный лес, даже если это всего лишь искривленные корявые березы, белые стволы которых смахивают на привидения; даже если это только редкие, узловатые сосны, только низкий ольшаник и ивняк, только пни и обломки того, что когда-то было лесом, пока здесь не появился человек, лавина или еще какое-нибудь бедствие.

Собственно, это скорее тундра, чем лес. Тут такой тонкий слой земли, что даже телеграфные столбы не держатся в ней и приходится укреплять их каменной кладкой.

На мили кругом (я считаю, конечно, в морских милях) не найдешь человеческого жилья, если не считать жалких лопарских хижин. И все-таки на краю тундры висит на березовом пне почтовый ящик! Знал бы я, кто вынимает из него почту, я послал бы этому человеку поздравление к рождеству и открытки с видами разных городов и стран; пусть бы все это попало в одинокий почтовый ящик в северном лесу...

В горах нет трески, которую можно было бы сушить, поэтому здесь сушат торф, разложив его на длинных стеллажах. Все это я нарисовал, — пусть все видят, что наш штурман прав и Тромс в самом деле красивейшая местность в мире. Нарисовал я и безрогих коровок, что пасутся в березняке, на колючей траве, а вот изобразить Бардуфосс не сумел. Он слишком велик, и я не знаю, как надо рисовать водопад, чтобы у зрителя при виде его закружилась голова и неодолимо захотелось прыгнуть в эту неистовую, кипящую, вспененную воду... Вместо этого я нарисовал долину Мольсельв с тихой, похожей на озеро рекой, через которую мы переправились на пароме; снег в горах был розовый, сами горы богато позлащены, а долина Мольсельв играла синими, зелеными и золотыми красками... Нет, штурман прав, en herlig tur[443].

А еще я нарисовал норвежские домики в Бардудале и Мольсельвдале. Как видите, часть их стоит на сваях, другая на циклопическом фундаменте — верно, для защиты от снега и воды. Домики сложены из бревен и досок, причем горизонтальная кладка чередуется с вертикальной — это придает норвежским избам очень своеобразный вид. Красивые резные наличники, окна заставлены цветами, а вместо крыши — мохнатая шапка из мха, травы, ивовых кустиков, а иногда даже березок и елочек. Решительно, штурман прав!

— Да, — гудит молодой гигант, — вот погодите, увидите Тромсё...[444]

В Тромсё у него жена.

Сунны и фьорды

Я знаю, словами этого не опишешь. Словами можно говорить о любви или о полевых цветах, но не о скалах. Разве можно описать пером контуры или форму горы? Я знаю, обычно говорят: «фантастические очертания», «дикие гребни гор», «мощные массивы» и так далее, но все это не то. Говорить или писать — это не то, что провести пальцем по горному хребту, потрогать самые высокие пики, с удовольствием ощупать их грани, изломы, впадины. Словами не ощупаешь, как рукой, ответвления гор, их костлявый хребет, крепкие члены и сухожилия, могучие шеи и плечи, бедра и зады, колени и ступни, суставы и мышцы... Боже, какая анатомия, какая красота! Что за великолепные животные — эти лысые горы! Да, все это можно увидеть, ощупать глазами, ибо зрение — божественный инструмент, лучшее свойство нашего мозга; глаза чувствительней кончиков пальцев и острее лезвия ножа. Чего только не постигнешь глазами! А слова... слова — ничто, и я не стану больше рассказывать о том, что видел.

Застывшими пальцами пытался я нарисовать увиденное; пусть дует ветер, — мне нужно рисовать одну гору за другой. И вот эту, такую коренастую, всю словно слепленную из мышц, похожую на отдыхающего зверя. И вон ту, светлую, словно насыпанную из песка, — нет, правда, как будто взяли и сгребли лопатой в кучу все оползни, или вон ту, что напоминает фараонов трон — подлокотники из морен, спинка из глетчера. И ту, выточенную и высверленную в форме жерла вулкана, и обкусанную, как краюха, и ощетинившуюся сланцевыми иглами... и бог весть какие еще! Будь я геолог — знал бы, по крайней мере, как все они возникли.

Шмыгая озябшим носом над своей тетрадью, торчал я на наветренной стороне парохода, а потом растирал замерзшие руки на подветренной стороне, стараясь не упустить ни одной горы. Но что поделаешь, все-таки получается не то. Ведь воздух и краски не нарисуешь, придется изобразить их словами или еще как-нибудь.

Были там тени, прозрачные, как халцедон, гладкие, как металл, длинные, как полотнища; косо падал золотистый солнечный свет на переменчивое, ясное, атласное море, пронизывая голубой, звонкий и чистый воздух; там, где море соприкасается с землей, — пролегла тонкая серебряная черта, сверкающая, как ртуть. А море — его не изобразишь ни словом, ни карандашом.

Открытый океан неописуем. То он совершенно синь, как индиго, то промозгло сер, то светел и ясен, как опал. Его бороздят белые гребни прилива, он топорщится короткими зубчатыми волнами, или по нему перекатываются длинные, тяжелые валы. Но все это, говорю вам, ничто по сравнению с водами норвежских суннов. Здесь море подернуто рябью, мелкою и серебристою, как на горном озере. Но стоит обогнуть какой-то остров, и сунн становится серый, как свинец, а длинные волны с белыми космами передают друг другу наш пароход. Вон та волна на горизонте — ух, какая! Катится прямо на «Хокона», собирает все силы, шумит, вскипает и с ревом устремляется на нас. Но она плохо рассчитала — «Хокон» разрезал ее, лишь слегка дрогнув. За ней поднимается другая, проваливается под нос корабля и уже поднимает нас на плечи; чувствуешь, как нас несет вверх?! Ого, ну и волна! Так, а теперь мы проваливаемся, а наша корма поднимается; интересно, докуда она долезет? Корма на мгновение замерла в нерешительности; затем — треск, гул, и «Хокон» плавно качнулся — одновременно с боку на бок и от кормы к носу. Брызги взлетели до самой палубы; а путешественник держится за поручни и готов кричать от радости: вот это здорово, ах, как здорово!

Внимание, внимание, вот еще волна, уже совсем другая: у нее белые когти, она пригнулась, изготовилась к прыжку... и вдруг пропала у нас под килем. Э-э, нет, не пропала, вон она как за нас взялась! Нос «Хокона», задравшись, летит кверху и... и что будет дальше? Ничего. Пароход плавно и легко соскальзывает с волны, с удовольствием похрустывая суставами. А сейчас мы снова в тихом месте, за островом. Только короткие волны неприятно сотрясают пароход. Поперек сунна трепещет серебряная полоса. Мы внезапно словно очутились на спокойном, чуть волнующемся озере, где тысячами мелких мерцающих бликов отражаются золотые и синие скалы и белые снега на вершинах. Сунн суживается, становится просто дорожкой среди скал; вода здесь какая-то совсем ненастоящая: густо-зеленая, гладкая, как масло, тихая, как сон. Боишься дохнуть, чтобы не всколыхнуть ее, не стереть это изумительно четкое отражение гор. Только за кормой тянется великолепный павлиний хвост вспененной воды. Потом горы расступаются, и вокруг образуется широкая, светлая водная гладь, как будто вместившая в себя все необъятное небо; вода здесь — вся в шелковых складках, и от этого сильнее блестит, отсвечивает перламутром и кажется маслянисто-мягкой. В ней, чуть вздрагивая, колеблются отражения золотых и аметистовых ожерелий гор... Боже, как передать все это? Но это еще не самое изумительное, ведь сунн — всего лишь сунн, а вот фьорд... Это, как бы сказать... Фьорд — это нечто неземное, его не нарисуешь, не опишешь, не изобразишь игрой на скрипке. Нет, увольте, друзья! Разве могу я описывать неземное? Одним словом — скалы, скалы, внизу водная гладь, которая все отражает; вот и все... На скалах лежит вечный снег и висят, как вуали, водопады. А вода прозрачна и зелена, как изумруд, или бог весть что еще, спокойна, как смерть или бесконечность, и страшна, как Млечный Путь; а горы вообще нереальны, потому что они стоят не на берегу, а на собственном бездонном отражении. Говорил же я вам, все это — просто мираж!

В часы, когда в реальном мире наступает вечер, здесь от воды поднимается тонкая и ровная пелена тумана, и над ней выступают пики и хребты, словно сгустки космических туманностей. Ну вот, не говорил ли я, что это потусторонний мир! И мы вовсе не на «Хоконе Адальстейне», а на призрачном корабле, который бесшумно скользит в царстве теней. Сейчас — нулевой час, который на планете Земля называется полночь, но в нашем призрачном мире нет ни ночи, ни времени. Я видел полуночную радугу, протянувшуюся между берегами. Золотой теплый закат отражался в море морозным рассветом; я видел, как в трепетном сиянии вод сливались утренняя и вечерняя заря и серебряный гребень солнца прочесывал искристую гладь моря. Вот на воде нестерпимо заблистали сверкающие тропинки морских богов, и настал день. Покойной ночи, покойной ночи, ибо уже день, — первый час. Горы задернулись солнечной пеленой, на севере светлеет широкий сунн, плещет студеное море, и последний пассажир на палубе, поеживаясь, берется за новую книжку.

