Часть вторая Война

Глава 5 Осада

«У меня нет намерения оказаться убитым, слишком много я хочу еще сделать в этой жизни».

Фредерик Базиль

Хотя Мане не собирался выставляться вместе с группой, для всех было очевидно, что заменой ему может стать Дега. У них с Мане произошла временная размолвка из-за написанного Дега двойного портрета сидящих вместе Мане и Сюзанны. Дега подарил портрет Мане, а тот в ответ подарил ему свой натюрморт – простая горка слив, но Дега счел его великолепным образцом творчества Мане. Однако, зайдя в студию друга однажды днем, Дега увидел собственное полотно располосованным: Сюзанна лишилась головы. Забрав картину, Дега ушел, не сказав ни слова, и вернул Мане его «Сливы». Они, правда, помирились – как говорили, «с Мане никто долго не мог быть в ссоре», – но когда Дега предложили участвовать в выставке группы, он согласился с особым удовольствием.

План оказался в подвешенном состоянии после того, как все, кроме Дега, ненавидящего деревенскую природу, уехали на лето из Парижа. Базиль отправился в Мерик посмотреть на новорожденного племянника и навестить Сислея в Буживале. Моне с Камиллой уехали в Нормандию, оставив большое количество картин на хранение у Ренуара в Лувесьенне. По пути они сделали остановку в Батиньоле, в доме родителей Камиллы, где поженились в присутствии Курбе в качестве свидетеля.

Несмотря на финансовые неурядицы Моне, а возможно, именно из-за них Камилла получила скромное приданое и благословение родителей. В Нормандии они переплыли дельту из Гавра в Трувиль, там Моне нарисовал «Отель “Черные скалы” в Трувиле» с его впечатляющими нормандскими башнями и широким фасадом.

Вдоль променада, вплоть до самого казино (его стеклянная крыша не менее замысловата, чем крыша вокзала Орсэ) и популярных морских ванн, щеголи и щеголихи демонстрируют свои пышные наряды. На берегу расположившиеся группами дамы в широких кринолинах сидят в окружении детей и собак, дыша полезным морским воздухом, однако стараясь зонтами и прочими модными аксессуарами, а также сложной драпировкой из муслина защититься от солнца.

Изобразил Моне и Камиллу сидящей на берегу под зонтом, с вуалью на лице. Если во время рисования ветер поднимал песок и песчинки прилипали к холсту, он оставлял их там. Ветреный воздух раннего лета, свет, краски – все, казалось, вихрилось вокруг человеческих фигур. Неуклюжесть ранних женских персонажей Моне («Пикник», «Женщины в саду») исчезла. Камилла, в пышной юбке, сидит в бледном свете, растрепанная ветром, закутавшись от солнца в шарф. В картине схвачена непосредственность мимолетного мгновения: вспышка, запечатлевшая обычный момент обычного дня.

Тем временем Писсарро жил на другом по отношению к дому Ренуаров конце Лувесьенна, где они с Жюли и двумя сыновьями (семи и пяти лет) снимали дом № 22 на дороге, ведущей в Версаль. Это было большое серое здание с темно-бордовыми ставнями, оплетенное вьющимися растениями. На участке, граничащем с Мар-ли-ле-Руа, где в XVII веке находилась загородная резиденция Людовика XIV, имелся еще и маленький домик.

Лувесьенн – тихий, сельский, с извилистыми тропинками, сбегающими по склону холма от замка мадам Дюбарри к реке, с огородами и фруктовыми садами вдоль маленьких переплетающихся улочек – идеально подходил Писсарро. А Жюли могла на собственном участке выращивать овощи и фрукты, разводить кур. Климат здесь был теплый, со множеством солнечных дней, и все пребывали в отличном настроении. Никто ни в малейшей степени не был готов к тому, что должно произойти.

Базиль стал свидетелем случившегося на парижских улицах события, которое, оглядываясь назад, можно было назвать предвестием. В январе молодой журналист-интеллектуал Груссэ вызвал на дуэль принца Пьера Наполеона Бонапарта, племянника Наполеона III. Взбешенный принц застрелил Виктора Нуара, секунданта Груссэ, которому было поручено передать вызов.

Поминки по Нуару вылились в крупнейшую антибонапартистскую демонстрацию последних дней империи. Рабочие заполонили улицы, и Базиль, наблюдающий за этой стихийной процессией до двух часов ночи, своими глазами увидел первый проблеск республиканского энтузиазма пролетариата.

Двести тысяч рабочих шли за гробом Нуара. Базиль, с несколькими друзьями пробившись к площади ла Рокетт, где толпа собралась вокруг гильотины, испытал ужас. Десять тысяч уличных мальчишек, грязных, оборванных стариков, преступников, убийц стояли, горланя оскорбительные песни. Кто-то продавал кофе и сосиски, и все громко возмущались принцем. Одних демонстрантов, рассевшихся на ветвях, другие пытались сбросить оттуда, бешено тряся деревья. Шум стоял невыносимый, зрелище было унизительным и пугающим. То, что открылось в тот день за фасадом внешне блестящей и успешной империи Луи Наполеона, для многих стало шоком.

Роскошь и процветание Второй империи Наполеона касались исключительно буржуазии. Жизнь двора, богачей и «золотой молодежи» имущих сословий все еще являла собой образец великолепия и величия. Целые состояния тратились на драгоценности и искусно вышитые платья из атласа и шелка. Но бьющая в глаза роскошь была недоступна тем, чьим трудом она создавалась, – рабочим, которые каждый день проводили по 16 часов в темных неотапливаемых цехах, гробя здоровье за несколько су в неделю. Более того, мода на нарочитую демонстрацию богатства стала частью стратегии: она отвлекала внимание даже состоятельных и причастных к власти граждан от гибельной внешней политики Наполеона.

Казалось, дома все в порядке. Возрожденный Османом город, полный света, отмеченный новой культурой материального богатства, был призван свидетельствовать об успехе и стабильности империи. Этот спектакль разыгрывался на приемах, костюмированных балах, в драматических театрах, в опере, на концертах в саду Тюильри.

Казалось, Вторая империя надежнее, чем когда-либо, защищена, а сам Луи Наполеон популярен и доволен собой. Но его здоровье ухудшалось. Он страдал от хронических болей, вызванных камнями в желчном пузыре, а физический дискомфорт влиял на принимаемые им решения. И хотя его престиж был неоспорим, власть его находилась под угрозой, поскольку Франция оставалась уязвимой перед лицом воинственных амбиций прусского короля Вильгельма и честолюбивого главы его правительства Бисмарка.

В 1859 году Франция являлась доминирующей военной державой. Она только что одержала победы над двумя главными своими противниками – Россией (1854) и Австрией (1859). Но наличие третьего неприятеля, Пруссии, ставило ее в весьма рискованное положение. В 1858 году на прусский трон вступил принц Вильгельм. Новый правитель, будучи профессиональным военным, немедленно приступил к укреплению армии. В 1862 году он назначил Бисмарка министром-председателем правительства и к 1868 году усилил позицию Пруссии как центральноевропейской державы. Франция тем не менее все еще не рассматривала Пруссию в качестве силы, с которой следует считаться, хотя в военных кругах существовало понимание того, что франко-прусская война неизбежна.

Летом 1870 года Бисмарк предложил возвести на освободившийся испанский престол прусского претендента. Это сделало более реальной угрозу со стороны Пруссии: Франция, географически граничащая с Пруссией на северо-востоке, а с Испанией на юге, оказывалась таким образом в кольце прусского влияния. Узнав о планах Бисмарка, Наполеон пришел в ярость. Он счел его высказывания сознательным оскорблением в адрес Франции. Оправдываясь, что у него, мол, вовсе не было намерения оскорбить Францию, Бисмарк тут же отозвал свое предложение.

На том инцидент можно было бы счесть исчерпанным, но Наполеон никак не мог успокоиться. Он опрометчиво потребовал заверений в том, что Бисмарк больше никогда не позволит себе подобных угрожающих жестов, и тем фатально выдал степень ненадежности своего положения. Вместо того чтобы предоставить подобные заверения, Бисмарк решил обнародовать требование Наполеона. Взбешенный Наполеон обратился за поддержкой к Италии и Австрии. 19 июля 1870 года они подписали тайный договор, и Франция объявила войну Пруссии.

Поначалу никто и предположить не мог, какими будут последствия этой войны для парижан. Но вскоре стало ясно: тем, кто не желает сражаться, равно как женщинам и детям тех, кто имел возможность отправить их подальше отсюда, лучше поскорее покинуть город. Срочно была организована парижская Национальная гвардия, и все дееспособное мужское население, имеющееся в наличии, поставлено под ружье. Этой наспех сколоченной, неподготовленной армии предстояло сражаться с отлично обученными, безупречно организованными прусскими войсками, которые к концу войны насчитывали почти 850 тысяч человек.

Едва ли можно было оказаться менее готовой к войне, чем Франция. Теоретически в распоряжении Наполеона было 250 батальонов пехоты и 125 артиллерийских батарей. На самом деле кадров и экипировки хватало на ничтожное количество этих подразделений. У призванных в армию мужчин не было ни возможности расквартирования, ни снаряжения, ни даже формы. Военные власти внезапно оказались перед лицом орд молодых людей, требующих, чтобы их расселили, одели и накормили. С самого начала ощущалась острая нехватка продовольствия.


