ЧАСТЬ I

ОСТАВЬТЕ В ПОКОЕ МОИХ ПРЕДКОВ

По-моему, самая глупая вещь на свете — ругаться, кричать. Человек думает, что я стану умнее, если он накричит на меня. А на самом деле это не так. Я теряюсь и перестаю соображать.

К тому же накричал на меня Джамбо́т несправедливо. Это было на стыке смен. Я закончил работу, навел полный порядок на своем рабочем месте и собрался уходить. Но вспомнил, что надо отдать резец хозяину соседнего токарного станка, Ина́лу.

Конечно, Инала и след простыл. В последнее время он всегда так стал делать: едва закончится смена, бросает неприбранный станок и мчится с завода на трикотажную фабрику, чтобы успеть повидать там возле проходной хоть одним глазом свою ненаглядную.

Я открыл тумбочку Инала своим ключом и положил туда резец. Только повернулся уходить, как услышал за спиной зычный голос:

— Приоделся? Помыл ручки после вахты? Чуб свой не забыл прилизать? Да ты красавец, настоящий красавец! Если бы еще и твой станок был похож на тебя, то из нашего завода мог бы получиться завод!

Это был Джамбот. Он пинал сапогом стружки и ветошь, продолжая отчитывать меня:

— Значит, весь этот базар ты оставил своему сменщику, которому предстоит мучиться в ночную? Вот такие, как ты, и губят производство. Разгильдяи, неряхи!

Я растерялся и не знал, что ответить. Может быть, я от растерянности сказал бы, что это не мой станок. И получилось бы, что выдал Инала, а мне от этого стало бы очень противно, хотя мне Инал совсем и не друг.

— Ты что, старый, накинулся на малого? — сказала проходившая рядом На́ни. — Это же не его станок. Не он хозяин.

— Вот-вот. Был бы станок его собственностью, а то — государственный. Ему и наплевать, — понял слова Нани по-своему Джамбот. — А ты чем лучше, Нани? Почему цветы в пролете не полила?

Я взял у Нани метелку и начал мести вокруг чужого станка.

Нани тоже не положено пререкаться с Джамботом. Не потому, что она всего-навсего подсобница и по совместительству уборщица. А потому, что Нани — женщина.

Но это же Нани! Уж она-то в долгу ни перед кем не останется.

— Ты что, Джамбот, и на меня не прочь покрикивать? — спрашивает она с усмешкой. — Вот бы весь завод удивился, если бы я тебе это позволила! Цветы я и так иду поливать, но уж плакать-то ты меня не заставишь. Вчера, говорят, ты довел своей бранью до слез одну сборщицу. Не-е-ет, Нани ты не доведешь! Да и кто ты такой, чтобы на всех покрикивать? Может, ты повыше самого директора завода? Нет, ты лишь на ступеньку выше старой Нани.

В самом деле, почему Джамбот лезет во все? Говорят, он у нас числится просто комендантом завода, но на дверях его кабинета я видел табличку: «Начальник».

— Иди, ради аллаха иди, — отмахивается от Нани Джамбот. — С тобой только сумасшедший свяжется!

— Наши предки говорили и другое: сумасшедшего даже пьяный стороной обходит! — отвечает тотчас Нани. — Поэтому я и уйду!

Она быстро уходит, очень довольная тем, что последнее слово осталось за ней. Я тоже доволен: хорошо она отбрила этого крикуна.

У меня бы и обиды не осталось на Джамбота, если бы он вдруг не сказал, отходя от меня:

— Не помню, чей ты, но все твои предки до седьмого колена не слышали, наверное, что такое чистота.

Я опять ни слова не сказал, но обиделся. Весь вечер потом не мог успокоиться. Почему я так обиделся за своих предков, сам не знаю. Я их видеть в глаза не видел, этих предков. То есть как не видел? Мой отец жив. Жив и отец моего отца — мой дедушка Марзи́. Пожалуй, оба они — мои предки, но я как-то привык считать, что предки — это те, кого уже нет на свете. Они лежат себе спокойно на кладбище, никому не мешают. Держатся очень скромно, не козыряют ни именами, ни званиями: у нас, ингушей, надмогильный чурт (обелиск) был с древних времен без надписи, а если и есть надпись, то по-арабски. То ли фамилия, то ли, скорее всего, что-нибудь из Корана. Кто это поймет? Ведь наш ингушский язык только с одним языком на свете и схож: с чеченским.

Очень простые, строгие обелиски не всегда отличишь один от другого. Только у одного из самых моих первых предков чурт необыкновенной высоты и ширины. Он сам, предок, завещал поставить себе такой памятник. Но, оказывается, совсем не для того, чтобы выделиться. Умирая, он сказал: «Поставьте на моей могиле простой неотесанный камень, но чтобы он был моего роста».

Лежат себе предки на кладбище, ни во что они уже вмешаться не могут. И все равно ингуши без конца втягивают их в свои житейские дела и разговоры. Одни до невозможности превозносят их, так превозносят, что остановить можно лишь старой поговоркой: «Плохое поколение только предками и хвалится». Другие шагу не могут сделать, не держась за бороду предков. Например, если человек хочет доказать что-то, то непременно вспомнит: «Еще наши предки говаривали то-то…» А если хочет кого-нибудь выругать, то приплетет заодно и его предков. Почему-то до седьмого колена, не дальше.