Пристани и остановки

Чуть не забыл о пристанях; впрочем, здесь их почти и нет, разве только Люнгсейдет и Скьервей и еще одна какая-то, не помню названия, там еще цвела масса дикого шпорника, плакун-травы, осота и глухой крапивы; в общем, это неважно. В Люнгсейдете, среди развешанных для просушки рыбацких сетей, стоит белая деревянная церковка и множество двуколок для туристов, а немного подальше, в зеленой долине — стойбище настоящих лапландских кочевников. С наступлением туристского сезона они перебираются сюда и живут своей обычной полудикой жизнью: доят оленей, колдуют и продают туристам ножи с рукояткой из оленьего рога, лопарские чувяки, вышивки и северных собак. Живут лопари, насколько мне известно главным образом тем, что бродят по Нарвику, Тромсё или Гаммерфесту в своих красочных национальных костюмах (узкие штаны, остроносые лапти, перехваченная поясом куртка и красный хохол на шапке) и продают иностранцам деревянные ложки, меха и оленьи рога, а также тем, что, обитая в своих чумах, позволяют себя фотографировать. В основном лопари — племя очень скромное, малорослое и вырождающееся. И у них изумительно точный, поистине дикарский слух.

—Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка! — окликнули меня по-чешски.

—Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка! — отчетливо и безупречно повторила по-чешски ухмыляющаяся лопарка.

—Чапек, — пробормотал сморщенный старик, — поди сюда, погляди на этого соплячка, Чапек! Чапек!

—Чапек! — загалдело все стойбище.

—Ты слышишь, Карел? — изумилась жена.

—Ты слышишь, Карел? — обрадованно повторило стойбище.

—Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка!

—Чапек! Чапек!

—Вот черти! — вслух удивился я.

Старая лопарка серьезно закивала головой.

—Вот черти, — сказала она. — Ты слышишь, Карел? Чапек, поди сюда, погляди на этого соплячка!

(Этого соплячка я нарисовал. К сожалению, он не продавался.)

* * *

Так вот, чтобы не забыть о пристанях: все они похожи друг на друга и отличаются только размерами. Иногда это всего лишь деревянный сарайчик да одна-две рыбачьи хижины, серые и коричневые, как те камни, на которых они стоят. В других местах около пристани и приземистых складов раскинулся целый деревянный поселок: один «hotelet»[445] девять «kaffistue», два или три «forretningen»[446] со всяческим товаром, одна редакция и иногда одна церковь. Днем это ничем не примечательный поселок, скучный, чистый и какой-то заброшенный. Но когда пароход встает на якорь (вернее, когда пришвартуется к причалу) в «нулевой час», в первом или во втором часу ночи, — тебя захватывает странное и своеобразное очарование. Все заперто, но дети играют возле пристани, парни и девушки прогуливаются по главной улице, и местный цвет общества топчется на «brygge», чтобы побеседовать с нашим капитаном или штурманом о мировых проблемах и прочих новостях. Видно, в призрачном свете этой летней ночи никому не хочется спать. И тут вдруг вспоминаешь, что ведь зимой-то над этой горсткой чистых деревянных домиков неделями и месяцами царит полярная ночь. А сейчас у них нескончаемый день, и они упиваются им; подобно ненасытным кутилам, они ловят каждую возможность продлить отрадное бодрствование. Что касается влюбленных парочек, то они, наверное, ходят на свидания за ближайшую тучу, поскольку ни сумерек, ни лесочков здесь нет...

И тогда уже с большим пониманием глядишь на ладный деревянный поселок, который ни за что не хочет идти бай-бай, и теплее становится на сердце, когда подумаешь, что и ты помог привезти для этих людей капусту, солонину и приятное волнение.

Уж если речь зашла о пристанях, не забудем и о маячках, бакенах и всяких других сигнальных устройствах, среди которых, как по сплошной аллее, пролегал наш фарватер. Пока длится белая ночь, они не мигают своими белыми или красными огоньками. Но честь вам и слава за то, что вы светите кораблям и людям темной зимней ночью. Привет тебе, одинокий маяк, здравствуй, рыбачья хатка, мое почтение, шикарный пароход, перегнавший нас по пути к Нордкапу. Мы не погонимся за тобой, — ведь мы везем груз для людей; но поздороваться с тобой мы можем, ибо таков морской обычай. Знай же, что этой ночью мы остановились в открытом сунне только потому, что нам махали с лодки; и мы приняли на борт женщину, у которой совсем не было багажа, кроме горшка с геранью. Вот какое мы судно, сударь. Не сверкающий шикарный пароход, а суденышко с людьми, капустой и мукой. Так что мое почтение, смотрите, как бы вас не продуло в вашем смокинге...

* * *

Кстати, «машинист» все еще не проснулся, уже пошли третьи сутки. Храп его наконец прекратился, зато он стал медленно синеть и стучать зубами.

Толстый немец-учитель побежал к капитану: мол, «машинист» в агонии.

— Не-е-ет, — успокоительно сказал капитан. — Я его знаю.

Добряк учитель созвал трех врачей-норвежцев, которые случайно оказались на «Хоконе». Почтенный консилиум освидетельствовал «машиниста» и выпустил бюллетень: сердце плохое, почки никуда не годятся, печень скверная; протянет еще пару лет. Радость была большая, и по этому поводу выпито много виски, джина и водки. Ни с кем, однако, ничего страшного не случилось, а утром «машинист» уже стоял на палубе, трезвый и очень смущенный; всем он был страшно симпатичен.

* * *

Был там еще один залив по названию не то Альта-фьорд, не то Альтен-фьорд, очень красивый и очень перламутровый. Помимо прочего, там я подглядел, как размножаются горы. К вашему сведению: просто почкованием! Этакая стельная гора выпускает из себя длинный отросток, перехваченный в нескольких местах, и получаются юные пригорки. Водоросли и одноклеточные организмы размножаются так же.

Отсюда нас повезли вдоль Алта-Эльва вверх, на горное плато в Финмаркене. Ехали мы зеленым ущельем, мимо обширных и красивых усадеб, ехали лесами, глубокими, как омут, мимо водопадов, преграждавших нам путь, мимо озер и торфяных болот. Потом пошли карликовая береза, каменья и ползучая ива. А еще выше была уже крыша Норвегии — бесконечное голое плоскогорье, исполинский гранитный пласт, местами сморщенный и надтреснутый. Повсюду валуны и скалистые террасы, болотца и трясины. На каждом шагу нам попадались каменные конусы с крестом — дорожные знаки, чтобы люди не сбились с пути, когда повалит снег. Вся местность здесь какая-то синеватая, мертвенно-белесая, призрачно-бледная; в этом повинен белый лишайник, хрупкий, как кружево и бесцветный, как плесень. Растет тут еще пушица, со своими белыми ватными хлопьями, камыш, белоус, вороника и болотная морошка, — лопарская ежевика, у нее крупные терпкие ягоды красного цвета; стелется карликовая береза, высотой с палец. Всюду здесь топкая, неверная почва, надо держаться тех мест, где побольше камня. Куда же ведет дорога? Да никуда, это как будто конец света. Дальше нет дорог, нет ничего, кроме нескольких лопарских названий на карте. Не знаю, может ли там кто-нибудь жить. Слишком уж это безрадостный край. И слишком много комаров.

Мы едем вниз, едем белой ночью, через заросли карликовой березы, через северный лес, через долину, где шумит вода на порогах. Смотрю — валяются на земле сухие рогатые ветки... э-э, нет, это — сброшенные оленьи рога!

70° 40’ 11" северной широты

Здесь начинается уже настоящий север: пустынно, люди добрые, совсем пустынно, только студеное море да голый камень. Здесь даже горы и те не смогли вырасти, — выглядят они так, будто бы их обкорнали сверху. Только гранитные откосы круто спускаются к морю, а вместо вершин — голые плато, чуть зеленоватые, словно покрытые плесенью. И больше ничего. Впрочем штурман обещает, что мы, быть может, увидим кита. Но пока что прибавилось только чаек. Они качаются на воде около нас, хватают когтями гребни волн и кричат. Это единственные попрошайки на всем севере.