Сезанн не желал иметь к войне отношения. Забрав Гортензию, он покинул свой чердак в доме № 53 на улице Нотр-Дам-де-Шамп и отправился в Экс. Только что женившийся Золя вернулся с женой в Прованс, а оттуда уехал в Марсель. Моне, которого война застала в Трувиле, ждал, как будут развиваться события. Дега, Ренуар, Базиль и Мане, остававшиеся в городе, подлежали призыву.

Дега вступил в Национальную гвардию. Ему, убежденному пацифисту, отчаянно боящемуся стрельбы, предложили место в штабе генерала дю Баррея, который отправлялся со своей кавалерией в Мюнхен. Как он легкомысленно поведал Ренуару, их гарнизон ждали там немки-блондинки и превосходное пиво.

Ренуар, прежде освобожденный от воинской повинности, теперь получил предписание явиться на призывной пункт в Дом инвалидов и был признан годным к военной службе. Совесть пересилила и его врожденный пацифизм:

– Если парня, который пойдет в армию вместо меня, убьют, это будет преследовать меня до конца жизни.

В положенный срок Ренуар был зачислен в кирасирский полк и направлен в Бордо, где, несмотря на то что он никогда в жизни не сидел верхом, его назначили объезжать лошадей. Но ему повезло: когда он признался, что ничего не смыслит в верховой езде, сержант откомандировал его к лейтенанту, а тот, в свою очередь, к капитану.

– Кто вы по профессии? – поинтересовался капитан.

– Художник, – ответил Ренуар.

– Скажите спасибо, что вас не направили в артиллерию.

Капитан, истинный кавалерист, обожал лошадей и с ужасом думал о том, что на войне они будут безжалостно гибнуть. Его юная дочь страстно любила живопись, и капитану пришла в голову идея:

– Вы можете давать ей уроки.

– Но, вероятно, я все же смогу научиться ездить верхом?

– Что ж, попробуйте.

Через несколько месяцев Ренуар стал недурным кавалеристом, хотя традиционно кавалерийская служба предназначалась для отпрысков старой аристократии. Он оказался хорошим наездником и с лошадьми обращался так же, как со своими натурщицами.

– Просто дайте им делать то, что им нравится, и скоро они будут делать то, что вам нужно, – говорил он.

Базиль тоже очень хотел служить у генерала дю Бар-рея, потому что, по словам Ренуара, «видел себя галопом несущимся на красивом коне сквозь шквал огня с жизненно важным донесением, от которого зависела судьба сражения». Ренуара одолевали сомнения. Он считал, что перспектива победы Франции отнюдь не безоговорочна, и сказал Базилю, что тот совершает глупость. Однако Базиль был неудержим. В середине августа он записался в 3-й полк зуавов, формирующийся в Монпелье, после чего был направлен в Алжир на «базовую подготовку». К 30 августа он уже находился в Филипвиле, получив благодаря своим «связям в Монпелье» (то есть благодаря майору Лежосну) повышение в звании. Теперь Базиль числился «обученным солдатом», вставал в четыре часа утра, надраивал ботинки, чистил картошку, таскал дрова, мел полы и, поскольку в солдатской столовой было грязно, ел в кафе на берегу.

«Здешняя тупая жизнь начинает меня доканывать, – писал он родителям, – но это ненадолго».

Его описания военного опыта того периода сводились к рассказам об Императорской гвардии – резервном подразделении, которое французское командование тщательно оберегало и на протяжении большей части войны держало вдали от боевых действий. Он ждал отправки в Константинополь.

Относительно того, что станет делать Мане, сомнений не было. Пламенный патриот, он издевался над бегством Золя в Марсель и над Фантен-Латуром, который, судя по всему, собирался всю войну прятаться у себя в студии. Мане и в голову не приходило бросить страну в беде. Он сразу записался в Национальную гвардию артиллеристом, однако отдавал себе отчет, что в Париже скоро станет опасно, поэтому отправил мать, Сюзанну и Леона в Оролон-Сент-Мари, что в Басс-Пиренеях – далеко за пределами вероятных военных действий.

Мане пытался и женщин семейства Моризо уговорить ехать с ними, но не преуспел в этом. Мсье Моризо, как высокопоставленный служащий Аудиторской палаты, обязан был оставаться в Париже. Однако он разделял опасения Мане. О том, чтобы ему самому покинуть Париж, он и не помышлял, но изо всех сил старался уговорить жену и Берту уехать. Его беспокойство и суетливость начинали действовать им на нервы.

– Он способен целый полк свести с ума, – жаловалась Корнелия. – Но суть в том, что дела никогда не оборачиваются так плохо, как ожидаешь. Я не волнуюсь; думаю, мы выживем.

«Того, что рассказывают братья Мане об ужасах, якобы нас ожидающих, достаточно, чтобы обескуражить даже самого храброго из нас, – писала Берта Эдме в Бретань. – Но, знаешь, они всегда преувеличивают, а сейчас и вовсе видят все в самом что ни на есть черном свете».

– Вам не понравится, если вам оторвет ноги, – сказал ей Мане.

Поначалу все выглядело так, будто реальной угрозы действительно нет. В ожидании ужасов войны Берте по ночам снились кошмары, но при трезвом свете дня она не верила тому, что слышала. Мсье Моризо срочно вывозил из дома ценную мебель периода Первой империи.

– Почему ты считаешь ее более ценной, чем зеркало или маленькое пианино из студии? – недоумевала Берта.

Вскоре дом практически опустел. Она сбега́ла в студию Мане, где он рисовал ее на своем красном диване. Берта сидела, откинувшись назад, опершись на левый локоть, и старательно избегала его взгляда. Носок одной туфли направлен на него, другой прячется под подолом ее белого муслинового платья. Этот портрет он назвал сдержанно – «Отдых».

К концу августа артиллерийская канонада уже доносилась до Лувесьенна. Жюли была на седьмом месяце беременности, и Писсарро должен был обеспечить безопасность ей и детям. Вряд ли могло быть более уязвимое место, чем их дом, стоящий на дороге в Версаль: его наверняка отберут для постоя вражеских войск.

К сентябрю стало очевидно, что, оставаясь здесь, они подвергают себя большой опасности. В страшной спешке, не имея времени толком собраться, они бежали сначала в Бретань, где у друга Писсарро (художника, тоже имеющего студию на Монмартре) была большая ферма. Политическая подоплека войны распаляла Писсарро, он не страшился падения империи Наполеона III как вероятного ее исхода и рвался вступить в борьбу. Но, обязанный прежде всего заботиться о безопасности жены и детей, вместо этого всю осень собирал урожай фруктов на ферме в Бретани, развлекая хозяев своими социалистическими убеждениями и взволнованным ожиданием, которое не разделял больше никто, – новой французской республики.


Политический климат Франции еще больше осложнился. Существовали «серые» зоны между убежденными монархистами, желающими сохранения империи, и рабочими-социалистами, теми, кого Базиль однажды увидел на улицах и которые вполне созрели для революции. Адольф Тьер, тщедушного вида историк, которому в 1870 году исполнилось 73 года и который с 1863 года являлся депутатом законодательного корпуса, находясь в оппозиции правительству Луи Наполеона, вскоре станет первым президентом Второй французской республики. Друг семьи Моризо, он был свидетелем и на свадьбе Ив, и на свадьбе Эдмы.

Тьер мечтал учредить парламент под эгидой монархии и жаловался, что «le roi regne et ne gouverne pas» – «король царствует, но не управляет». Будучи буржуа и консерватором, Тьер противился вступлению Франции в войну, и в этом его поддерживало большинство монархистов в Законодательном собрании. Ему оппонировал Леон Гамбетта, тоже блестящий юрист, который, несмотря на то что ему было всего тридцать восемь лет, уже продемонстрировал в ходе нескольких успешных громких процессов свои непримиримые республиканские антиимперские взгляды.

В империи Луи Наполеона Гамбетта – отважный, овеянный байроническим ореолом, весьма знаменитый уже деятель – возглавлял республиканскую оппозицию; в депутаты он избирался в 1869 году от рабочего округа Бельвиль. Мане восхищался Гамбеттой и всем сердцем разделял его республиканские воззрения, несмотря на общественный статус дворянско-землевладельческого семейства Мане и собственное стремление к признанию в кругах истеблишмента. Корнелия Моризо больше, чем кто бы то ни было, осуждала политические взгляды Мане и считала их опрометчивыми и безответственными, но, невзирая на дружбу с Тьером, сама была либеральной бонапартисткой, озабоченной скорее стабильностью Франции, нежели сохранением империи.

В августе 1870 года парижские улицы купались в ярком солнечном свете. Никто по-настоящему не понимал, что происходит (если что-то вообще происходит) и чего следует ждать. На самом же деле Наполеон при поддержке своих генералов и подстрекательстве со стороны политически амбициозной жены Евгении готовился к наступлению.

2 августа французские войска захватили Саарбрюккен, и Париж возликовал. Но радовались рано. Эта победа оказалась единственной победой Франции в только что начавшейся войне. Спустя два дня прусская армия обрушилась на Эльзас. 18 августа она одержала победу над французами при Гравелоте, неподалеку от Меца. Но поворотным моментом стал разгром французов 30 августа в пятнадцати милях к юго-востоку от Седана.

