Африкан задумчиво смотрел на догорающие в печке поленья. Он безмолвно указал на потухающий огонь Никифору, сидевшему ближе к печке, тот подложил дров. Алеша захмелел, его клонило ко сну. Но вдруг его лицо осветилось тихой улыбкой.
— «Ах, да одна, ах да одна во поле дороженька пролегала», — вздохнул он, и гармонь тоже вздохнула грустным аккордом.
— «Частым ельничком, частым ельничком, белым березником она заростала, молодым, горьким осинничком ее заломало…»
Пел Алеша слабым старческим голосом, шепелявил. Но его тонкий слух улавливал в каждом слове песни такую интонацию, которая только одна и передавала вложенное в что слово чувство.
— «Нельзя, нельзя-то мне к любушке-голубушке в гости ехать…»
И от горькой потери любимой сжалось сердце Африкана — не увидит он больше своей жены. И Никифор вспомнил, как не раз на военных дорогах тосковал по своей спокойной, работящей Анне, не раз думал — заросли дорожки до дома, возврата нет с полей битвы…
Алеша кончил петь.
— Большая сила в песне… — глухо проговорил Африкан после долгого молчания. — Капитан у нас был, командир дивизиона. Вот пел! Вроде тебя, Алеша. Не сильно, но выразительно. Мурашки по спине ходили. Любил он песню:
Может быть, на этом полустанке
Разгорится небывалый бой.
Потеряю я свою кубанку
Со своею буйной головой, —
пропел Африкан хриплым голосом.
— Не умею петь, — продолжал он. — Никак не выходит. Плясать умею, а петь — никак. Так вот, как выведет: «Разгорится небывалый бой»… Потом тихо, шопотом, одними, губами: «Потеряю я свою кубанку»… Слушать невозможно… Люди из ровиков выйдут, потихоньку стоят кругом него, слушают… А он на пенечке сидит, покачивается, поет. Ни на кого не взглянет… Стоишь около него, не шелохнешься. Поет он. И вдруг перед твоими глазами озеро наше выплывает… У меня всегда, как музыка играет или песни поют, своя жизнь мерещится перед глазами, либо свои места… Большая дорога. Поля, кустики всякие… Солнце вздымается… Трава, покос… Мужики, бабы… И все это стоит перед тобой, пока он поет… Перестал — смотришь — лес незнакомый, из окопов пушки торчат в небо… Нарыто, нагажено… Люди небритые, злые, три ночи не спали… Ах ты, думаешь, вражина окаянный, довел до чего! По доту… гранатой… Огонь!.. Огонь!.. Вот она, песня.
Африкан неожиданно схватился за вещевой мешок на лавке. Вскочил с места.
— Нагрелся, Никифор?.. Побежали! Два часа отсидели… Пора домой!
— Может, еще по чашечке?.. У меня ведь тоже есть, — сказал Никифор.
— Нет, не хочу… Налей, вон, Алеше. Пусть перед чашечкой посидит, поиграет…
— Вот уж ты меня старого понимаешь, Африша, — сказал Алеша, принимая от Никифора чашку с водкой и ставя ее осторожно на средину стола.
— Прощай, Алеша! — крикнул уже в дверях Африкан.
Они вышли на улицу. Из избы неслось залихватское веселое пение, гармонь вторила:
Из-под горочки виднеется —
Девчоночка идет,
Она полное ведерочко
На чай воды несет.
— Во заливается! Птица-человек, — прислушиваясь, заметил Африкан и постоял около избы. — До утра петь будет… Да подойдет еще кто-нибудь… В этой избе не унывают.
— Песнями не проживешь, — вставил Никифор. — Земля нас носит, да каждый день хлеба просит.
— А ты поменьше думай о хлебе… Хлеб не любит этого.
— Мудрено что-то, — пробормотал Никифор. — Как это так?..
Но Африкан не ответил. Они вышли на дорогу.