Ну, вот, видишь, — здесь конец всякой красоте и живописности. Разве трудно теперь постичь обнаженное и суровое величие мира? Я знаю, наша планета — крохотная. И много ли значит на ней тот причудливо изрезанный кусочек суши, что называется Европой? И все-таки я был в Европе, когда глядел на звезды, сидя на греческих колоннах в Джирдженти, был в Европе, вдыхая теплый и томный воздух Монсеррата, а сейчас шмыгаю озябшим носом здесь, тоже в Европе, в Серейсуне, и жду, не покажется ли кит. Я знаю, об этом и говорить не стоит, другие видели во сто крат больше. Но я патриот Европы, и даже если до смерти ничего больше не увижу, все равно буду повторять: я видел величие мира.

Быть может, наша планета когда-нибудь остынет. А может быть, мы, люди, сами превратим ее в такую пустыню, что даже чайки переведутся и некому будет кричать над морем. Но если бы мы даже лопнули от усердия — мы не в силах разрушить величие мира. Я знаю, это слабое утешение. Знаю, мы живем в недоброе время, и сердца наши сжаты тревогой. Но мир велик.

«Самый северный город в Европе — Гаммерфест», так нас учили в школе, и представьте себе, это верно. Верно и то, что за Гаммерфестом расположен самый северный лес в Европе (скудные заросли карликовой березы) и что крупнейшее здание в городе, да и вообще во всей части Норвегии от Тронхейма до Нордкапа, — сумасшедший дом. Это наводит на мысль, что жизнь здесь имеет свои теневые стороны, например, полярную ночь. В остальном Гаммерфест мало отличается от Тромсё, Гарстада или других городов севернее Бергена. Он такой же деревянный и чистенький, в нем две или три улицы, «озелененные» телеграфными столбами; в каждом домике лавка, где продается табак, шоколад, фарфор и открытки; продукты почти сплошь в консервированном виде. В каждом окошке стоят кактусы (чаще всего — Cereus и Echinopsis), и мамаши водят своих детей на поводке. Вот и все, что заметит здесь рассеянный взор путешественника. А стоит пройти несколько шагов, и вы уже за городом, кругом — скалы, скалы... Кое-где — островки горной смолёвки, колокольчик или камнеломка, а внизу шумит и рыдает серое море. Дальше уже только голые и безлюдные острова. Так вот он, самый северный город Европы! Где уже нет земледельца, там еще может быть рыбак. А где уже не живут и рыбаки, еще ютятся лавочник, заготовитель и счетовод. Честное слово, самый верный признак жизни — торговля; поступь цивилизации не остановить, пока на Северном полюсе не откроется деревянная палатка с открытками, табаком и вязаными рукавицами. И уж наверняка там пристроится какой-нибудь счетовод.

* * *

Кроме того, в Гаммерфесте есть большой, прекрасный порт. В нем как раз стояла на якоре белая «Стеллаполарис», пароходы компании «Уайт стар» и «Канар лайн», серая и голая французская канонерка, большой черный «угольщик» из Свальбарда, с которого как раз сгружали уголь, финские лесовозы, китоловные суденышки с гарпунной пушечкой на носу, рыбачьи моторки и баркасы, парусники и ялики. Интересно, что, путешествуя по морю, проникаешься дружеским расположением ко всем встречным судам, будь это трансатлантический гигант в пятьдесят тысяч тонн водоизмещения или обшарпанная баржа с сельдью. Просто нельзя не помахать им и не пожелать счастливого плавания. Видимо, это у здешних людей в крови: шофер отвечает на приветствие велосипедиста, а пешеход откликается на приветственный жест шофера. И на суше люди здесь встречаются дружески и с достоинством, как суда в открытом море.

«Красивое судно», — тоном знатока говорили мы, встречая этакую «Стеллу поларис» или «Бремен», но приветствовали их только с вежливой сдержанностью. Нечего навязываться в друзья к таким вельможам, я всегда говорю — лучше держаться от них подальше. Но когда мы встречали утлый баркас или торопливую моторку, которая, пофыркивая, снует от острова к острову, то чуть за борт не вываливались — с таким рвением размахивали мы руками и шляпами. Счастливый путь, бравое суденышко с Лофотена, эге-гей, пароходик из Эксфьюра! Мы, мелкота, должны держаться дружно на всех морях!

Нордкап

Теперь погода по-настоящему испортилась. Дует чертовский ветер, резкие волны то и дело валяют «Хокон». Даже смешно: хочешь пройти по палубе, делаешь энергичный шаг, и палуба сама охотно лезет тебе под ногу; хочешь ступить на нее, а палуба уходит из-под ног; у тебя глупое ощущение, будто ты падаешь, словно в темноте не заметил ступеньки и шагнул в пустоту. Впрочем, тот, кому по какой-либо причине доводилось нетвердой походкой ходить по неверной земле, скоро освоится и с морской качкой. Лучшее средство против морской болезни, по-моему, бутылка коньяка. Разумеется, ее надо выпить на суше и затем попрактиковаться в ходьбе; вы получите тренировку, которая когда-нибудь очень пригодится вам в море. Тогда вы сумеете мастерски пошатываться, балансировать и ловить палубу ногами, голова у вас будет кружиться, и вы начнете хвататься за капитана, за шкоты и поручни, но душа ваша возликует, и вы будете петь и болтать, а тем временем души трезвенников будут стенать по каютам и шептать молитвы, предписанные для смертного часа. Probatum est.[447]

Берега здесь темные и голые, сделанные из горного сланца. Ледниковый период обстругал их, и они стали плоскими, как стол, а к морю спускаются крутыми черными обрывами. Страшно суровый край, но в нем есть своеобразие и почти трагическое величие. Повсюду откос за откосом, без конца гладкие нагорные плато с неожиданными отвесными утесами, синеватыми от лишайника и словно тронутыми плесенью там, где они покрыты жалкой растительностью. Сплошная меланхолия! Я даже не удивился, когда «Хокон Адальстейн» вдруг повернул и направился прямехонько на черную скалистую стену. Наверное, он решил покончить с собой. Капитан в распахнутом черном бушлате стоит, засунув руки в карманы, и только помаргивает, а маленький смуглый офицер на мостике цедит сквозь зубы «stödig, stödig».

«Stödig», — повторяет рулевой и голубыми глазами смотрит на черную скалу. Осталось уже метров десять... Скала сама по себе не так уж страшна, но перед ней торчат из воды довольно зловещие черные рифы. Что-то будет?

—Hårt bagbord! — говорит смуглый офицер.

—Hårt bagbord! — повторяет человек у руля и поворачивает штурвал. «Хокон Адальстейн» хрипло гудит, и на скале вдруг вздымается белая метель: тысячи, десятки тысяч чаек закружились в воздухе, и только теперь стало видно, сколько еще их там сидит на каждом выступе скалы. Похоже на фарфоровые изоляторы на крыше телефонной станции. Пароход снова дает гудок, и снова пургой взметаются белые чайки и, как снежные хлопья, кружат у черной стены. Так вот он, Fugleberg, или Птичья гора.

—А чем кормятся эти бедные птички? — спрашивает рядом со мной сочувственный голос...

—Ну, как чем... наверное, рыбами.

—Ужасно! Бедные рыбки!

Скала за скалой, все как одна — безнадежно голые, суровые, вплоть до вон той, самой последней. «Хокон» дает продолжительный гудок и плывет прямо к этой отвесной черной стене.

—Опять Fugleberg?

—Не-ет, Нордкап.

Так вот он, Нордкап! Я бы сказал, что Европа кончается как-то неожиданно, словно обрубленная. И немного мрачно, похоже на черный обрез у книги. Если подъехать к Европе с севера, то, наверное, подумаешь: «О боже, что это за большой и мрачный остров?» Да, такая уж это странная земля, страна забот, называемая Европа. Могла бы стать земным раем, но, черт ее знает, как-то не получается. Потому и стоит здесь эта скала — как черная доска с предостережением. Точнее говоря, это еще не самый северный пункт Европы, — северная ее оконечность вон там, видите тот низкий и длинный утес, который называется Книфскьеродден, что значит «нож». А вообще-то самая северная точка на материке находится в той стороне, на Нордкине, а Нордкап — всего лишь окончание острова Магерёйя. Но все равно, Европа выбрала Нордкап своей самой северной точкой, решив, что уж если конец, то пусть будет поэффектнее. К эффектам Европа всегда была неравнодушна, вот и притворилась, будто ее северный конец там, где его на самом деле нет.

Край Европы... Там, дальше, за этим белым морем, есть еще, правда, Медвежьи острова и Свальбард, но они уже не в счет. Стало быть, край Европы; так просто и строго, большим, но весьма прозаичным восклицательным знаком кончается наш континент со всей его историей; кончается этим утесом, первозданным и вечным. Я знаю, когда-нибудь на нем появится громадная надпись «ШЕЛЛ» или «ФАЙФС»[448], или что-нибудь в этом духе. Но сейчас он высится тут, чистый, величественный и серьезный, как в первые дни мироздания. Нет, нет, это не конец Европы, это ее начало. Конец Европы там, на юге, среди людей, где больше всего суеты...