Сражение длилось два дня, французские генералы поначалу не сомневались в победе. Наполеон, страдая от желчной колики, продолжал тем не менее скакать на коне под градом пуль и взрывающихся снарядов, под конец надеясь уже лишь на то, чтобы погибнуть с честью. Пять часов кряду провел он в седле, прежде чем наконец поднял белый флаг и сдался. Он сразу же попросил о личной встрече с Вильгельмом, чтобы обговорить условия мира, но в просьбе ему было отказано. Вместо этого пришло требование от министра-президента Пруссии Бисмарка, чтобы вся французская армия, участвовавшая в сражении при Седане, сдалась в плен. Исключение было сделано только для офицеров, согласившихся дать клятву, что они до конца войны не возьмут в руки оружия. В плену оказался и сам Наполеон, которого отвезли в летнюю резиденцию короля Вильгельма в Вильгельмсхёэ.

Сообщение между Седаном и Парижем было прервано, и в течение двух последующих дней парижане ничего этого не знали, пока 3 сентября Наполеон не оказался в ссылке. Потребовалось всего несколько дней, чтобы судьба Второй империи была решена. Когда известие о сдаче французских войск достигло наконец Парижа, город охватило восстание. На каждом углу собирались толпы людей, под каждым фонарем были развешаны на щитах газеты.

Когда смысл того, что они прочли, доходил до людей, они присоединялись к колонне, двигающейся по бульварам, размахивающей флагами и скандирующей: «Долой империю!.. От-ре-че-ние! От-ре-че-ние! От-ре-че-ние!» Но это было только начало.

К середине дня на улицах появилась Национальная гвардия. Поскольку гвардия формировалась в спешке, она состояла просто из дееспособных мужчин, которых без разбору удалось согнать в нее. Среди них оказалось немало республиканцев, в том числе Мане и Дега. Организованная по округам, «гвардия» легко раскололась внутри себя. Кого только в ней не было, включая беглых преступников, пьяниц и анархистов.

Гамбетта прибыл в ратушу, взобрался на подоконник и, сделав драматическое заявление о поражении, назначил себя министром внутренних дел. Двухсоттысячная толпа собралась перед королевским дворцом Тюильри. Императрица Евгения, сама только что узнавшая о пленении мужа, ради собственной безопасности поспешно бежала из Лувра через подземный ход, а оттуда личный дантист вывез ее за пределы Парижа и далее из Довиля с поддельным паспортом отправил в Англию. Она едва успела спастись.

Толпа республиканцев бросилась к только что опустевшему дворцу и нацарапала над входом: «Собственность народа». Потом восставшие сорвали все таблички с названиями улиц и все вывески, где упоминались имена или императорские титулы Наполеона и Евгении. Парижские рабочие уже весело праздновали революцию. Никто не ожидал вторжения: зачем оно пруссакам теперь, когда император свергнут?

Когда побежденная армия возвратилась из Седана, она присоединилась к Национальной гвардии, лагерем расположившейся на Елисейских Полях и построившей вдоль улицы укрепления. Между тем пруссаки готовы были немедленно выступить на Париж, и уже через несколько дней город готовился к осаде. Французские вооруженные силы насчитывали полмиллиона человек и три тысячи пушек. Вскоре город был окружен стеной, ее высота достигала тридцати футов, и рвом глубиной в десять футов. Длина линии фортификаций составила почти сорок миль, обороняли город 93 батальона.

Сад и конюшни Тюильри превратили в парк артиллерии. Кокоток убрали с улиц и согнали в мастерские шить униформу. В Булонском лесу паслись стада овец – по подсчетам их должно было хватить, чтобы выдержать осаду. Из пригородов в Париж свезли капусту, тыквы и лук-порей. Марсово поле взбухло от массы солдат. В атмосфере царил своего рода карнавальный дух: великолепная погода способствовала ложному ощущению безопасности. Но это продолжалось недолго.

4 сентября Гамбетту официально назначили министром внутренних дел правительства национальной обороны и главой «легалистов», выступающих за установление республики. В тот же день пруссаки начали наступление. Новость о поражении императора и провозглашении республики распространилась быстро. Базиль, «проходящий тренировки» в Африке, пришел в ужас, но одновременно испытал гордость оттого, что Франция стала республикой. Лишь около ста человек из его двухтысячного полка были одеты, экипированы и вооружены для участия в боевых действиях. Как он писал домой в Монпелье, это была «грязная непристойная шайка». «Представить себе не могу, откуда они выползли». Большинство из них, похоже, составляли бывшие каторжники и бродяги, обрадованные возможностью бесплатно получить еду и одежду.

В Провансе власти разыскивали Поля Сезанна, который не явился на призывной пункт. (В Экс-ан-Провансе, крохотном городке, невозможно было остаться неучтенным.) Республиканцы установили контроль над городом, Огюст, отец Сезанна, был избран в городской совет и назначил сына членом Комитета по делам искусств.

Факт неявки Поля на призывной пункт быстро всплыл на поверхность. Однако под жарким прованским солнцем расследование велось без должного рвения и было прекращено, когда поиски в имении Сезаннов Жа де Буффане не дали результата. К тому времени, когда группа розыска приехала туда, Сезанн с Гортензией уже улизнули в соседний Эстак – уединенную рыбацкую деревушку.

Мадам Сезанн, знающая, где находится ее сын, пустила группу по ложному следу, и Сезанн благополучно провел бо́льшую часть войны в Эстаке. Золя некоторое время прятался у них и описал незабываемую прелесть этого места, где сосны сияли изумрудами в раскаленном воздухе, море напоминало озеро голубых бриллиантов, которое становилось почти черным на закате, а земля «кровоточила красным».

Вернувшись в Париж, Мане готовился к худшему. «Я думаю, что нас, парижан, ждет ужасная драма», – написал он Еве Гонсалес, уехавшей в Дьепп. Мане предсказывал мародерство и резню, смерть и разрушения, если ситуация затянется. Милиция была повсюду, она размещалась где только можно, в том числе в садовой студии Моризо, на площадях и бульварах. «Париж имеет жалкий вид», – писала сестре Берта. Поскольку Ив и Эдма благополучно жили в Бретани, а младший брат Тибюрс находился на фронте, ей ничего не оставалось, кроме как изображать послушную дочь. Большинство женщин ради их безопасности отослали из Парижа.

10 сентября Мане спрашивал у Сюзанны в письме:

Почему я до сих пор не получил телеграммы о твоем благополучном прибытии?.. В иных обстоятельствах я бы не на шутку обеспокоился… Я рад, что уговорил тебя уехать – Париж в состоянии глубокого уныния. Удивительно, что к нам не поселили военных, во всех соседних домах они квартируют… Я понятия не имею о том, что будет… Скажи Леону, чтобы вел себя как мужчина… Я постараюсь как можно больше вещей отдать на хранение… Надеюсь, это не продлится долго.

Пруссаков ждали со дня на день.

«Если возникнет опасность обстрела, – писал Мане Сюзанне, – придется куда-то прятать наши пианино… (но) не думаю, что снаряды сюда долетят».

Спустя два дня он уже вывозил инструменты из дома. 13 сентября они с братом Эженом отправились в министерство внутренних дел к Гамбетте просить должность для Эжена.

– Те, что сбежали из Парижа, должны будут заплатить за свою трусость после возвращения, – говорил Эдуард.

В Бельвиле списки дезертиров уже вывешивали на улицах.

Мане, Эжен и Дега присутствовали на собрании в Фоли-Бержер, где генерал Клюзере, крайний левак, обратился к собравшимся с пламенной речью. В республиканских убеждениях Мане (да и Дега, хотя они для него не совсем характерны) сомнений не было. «Истинные республиканцы», похоже, уже созрели для свержения правительства.

Мане с другим братом, Гюставом, поехали в Женвилье запереть дом и, возвращаясь через Асньер, увидели, что город полностью опустел. Все жители покинули его, деревья были вырублены, все вокруг сожжено. В полях горели зернохранилища.

На следующий день Мане отправил дюжину своих самых ценных полотен, в том числе «Балкон», «Олимпию» и «Завтрак», в подвал дома художественного критика Теодора Дюре на бульваре Капуцинок. На окраинных улицах Парижа появились ряды белых палаток. Перед теми, кто подъезжал к столице из пригородов, она представала грядой желтых крепостных валов, утыканных силуэтами национальных гвардейцев.

18 сентября французы предприняли наступление. Когда пруссаки контратаковали через Медонский лес, улицы Монмартра закишели французскими дезертирами. 200 тысяч пруссаков взяли столицу в кольцо, и 20 сентября французы сдались возле Версаля. Теперь Париж был отрезан от остальной Франции: кольцо осады сомкнулось.

«Мы подошли к решающему моменту», – написал Сюзанне Мане.

Он нес караул на валу укреплений, спал на соломе, которой на всех не хватало. Повсюду вокруг Парижа шли бои. В бессильной попытке остановить атаки пруссаков военные взорвали два моста, соединяющие Буживаль с Круасси (разрушив при этом и деревянный «Гренуйер»). Но прусские войска вскоре все равно высадились там, и 3000 человек – пехоты и кавалерии – нанесли чудовищный ущерб Буживалю, Шату и Лувесьенну. Сислей с женой успели сбежать из Буживаля и исчезли до конца войны. Никто не знал, где они. Все оставленные Сислеем ранние его картины погибли.

Французское правительство сделало попытку начать переговоры с Бисмарком. Когда тот объявил, что одно из условий заключения мира – передача Эльзаса и части Лотарингии в пользу Пруссии, Тьер понял, что придется вооружать провинции. Задача организации национальной обороны в провинциях была возложена на Гамбетту; тот отправил в Тур распоряжение собирать войска на месте.