Во всяком случае, мой дедушка Марзи, когда очень на меня рассердится, то начинает свою ругань непременно со слов: «Ай, чтоб твои предки до самого седьмого колена…» Это он ругает их за то, что они дали миру такого потомка, как я.

Я не могу обижаться на Марзи, потому что он как-никак сам входит в число этих семи поколений наших предков. А какое дело до моих предков Джамботу? Лучше было бы, если бы Марзи, а тем более чужой для меня Джамбот оставил моих предков в покое. Зря я не сказал этого Джамботу. И вообще зря я молчал, когда он меня так отчитывал ни за что ни про что.

Сделать замечание младшему человек имеет право. Даже обязан (конечно, если замечание справедливое). Я — младший, мне двадцать лет, а Джамбот чуть ли не втрое старше. В глазах Джамбота я — мальчишка, у которого еще и ус толком не пробился. Вчерашний пэтэушник. Так оно и есть. А Джамбот… Я вспомнил его массивное лицо, густые сердитые брови, зычный голос, могучую, не по-стариковски, грудь, обтянутую полотняным кителем… Солидный мужчина. И шумит он, наверное, так потому, что переживает за станки, хотя по службе и не отвечает за них. Но предки мои при чем?

В общем, уходил я из цеха расстроенный; добавила мне обиды и Губа́ти. Эта девушка-горбунья, табельщица из сборочного цеха, живет в общежитии рядом через стенку. Она просыпается каждое утро часов в пять и сразу начинает играть на своей старенькой гармошке такие заунывные мелодии, что мне все утро очень и очень грустно. Многие в нашем общежитии сердятся на Губати, обижаются, что она не дает поспать. А я никак не могу сердиться на эту девушку и всегда стараюсь сказать ей что-нибудь веселое, хотя шутник из меня неважный.

Она идет мне навстречу с двумя стульями.

— На один сама сядешь, а на второй — я? — спрашиваю я в шутку.

— А как же, тебя обязательно надо посадить. В грядку! — отвечает она, тряхнув большими круглыми серьгами, сделанными под золото. — Чтобы вместо одного дурака два выросло.

Все, кто идет заступать на ночную смену, хохочут. Приходится смеяться и мне.

Неприятно уходить из цеха дважды обруганным.


— Да говори же наконец, чего ты от меня хочешь? — нетерпеливо пристукивает Джамбот тяжелым кулаком по своему полированному письменному столу.

— Я уже сказал… Очень прошу тебя, Джамбот, не затрагивай никогда больше моих предков.

У нас — ингушей и чеченцев — нет обращения на «вы». Отчества мы тоже не произносим. Так что все сказанное мною сейчас Джамботу — вполне вежливое.

— И ты с этим притащился ко мне в кабинет чуть свет?! — удивленно меряет меня глазами Джамбот. — Иди к станку. Смена начинается. Стой-ка! Оказывается, неприбранный станок был не твой? Почему же ты вчера промолчал?

Я молчу и сейчас. Джамбот вскакивает, упирается обоими кулаками в стол и отчитывает меня:

— Видите ли, его предков я задел! Гордость тебя распирает? А кто ты такой, если вдуматься? И что это мы, ингуши, держимся всегда так, словно из княжеского рода! Ну, вот взять тебя. Кто ты такой? Да ведь люди еще и имени твоего не знают! Ты же, наверное, еще вчера до суппорта своего станка не доставал без подставки. А вот до самых гнусных наших пережитков ты уже успел дорасти. Быстро успел!

— Каких пережитков?

— Промолчал, чей станок? Значит, покрываешь соседа. Значит, этот станочник тебе или дружок, или родственник. Вот это и есть пережиток: круговая порука. Вчера ты «выручил», завтра сосед тебя выручит. Так и прячем наши грехи, а производство страдает. И когда мы эту дурь вышибем из наших людей?

Наверное, я все сумел бы понять и насчет дури и как ее вышибить. И даже высказал бы кое-какие мысли по этому поводу, если бы Джамбот не начал снова кричать на меня…

В эту минуту к нему кто-то позвонил по телефону, а я повернулся и ушел из кабинета. Вышел, оглянулся на обитую кожей дверь с золотыми буквами «Начальник» и подумал: зачем я сюда притащился? А уж раз притащился, надо было высказать Джамботу все, что думал. Но он сбил меня с толку этими словами про пережиток.

Вот в этом помещении, которое теперь стало кабинетом Джамбота, раньше тоже был пережиток. Бытовка была, раздевалка душевой. Специально для нас, молодежи. Понимаете, имелось две мужских раздевалки. По-моему, это было удобно для всех. Потому что есть у горцев такой неписаный обычай: пожилому или старому человеку считается неприличным представать голым перед молодежью. На речке или на пруду, какое бы укромное место для купанья не было, мужчины постарше стараются раздеться где-нибудь в сторонке от ребят. А чаще всего мы, молодежь, деликатно сматываем удочки и ищем себе другое местечко, чтобы не смущать старших.

Так было и в бытовке. Мы молча, не договариваясь со старшими, поделили себе раздевалки: у них своя, у нас своя. Из раздевалок расходимся по душевым кабинам все равно голые, так что, если вдуматься, вся эта игра в «приличия» была не больше, чем фасон. Но нам нравилось. Мы, молодые, свободнее чувствовали себя в своей раздевалке, тут у нас свои шутки и разговоры.