Медленно, медленно обходит «Хокон Адальстейн» черную скалу и бросает якорь в заливе Хорнвик. Тут мы будем ловить рыбу, чтобы внести разнообразие в наше меню, состоящее из тронхеймских консервов. Желающие могут взять удочки и сидеть с ними до тех пор, пока не задергается леска; тогда пассажир завопит: «Клюет!»

Подбежит матрос и вытащит на палубу серебряную рыбину, тяжелую, как поросенок, и зубастую, как крокодил. Иногда попадается пятнистая морская форель, иногда какая-то красивая, но несъедобная красноватая рыбка. Пассажир, который ничего не поймал, чувствует себя лично оскорбленным и уверяет, будто ему отвели плохое место, где не водится никаких рыб. Самыми страстными в этой рыбной ловле, как, впрочем, и в иных жизненных обстоятельствах, оказались женщины. Я знаю одну сердобольную даму, которая на «Хоконе» орудовала удочкой с таким усердием, что я сказал ей: «Бедные рыбки!»

Дама на мгновение смутилась, но потом закинула удочку еще дальше.

— Я ловлю только хищных, — сказала она. — Гляди, какую рыбу подцепила шведка Грета!

* * *

К вечеру ветер и волны утихли, зато над Хорнвиком нависли тучи.

Мы поднимаемся по крутой зигзагообразной дорожке вверх, на Нордкап. На первом же повороте «машинист» садится на камень: выдохся. Он утирает свои блеклые глаза и смущенно улыбается, в то время как даже две ветхие старушки с «Хокона» продолжают взбираться в гору. Вот видишь, старина, двадцать лет ты плавал мимо этих мест, не вылезая из машинного отделения, а сейчас нарочно поехал сюда, чтобы наконец-то как следует рассмотреть, что да как; но на Нордкап тебе, видно, не взобраться. Кто бы сказал: всего триста метров высоты, а влезть туда, ох, как трудно! Наверху нас охватывает пронзительный ветер, и мы попадаем в тучу... Нет, это не туча, а снежный град. Изволь-ка пробираться сквозь туман по голой каменистой равнине без конца и края! Зато штурман обещал, что мы увидим полночное солнце! Однако же здесь, наверху, среди каменных осыпей, еще распластался ползучий кустарник, доцветает горный репейник, жмется мшистая камейка. Кроме них, — только пучки пушицы, топкие болотца, поросшие бледным от холода лишайником, и больше ничего, — только россыпь камней. Край света. Но вот из тумана выступает деревянная будочка, а перед ней... Глазам не верю, но это действительно площадка для танцев! В будочке играет гармоника. Я знаю, одно это — ужасно, но тут еще большая компания американцев — хватит, чтобы нагрузить ими целый корабль. Что им тут надо? Край Европы — это наша собственность. Пусть себе совершают экскурсии на край Америки, если таковой существует; а нет — пусть соорудят его сами.

Туча ползет за тучей, вблизи они похожи на безобразные, измызганные клочья тумана... Ничего не видно в пяти шагах, мы прижимаемся к стене будочки и дрожим от холода. Вдруг туман слегка раздвигается, и в трехстах метрах под ногами зажигается опаловая, сверкающая поверхность моря. Там, внизу, светит солнце. Потом все опять скрывается в клубах туч; безнадежное дело! Только на севере мгла, словно накаляясь, загорается желтоватым огнем, клочья облаков тают и золотятся... И опять ничего, — только новый порыв ветра бросает нам в лицо ледяную крупу. «Ну что ж, и в этом есть своя прелесть», — говорит путешественник, лишь бы не молчать. Хмурая и сырая прелесть, но ведь это север...

Потом на западе открывается зеленоватый, холодный кусочек небесной лазури. Тучи рвутся, сквозь них вдруг хлынул ослепительный свет. Он ширится, как огромный радужный пузырь, вырывая из тумана темные контуры скал над перламутровым морем. Утес за утесом загорается тяжелым пламенем, отливая блеском раскаленной меди. И вот свершилось: вдруг до самого горизонта открылось бескрайнее золотое небо, и на севере, совсем низко, над самым морем, как раскаленный бурав, на небосклон прорывается странное маленькое красное солнце. Такое маленькое, что даже страшно: бедняжка, ведь ты тоже, собственно, всего лишь звезда! Тонкий огненный клинок рассекает золотое зеркало моря. Только на самом горизонте, бесконечно далеко на севере, ярко светится зеленовато-белая ледяная кромка.

Здесь можно, не мигая, глядеть солнцу прямо в лицо. Так вот ты какое, полночное солнце, темно-красный рубин на эфесе пламенного меча! Ты все еще остаешься солнцем, маленькая красная звезда! Я знаю — таким ты, верно, будешь через миллионы лет, когда начнешь стариться, остывать и сжиматься; тогда еще не раз расцветет смолёвка, поднимет свои белые головки горец, но что станется с нами, людьми, — не знаю... Думаешь, не жалко людей? Впрочем, сейчас перед нами всего лишь оконечность Европы; зачем же думать о конце мира?

Подходит верзила штурман и показывает тяжелой лапой на полночное солнце:

— Я вам обещал, а вы думали, я вру. Вот оно.

Да, вот оно. Мы видели полночное солнце, теперь можно вернуться домой: мы видели концы и начала, и огненный клинок протянулся к нам, прямой и строгий, как меч архангела: никогда, никогда не отворятся райские врата для тебя, человек! Ну, что поделаешь. Небо затягивается золотыми и серыми лохмотьями, взметнулся ветер, мир погружен в туман, ледяная крупа сечет лица хилых потомков Адама. Дети, дети, пора домой!

Обратный путь

Я уже не смог бы показать на карте наш обратный маршрут. Не помню точно, каким путем мы плыли и где останавливались. Постойте-ка, сперва был Хоннигсвог, одно из самых отдаленных человеческих обиталищ в мире. Потом снова Гаммерфест и Квальсунн, куда мы пришли в ноль часов, но там не спали ни взрослые, ни дети, такой там стоял неестественно светлый день. Потом помню Варгсунн, гладкий, как масло, и снова Тромсё. Но не это сбило меня с толку; тут повинны небо и море, изменчивые и бесконечные дни без сумерек, ночей и рассветов; здесь отменили время, вот в чем дело. Время здесь не течет, оно разлилось безбрежно, как море; оно отражает ход солнца и бег облаков, но не движется вместе с ними, не уплывает. Только часики на руке торопливо и смешно тикают, без нужды измеряя время, которого нет. Это так же странно и так же сбивает с толку, как если бы вдруг возник какой-то непорядок в пространстве и исчезла разница между верхом и низом; наверное, люди привыкли бы и к этому, но поначалу чувствуешь себя так же неуютно, как на том свете.

На округлые плечи и крутые лбы гор косо ложится мягкий золотистый солнечный свет. Может быть, сейчас два часа утра, может быть, пять дня, — никакой разницы, да и не так уж это важно... Спишь ты или бодрствуешь — тоже все равно, если живешь вне времени. Даже питание на «Хоконе» не нарушает неизменности времени: все то же smø rgås[449], все те же рыбки, солонина и коричневый козий сыр — на завтрак, обед и ужин. И я перестал заводить часы и бросил думать о том, какой сейчас день, год и век. Зачем считать часы или минуты, когда живешь в вечности?!

Нет здесь ночи, нет, собственно, и дня, только утренние часы, когда солнце стоит еще низко, золотое от рассвета и серебряное от росы, мягкое, искристое солнце зарождающегося дня. А потом сразу наступают предвечерние часы, когда солнце стоит уже низко, позлащенное закатом, подернутое нежной дымкой предвечерней истомы. Утро без начала переходит в вечер без конца, и над ними никогда не раскинется высокая светлая арка полудня. А потом, в огненном горниле полуночи, золотой бесконечный закат переплавляется в серебряное безначальное утро, и снова наступает день — полярный день, долгий день, сотканный из одних только первых и последних часов.