«Все возмущены требованием Бисмарка и его оскорбительными претензиями, – писал Мане Сюзанне 24 сентября. – Париж полон решимости защищаться до последнего, и думаю, дерзкая отвага парижан обойдется им очень дорого».

Стоя на карауле, он слышал не прекращавшуюся всю ночь канонаду – «мы начинаем привыкать к этому грохоту». Но его мучил страх, что письма до нее не доходят. Для доставки почты поспешно собирали по всему городу воздушные шары, однако все они оказались повреждены и, свезенные в Булонский лес, в течение нескольких дней лежали, «как выброшенные на отмель киты», прежде чем их наспех залатали и отправили с почтовым грузом из Парижа. Один из них уносил письма Мане Сюзанне. Ко всеобщему удивлению, шары благополучно покинули город и не были сбиты. Мане не терял надежды, что с помощью провинций Франция получит шанс на успех.

30 сентября у Мане по-прежнему не было вестей от Сюзанны. Он продолжал писать ей, сообщал, что осада затянулась дольше, чем кто-либо ожидал, и в городе заканчиваются запасы молока и мяса. Похоже, скоро будут обстреливать Пасси, и Моризо наконец начали подумывать об отъезде. «Париж представляет собой огромный военный лагерь. С пяти часов до позднего вечера милиция и Национальная гвардия (те, кто не на дежурстве) тренируются и превращаются наконец в настоящую армию. В остальном жизнь по вечерам очень скучна».

С половины десятого улицы пустели. Кафе и рестораны закрывались в десять. Кафе «Гербуа» работало, но народу в нем было мало. От горящих фабрик воздух пропитался дымом.

По мере того как все больше раненых и мертвых привозили с передовой, левые все решительнее преисполнялись гнева. На трехтысячном митинге в Бельвиле горожане сместили мэра 19 округа. 5 октября батальоны Бельвиля и Менильмонтана (десятитысячная толпа) совершили демонстративный марш протеста к городской ратуше. Их удалось обманом заставить разойтись, но они впервые заявили о себе.

К началу октября погода оставалась теплой и солнечной, ночи стояли ясные и звездные. Мане предупредил Сюзанну, что больше не сможет рассказывать ей о положении в городе, поскольку письма, переправляемые на воздушных шарах, могут попасть в руки врага. Дега назначили на 12-й бастион – укрепленный пункт на севере Парижа, которым командовал его старый школьный друг Анри Руар. 7 октября Гамбетта лично отправился в Тур на воздушном шаре, стартовавшем с самой высокой точки Монмартра, где теперь стоит церковь Сакре-Кер. Он «рисковал своей шеей», как написал Мане в письме матери (корзина была высотой всего по пояс), каменноугольный газ легковоспламеним, все сооружение драматически кренилось и ныряло на глазах шумной толпы, но Гамбетта в плаще и цилиндре, вцепившись в стропы, отважно старался победить страх.

– Иногда приходится рисковать, – сказал он.

Несколько недель спустя погода резко переменилась. Женщины выстаивали длинные очереди за продуктами под проливным дождем, стала распространяться оспа. В пищу пошли мулы и лошади. Иссякли запасы соли, дети начали умирать от цинги. Заканчивался газ, всем общественным зданиям было предписано сократить его потребление.

У Мане распухла нога. Он страдал от боли, усугубляющейся нескончаемыми дождями, тем не менее попросил командировать его в штаб генерала Винруа и огорчился, когда ему отказали. Один, если не считать служанки, в квартире на улице Сан-Петербург, он скучал по жене, которой продолжал писать и отправлять письма на воздушных шарах:

Долго сидел и смотрел на твою фотографию, дорогая моя Сюзанна, наконец нашел альбом в столе гостиной, так что теперь могу иногда смотреть на твое спокойное лицо. Недавно проснулся ночью – показалось, что ты меня зовешь… Каждый день мы ждем начала генерального наступления, которое прорвет окружающее нас железное кольцо. Мы рассчитываем на провинции, потому что не можем просто выслать навстречу неприятелю маленькую армию на верную смерть. Но эти коварные пруссаки способны уморить нас голодом.

В Гавре вдоль набережной выстраивался длинный ряд лодок, перевозящих беженцев через Ла-Манш в Англию, среди беженцев были и Моне с Камиллой. Писсарро, все еще пребывающий в Бретани, писал матери Рашели (жившей в то время в Лондоне), в который раз испрашивая у нее разрешения жениться на Жюли. Рашель разрешила было, но на следующий день забрала разрешение обратно. Таким же образом она отреагировала на просьбу принять семью Камиля у себя в Лондоне.

Сначала она подумала, что сын, разумеется, должен уехать из Франции ради безопасности, но потом решила, что не сможет поддерживать его материально, и посоветовала оставаться там, где он есть. Однако предупредила, чтобы он и думать не смел вовлекаться в политику.

«Ты не француз. Не совершай никаких опрометчивых поступков», – написала она.

21 октября там же, в Бретани, Жюли родила девочку, которую назвали Адель-Эмма. Из-за стресса, вызванного последними событиями, Жюли плохо оправлялась после родов и не могла сама кормить дочку. Пришлось нанять кормилицу. Писсарро занимал себя тем, что рисовал бретонские пейзажи, эскизы фермерских домов, казавшихся покинутыми, пасущихся овец и одинокие человеческие фигуры.

В воскресенье 30 октября Базиль написал домой, что его назначили в гарнизон Эссар-л’Амур, в нескольких километрах от Безансона. Там он оставался более-менее в неведении относительно событий в Париже. У него не было даже свободной минуты, чтобы съездить посмотреть Безансон – он боялся отлучиться и пропустить приказ об отправке.

Базиль жаловался родителям, что с момента прибытия в глаза не видел ни одного пруссака. Если не считать случайных незначительных стычек, в боевых действиях он не участвовал, и это его огорчало. Он спал в конюшне эскадрона легкой кавалерии, о нем заботился преданный ординарец, и ел он вместе с капитанами, лейтенантами и сержантами. До него доходили слухи, что Париж окружен сорокатысячной армией, но больше он ничего не знал.

«Я буду страшно зол, – писал он родителям, – если придется вернуться домой, так и не поучаствовав ни в одном серьезном сражении».

В конце октября французы сдали Мец, и Тьер начал уговаривать правительство принять мирные условия Бисмарка: Эльзас, часть Лотарингии и репарации в размере двух миллиардов франков. Распространился слух, будто правительство готово заключить мир на любых условиях. Левые пришли в ярость.

31 октября разразилась гроза: толпы людей начали собираться на бульварах, Национальная гвардия маршировала по городу. Улицу Риволи заполонила толпа людей, которая, размахивая зонтами, хлынула к ратуше, в ней можно было видеть и национальных гвардейцев, силой прокладывающих себе путь с помощью ружей и криков: «Да здравствует коммуна!» Толпа окружила ратушу, прорвалась внутрь, и рабочие гроздьями повисли в окнах.

Правительство согласилось провести выборы, но о беспорядках сообщила пресса, и эта история не прошла мимо внимания Бисмарка. Когда Тьер прибыл в прусский военный лагерь для продолжения мирных переговоров, Бисмарк заявил ему, что он может не беспокоиться: учитывая активность левых, возможно, французского правительства уже и не существует. В Туре Гамбетта был намерен сражаться до последнего, практично рассчитав, что для завоевания поддержки сельских масс нужно предложить им обнадеживающий образ умеренной республики.

7 ноября Мане написал Сюзанне: «Перемирие было отвергнуто, так что война продолжится в худшем, чем прежде, виде. Я часто сожалел, что отослал вас из Парижа, но теперь рад, что сделал это».

Они с Дега записались добровольцами в артиллерию и по два часа в день, по щиколотку в грязи, участвовали в маневрах.

Париж насквозь промок, поскольку весь ноябрь шли дожди.

Съежившись под ливнем в шинели, набив ранец красками и запихнув в него портативный мольберт, Мане отправлялся рисовать длинную очередь женщин перед мясной лавкой – вереницу горбящихся под зонтами дрожащих фигурок, поливаемых дождем, окоченелых от холода, месящих ногами слякоть. Самым болезненным для него было то, что он так и не знал, доходят ли его письма до Сюзанны.

Я мечтаю о том дне, когда смогу запрыгнуть в поезд и отправиться за тобой, – писал он и всячески уверял, что никакая реальная опасность ему не грозит.

Но голод стал теперь по-настоящему донимать. К великому горю Мари, служанки, живущей в доме семьи Мане, пропал их кот. Мопассан писал, что с крыш исчезли воробьи, а из подвалов крысы. В одной газете появилась карикатура: очередь скорчившихся на четвереньках в сточной канаве мужчин и женщин. Надпись над рисунком гласила: «Очередь за крысиным мясом». Мане чувствовал себя одиноким и подавленным.

Мне никого не хочется видеть, – признавался он Сюзанне. – Я обнимаю тебя с любовью и отдал бы весь Эльзас и всю Лотарингию за то, чтобы быть с тобой.

Энергичный Гамбетта, на воздушном шаре прибывший в Тур, приступил к организации провинциальной армии. В то же самое время прусская армия начала концентрироваться вдоль парижского левого берега Сены. Французы предприняли наступление, но пруссаки жестоко подавили его. 10 ноября Базиль, чей батальон совершал, судя по всему, бессмысленный марш из Безансона через Доль, Шалон-сюр-Сон и Верден, узнал о захвате Орлеана.