И вот теперь осталась только одна раздевалка. Вторую Джамбот забрал себе под кабинет. Говорят, в завкоме поднялся было об этом разговор, но Джамбот произнес слово «пережиток», и от него сразу отстали. «Где это записано, что старший не должен оголяться при младшем? — спросил, говорят, Джамбот у завкомовцев. — Не от староверов ли это идет? А может, в Коране записано?» Так это смехом и кончилось. Джамбот победил. Он вышиб вот из этих стен бытовки наш «банный пережиток». А только что он вышиб и меня вместе с моим пережитком круговой поруки. До сих пор я даже не задумывался, есть во мне такой пережиток или нет.

Однако предков моих он на этот раз обидеть не посмел.

И все же я заступил на смену в состоянии… сейчас припомню, как это называется, я прочитал об этом вчера вечером в журнале «Знание — сила», — в состоянии эпизодической психической травмы. Если тебя чем-нибудь расстроили, это называется психическая травма. Оказывается, она может влиять на производительность труда. Иногда даже больше, чем производственная травма: выработка за смену может у тебя снизиться на шесть — семнадцать процентов.

Что-то не верится. Я не помню, чтобы нам об этом когда-нибудь говорили по технике безопасности. Может быть, это выдумка ученых? Правда, я раньше иногда замечал, что если ты расстроен, то работа идет хуже. Зато и наоборот бывало, это я точно помню. Однажды я сильно разозлился на мастера. Так разозлился, что работал всю смену как сумасшедший. Всего один раз на перекур пошел. И выполнил полторы сменных нормы.

А может быть, ученые что-то новое открыли? Только мне не верится, чтобы с такой точностью они подсчитали, как влияет психическая травма на производительность труда. По-моему, пока еще нельзя с точностью до процента узнать, что творится у человека на душе.

Сегодня мне некогда думать о психической травме, потому что мастер, вручая наряд, попросил:

— Нажми, Шамо, не тяни с этими деталями. Механический цех просил ускорить.

— За заготовками бегать не придется?

— А что, разве ты каждый раз бегаешь? Вся сотня заготовок уже тут. Ну, запускай станок.

Чепуховский наряд. Месяца два назад я уже точил как раз такие же болтики, могу повторить работу с закрытыми глазами.

— К трем часам сделаю, — сказал я мастеру, уверенно сказал.

А на самом деле знаете что получилось? Я прямо сам не свой стал, когда увидел, что получилось. В три часа я глянул в ящик с заготовками, пересчитал, а их там еще семнадцать штук.

Мастер мне говорит:

— Не успел? Наверное, станок барахлил? Ничего, механическому цеху и этих болтов за глаза хватит. Они всегда норовят с запасом заказать. Да чего ты так расстроился?

Семнадцать штук не доделал… Как раз семнадцать процентов не додал! Прямой результат психической травмы. Значит, правильно пишут в журнале «Знание — сила».

И началось все из-за того, что было сказано недоброе слово о моих предках.

ВСЕ-ТАКИ Я — КТО-ТО…

«Да кто ты такой?» — спросил меня Джамбот у себя в кабинете. А еще до этого, у станка, он сказал: «Не знаю, чей ты…»

Кто я? Ингуш. Один из ста шестидесяти тысяч ингушей. Советский человек.

Чей я? Своего отца и матери. Помню, в ПТУ некоторые ребята называли своих родителей «предки». Мне это не нравилось. Какие же это предки, если они еще довольно-таки молодые люди? Ну, мать свою я еще могу назвать предок, потому что ее уже нет в живых. А отец мой — какой же он предок? Живой, огромный, широкоплечий человек, всегда такой веселый, любитель всяких застолий. Бывший фронтовик с орденом.

И двух лет нет, как он бросил меня с матерью и уехал. Больше ничего плохого люди о нем сказать не посмеют.

В совхозе его считали самым безотказным трактористом. В компаниях он, говорят, бывал иногда вспыльчив и даже скор на руку, если кто-нибудь вел себя за столом неприлично. Это я знаю только по слухам. Меня же и мою мать он, сколько я помню, никогда пальцем не тронул. Даже мрачным я его никогда не видел. Когда он надумал бросить нас из-за одной полюбившейся ему женщины, то, говорят, дедушка Марзи заперся с ним и обломал о его спину кизиловую палку. Может быть, в те минуты отец и был мрачным, не знаю. «Бесполезный, непутевый у меня сын! — говорит о нем часто дедушка Марзи. — Одна радость, что ты, Шамо, на него ни в чем не похож».

Мать же мою покойную, то есть свою невестку, Марзи очень уважал. Да и люди ее любили. Она была гордая, тихая, уважительная со всеми. Она часто твердила мне, даже когда отец бросил нас: «Плохо о своем отце не думай. Он в жизни чужой иголки не взял и всегда готов был поспешить на помощь любому. В этом будь таким же, мальчик. Иначе нет тебе дороги к моему плетню и материнское молоко, которым я тебя выкормила, пусть обернется ядом». Ну что ж. Я стараюсь об отце плохо не думать, хотя это и нелегко.

О дедушке Марзи я попозже расскажу многое. Пока же знайте, что плохим человеком назвать его тоже никто не может. Так что не следовало Джамботу столь пренебрежительно спрашивать у меня: «Чей ты?»

«А сам кто ты такой?» — это тоже он не должен был говорить.