Конечно, везде на земле есть прекрасные часы. Возьмите вы пышный, багряный закат или рассвет над спящим краем — что говорить. Да, везде есть свои минуты... Но это именно всего лишь минуты, неудержимо ускользающие краткие мгновения, и через какие-нибудь четверть часа — конец чудесному зрелищу. А вот у нас, в Стьерн-фьорде, на Лоппехавете, в Грётсунне или еще где, — у нас часами золотится закат. Он заливает все большую часть небосвода, охватывает море... вот вспыхнули запад и север, уже и на восток перекинулось, и там занимается утренняя зорька; теперь море и небо озарены чем-то безмерно странным и торжественным: это одновременно сияющие сумерки и бледный рассвет. Нежный закат сливается с холодным восходом, за синим хребтом гор уже восходит или еще заходит огненный солнечный диск, по алой глади вечернего моря пробегает серебристая утренняя зыбь, и весь чистый небосвод блекнет и холодеет в строгом торжестве рассвета. И солнце задерживает свой бег над Гаваоном, и сбывается страстный призыв Фауста: прекрасное мгновение остановилось, распростерлось, беспредельное во всем величии пространства и времени. Куда же ты попал, человек? Не видишь разве, что здесь иной мир, иной, совсем необычный порядок, великий и грозный? Да, знаю: здесь неисчерпаем миг и бесконечно течение времени.

Боже, где это было, где мы это видели? Кажется, в Малантене, а маленькая пристань называется Мольснес, но неважно, — это было где-то во Вселенной. Перед полуночью прошелестел легкий дождь, потом облака загорелись, как медные факелы в походе, и вознеслись над индиговыми шлемами гор. Над золотым морем появилось заходящее солнце, и его страшный, тонкий, огненный клинок пронзил водную гладь от севера к югу. Тогда горные пики, погруженные в оливковые и голубые тени, затлели, как розовые уголья, над маленькой пристанью, погруженной на дно вечера, раскинулась яркая полночная радуга, горы замерли, охваченные великим и торжественным пожаром. Скалы были кроваво-багровы, а наверху светился снег. Это было как причащение, как воздвижение святых даров... А солнце, пылающая точка над самым горизонтом, словно отбивало северный полночный час...

Тут из машинного отделения вылез старый судовой механик, неразговорчивый бородач, сплюнул в изумрудную воду и, ворча, спустился обратно к своим машинам.

* * *

По особой благосклонности фортуны нам удалось увидеть в Норвегии и прекрасное солнце, и густые тучи, и туманы, и радуги, и ливни. Да, все это мы видели. Мы плыли под арками радуг, а ночью попадали в молочный туман и еле ползли, все время давая тревожные гудки и звонки. Мы видели вершины гор над белыми облаками и подножия скал, окутанные облачной завесой, которая опустилась на воду, как мокрый мешок. И горные хребты мы видели, то машущие султанами туч, то затянутые туманом, который клубился, делая горы похожими на вулканы, то подернутые дымкой, легкой, словно кто-то дохнул на прозрачный халцедон. Мы видели небо во всем его великолепии, море, то серое под дождем, то синее, то алое, то сверкающее, как расплавленное золото, переменчивое и радужное, как мыльный пузырь; видели воды, отливающие то металлом, то перламутром, то шелком, воды тихие и воды косматые. Да, слава богу, повидали мы немало. И вот за тихим и светлым Уфут-фьордом показался Нарвик, конец нашего плавания.

Да, много мы видели и вкусили от всего; но мне хотелось бы еще раз проехать этим путем. Хотелось бы видеть ночь. Ночь, которой нет конца. Беспредельное черное небо и море, мерцание маячков, мигание бакенов — красные, белые огоньки, светящиеся в тумане окошки жилищ и огни пристаней; луну над ледяными горами, фонарь рыбака и сверканье звезд в морозной ночи... Черная оконечность Европы, выдвинутая в бесконечную черную тьму. Как это должно быть печально, боже, как печально! Но разве мало печали повсюду в мире, и не затем ли живет человек, чтобы выносить эту печаль?

От всего мы вкусили — но только со светлой стороны; как же мало, — о великая и маленькая норвежская земля! — как мало знает тот, кто не познал всего!

Нарвик

Нарвик — это порт и одновременно конечный пункт самой северной железной дороги в мире (кроме Мурманской, которую я не считаю, потому что там не был). Этот город питается рудой из Кируны, шведским лесом и норвежской сельдью. Кроме того, здесь перекресток четырех фьордов и целое сборище знаменитых гор — Спящая королева, Харьянгсфьелене и другие вершины, увенчанные льдом и величественные, как нигде. Ну, а стоит человеку оказаться около гор, он обязательно полезет на них, чтобы разглядеть вблизи.

Какая-то кошка, задрав хвост трубой, прибежала нам навстречу, а потом с полчаса провожала нас в горы. Где-то шумел водопад, высились великолепные горные сосны, как исполинские церковные подсвечники; поэтому я их нарисовал. Росли там Empetrum nigrum, Rubus chamaemorus[450] , Eriophorum vaginatum[451], Juncus[452] и другие болотные растения. Я привожу эти названия для того, чтобы вы убедились, что я был вполне в здравом уме и ясной памяти. Потом внизу открылся гладкий Уфут-фьорд, окруженный скалистыми стенами, сосновыми рощами, а наверху, на куполах гор, заблестели безбрежные фирновые поля. Но человеку и этого мало, он говорит себе: взгляну еще, что там, за той скалой, поднимусь еще чуточку выше; и так случилось, что я добрался до места, на котором... потерялся.

Было это просто пустынное плато, покрытое большими гладкими камнями, где все видно как на ладони. Кое-где торфяные болотца, кое-где островки растительности — стелющийся можжевельник, карликовая береза или северная ива (Salix lapponum), и больше ничего. А выше — сверкающие глетчеры да одна скала, крутая и фантастическая, как Маттерхорн. Я присел на камень у торфяного озерца, чтобы нарисовать скалу. Есть свидетели, которые видели, как я рисовал. И вдруг они потеряли меня из виду: на камне, где я только что сидел, никого не было...

У каждого человека бывают свои странности. И разумные люди извиняют ту или иную минутную причуду. Однако, когда через пять минут я все еще не появлялся, мои спутники удивились и стали звать и искать меня. Тут-то и оказалось, что я действительно исчез. Меня искали среди камней: сперва живого, а часом позже — уже мертвого. Когда не нашли и трупа, все почти уверились, что я свалился в бездонное торфяное озерцо и меня засосало. Мои спутники бросились в Нарвик за людьми, чтобы вытащить мое тело. Любопытно, что нам, людям, всегда в подобных случаях нужно так называемое логичное или естественное объяснение. А здесь, в горах Норвегии, человек иной раз просто исчезает бесследно, и от него не остается даже пуговицы. Лопари говорят, что его «взяла гора».

Меня нашли около Нарвика, в часе ходьбы от того места, где я исчез. Я сидел у дороги и гладил ту самую кошку, которая нам встретилась, тянул ее за пушистый хвост и держал в руке живую мышь, которую принесла эта киска. Говорят, я удивленно поднял глаза и пробормотал что-то вроде:

— Где же вы так долго пропадали?

Никто не знал, как я туда попал, и я тоже не могу объяснить этого. Может быть, виной всему была кошка, ведь говорят, что колдуньи оборачиваются кошками. Но как все это произошло — я не могу объяснить.

Когда мы вернулись в Нарвик, было много позже пяти часов, и на город уже пало грозное заклятье, именуемое «ikke alkohol», так что не было никакой возможности должным образом отметить мое спасение или решить загадку этого случая. Пришлось оставить его без объяснения, ограничившись трезвыми фактами. Я еще долго потом удивлялся, поглядывая на ледяные вершины над Нарвиком. Пробило полночь, а нарвикские парни все еще бродили по светлым улицам в ожидании какого-нибудь сигнала, что пора идти спать; но такого сигнала так и не последовало.

Уфутская магистраль

Небольшой электровоз везет нас в горы, мы над последним изгибом светлого Уфут-фьорда. Где-то сейчас «Хокон Адальстейн»? Наверное, мыкается по пристаням Лофотена, и на всех brygge его уже поджидает «наш пес», недоуменно вертя пушистым хвостом. Только теперь мне приходит в голову, что ведь, собственно, все мы, пассажиры «Хокона», были добрыми друзьями. Никто об этом и не думал, так уж получилось само собой. С иным попутчиком мы, быть может, за все время и словом не обмолвились, только порой поглядывали друг на друга. И все же мы собрались, чтобы растроганно пожать друг другу руку на прощанье. Не спорьте, это был славный пароход. Возить бы ему да возить людей из разных стран. Пусть они даже не разговаривают, не устраивают совещаний и конференций, — вероятно, в конце пути они все равно крепко пожмут друг другу руки.