Подобные новости хорошо отражаются на моральном духе солдат, – шутил он в письме домой, – но чтобы надежно удерживать их в строю, следовало все же застрелить хоть несколько врагов.

Его батальон как раз остановился в Сен-Клу, в одиннадцати километрах от Бон-ла-Роланда.

Мы выступаем через четыре минуты. Судя по всему, враг близко. У меня всего несколько минут, чтобы собрать какую-нибудь еду. Чувствую себя великолепно – может, наконец увижу живого пруссака.

Раненых доставляли в Париж, везли по улицам в заляпанных кровью конных омнибусах и по реке в «мушках». Армейские части из Тура, брошенные на снятие осады Парижа, приостановили движение. Но правительство по-прежнему отказывалось принять условия мира, предложенные Пруссией, – теперь уже отчасти из страха перед собственной «красной толпой».

Душераздирающие крики бедолаг, которым ампутировали конечности, доносились из Дворца индустрии, где всего за полгода до того, при ярком солнечном свете публика собиралась на открытие Салона. Париж был забит ранеными, умирающими от сепсиса и гангрены. В большинстве госпиталей имелось «мертвецкое отделение», куда переводили раненых с развившимся заражением крови, чтобы оградить от летальной инфекции остальных пациентов.

В Гранд-отеле, крупнейшем временном госпитале Парижа, содержалось 500 человек, переведенных из Дворца индустрии в попытке спасти их: во Дворце они мерли как мухи, поскольку помещение было заражено болезнетворными микробами. В лишенном системы вентиляции здании стоял невыносимый смрад. Раненые лежали по три, четыре, даже пять человек в крохотных палатах, «как печенья в коробке».

7 декабря Парижа достигла весть о поражении на Луаре.

«Полагаю, это была наша последняя надежда», – писал Мане Сюзанне. К тому времени в городе не осталось горючего, не работали прачечные, очереди за продуктами насчитывали по несколько сотен человек и охранялись солдатами. К 20 января запасы должны были иссякнуть полностью. Женщины и дети в Клиши сидели на ступеньках перед своими лачугами, утверждая, что на улице теплее, чем в их вымороженных норах. Проститутки продавали себя за хлебную корку. По мере того как умирало все больше женщин и детей, мужчины все яростнее озлоблялись против правительства. К 15 декабря Париж казался застывшим в ожидании.

Французы решили сделать еще одну, последнюю вылазку в Лё Бурже, туда, где в октябре произошла катастрофа. Вылазку назначили на 21 декабря. Мане был там. Он описывал Сюзанне не прекращающийся «чудовищный грохот» – «снаряды со всех сторон летают у нас над головами». И снова: стремительная контратака пруссаков, и французская вылазка захлебнулась. К Рождеству не было никакой надежды на перемирие. А к самому концу года по улицам поползли слухи: перед церковью Святой Марии Магдалины выставили гробы, каждый покрыт солдатской шинелью, сверху – венок из бессмертника.

Никто не мог ни въехать в Париж, ни выехать из него. О Сислее и Базиле не было никаких сведений. Сезанн залег глубоко «на дно» в Провансе. Золя с женой переехали в Бордо. В Бретани Писсарро и Жюли постигло страшное горе: всего через две недели после рождения Адель подхватила от кормилицы инфекцию и 5 ноября скончалась.

Эта трагедия мобилизовала Писсарро. Временно забыв о всяких политических идеалах, он сосредоточился на том, чтобы увезти семью в безопасное место. В декабре с Жюли и двумя сыновьями он прибыл в Нижний Норвуд, в южной части Лондона, чтобы воссоединиться с матерью и другими членами семьи.

Хотя прошло много лет, Рашель по-прежнему отказывалась признать Жюли снохой. Но для Писсарро природа пригородного Норвуда с его мягкими красками и извилистыми улочками оказалась целительной. Он начал рисовать ее, откликаясь на теплые зеленые, красные и коричневые тона местного пейзажа, проступающие даже сквозь тающий снег.

Очарованный притязательным очарованием местного ландшафта, он писал маленькие, как коробочки, английские дома, своей живой ломаной геометрией прочерчивающие срединную горизонтальную линию его картин. В соседнем Сиденхеме нарисовал улицу с большим высоким домом по левой стороне и церковью позади него, с прогуливающимися под зонтиками дамами и одноконным экипажем с кучером, сидящим на высоких козлах. На вокзале в Далвиче он зарисовал пригородный поезд с паровозом, струя дыма из трубы тянется через весь пейзаж, словно единственная выкошенная полоска травы. Поезд с красным головным прожектором, выпускающий серо-белый дым, доминирует на переднем плане, а узкие улочки и геометрическая линия крыш уменьшаются, убегая назад, к склону холма, по мере приближения поезда.

Писсарро приехали в Лондон как раз накануне Рождества и пришли в восхищение от английских праздничных традиций: рождественский пудинг и «полено», сверкающие, украшенные гирляндами елки…

Для Жюли переезд оказался травматичным. Она не могла поверить, что непривычные звуки, которые издавали англичане, – это человеческий язык, и оказалась не в состоянии его освоить. По-прежнему подвергаемая остракизму со стороны Рашели, она оставалась дома в Кэнем Дэари, Уэстовер-Хилл, когда Писсарро возил детей к бабушке. Двоюродные братья и сестры Камиля принимали ее, но холодно, а поскольку она не говорила по-английски, то не могла ни завести знакомств среди соседей, ни даже поторговаться, покупая продукты на базаре.

В лондонских предместьях далеко не все были состоятельными прихожанами, ездящими в экипажах и живущими в больших домах неподалеку от церкви. Семилетний Люсьен был шокирован при виде детей, метущих дорогу перед переходящими улицу людьми, и оборванных уличных мальчишек, босиком бегающих по снегу и грязи. Те же, в свою очередь, насмехались над его деревянными башмаками и, тыча пальцами, кричали: «Гляньте! Деревянные башмаки! Деревянные башмаки!»

Но для самого Писсарро жизнь в Норвуде была мирной, блаженно безопасной, компанейской и плодотворной. Он посещал лондонские музеи, изучал творчество Констебля и Тёрнера и начал осваивать на собственный лад Темзу при разном освещении. Он отнюдь не пребывал в изоляции. В Сохо французские экспатрианты собирались на Перси-стрит в отеле «Буль д’ор» и на Чарлот-стрит в ресторане «Одинэ». Более того, Дюран-Рюэль, владелец галереи на улице Лафитт в Париже, тоже бежал в Лондон, прихватив с собой ради сохранности множество картин. Здесь он основал галерею в доме № 168 на Нью-Бонд-стрит и в декабре уже открыл первую экспозицию Общества французских художников.

В начале января Писсарро послал ему свою работу. Дюран-Рюэль нашел ее восхитительной. Поощряемый женой, он попросил Писсарро назвать цену и прислать другие свои картины, что тот и сделал. Дюран-Рюэль купил еще две из них – пейзажи Сиденхема и Норвуда, – а также сообщил: «Ваш друг Моне попросил у меня ваш адрес. Сам он живет в Кенсингтоне на Бат-плейс, в доме № 1».

Моне с Камиллой приехали в Лондон в октябре и, прежде чем переехать в Кенсингтон, жили неподалеку от площади Пиккадилли, на Эрандел-стрит, 11. Моне рисовал Темзу ниже Вестминстера, его восхищал настоящий спектакль, который словно разыгрывали лодки, таинственно исчезающие в желтовато-сером тумане.

Он безуспешно пытался продавать свои картины, пока случайно не познакомился с художником барбизонской школы Шарлем-Франсуа Добиньи, тоже эмигрировавшим в Лондон. Добиньи рисовал Темзу, как и Моне, но в отличие от последнего успешно реализовал свои работы.

– Я знаю, что вам нужно, – сказал он Моне. – Я представлю вас одному торговцу живописью.

На следующий день он познакомил Моне с Дюран-Рюэлем.

Зима 1870/71 года выдалась самой свирепой на памяти старожилов. В Париже сыпал и тут же замерзал ледяной коркой снег. В новом году триста – четыреста снарядов в день по-прежнему обрушивалось на улицы города. 15 января правительство обсуждало вопрос о возможной капитуляции. Ораторы на митингах в Бельвиле призывали к установлению Коммуны как к последнему спасению. Войска прошли маршем перед Триумфальной аркой. Моризо узнали, что их сын Тибюрс хоть жив и здоров, но взят в плен в Майнце.

17 января Мане уже снова был на бастионе.

«Хоть я ненавижу подчиняться военному командованию… это все же лучше, чем болеть, – написал он Сюзанне. – Сегодня вечером я развлекался тем, что писал твой портрет с фотографии на маленьком кусочке слоновой кости. Как я мечтаю увидеть тебя снова, моя бедная Сюзанна. Не знаю, что без тебя делать».

Теперь уже казалось, что вся земля покрыта ранеными и погибшими. Калеки переползали улицы на четвереньках. Толпа бельвильцев под барабанную дробь маршировала к ратуше Двадцатого округа, опустошая по пути все продовольственные и винные склады. Лидеры левых заняли позицию перед зданием, и впервые французы начали стрелять друг в друга. Тьер понимал, что либо должен договориться о перемирии немедленно, либо впереди – гражданская война.