Устаревший он человек, этот Джамбот. У него слишком древний, деревенский взгляд на людей. Это только в старину было так, что парень, которому едва исполнилось двадцать, пока еще никто. Он просто сын или внук такого-то. Вот и все его звание. Он послушно делает то, что скажут старшие, то, что велит обычай. Иначе ему и деваться некуда. Своего плетня у него нет, зарплата ему ниоткуда не идет. Денег для калыма — для уплаты за свою невесту — он в жизнь не соберет, если от него отвернутся родители и родственники. Так было.

А я, сегодняшний парень, вполне самостоятельный человек (про калым тут говорить не будем, я его платить не собираюсь, да мне и думать про женитьбу смешно).

Я — токарь. Специалист. Без токаря не может существовать ни одно предприятие, где имеют дело хоть с одним кусочком железа. Все, что круглое, делает токарь, а видели ли вы какое-нибудь промышленное изделие, которое не имеет круглой детали?

Это вообще о токарях. А теперь скажу о себе. Я нужен любому предприятию. Лично я.


Убедился я в этом сегодня, после той самой смены, когда так позорно снизил производительность своего труда на семнадцать процентов.

Я не пошел после смены ни в столовую, ни в общежитие, потому что не люблю, когда мои друзья видят, что я в плохом настроении. Я пошел через заводской поселок к пруду. Мы называем его озером, а на самом деле это искусственный пруд. Водохранилище, сделанное нашим заводом.

Раскинулось озеро вблизи нашего районного городка Дэй-Мохк. Прямо за заводским поселком, как раз между нашим заводом и трикотажной фабрикой.

Я шел по берегу, чтобы посидеть где-нибудь в безлюдном месте. С горы, от фабрики, спускался мужчина. Я с ним и не знаком, знаю только, что он кадровик на фабрике. Остановиться, поздороваться с ним все равно положено.

Я думал, что он пройдет себе мимо, а он подошел ко мне и затеял со мной длинный, не очень вначале понятный для меня разговор. Спрашивает, какой марки у меня станок и сколько он лет в эксплуатации. Я отвечаю.

— Тебя, кажется, зовут Шамо? Шамо Асла́нов? — спрашивает он. — Да-а, на таком станке много не выработаешь. А мы вот получим на днях новые станки для своей фабрики…

И смотрит на меня так внимательно, будто ждет, что я отвечу.

— На новом станке тоже не сделаешь много, если за ним плохо ухаживать, — говорю я.

— Воллахи[1], правильно, Шамо! А еще вот у нас какая новость. Нашей фабрике разрешили построить еще два жилых дома. Пятиэтажных. И вообще министерство нам ни в чем не отказывает, потому что мы — молодое предприятие. Скоро сможем каждому отдельную квартиру давать! Конечно, своему работнику. Понимаешь? Своему!

Говорит он мне все это так, вроде бы между прочим; зевает, а сам внимательно смотрит на меня. Он не дождался, пока я соображу, что ответить, и спрашивает:

— Слушай, а как у вас на заводе относятся к тем, кто пришел после ПТУ? Не обижают?

Я подумал-подумал, припомнил все, что было на заводе за два неполных года моей работы. Мне почему-то даже не вспомнилась моя стычка с Джамботом. Я подумал только о хорошем. Перед глазами встал мой ремонтно-механический цех. Дружные у нас ребята. И мастер справедливый, и начальник цеха…

Ага, теперь, кажется, понятно, для чего фабричный кадровик завел со мной весь этот разговор. Он меня переманивает с завода к себе! Я слышал давно, что фабрика постоянно занимается этим; предприятие ведь совсем молодое, не имеющее кадров. Но меня лично переманивают первый раз в жизни. Очень интересно!

Только я хотел ответить, что мне нравится на заводе, как прибрежные кусты вдруг зашевелились, и показалась плешивая голова Абуязи́та. Еще один кадровик! Только это уже наш, заводской. Он раздвинул кусты и ринулся снизу вверх к нам. Босиком, штаны засучены. Ему лет сорок, он коротенький, коренастый. Весна, а лицо у него загорелое, как у пахаря.

И я вижу, что лицо у него сердитое. Он с такой злостью смотрит на фабричного кадровика. А тот с улыбкой спрашивает:

— Что, Абуязит, не клюет? Ты, наверное, за время отпуска всю рыбу в нашем озере выловил…

— Озеро не ваше, а наше, заводское, — говорит ему Абуязит. — Но этот разговор оставим в стороне. И шутки — тоже. Ты лучше ответь мне: когда ты наконец перестанешь рыбку ловить?

— Тебе можно, а мне нельзя?

— Я тебе сказал: оставим шутки. Ты не смейся, ты хорошо знаешь, о какой я «рыбке» говорю.

При этом Абуязит посмотрел на меня — на «рыбку», а потом сказал фабричному человеку:

— Эй, мужчина, иди-ка своей дорогой. Воллахи, найду я способ сломать твое удилище! Не говори потом, что не слышал это.

— Э, брось… Кого из ингушей ты напугаешь угрозами? Громко мяукающей кошки мышь не боится! Ладно, я пойду своей дорогой, а ты занимайся себе своими пескарями…

Когда мы остались с Абуязитом вдвоем, он мне сказал:

— Ты что это, мальчик, а? Совесть хочешь потерять? Да я вижу, ты ничего не понял. Держись подальше от этого нехорошего человека! Говорил он тебе, что у них на фабрике молодому парню веселее работать? Девичий коллектив и все такое…

— Нет, этого он не говорил, — краснею я. — А зачем ему переманивать меня, если мне скоро в армию?