И вот нам остается проехать лишь маленький кусочек норвежской земли: здесь она, бедняжка, от моря до шведской границы, имеет всего около пятнадцати километров в ширину; зато кругом скалы и скалы, глетчеры, пропасти и водопады — и все это вместе называется Хундален. Куда хватает взор — лишь ледяные купола и пики, едва найдешь место, чтобы прилепить пограничную сторожку, и каждую минуту нас проглатывает туннель и снова извергает в еще более пустынную и каменистую местность. И все равно — хорошая страна Норвегия и народ ее славный. Если бы меня спросили, что я видел там плохого, я мог бы вспомнить лишь американских святош, комаров и «полусухой закон»; еще мне не понравилось одно блюдо, но я для верности его даже не пробовал, так что не могу сказать ничего определенного. Хорошая, суровая страна, населенная добродушным народом, страна деревень и маленьких городков, где мужественные люди тихо и добропорядочно живут в чистых коробках-домиках, среди самой фантаста-

Снова в Швеции

Северная тундра

...ческой, монументальной и подчас почти нереальной природы. Однако мы уже пересекли в туннеле государственную границу и очутились в Швеции. Прежде здесь была пограничная станция, но ее пришлось перевести отсюда: уж слишком тут суровый климат; заставу отодвинули чуть дальше в глубь Швеции, к Вассияуре, где климат не такой высокогорный, так как это место на целых семь метров ниже. Разница сразу заметна: здесь уже с успехом существуют валуны, и черные болотца, и стальные озера. Собственно, это громадная терраса из валунов, насыпанная среди гор и круто спускающаяся к морю. Среди древних камней кое-где торчат островки камыша или пушицы, несколько карликовых березок — и больше ничего нет. Потом дорога спускается к Абиско, тундра захватывает все большую территорию, перевалы гор уже кудрявятся березовым кустарником, и в эту зелень врезается длинное, усеянное зелеными островками озеро Турне-Треск. Мы — в самом сердце Лапландии. Я, правда, не рассчитывал увидеть из окна вагона становища лопарей с оленями и разными туземными аксессуарами; но когда вместо этого встречаешь лопаря (в национальном костюме) в роли продавца сувениров для туристов, а лопарок (в национальных костюмах), прислуживающих обитателям чистеньких красных шведских домиков, то, пожалуй, опешишь и подумаешь — да, плохо обстоит дело с живописной самобытностью одежды, если почти всюду, где бы ты ее ни встретил, она оказывается либо рекламой для туристов, либо признаком наемного положения человека по отношению к людям, гораздо менее живописным, но более богатым. Похоже, что в наше время национальные костюмы и другие этнографические особенности сохранились только у тех, кто с их помощью добывает себе пропитание. Так, конечно, ничего не сохранишь, и я заранее оплакиваю исчезновение той частицы земной красоты и самобытности, которая называется «народные художественные изделия».

Зато природа, надеюсь, дольше сохранит здесь, в горах, своеобразный лапландский характер. Во-первых, потому, что окрестности Абиско объявлены заповедником (видимо, из опасения, что кому-нибудь вздумается разбить там плантации кофе или сахарного тростника), а во-вторых, отчасти и потому, что здесь никогда ничего не вырастет, кроме тундровой ивы и карликовой березы, не считая мелких сорняков, которых я не разглядел из поезда. Что же касается гор, то их положение далеко не столь прочно. Если только в них найдут хоть что-нибудь пригодное для производства пушек или подобных вещей, то всю гору погрузят в вагоны и отвезут через Нарвик к герру Круппу или мистеру Армстронгу, как это уже случилось с горой по имени Кирунавара: теперь это уже не гора, а попросту семьсот миллионов тонн первосортной железной руды. Я рисовал ее вместе с озером Люоссаярви, в котором она отражается; но город Кируна с его стандартными красными домиками рабочих и всеми социальными, благотворительными и прочими достижениями современного индустриального центра, расположенного посреди трагической зеленой пустыни-тундры, у меня не поместился.

За окном вагона — бесконечная арктическая тундра, медленно, но верно переходящая в северный лес: сначала только камни и стелющийся кустарник, кое-где березовый пенек и сушняк, местами золотится лапчатка или что-то похожее на нее (может быть, Sibbaldia procumbens), потом кусты становятся выше и гуще; куда ни глянь, всюду мелькают призрачно-белые огоньки березовых стволов вперемежку с тонкой трепетной осиной, темными кустиками ольхи и серебристой ивой. И всюду под ивами, под вороникой, под березами поблескивает черный торфяник. Потом над волнистым кустарником начинают появляться кривые высохшие стволы, мелькнет изъеденная ветрами редкая крона, затемнеет густая хвоя узловатых сосен. Как ни странно, здесь нет, как в наших горах, ползучей поросли. Рослая сосна упорно борется здесь за жизнь. И вот она уже победила: еще кривая, изуродованная ветрами и снегом, она своим длинным стволом и тяжелой хвоей сообщает краю строгий и торжественный вид. Березовая поросль редеет, сосна становится властительницей леса, над темно-зелеными зарослями черники и стелющегося можжевельника стройными мачтами торчат первые стволы елей, которым ветры придали самые диковинные формы — метелок, щеток, косматых голов, развевающихся флагов, раскинутых рук... Но это еще не настоящий лес, — не коллектив растений. Каждое дерево на свой страх и риск единоборствует с почвой и стихиями, каждое выросло и сформировалось на свой манер, каждое отмечено собственной судьбой. Это не лес, а великое поле битвы, стан воинов, сражающихся в одиночку. Что поделаешь, там, где борьба за существование тяжелее всего, каждый из нас может рассчитывать только на себя: покажи, на что ты способен, что можешь выдержать! Трудная жизнь, верно, но зато сколько в ней приключений! Какие только не встречаются тут деревья! Вот обстрелянный казак, старый, испытанный боец; вон долговязый Дон-Кихот, а рядом приземистый японский борец; вот жилистый верзила, одни шрамы да суставы, вот иссеченный в боях инвалид, поднявший к небу страшные обрубки, а там — заносчивый губастый бахвал, а вот и голодный, много раз битый бедняк — вечно ему не везет, но он хоть с грехом пополам, а перебивается; суковатые, костлявые дядьки, все на них висит, а видишь, они не сдаются! И кто бы подумал, что они такие двужильные, эти бирюки! Привет вам, бравым войском встали вы против Севера!

А под ногами у них кишат драчливые подростки — елочки-здоровячки, крепкие ребята. Этакий колючий парнишка, лоб его уже рассечен жестоким ударом, долговязый молокосос, а глядит дичком, исподлобья, навесил патлы, корчит из себя взрослого. Говорю вам, не наглядишься досыта на дикорастущий северный лес; и нигде не найдете вы столько своеобразных и замечательных индивидуальностей — разве что среди гор и скал норвежских фьордов.

Да, светел и редок лес на своей северной границе, но что за молодцы деревья, какие крепыши, какие усачи, увешанные куделью мха! Всюду поблескивают черные лесные омуты, всюду навален черный камень, всюду торчит щетина жесткой травы и густое руно черники; ясными огоньками вспыхивает светло-зеленый папоротник. Понемногу, исподволь, тундра сменяется редким лесом из елей, подобных корабельным мачтам, и сосен, величественных, как купол храма. Есть деревья, которые запоминаются на всю жизнь, как иное человеческое лицо. Есть деревья — почти подвижники. Но вот мелькнули широкие вырубки, на свежей просеке белеют срубленные стволы, все чаще рдеет среди них ивняк и колышется рыжая трава. Где северный лес, там добыча древесины: широкие, здесь уже медлительные «эльвы» неторопливо и неустанно уносят из леса немые стволы.

Шведские чащобы

Собственно говоря, от Полярного круга до самого Стокгольма мы ехали через леса. Двадцать, тридцать часов мчится на юг экспресс и все лесом, лесом. Да еще какой экспресс, друзья мои, — нигде не путешествуют так быстро и комфортабельно, как в Швеции. Иногда, правда, лес ненадолго уступает место пастбищам и лугам, как, например, в Норботтенслене, где люди строят сеновалы в виде красивых и забавных деревянных домиков, словно бы пришлепнутых сверху, — они, как сжатая гармоника, шире в середине, чем внизу и вверху.

Чем дальше на юг, тем обширнее крестьянские усадьбы, они похожи на нахохленных наседок. Но даже южнее, в Онгерманланде и Емтланде, дома построены из прочных золотисто-коричневых балок и стоят на деревянных столбах, как и полагается в горном краю. Только уже в Хельсингланде начинается красная с белой каемкой Швеция.

И потом реки: бесконечные чащобы то и дело прорезают «эльвы» — широкие и тихие, как озера реки или молодые речушки, бегущие по порогам, темные, с белой накипью пены. Но по большей части это могучие, спокойные, очень серьезные реки, отдавшие свою буйность там, в горах, турбинам электростанций; теперь они беспрерывно, терпеливо, хотя немного и с ленцой, несут плоты к лесопилкам и портам. Таковы реки, с севера на юг: Луле-Эльв и Пите-Эльв, Аби-Эльв, Уме-Эльв, и Онгерманс-Эльв, и Индальс-Эльв, а потом еще Люсне-Эльв и Даль-Эльв и множество других, названия которых я уже не помню. Даже и наша Лаба или Эльба — не что иное, как древний кельтский «эльв».