18 января король Вильгельм Прусский, окруженный германскими князьями и генералами, был провозглашен германским императором в Версальском дворце. Париж продолжал храбро сражаться, но сражаться оставалось недолго. Десять дней спустя, после четырехмесячной осады, столица сдалась. На улицах воцарилась непривычная тишина.

Правительство тут же предложило перемирие, и было достигнуто соглашение о трехнедельном прекращении огня, чтобы провести выборы комиссии по переговорам об условиях мира.

«Все кончено, – написал Сюзанне Мане 30 января. – Я приеду за тобой как только смогу, жду не дождусь этого момента».

И только 12 февраля до него дошла ужасная весть о том, что еще 20 ноября в ходе незначительной атаки на Бон-ла-Роланд убит Базиль. Он не умер, «романтично галопируя на поле битвы в стиле Делакруа», как выразился Ренуар, а погиб «глупо, во время отступления, на грязной раскисшей дороге». По суровому морозу отец Базиля поехал в Бон-ла-Роланд. Десять дней он копался в промерзшей земле на месте сражения в поисках сына, наконец нашел его тело и сам привез назад в Монпелье на крестьянской телеге.

Глава 6 Парижская коммуна

«Дорогу народу!»

8 февраля 1871 года правительство создало Национальное собрание, главой исполнительной власти был избран Тьер. В Собрании преобладало монархическое большинство, избранное сельской Францией, противостоящей республиканскому духу метрополии и потому сразу отмежевавшейся от рабочего класса Парижа.

Четырехмесячная осада повергла столицу в состояние экономического коллапса. Когда торговцы стали спекулировать припрятанными запасами, начались продовольственные бунты. Все шире расползалась безработица. Тысячи демобилизованных солдат бродили по улицам в поисках пищи и ночлега, большинство из них вынуждено было жить на один франк и пятьдесят сантимов в день, которые платили национальным гвардейцам в виде пособия по безработице.

Одним из первых своих актов ассамблея прекратила эти выплаты и разрешила домовладельцам востребовать с арендаторов все долги по арендной плате за военные месяцы. Парижские рабочие взорвались: правительство морило их голодом, сдало страну, а теперь, похоже, намерено доконать окончательно. Мане сердился на правительство – на «этих выживших из ума старикашек, таких же, как олух-недомерок Тьер, который, надеюсь, в один прекрасный день рухнет прямо посреди своей очередной речи и избавит нас наконец от своей сморщенной маленькой персоны».

Несмотря на попытки вести переговоры, Тьер вынужден был принять прусские условия мира: передача Пруссии Эльзаса и Лотарингии и контрибуции в размере пяти миллиардов франков, которая должна быть выплачена в три года, в течение которых прусская армия будет оккупировать французскую землю. В результате хитрых маневров Тьеру удалось добиться согласия, чтобы контрибуция была выплачена за два года. Он это сделал, не только обеспечив существенное иностранное участие в погашении долга, но и собирая высокие налоги и иные выплаты с собственного населения, а также отменив все военные отсрочки.

На самом деле, обеспечив себе победу, прусские солдаты не имели заинтересованности в том, чтобы оккупировать французскую столицу, и их пребывание в ней не было постоянным. Однако для рабочих и безработных парижан, которые оказались лицом к лицу с перспективой продолжающегося голода, на кону стояли вещи более чем принципиальные.

Когда левые принялись создавать клубы, которые назывались «республиканскими комитетами» или «комитетами бдительности», правительство начало стремительно терять контроль над столицей. К началу 1871 года комитеты левого толка уже объединились в общую делегацию всех двадцати столичных округов с намерением свергнуть правительство национальной обороны и учредить Коммуну. Был создан центральный комитет двадцати округов, который в конце концов и провозгласил Парижскую коммуну. Теперь они выдвинули свои требования, включающие выборы муниципального совета, упразднение префектуры полиции, выборность судебных органов и отмену всех ограничений на собрания и создание всевозможных организаций.

6 января 1871 года под первым официальным воззванием Коммуны, так называемой Красной афишей, уже стояло 140 подписей.

«Политика, стратегия, структура исполнительной власти и прочее наследие империи с осуждением отменяются, – говорилось в ней. – Дорогу народу! Дорогу Коммуне!»

В конце января – начале февраля комитеты бдительности объединили свои силы с Федерацией профсоюзов и Интернационалом для создания Революционной социалистический партии. На самом деле она не представляла собой влиятельной силы, но правительство напугало, что под ее знаменами под руководством воинственного левого крыла стали стремительно собираться демобилизованные национальные гвардейцы. Возмущенные предательством, распаленные гневом, они-то и стали стержнем Парижской коммуны.

В период осады гвардейцы в основном убивали время пьянством, курением, игрой в карты и сплетнями. (Впоследствии Берта Моризо заметила: «Несправедливо, что Мане бо́льшую часть войны только то и делал, что менял форму».) Но теперь, не имея ни дохода, ни работы, а следовательно, и возможности платить за аренду жилья, безработные и рабочие из национальных гвардейцев окончательно созрели для борьбы.

1 марта Наполеон III был официально низложен и обвинен в том, что допустил «иностранное вторжение в страну, крушение и расчленение Франции». Париж был разорен, вся деловая активность в нем прекратилась. Пребывающий в Пиренеях Мане в письме просил Дюре одолжить ему денег, поскольку «эта ужасная война, боюсь, на многие годы вперед подорвала мое материальное положение». Ренуар, глубоко потрясенный гибелью Базиля, у родителей в Лувесьенне оправлялся от дизентерии. Никто давно не видел Сислея. Его отец обанкротился и, сломленный войной, умер вскоре после нее. Благосостояние семьи так никогда и не восстановилось.

Когда стало известно, что прусские войска оккупируют округ Пасси (пока был намечен только этот округ), части Национальной гвардии Бельвиля заявили, что встретят их артиллерийским огнем. Французская милиция выступила навстречу и заняла позиции по берегам Сены. В Пасси начались беспорядки. Одного полицейского восставшие леваки после двухчасовой пытки утопили, несмотря на то что он просил о пощаде и умолял застрелить его.

Слыша подобные рассказы, Корнелия Моризо призналась Эдме, что уже не так ненавидит пруссаков. Пережив осаду, Моризо теперь решили покинуть Пасси и начали готовиться к переезду в Сен-Жермен. Парижские магазины были закрыты. Город снова застыл в ожидании. Люди наблюдали за происходящим из окон. Все бульвары и улица Руайяль пустовали.

Незначительное, скорее символическое количество пруссаков вошло в почти пустой, замерший Париж. На опустевших улицах и фасадах ратуш всех двадцати округов висели черные флаги. Плакаты на закрытых ставнях кафе и баров гласили: «Закрыто по случаю национального траура».

Незаинтересованные в оккупации пруссаки через несколько дней просто покинули город, но для левых оккупация, пусть номинальная, символизировала полное поражение Франции и удар по национальной гордости. Новая республика не пользовалась популярностью и почти всеми рассматривалась как недееспособная. Тьер, избранный президентом только в мае, не являлся человеком, могущим эффективно возглавлять государство. В представлении большинства парижан ответственность за поражение Франции лежала непосредственно на правительстве.

Тьер понимал: единственная его надежда сохранить контроль над столицей заключается в разоружении Национальной гвардии. В его распоряжении находилось 12 тысяч солдат, притом что Национальная гвардия насчитывала несколько сотен тысяч. Чтобы обезопасить государственные займы, он был обязан выполнить условия мирного договора, а для этого ему требовалось доверие народа. Однако присоединение Национальной гвардии к Коммуне стремительно лишало его положение какой бы то ни было надежности. Более того, он оказался перед реальной угрозой гражданской войны.


Пока Париж готовился к очередному кризису, Моне и Писсарро продолжали оставаться в Лондоне. В январе пруссаки подошли на расстояние сорока или пятидесяти миль к Монфуко и оккупировали Ле-Ман. Вскоре они уже обстреливали Лувесьенн.

22 февраля сосед Писсарро сообщил ему:

– Можете попрощаться со своими одеялами, одеждой, обувью и бельем, поверьте мне. А ваши рисунки… будут украшать теперь гостиные пруссаков.

К марту дом Писсарро превратился в развалины. Жена соседа написала об этом Жюли в Лондон: крыша рухнула, входной двери, лестницы и пола больше нет. Захватчики держали в доме лошадей, в кухне устроили загоны для овец, их, а также кур и кроликов режут в саду.

Картины Писсарро, вырванные из рам, они использовали в качестве фартуков и подстилок – чтобы кровь не просачивалась на пол. Однако соседям удалось спасти сорок картин и (что в ее представлении являлось гораздо большей удачей) фамильные напольные часы Писсарро. Но до прихода прусских солдат в доме хранилось около полутора тысяч картин (в том числе картины Моне). Лучшая часть того, что было написано за последние 15 лет, погибла.

Глава 7 «Кровавая неделя»

«…нашла самое подходящее время, чтобы востребовать свои рисовальные принадлежности… Париж в огне!»

Корнелия Моризо

Попытка правительства захватить пушки Национальной гвардии, предпринятая утром в субботу 18 марта, стала той искрой, которая разожгла майскую революцию 1871 года. План состоял в том, чтобы завладеть стратегическими пунктами города, отобрать оружие и арестовать известных революционеров.