Абуязит втолковывает мне, что трикотажники на это не смотрят. Они так хитро поставили дело, что парень заинтересован вернуться после двух лет службы в армии на эту же фабрику. Если он согласится оставить на фабрике свою трудовую книжку, то ему за каждый год службы в армии продолжают начислять тринадцатую зарплату. После демобилизации фабрика дает парню сверх того еще сто рублей: пятьдесят — безвозмездно, а пятьдесят — в рассрочку.

— Интересно, — говорю я задумчиво.

— Что?! Ты забудь мои слова! — спохватывается Абуязит. — На фабрике ребят раз-два и обчелся, там могут себе позволить такие расходы. А ты обязан помнить, что рабочая гордость не на рубли меряется, Шамо. Ты — машиностроитель. Электросверлилки, которые выпускает наш завод, идут на экспорт в тридцать три государства мира. Но тебе, может быть, больше нравится выпускать женские рейтузы? Тогда иди вон туда на горку — на фабрику. А когда явишься в полк, так и доложишь: «Производитель дамского белья Шамо Асланов прибыл в ваше распоряжение!» Смеешься?

Поглядывая в сторону кустов, над которыми торчит воткнутое в берег удилище, Абуязит напоследок наставляет меня, чтобы я не вздумал переметнуться на фабрику, а то он, Абуязит, сделает так, что мне станет тесно и по ту сторону озера и по эту.

— Клюет! — вопит он вдруг так, что я вздрагиваю, и скатывается к берегу, мелькая белыми босыми ногами, продирается сквозь кусты, как спасающийся от погони дикий кабан.


Я вижу, со стороны поселка ко мне идут Алим-Гора и Мути. Это мои лучшие друзья. У нас старая, испытанная дружба, мы ни разу не подводили друг друга ни в чем. Мы втроем дружим чуть ли не с того самого дня, как я начал работать на заводе. Я всегда помню слова Шота Руставели: «Если ты не ищешь друга — самому себе ты враг».

Никакой причины дружить у нас троих нет. Если разобраться, мы совершенно разные люди. А почему-то сдружились. Оба они старше меня. Пожалуй, у Алима-Горы и у Мути еще и можно найти кое-что одинаковое: это довольно-таки известные личности. Мути, широкоплечий крепыш, слывет на заводе первым шутником среди молодежи. Не то чтобы он без конца сыпал шутками и анекдотами, нет. Он просто неунывающий человек и умеет в любой компании подметить что-нибудь смешное. И никто никогда на него за это не обижается, хотя у ингушей и есть поговорка: «Шутки — рожки ссоры». Она придумана, чтобы осторожнее шутили, знали меру.

Алим-Гора шутить не любит. Самый заметный на заводе человек — он благодаря своему росту и силе. Рост у него метр девяносто два. С ним когда разговариваешь, шапка с головы упасть может, такой он высокий. Казбек над всеми горами возвышается. Так и Алим, он выше всех на заводе. Может быть, поэтому его и прозвали «Гора». А я бы скорее сравнил его с одним из тех вот тополей, которые выстроились вдоль берега. Такой же он крепкий, прямой и могучий, как тополиный ствол, этот наш Алим. Не худой и не толстый, как раз в меру. А сила… Помню, однажды он на спор побежал в цехе за автокаром и остановил его, ухватившись одной рукой за задок.

Из нас троих я один — человек малоизвестный. У меня нет ни особой внешности, ни особой силы, а что касается каких-нибудь талантов… Хоть бы что-нибудь! Память у меня, правда, исключительная, но про это на заводе кто обязан знать? Я мог бы, например, вслух повторить только что прочитанную страницу любой книги. Самое удивительное, что я особенно хорошо запоминаю непонятные слова. Наверное, такие слова больше нравятся. Но это ведь не назовешь талантом, если от этого другим никакой пользы. Мог бы я похвастаться тем, что чувствую любого коня. Есть у меня такое. Впрочем, это есть, наверное, у любого, кто в деревне рос. Хвастаться таким «талантом» тем более смешно, что это теперь дело совсем устаревшее: коня в нашем районном городке редко увидишь.

Да, чуть не забыл. В ПТУ я неплохо чертил на уроках и научился рисовать заголовки в стенгазете. Это благодаря усидчивости и уравновешенному характеру, так мне там говорили.

Родом мы, трое друзей, из разных сел. И специальности у нас разные. Я — токарь, Мути — слесарь в нашем же ремонтно-механическом, а Гора — термист, шурует в своей электрической печи, занимается термической обработкой деталей, чтобы эти детали получили нужную закалку. Может быть, поэтому у него такое темное лицо, как у кузнеца. И глаза, глубоко сидящие под черными сросшимися бровями, всегда слегка прищурены, словно Алим постоянно смотрит на пламя своей печи.

Алим-Гора идет ко мне, одолевая горку метровыми шагами, однако Мути изо всей силы тянет его в сторону, говорит с испуганным лицом, дурачится:

— Ты что, Гора?! Нам неприлично беспокоить Шамо! Ведь это человек, который имеет дело только с начальством: с Джамботом, с кадровиками…

— Отстань, Мути… — лениво отмахивается от этой шутки Алим. — Слушай, Шамо, ты чего это стал прятаться? Мы тебя везде искали.

Интересно, откуда они узнали про мою стычку с Джамботом? Проболталась Нани?