Все остальное — это северный лес. Куда хватает взор, от длинных горных хребтов до равнин на юге, пересеченных множеством «эльвов», всюду леса, леса, леса, без конца и края. Пологие волны леса на холмах, черная гладь леса в низинах. Кое-где торчит бревенчатая вышка, похожая на виселицу; не знаю — для чего она, может быть, для наблюдения на случай лесных пожаров. Но как описать вам шведский лес? Надо бы начать с опушки, по опушки, собственно, нет, разве что полоска красноватых зарослей ивы, разве что папоротник по пояс. А сделаешь шаг в глубь леса — и гляди сам, как тебе потом выйти из него, как, измазавшись в чернике и продираясь сквозь колючий малинник, пробраться через все буреломы, валежник, березовую рощу и молодую еловую поросль. Один только шаг сделаешь в лес — и будто ты в таком месте, куда еще не ступала нога человека.

Пожалуй, стоит начать снизу... Э-э, что там, не гриб ли? Гриб, да какой! Глядите, шведы, вот я несу вам из леса полную шапку белых грибов и бурых подосиновиков; я нашел в лесу такое место, где еще не ступала нога человека, — вот почему там столько грибов! Что скажете? Что-о, ядовитые? И вы вообще не собираете грибов?! Никак не уговоришь этих шведов, твердят, что грибы несъедобны. Но я не верю, чтобы такой умный и образованный народ мог поддаваться столь чудовищному предрассудку; наверное, они говорят это только затем, чтобы никто не ходил по грибы, потому что в таких лесах человек обязательно заблудится и не выберется из них до смерти. (Я это испытал: через три минуты я уже не знал, куда класть грибы, но не знал и того, откуда я пришел, куда идти, даже имя свое чуть не забыл. Вот какой здесь дремучий лес. Стою и думаю, найдут ли когда-нибудь мои бренные останки среди грибов, которые я тут посеял? Потом оказалось, что я всего в пятидесяти метрах от шоссе.) Я знаю одну даму, довольно стойкую среди житейских превратностей и невзгод. Но на краю шведского леса она попросту расплакалась: видеть столько белых грибов и подосиновиков и не тронуть их было выше ее душевных сил. Да и мне трудновато покончить разговоры о грибах (например, о темно-смуглых дубовиках в Смоланде, или о светлых «травяных» в Зёдерманланде, или о больших белых грибах, росших у самого асфальта эстергётландского шоссе... А сколько было рыжеватых подосиновиков!). Однажды я полез за грибами в огороженный участок леса, и там за мной погнался большой рыжий конь. Может быть, он просто хотел поиграть со мной, но ведь конь в лесу — это явление почти сказочное; кроме того, там стоял рунический камень, так что, кто его знает, может быть, за всем этим таилось какое-то колдовство... Однако же, чтобы не сказали, будто я за грибами леса не вижу, начну-ка иначе. К примеру, так.

Если соединить все родники и ручьи, все заросшие ряской темные озерца и сельские пруды с гусями, все скучные лужи и светлые веселые потоки, все капли росы на траве и листве, все серебристые струи из водосточных труб на человеческих жилищах, — наверное, собралось бы много воды, но это не было бы морем. И если насажать сосен, елей, берез, пихт и лиственниц от Парижа до самой Варшавы, то получилось бы, правда, ужасно много деревьев, но это еще не был бы северный лес. Тут дело не только в его протяженности и количестве деревьев. Правда, и в самом их множестве есть что-то, я бы сказал, стихийное и бессмертное; но в понятие северного леса входит еще некое доисторическое первозданное качество — он подобен геологической формации. Впечатление такое, что все это, все, что стоит и лежит в этом лесу, природа извергла на земную поверхность в один геологический момент так же, как она извергла гранит или настелила меловые пласты. А теперь — иди, человек, ломай камень, руби деревья! Ты можешь даже уничтожить северный лес, — почему бы и нет? — а вот воссоздать его, сотворить его ты не в состоянии. Что такое «лес»? Он стоит на миллионах стволов, но это сплошная стена, единая гладь, единая необозримая зеленая волна, которая катится от полярного круга, за тысячу километров, сюда, на юг. Словно там — на Севере, на Севере! — находится неиссякаемый источник бессмертной жизни, который устремляется гудящими порогами и водопадами лесов, каскадами и потоками лесов, разливами и тихими заводями лесов все дальше, на Юг, на Юг! И только тут, в Гестрикланде, Емтланде, над Даль-Эльвом, на его пути становится человек с топором дровосека: не пущу тебя дальше, северный лес! Правда, есть еще лесные участки и около Дьюрсгольма и близ Меларена, но это всего лишь лесочки, так, для украшения. Отсюда, с Юга, наступает на необузданную стихию северного леса человек со своими коровками и усадьбами.

Старая Швеция

Suecia omnis divisa est in partes duo, или вся Швеция, — хотя она административно разделена на двадцать четыре провинции, или лена, — фактически состоит из двух основных частей: на юге, от Эресунна до Свеаланда, стало быть, несколько севернее Уплана, простирается старая историческая Швеция, усеянная кафедральными соборами, крепостями, замками, старинными городами, статуями королей, руническими камнями и вообще историческими памятниками. А дальше на север, до самого Заполярья, Швеция усеяна уже только гранитом, водопадами и северным лесом. Это — доисторическая Швеция.

В старой Швеции путешественник прежде всего замечает великое множество церквей. Среди них — величественные старинные соборы с гробницами королей, графов де Браге и святых Бригитт. Но я не могу зарисовать для вас такой собор, какой видел в Линкёпинге или Лунде, потому что, хочешь не хочешь, а готика должна быть воплощена в камне — иначе получается совсем не то. В Лунде, кроме того, есть прекрасный романский мавзолей, с которым связано множество легенд и исторических преданий о великане Финне и его жене. К сожалению, я не владею шведским языком и не понял ни слова из того, что рассказывал об этом тамошний гид; так что могу только поведать о том, что видел.

А видел я и знаменитый монастырь Врета, окруженный красивым кладбищем. Его я нарисовал, чтобы вы увидели, что и церкви здесь строят, как сельские усадьбы, — сплошь пристройки, божьи сарайчики, хлевики и амбарчики, напиханные как попало, теснятся вокруг главной конторы по распространению слова божия. Но больше всего нам встречалось небольших деревенских церквушек, окруженных старыми дубами, липами и ясенями и высунувших из зелени свои башенки, фронтоны, кровли, купола и луковки. Я нарисовал их целую коллекцию — от тоненьких и островерхих, похожих на веретено, до типичных шведских куполов, широких и низких, смахивающих на пожарные каски или на шляпы-котелки. Иногда шведская церковь считает себя вправе обойтись без башенки и ограничивается деревянной колокольней. И вообще эти церковки расположились удобно и по-граждански прочно на раскрытой ладони мира, в них совсем не заметно демонстративного и патетического устремления в небо. Таков, видимо, дух трезвого и гуманного протестантизма.

Крепости и замки здесь, как правило, стоят на берегу тихих озер. Мне кажется, это сделано скорее ради прекрасных отражений в воде, чем ради неприступности этих оплотов феодализма. С той же целью шведы увенчали свои башни и круглые бастионы разными куполами, светильниками и сводами — пусть вся эта красота отражается в водной глади. Вот вам изображение замков в Кальмаре, Вадстене, Лецкё и еще где-то; и развалины монастыря, и мертвые крепости, отраженные в зеркале вод. Замок над озером — один из характерных мотивов старой Швеции; другой мотив — это помещичья усадьба, длинная, старая аллея, и в конце ее красный или белый маленький замок, почти весь спрятанный в густом саду. Шведская демократия не тронула аристократов, — она просто дала им возможность постепенно вымирать, как лосям или горностаям, и относится к ним деликатно, с почтительным, но пассивным сожалением.

И, наконец, старая Швеция, густо усеянная руническими камнями и надгробными памятниками в виде гранитных валунов. Иной раз думаешь — это всего-навсего межевой камень между покосами какого-нибудь Линдстрема и Линдберга, а оказывается, на нем вытесаны руны, при виде которых возликует сердце археолога. Иногда такие надгробные камни расставлены в круг или сложены так, что образуют подобие корабля викингов. В одном месте огромный гранитный камень положен на два других, и получается нечто вроде навеса над прахом какого-то стародавнего Ларсена. Современный человек в изумлении ходит вокруг, поражаясь, как смогли тогдашние люди водрузить такой чудовищно тяжелый камень.