Тьер с несколькими своими министрами прибыл в Париж, чтобы руководить операцией. Они послали войска в Бельвиль, Бютт-Шомон, Менильмон, на площадь Бастилии, к ратуше и самую большую группу на Монмартр – главный объект, поскольку с его высоты пушки могли обстреливать почти весь Париж. Войска прибыли тайно на рассвете, окружили холм и проследовали до танцхолла «Шато руж» и Башни Сольферино. К четырем часам утра пушки были захвачены, но, поскольку у наступающих не было лошадей, вывезти их оказалось невозможно.

Когда жители Монмартра проснулись и увидели, что происходит, началось восстание. Узнав, что два его генерала расстреляны, Тьер решил немедленно перенести столицу в другое место. Тем же утром он отозвал войска в Версаль, оставив Париж в руках мятежников.

Мане пришел в ярость. «Мы живем в несчастной стране, где народ только и мечтает свергнуть правительство, чтобы занять его место. Вокруг совершенно нет непредвзятых людей, нет великих граждан, нет истинных республиканцев… Единственное, что могут эти люди, – мешать начавшему формироваться в общественном сознании восприятию здравой идеи о том, что лишь правительство честных, миролюбивых, разумных людей есть истинно республиканское правительство».

Корнелия Моризо в кои-то веки согласилась с ним.

Париж не желает, чтобы его обманом отвратили от его республики, – писала она дочери Ив в начале марта. – Он хочет настоящее республики коммунистов и массовых беспорядков… Нет ничего позорней поведения этих людей из Бельвиля и Менильмонтана, которым хватает храбрости лишь на то, чтобы сражаться с собственными соотечественниками, грабить и потворствовать своим страстям.

Под палящим солнцем 20 тысяч гвардейцев встали лагерем перед ратушей, развернув красный флаг. 22 марта 800 сторонников правительства прошли маршем по Вандомской улице, скандируя: «Долой Комитет! Долой убийц!» Их столкновение с гвардейцами вылилось в настоящую бойню. 26 марта в ратуше была официально провозглашена Коммуна.

Гюстав Курбе, французский художник-реалист, вызывавший наибольшее количество споров (это он был свидетелем на бракосочетании Моне), баллотировался от шестого округа, занимая шестое место в списке. По словам одного историка, «в Париже образовалось два правительства».

2 апреля безоружные демонстранты пришли на Вандомскую площадь, чтобы захватить пост Национальной гвардии. Их встретили шквалом огня, 25 человек были убиты или ранены. Курбе назначили блюстителем всех музеев, но новое назначение ничуть не смягчило его республиканских убеждений. 16 апреля он был официально введен в руководство Парижской коммуны и вознамерился снести Вандомскую колонну. Ренуару его план казался непостижимым: «Он не может думать ни о чем, кроме Вандомской колонны, словно счастье всего человечества зависит от того, что она будет снесена».

Вскоре коммунары атаковали войска Тьера в Версале. 17 апреля Коммуна избрала в свой Центральный комитет 47 художников. Многие из попавших в список оказались там без своего согласия, кое-кого из них даже не было в Париже. Мане включили в него тоже, что вызвало изумление. Это была, пожалуй, единственная почесть, от которой он с возмущением отказался, как и Феликс Бракемон и Жан-Франсуа Милле. Коммунары не пользовались повсеместной поддержкой. Около 700 тысяч человек покинули Париж к середине апреля.

Пехота Тьера в начале апреля начала движение на Париж. 1 мая его артиллерия уже обстреливала город. Брат Берты Моризо Тибюрс шел в первых рядах тьеровских войск, хотя не верил, что им достанет сил подавить коммунаров. Бо́льшая часть Гранд-отеля, окруженного пушками, была закрыта, окна заложены матрасами.

Для живущей теперь в Сен-Жермене Берты все это стало последней каплей. Она попросила у родителей разрешения уехать к Эдме в Шербур, чтобы там работать. Сознавая, что просьба, вероятно, прозвучит бессердечно, она тем не менее высказала ее, поскольку находилась на грани нервного срыва из-за вынужденного безделья. Канонада была слышна в Сен-Жермене днями напролет, но единственное, о чем мечтала Берта, – это снова рисовать. 2 мая она отправилась в Шербур.

Вскоре Корнелия жаловалась, что и «Эдма нашла самое подходящее время, чтобы востребовать свои рисовальные принадлежности! Все уже, разумеется, рассыпалось в порошок».

В воскресенье 21 мая, когда Моризо сидели за обедом, армия Тьера вошла в Париж со стороны предместья Сен-Клу. Вмиг на улицах поднялись шум-гам и страшная суета. Кареты тарахтели по булыжным мостовым, бежали люди, галопом проносились кавалерийские эскадроны, нарастал гул голосов. Призыв к оружию – «великие трагические рокочущие набатные звуки колоколов, звучащие во всех церквях», как выразился один из авторов журнала Гонкуров, – перекрывал барабанную дробь и сигнальные трубы. Корнелия Моризо встала из-за стола, отшвырнула салфетку и выбежала на улицу, где увидела, как Анри Рошфора[12] в сопровождении стражников ведут в Версаль.

Три дня спустя войска Тьера начали подавлять коммунаров. На следующий день снаряд угодил в церковь Святой Марии Магдалины. Взрыв был такой силы, что его ощутили даже в Пасси. Дом Моризо на улице Франклина едва не рухнул. Вылетели оконные стекла, ударной волной сорвало шторы, они кучей свалились на покрытый осыпавшейся штукатуркой пол, со стен попа́дали картины. Весь район завалило камнями и заволокло пылью.

Все говорили, что как только Париж возьмут, Тьер уйдет в отставку, а без него уже ничто не будет сдерживать реакционеров.

По иронии судьбы коммунары помогут вернуть Париж к полновластной монархии. Пока коммунары громили Монмартр, прусские военные оркестры играли на балконах и террасах. Свистели снаряды, разлетались осколки зданий, целые дома сносило с лица земли. Беспрерывно палили с канонерской лодки. Началась «кровавая неделя» – la semaine sanglante.

«Париж в огне! Это невозможно описать словами», – сокрушалась Корнелия в письме Эдме от 25 мая. После месячного затишья штормовой ветер поднялся в горящем городе. Целыми днями он гонял обуглившиеся бумажные деньги: был разрушен Банк Франции. Попадались и целые банкноты. Огромный столб дыма накрыл Париж. По ночам над городом висело странное светящееся красное облако – словно вулканический выброс. А стрельба все продолжалась. От Тюильри остался только пепел. Лувр выстоял, но Счетная палата (стоявшая на месте вокзала Орсэ) сгорела дотла, все ее документы разлетелись по ветру. Дворец Почетного легиона, Государственный совет и Дворец правосудия пылали, как факелы.

– Если мсье Дега немного подпалило, – заметила Корнелия, – так ему и надо.

Ратуша стояла с рухнувшей стеной, открытая нараспашку. Тибюрс Моризо (отец) сказал, что развалины хорошо бы сохранить «как вечное напоминание об ужасах революции».

Колонна из сорока тысяч узников, построенная в шеренги по семь или восемь человек, связанных друг с другом за запястья, шагала в Версаль, чтобы выслушать смертный приговор, вынесенный правительством. Курбе предстал перед военным трибуналом и, по словам Мане, «вел себя как трус».

27 мая Моне в Лондоне получил ложное сообщение о том, что Курбе расстреляли без суда и следствия, и сказал Писсарро, что версальская армия покрыла себя позором: «Это ужасно, я в негодовании и совершенно пал духом. Все это рвет мне сердце…» (На самом деле Курбе приговорили к тюремному заключению и огромному штрафу. Шесть лет спустя он умер в изгнании, в Швейцарии.)

Избежавшие казни были посажены в тюрьму или сосланы на каторгу на острова. Эдмон Гонкур, переходя в Пасси через железнодорожные пути, увидел арестованных, выстроенных в ожидании этапа в Версаль. От постоянного дождя волосы залепили им лица. Среди них были мужчины и женщины из всех слоев общества: женщины в простых платках стояли рядом с дамами в шелковых платьях.

В субботу 27 мая к концу дня остатки Национальной гвардии укрылись на кладбище Пер-Лашез. Правительственные войска настигли их там, и стрельба всю ночь продолжалась среди надгробий. На рассвете 28 мая последние коммунары были расстреляны у стены, которая с тех пор носит название Стены коммунаров. По меньшей мере 20 тысяч коммунаров было убито в боях и казнено на месте. Потери Тьера составили около тысячи солдат.

31 мая французский триколор развевался уже в каждом окне и на каждом экипаже. Ранее бежавшие парижане начали возвращаться в свой дважды разоренный город.

Ренуар приехал в Париж в начале мая и едва избежал смерти. Устроившись за мольбертом на берегу Сены, он наблюдал за игрой золотисто-желтых солнечных бликов на воде и не обратил внимания на группу национальных гвардейцев, остановившихся посмотреть на его работу. Решив, что он рисует план местности, чтобы передать его войскам Тьера, они потащили его в ратушу шестого округа, где постоянно дежурила расстрельная команда.

Когда его уже вели на казнь, Ренуар случайно заметил человека в военной форме. С кушаком из триколора, человек был окружен такой же разодетой свитой. Несмотря на военное обмундирование, Ренуар узнал в нем незнакомца, которого повстречал несколькими годами ранее в лесу Фонтенбло, когда рисовал там пейзаж. Тогда оборванный молодой человек внезапно появился из кустов и представился как Рауль Риго, журналист-республиканец, которого преследуют власти. Ренуар дал ему блузу, кисти, палитру и велел притвориться художником.