Мы идем по берегу в сторону парка, и Мути допытывается у меня:

— А что это наш кадровик тебе грозил пальцем? Не из-за Джамбота ли? Дружно за тебя начальство взялось!

Я рассказываю ребятам о всех своих новостях. Я вижу, что им приятно слушать о моем разговоре с кадровиком. Никто из нас троих не слывет передовиком, не доросли мы еще до доски Почета, но и плохого о нас не могут сказать. Нормальные работяги. И нужные заводу, если Абуязит так здорово отшил из-за меня фабричного кадровика.

— Мы, мы решаем судьбу завода! — говорит Алим-Гора. — А Джамбот кто такой? Он не производственник. И стоило тебе, Шамо, расстраиваться из-за него?

— Правильно, — подхватывает Мути. — Предков твоих затрагивать он, конечно, не имел права. Но я скажу и другое: что-то сильно стали мы, ингуши, носиться с этими предками. Наш заводской врач знаете, что себе нарисовал? Я собственными глазами видел. Дерево нарисовал. А на дереве — все его предки до тринадцатого поколения!

— Хм… — качает головой Гора. — Откуда же он их портреты мог выкопать?

— Нет, он изобразил предков не рисунками. Просто их имена. Каждая ветка — предок. Себе тоже врач отвел один сучочек. Авансом. Он ведь тоже будет чей-нибудь предок. Интересная ботаника! У такого дерева даже название специальное есть…

— Ге…генеалогическое, — припоминаю я.

— Кажется. Предков начали себе собирать не только ингуши, я вам так скажу. Помните, приезжал наладчик из Москвы? Простой парень, без фасона: я позвал его в гости к нам домой, он без разговора пошел. Он как выпил две стопки, так и начал перечислять, сколько поколений его предков были чистыми москвичами. Девять поколений насчитал, а потом начал сбиваться.

— Хуже всего, когда не знаешь, как с людьми держаться… — говорю я, думая о своем.

Мы валяемся на траве в чахлом, совсем еще молодом заводском парке. Увидим, что идет старик с мотыгой или пожилая женщина гонит козу, вскакиваем, поздороваемся, а потом опять валяемся и болтаем о том о сем.

— У нас на заводе есть человек, который мог бы провести со всеми семинар, как надо держаться, — говорит Мути.

— Ты? — спрашивает Алим лениво.

— Нет. Не я, а Зами́р. Не тот, что в техотделе. Из инструментального, контролер ОТК. Он к любому человеку подход имеет, я это заметил. И знаете почему? У него два надежных инструмента есть: лицо и язык.

— А у кого их нет? — спрашивает Алим.

— Ну, твое лицо-то мы видим, — болтает Мути, запрокинувшись на спину. — Когда незнакомый тебе человек посмотрит на твои сдвинутые брови, у него заранее поджилки дрожат и он убегает подальше.

— А если рот до ушей, это лучше? — хмурится Гора.

— Правильно, мое лицо тоже не годится. Может быть, у кого-то горе, а я без конца улыбаюсь. А вот Замир… Помню, нам командир в армии напоминал чьи-то слова: каждый солдат должен знать свой маневр, соображать по обстановке. У Замира лицо знает маневр. Любого подкупает! Верно я заметил, Шамо?

— Да я этого Замира почти и не знаю… А язык? Ты про язык говорил, — напоминаю я.

— Пожалуйста. Объясню. Есть горская поговорка: красивое слово даже змею из норки выманило. Замир это хорошо знает. У вас, токарей, какой порядок? Для обработки разных деталей — разные резцы. Так? Замир меняет в разговоре резцы, понимаешь. Поэтому он может даже самого сердитого в свою пользу обработать шутя. Не понимаешь? Хорошо, возьмем для обратного примера Алима-Гору…

— Отстань ты от меня, Мути, — просит Алим. — Глядите лучше, как солнце красиво за канал опускается…

— Дай досказать. Так вот. У Горы один резец: человек еще не успеет рот открыть, чтобы сказать Алиму неприятность, а Алим ему сразу: «Ты, кажется, хотел мне что-то сказать, мужчина?» Но произносит это Алим так, что человек уже боится и слово произнести.

— Семинар не Замиру бы проводить, а тебе, — говорю я, запихивая голову Мути в прохладную траву.

— Ладно, смейся надо мной. Мути у вас шутник, вы никогда мои слова всерьез не принимаете. Но знай, Шамо: тебе всегда будет трудно в жизни. Я не говорю — плохо. Пусть отсохнет мой язык, если я другу плохого пожелаю. Я говорю: трудно тебе будет. Ты слишком нежный. А в наше время надо быть железным!

— Знаешь что, болтун? Я тебе скажу: Шамо — железный парень, — вмешивается вдруг Гора, и я с удивлением вижу, что говорит он это серьезно.

— Для нас, для друзей, — да, — соглашается Мути. — А для себя… У него всегда царапины будут, потому что он не может видеть и слышать плохое. В душе не терпит.

— Ничего, пройдет термическую обработку, получит закалку, — утешает меня Алим и спрашивает у Мути: — А ты разве терпишь, когда слышишь плохое?

— Я? Я в отличие от вас обоих давно сообразил, для чего мне бог два уха дал: в одно — впускать, в другое — выпускать.