Я нарисовал для вас эту могилу, она находится у самого шоссе близ Треллеборга; удивительно, до чего таинственный и солидный вид придает окрестностям такой, как говорится, «памятник прошлого». Что поделаешь, величие и масштабы во времени внушают человеку такое же благоговение, что и безграничность пространства. Вы себе не представляете, сколько возле такого священного места валяется коробочек, станиолевой бумаги и оберток от фотопленки. Я думаю — всякий, кто проходит здесь, обязательно запечатлеет свою супругу в тот момент, когда она одной рукой опирается о древний камень, а другой поправляет волосы, которые треплет ветер с Балтийского моря. («Подожди, ведь я растрепана», — говорит «фру» своему мужу. «Неважно», — заверяет супруг и поспешно щелкает аппаратом; в мире становится одной семейной реликвией больше.)

Помимо исторических памятников, старая Швеция изобилует чистыми городками, красными сельскими усадьбами и вековыми деревьями. Но деревья я приберегу для другой главы.

Готландская земля

Да, я приберег старые деревья и лужайки, леса, гранит и озера до того момента, когда придет пора прощаться с северными странами; ибо самое прекрасное в них — это все-таки сам Север, то есть природа, зеленая, как нигде, богатая водами и растительностью, искрящаяся росой и небесами, отраженными в воде, — пасторальная и изобильная, мирная и благословенная природа Севера. Я приберег под конец еще и красные с белым дворики, и стада черно-белых коров, канавы, заросшие цветущей таволгой, серебряные ивы и черный можжевельник, гранитные пригорки Зёдерманланда и длинные кудрявоволнистые холмы Смоланда, и сытое, ясное спокойствие ландшафтов Сконе. Ничего особенного, говорю я, да, ничего особенного, — но они прекрасны. Хочется ласково гладить их рукой, а не заниматься их описанием. Ничего особенного: скажем, островок, отраженный в спокойной воде; но почему же он кажется островом блаженства? Ничего особенного, всего лишь пятнистые коровы в тени старых лип жуют свою жвачку, но это похоже на картины старых голландских мастеров, которые любили писать коров и деревья. Или — всего лишь каменный мост через тихую речку. Но кажется, что ведет он в тот край, где нет ни забот, ни спешки, где, быть может, нет и смерти. Или — просто красный с белым домик среди зеленых деревьев; но ты глядишь на него и думаешь: какое было бы счастье жить и хозяйничать здесь... Я знаю, это не так, я знаю, нелегко стать счастливым, человек, наверное, и в раю не научится этому искусству. Но такой уж здесь край, что путник готов тотчас поверить в мир, благополучие, покой и другие великие блага.

Нас вез по этим местам ученый, замечательный человек, прекрасный знаток Севера; одной рукой он вел свой фордик, другой показывал нам то одно, то другое и, жестикулируя, рассказывал о доисторической эпохе, истории, людях и достопримечательностях каждого края. Таким образом, управляемые левой рукой и духовно ведомые правой, пересекли мы Зёдерманланд, Эстергётланд, Смоланд, Скон и Мальмёхуслан и потерпели аварию только в Треллеборге, у самого порта, из чего видно, что судьба исключительно благоволила к нам на всем пути. Так что я мог бы многое порассказать о старом готландском крае, но, к сожалению, путаю Никёпинг, Норркёпинг, Линкёпинг и Ионкёпинг и имею весьма сумбурное представление о шведских королях. Уж очень их было много, особенно Густавов и Карлов; нет, лучше я помолчу об истории, чтобы не попасть впросак. Помню только, что жителям Эстергётланда свойственны одни типические черты характера, а жителям Смоланда — какие-то другие. А может быть, и наоборот... Эстергётланд — широкая, благодатная, богатая равнина, а Смоланд порядком бугрист, это более бедный сельский край; но оба изобилуют раскидистыми, кудрявыми деревьями, которые стоят и вдоль дорог, и у каждого домика, и над зачарованными водами рек и озер, и всюду, где земля образует пологий холмик или уединенный овраг. Все это один, неизменный божий сад; но и в этих благословенных местах то и дело попадается гранит, заросший можжевельником и вереском, или валун, или прорывается на поверхность голая скала, — все тот же монументальный первозданный каменный мир, который всюду выглядывает из-за уютной и буколической Швеции.

А затем, уже в самом конце пути, перед путником открывается Ханаан севера, ровный и урожайный край, провинция Сконе со своими ветряными мельницами и аллеями, край пестрых коров и просторных сельских усадеб, где хлевы длинны, как фабричные корпуса, а амбары высоки, как Лундский собор. Здесь строят уже не из дерева, как в остальной Швеции, а из камня и кирпича, скрепленных деревянными балками. Поля здесь родят тяжелую пшеницу, крупную свеклу и всякие другие злаки господни, что годятся в пищу человеку. Однако жители Сконе не питают пристрастия к изысканному столу и руководствуются правилом: «Ешь вовремя, ешь добрую пищу, ешь досыта».

Я заметил, что всюду, где разводят хороший скот и растут старые благородные деревья, живет и крепкая порода людей; эти шведы из Гётланда — настоящие вельможи среди крестьян.

Но вот и конец путешествия, круг замыкается: от милой датской земли, налитой молоком, как розовое вымя, мы добрались до самого края света, где не растет ничего, кроме пучков заполярной травы среди камней; и через полярную тундру вернулись обратно, к зеленым пастбищам и черным лесам. Мы словно зачерпнули полную горсть этого края, как путник, идущий мимо нивы, пропускает сквозь пальцы спелые колосья (правда, в Норрланде ему пришлось бы довольно низко нагнуться, чтобы потрогать тамошний овес). Здесь, в Сконе, круг замкнулся; и путника вновь благословляют боги стад и злаков — как и на той стороне Эресунна.

Ночь

И снова ночь, над Балтийским морем вспыхивают зарницы, предвещая погожий день. Сверкающий огнями плавучий отель несет нас мимо зеленых и красных огоньков, мимо мигающих бакенов и ослепительных лучей маяков к берегам той, другой, большой Европы... А знаешь, что я хотел бы знать? Всего только одно — в каком «сунне» пыхтит сейчас наш «Хокон Адальстейн» с грузом муки и цемента и горсткой людей. Ведь там, на севере, еще не настала темная ночь, там солнце только садится в пылающую рассветную зарю. Нет, нет, это был славный пароход; правда, не такой шикарный плавучий дворец, как этот. Зато мы, люди, были там как-то ближе друг другу и ко всему окружающему.

Не знаю, право, почему народы так пекутся о своем величии и мощи; ну, ну, смотрите не лопните от спеси! Вот я съездил поглядеть, как живут три народа, — их называют «малыми». А жизнь-то у них вовсе неплохо устроена, и если подсчитать все хорошее, то у них его найдется побольше, чем в крупнейших мировых державах. И здесь история приносила вражду, междоусобицы и войны — но от них ничего не осталось, и ни к чему путному они не привели. Когда-нибудь люди поймут, что никакая победа не стоит того, чтобы ради нее воевать. И уж если человечеству нужны герои, пусть ими будут люди вроде того незаметного врача из Гаммерфесте, что полярной ночью ездит на своей моторке по островкам, туда, где рожает женщина или плачет больной ребенок. Для цельных и мужественных людей всегда найдется дело, даже если умолкнут барабаны войны...

Итак, снова ночь, и над черным морем поблескивают широкие палаши зарниц. К погоде это, а может быть, к ненастью? Насколько грознее и трагичнее кажется мир ночью! Да, друг, это уже не шведские сумерки, прозрачные, зеленоватые и холодные, как вода заливов, и не головокружительная метафизика полночного солнца; это уже самая заурядная тяжелая европейская ночь. Ну что ж, съездили мы, поглядели на божий свет и вот возвращаемся домой.

Брезжит серый и холодный рассвет, чем-то напоминая о той минуте, когда человек раскрывает еще влажную утреннюю газету, торопясь узнать, что нового в мире. Как давно мы их не читали! И ничего не случилось, только несколько недель ушли в вечность, норвежские горы отражались в воде фьордов, шведский лес смыкался над нашими головами, и благодушные коровы смотрели на нас безмятежными святыми глазами... Первая жестокая и тягостная для человечества новость — вот что ознаменует конец нашего путешествия... Да, вот и она: и надо же, чтобы этой новостью оказалось грозное несчастье испанского народа! Боже, почему человек так любит все народы, которые он узнал?!

В серых рассветных сумерках сверкают огни Европы. Что поделаешь, это — конец пути. Из Руйаны выплывают рыбачьи баркасы, — такие же, как на Лофотене, только паруса у них поставлены чуть иначе. А «Хокон Адальстейн» сейчас, наверное, держит курс на север, мимо скал Лофотена.

Да, да, славный это был пароход[453] и доброе путешествие.

Загрузка...