Теперь, в ратуше, Ренуару удалось привлечь его внимание, и Риго, исполняющий в о́круге обязанности начальника полиции, мгновенно узнав, радостно бросился к нему. Настроение окружающих сразу переменилось. Ренуара провели через две линии оцепления на балкон, выходящий на площадь, где народ уже собрался поглазеть на казнь шпиона. Риго велел собравшимся петь «Марсельезу» в честь «гражданина Ренуара», а сам Ренуар, перегнувшись через перила, смущенными жестами приветствовал их. Ему выдали пропуск с правом повсеместного прохода и отпустили.

Это почти наверняка было последним благодеянием, совершенным Риго. 24 мая в возрасте 24 лет он был застрелен на улице Гей-Люссака, где его тело беспризорно провалялось два дня.


Мане вернулся в Париж в начале июня. Его студия на улице Гийо была разрушена, но ему удалось спасти несколько полотен и забрать те, что он спрятал в подвале у Дюре. Новую студию Мане устроил рядом со своей квартирой, в нижнем этаже дома № 51 на улице Сан-Петербург, неподалеку от площади Клиши, где жил Леон (которому исполнилось уже 19 лет).

Мане еще не оправился от шока, вызванного пережитым, был раздражителен, напряжен и неважно себя чувствовал. Тем не менее 10 июня он написал Берте письмо, в котором выражал радость по поводу того, что ее дом в Пасси сохранился, и надежду от своего имени и от имени своего брата Эжена, что она скоро вернется из Шербура.

Плывя в лодке из Сен-Жермена, родители Моризо с гневом и возмущением созерцали жалкие останки Счетной палаты, дворца Почетного легиона, казарм Орсэ и дворца Тюильри. Лувр был изрешечен пулями. Половина улицы Руайяль лежала в руинах. Весь город был завален обломками разрушенных зданий.

«Это невероятно, – писала дочерям Корнелия. – Все время хочется протереть глаза, чтобы убедиться, что это не сон».

Снова оказавшись в Париже, Корнелия нанесла визит Мане, но «не смогла сказать ничего… кроме самых общих слов. Все-таки это очень непривлекательное семейство», – как она выразилась. Мане казался вспыльчивым, был готов спорить по любому поводу, откровенно задирал Эжена и утверждал, что единственный человек, которого стоит поддерживать, – это Гамбетта. С точки зрения Корнелии, эти высказывания делали его коммунаром: «Когда слышишь подобные речи, лишаешься последней надежды на то, что у этой страны есть будущее».

Она посетила салон мадам Мане, но ворчала в письме к Берте и Эдме, что жара там была удушающая, напитки теплые, а разговор сводился к «персональным оценкам общественных несчастий». На вечере присутствовал Дега, но он казался погруженным в глубокий сон. Мане неустанно спрашивал, действительно ли Берта собирается вернуться или у нее обнаружился новый поклонник. Сюзанна, которая играла на фортепьяно, чудовищно растолстела за время пребывания в Пиренеях. Корнелия отметила в письме дочерям, что Мане наверняка «испытал жуткий шок при виде этой буколической пышности». «Габариты» бедняжки Сюзанны (она всегда была пухленькой, но теперь становилась все пухлее и пухлее) не давали покоя дамам Моризо. Корнелия чувствовала себя усталой и недовольной. «Кудахтанье этих людей глупо и утомительно после тех потрясений, которые мы только что пережили… Думаю, Франция тяжело больна».

На самом деле Мане все еще жестоко страдал от «траншейной стопы»[13] и нервного истощения. В конце концов он свалился, и его друг доктор Сиредэ посоветовал уехать из Парижа. Он отправился в Булонь, город, который всегда любил, и там, на морском воздухе, начал постепенно выздоравливать.

В конце июня Писсарро вернулись в Лувесьенн. 14 июня в Англии Камиль женился на Жюли, их брак был зарегистрирован в кройдонском Бюро записей актов гражданского состояния. Никто из членов семьи Писсарро на бракосочетании не присутствовал. Свидетелями были два члена французской общины, из тех, что собирались в кафе, расположенных вокруг галереи Дюран-Рюэля на Бонд-стрит.

И для Писсарро, и для Моне знакомство с Дюран-Рюэлем оказалось в высшей степени полезным. Судя по всему, тот решил стать их главным посредником. В некотором смысле будущее выглядело весьма обещающим. Но возвращение в Лувесьенн стало возвращением на место катастрофы. Дом был загажен экскрементами и завален обрывками окровавленных картин. По свидетельству соседей, пруссаки использовали полотна Писсарро не только как подстилки при забое скота, но и для других «низких и грязных целей».

На деревенских женщинах, стирающих белье в реке, тоже можно было видеть его картины: они были обернуты у них вокруг бедер, как фартуки.

Снова беременная Жюли принялась приводить дом в порядок.

Писсарро погрузился в работу. Он рисовал Лувесьенн и Марли. Моне вернулись в Париж осенью. Они нашли себе жилье в гостинице за вокзалом Сен-Лазар, и Моне снял студию неподалеку, на улице д’Исли, которую до него занимал его друг Арман Готье, после чего они послали приглашение чете Писсарро: Камилле Моне не терпелось повидаться с Жюли.


Берта вернулась из Шербура осенью, жалея, что уезжает именно теперь, когда после холодного лета установилась прекрасная теплая погода.

Сейчас она могла бы работать столько, сколько захотела бы, – писала Эдме Корнелия, – по крайней мере так она говорит.

Мане тоже снова был в Париже и поговаривал о том, чтобы опять рисовать Берту.

Исключительно от скуки я в конце концов сама ему это предложу, – писала Берта Эдме.

Несмотря на свой короткий предвоенный роман с Евой Гонсалес, Мане, похоже, по-прежнему был неравнодушен к Берте. Вернувшись в Париж, он горел желанием возобновить сеансы рисования. Их взаимное влечение возобновилось – негласное, но, бесспорно, сильное, особенно со стороны Берты. Неотразимый магнетизм Мане раздражал ее, поскольку казалось, что Мане способен «включать» и «выключать» его по собственному желанию. Ее сестра Ив с дочерью Бишетт гостила у родителей в Пасси, и Берта пыталась их рисовать, но вскоре ей наскучило.

– Композиция очень напоминает стиль Мане. Сама вижу, и это меня злит, – призналась она.

Из Лондона доходили слухи, что там художники делают деньги. Фантен-Латур и Джеймс Тиссо, друзья Мане и Дега, зарабатывали целые состояния на сценах из фешенебельной английской жизни.

Говорят, ты гребешь деньги лопатой, – писал Дега из Парижа другу Тиссо. – Назови мне цены. Через несколько дней я могу приехать ненадолго…

Но и в Париже тоже можно было делать деньги – на «правильной» живописи. Другу Мане Альфреду Стивенсу удалось в 1871 году заработать 100 тысяч франков и купить большой дом на улице Мартир, 67, где он оборудовал шикарную студию в новейшем китайском стиле. Мане попросил его повесить там одну-две его (Мане) картины, поскольку Стивенс привлекал состоятельных коллекционеров.

Художники начинали также понимать, что деньги можно зарабатывать через новых торговцев живописью. Берта уже продала одну или две свои картины при посредничестве такого галериста. Но Корнелия относилась к ее занятиям живописью скептически. Дега отзывался о ее работах в высшей степени комплиментарно, и похвалы коллег-художников, похоже, западали Берте в душу.

– Ты думаешь, они искренни? – спрашивала Эдму Корнелия. – Пюви сказал, будто ее картины обладают такой утонченностью и оригинальностью, что остальные – ничто по сравнению с ней. Скажи откровенно, они действительно так хороши? Да и как все это поможет ей выйти замуж?

«Когда она рисует, у нее всегда такой встревоженный, несчастный, почти свирепый вид… – жаловалась Корнелия. – Эта часть ее существования напоминает наказание, к которому приговорен осужденный в цепях, а мне в моем уже не юном возрасте хотелось бы иметь больше мира в душе».

Будущее Берты тревожило ее, и она делилась своими тревогами с Эдмой:

– Мы должны отдавать себе отчет: еще несколько лет, и она останется одна. У нее будет меньше привязанностей, чем теперь, молодость увянет, и из тех друзей, которые, как она думает, есть у нее сейчас, сохранится лишь несколько… Я понимаю, что в настоящий момент художественная жизнь и артистическая среда Парижа оказывают в высшей степени притягательное воздействие на Берту. Но ей следует поостеречься, чтобы не впасть в еще одну иллюзию, не пожертвовать сущностью ради тени… Как бы мне хотелось, чтобы все это бурление чувств и фантазии моей дорогой девочки остались позади.


Коммуну наконец ликвидировали, и Тьер восстановил контроль над столицей.

– Они были сумасшедшими, – высказался Ренуар о коммунарах, – но в них горел тот огонь, который никогда не гаснет.

После того как стал очевиден истинный масштаб разрушений и жертв, друзья побежденных испугались. Дега, чья преданность левым поддерживала его на протяжении всей службы в Национальной гвардии, теперь (по выражению одного биографа) напоминал «актера, который застыл на месте, ожидая смены декораций, в результате чего он окажется в другом месте». Во многом это должно было стать историей жизни Дега. События 1870–1871 годов изменили всех: кого-то круто, кого-то частично. Ренуар то время всегда вспоминал неохотно. Даже спустя много лет он не переставал хранить память о Базиле, «этом чистом душой благородном рыцаре».

Загрузка...