— Жалко, — вздыхает Гора. — А то бы я тебе сказал за то, что ты нагнал тоску на Шамо: когда ты стараешься быть серьезным, ты делаешься глупее…

— Вот это точно, Гора! — тотчас соглашается Мути, хотя и видно, что слова друга пролетели у него через оба уха. — Поехали? Прямо сейчас!

— Куда?! — спрашиваем мы с Алимом враз.

— Даешь Большой город! Хоть раз в ресторане побываем!

Я и Алим мнемся. Мути догадывается, в чем дело.

— Вчера мой зять премию в совхозе отхватил, — говорит он, — так что в моем кармане ветер не гуляет, как у вас.

— И сколько тебе зять отвалил? — интересуется Алим.

— Он отвалит, жди. Я сам потребовал. Двадцатку. По секрету от своих родителей. Хорошо иметь зятя! Раз мы выдали за него мою сестру, он меня на руках должен носить… Ну?

— А переодеться? — колеблюсь я. — Мы же прямо из цеха…

Мути категорически отвергает предложение переодеться, потому что в поселке его может увидеть отец, тоже работающий на нашем заводе. Притормозит нас сразу. Надо прямо через поле — и на автостанцию.


…Мути потом не раз рассказывал ребятам на заводе, что мы втроем провели вечер в ресторане «Терек» «исключительно культурно». Вначале швейцар нас не впускал. Он смерил нас взглядом, отвернулся и сказал: «Мест нет. И не скоро будут». Алим-Гора нахмурился и повернулся было уходить. Однако Мути что-то шепнул пробегавшей мимо официантке, та шепнула швейцару, и он распахнул перед нами двери: «Что же вы, молодые люди? Прошу, прошу…»

Мы распили бутылку вина. Оркестр заиграл лезгинку. Люди за всеми столами зашевелились, но никто не выходил танцевать. Толстый парень-барабанщик, армянин по виду, обвел зал глазами и почему-то кивнул нашему Мути.

— Разрешаешь станцевать? — спросил Мути у Алима-Горы, потому что Гора самый старший из нас троих, а Мути хотел соблюдать в ресторане полный кавказский шик.

Алим помедлил и сказал:

— Пока нет.

Я понял почему. Надо сначала посмотреть на других. Может быть, здесь сегодня такие танцоры, что нам лучше не позориться.

…По-моему, Мути станцевал лучше всех! Наверное, так решил не я один: кто-то прислал нам через официантку бутылку шампанского. Мы заставили ее по секрету сказать — кто. И отправили с ней ответный подарок — две бутылки лучшего грузинского вина «Хванчкара́». Нам хотелось делать все по закону.

За тем столом, куда мы отправили вино, сидело человек шесть осетин. Ребята в возрасте. Они пригласили нас к себе за стол. Мы подошли, но садиться с ними не стали: неудобно, им всем лет по тридцать, не меньше.

Они это тоже оценили. Поняли, что мы знаем, как держаться. Старший из них, тамада́ — главный за столом, — встал и сказал, что ингуши не разучились танцевать. Бывал он в нашем городке, даже на нашем заводе. И теперь видит, что ингуши в комбинезонах танцуют не хуже, чем танцевали раньше в черкесках. И вообще приятно, что молодые ребята умеют соблюдать добрые горские обычаи.

Мы, конечно, были не в комбинезонах, но это он сказал просто так, чтобы красиво связать слова. Все осетины поднялись, Алим-Гора коротко сказал ответное слово. И нам пришлось выпить с этой вежливой компанией по бокалу вина.

…Да, Мути прав, исключительно культурно мы провели там вечер. А добирались домой на попутной машине какого-то незнакомого парня-ингуша, потому что Мути просадил не только двадцатку своего зятя, но и пять рублей, которые мать дала ему на сигареты на целую неделю (отец делает вид, будто не знает, что Мути курит).

— Вот так, жалкие люди, надо жить! — сказал нам Мути, когда расставались. — Вы боретесь за существование, а мне подавай люкс-существование!


…Получается, что Джамбота сняли с работы из-за меня. А я даже имени его не называл.

Шло совещание молодых рабочих, это на второй день после нашей поездки в Большой город.

О чем только не говорили выступающие! О нормах, тарифных сетках, о том, что состаришься, пока тебе разряд повысят, потому что квалификационная комиссия работает плохо.

Почти все заводское начальство тут собралось. Правда, директора нет, он в отпуске. Главный инженер все записывает себе в блокнотик. Секретарь райкома партии очень интересуется выступлениями ребят, вопросы задает. И про бытовые условия спрашивает, про перебои с материалами, про подведение итогов соревнования. Спросил, нравятся ли станочникам конкурсы по профессиям, а у нас только один раз такой конкурс и был. Видно по его вопросам, что знает он все наши дела, а сейчас хочет наше мнение слышать. Ребятам все это приятно, выступают откровенно, некоторые — прямо с азартом.

Я вижу, Хаса́н, наш секретарь заводского комитета комсомола, сидит как именинник. Он всегда очень доволен, если ребята проявляют на собраниях активность. Его тоже критикуют, а он доволен, потому что активные выступления — признак боеспособности комсомольской организации (такие его слова я слышу на каждом собрании).

— Ну, кто еще? — спрашивает главный инженер и оглядывает зал; обращается с улыбкой к Мути: — Говорят, на перекурах ты главный оратор?

— Вот там я и выговорился, — не теряется Мути; а когда все кончили смеяться, он солидно добавляет: — Я думаю, тут справедливые выступления были. Только вот токари почему-то молчат. А ведь здесь и Шамо и другие, которые умеют толково выступать.

Я прямо-таки обомлел, потому что еще ни разу на заводе не выступал. А главный инженер заглянул в список и говорит:

— Шамо? Асланов? Пусть, пусть выскажется. Самые перспективные кадры у нас те, кто кончил ПТУ…

Я встал, кусаю губу. Ноги как ватные. Лица плывут в глазах. Успел я только заметить, что Хасан сморщился, скис. У него всегда, когда на меня смотрит, такой вид делается, словно зуб заболел.

Кто-то ткнул меня в спину кулаком так, что я чуть не задохнулся, и — шепот Алима-Горы:

— Или говори, или сядь, дубина…

— Гора, Гора, не мешай товарищу выступать, — строго постукал главный инженер карандашом по графину.

Так бы я и сел молча, если бы не расслышал сквозь смешок, раздавшийся в красном уголке, как хохотнул Джамбот.

Я почувствовал, как вспыхнуло мое лицо, и произнес:

— Надо, чтобы разговаривали всегда… с уважением. Любой начальник.

— Кого ты имеешь в виду? Кто? — спросил главный инженер.

— Любой начальник.

— Ну-ну. Продолжай…

— А то снижается производительность труда.

— Конкретнее!

— На семнадцать процентов, — ответил я конкретно и сел, потому что все опять засмеялись.

После совещания мы пошли гурьбой по вечернему поселку к бульварчику и расселись на скамейках под лампой дневного света. Я не мог смотреть на этого предателя Мути; Алим-Гора ругал его вовсю. Однако Мути не чувствовал себя виноватым.

— Шамо выступил отлично! — говорил он. — Согласитесь, ребята, он настоящий оратор. Критикует остро, смело. И конкретно, с процентами в руках. Конечно, даром ему это не пройдет, но ты сам говорил, Гора: пусть Шамо проходит термическую закалку.

— Вообще-то правильно, нечего нам помалкивать, — поразмыслил Гора. — Чего же ты, Шамо, прямо не назвал имя Джамбота?

— Думаешь, начальство не поняло? — удивился Мути. — Секретарь райкома переглянулся с главным инженером и так зыркнул глазами на Джамбота… Говорят, женщины уже бегали и в дирекцию, и в райком жаловаться на этого грубияна. Вот увидите, снимут его с работы! Но месть он должен объявить не женщинам, а нашему Шамо.

— Какую месть? — спросил кто-то из ребят. — Что ты выдумываешь.

— Вот чудаки! — рассмеялся Мути. — Вы думаете, заводской забор спасает нас от диких обычаев?

И он взялся расписывать, как все произойдет дальше. Из-за выступления Шамо Джамбот теряет работу. Следовательно, и оклад. Значит, ему нанесен зе — ущерб. Возмещать этот ущерб до тех пор, пока Джамбот не получит новую должность, обязан виновник «зе», то есть Шамо. Думаете, через нарсуд? Нет, Джамбот туда не побежит. Он обратится в самозваный мусульманский суд — «кхел». Это будут несколько нейтральных старикашек, они должны разобрать по совести тяжбу Джамбота к Аслановым. После каждого заседания дедушка нашего Шамо — Марзи — должен резать для «кхел-хо» — судей — барашка, поэтому старички постараются долго тянуть дело и провести побольше «заседаний». Само собой разумеется, после каждого съеденного барашка палка Марзи будет гулять по спине Шамо.

Мути плел под хохот ребят быль и небылицы, а я снова и снова переживал стыд за свое бестолковое, глупое выступление.

К нам подошел Хасан. Его длинная, тонкая фигура начала метаться перед скамейкой; Хасан то поправлял галстук, то пощипывал усики, морщился как от зубной боли и на все лады поносил меня:

— Зачем ты полез выступать, если двух слов не можешь связать?! Это что тебе, пионерский костер? Устроили смех! При секретаре райкома! Ты что, заранее обдумать не мог выступление? Не знал, куда идешь?

— Да я и не собирался выступать. И не буду больше никогда.

— Не будешь? — разозлился еще больше Хасан. — Асланов! Товарищ Асланов! Как бы тебе на комитете комсомола не пришлось выступать. Вы слышали, ребята, как он рассуждает? Это же настоящий балласт для организации, это же…

— Успокойся, Хасан, — вступился за меня Мути. — Выступать он, конечно, будет, он без этого не может. Но ты все же обязан ему заранее шпаргалки готовить. А то у нас дело совсем на самотек пойдет!

Ребята засмеялись, Хасан тоже засмеялся и замахнулся на Мути:

— Замолчи, провокатор! Идемте спать, ребята, а то завтра смену проспите.

Непонятный для меня человек этот Хасан, наш освобожденный секретарь комитета. Он уже в возрасте, ему лет двадцать шесть. Некоторые ребята считают, что он настоящий формалист, зануда и любит заглядывать в рот начальству. Кто его знает… Меня он тоже своим занудством немало помучил, но в одну из моих трудных минут Хасан оказался совсем не таким, как о нем кое-кто думал.

„ДОРОГИЕ ГОРЦЫ И ГОРКИ!“

Много всякой путаницы на свете. Например, почему в нашем городке почти никогда не услышишь слов «мы, горожане»? Деревенскими мы себя тоже очень редко называем, а к слову «горожане» или еще не привыкли, или… Вот тут путаница и начинается.

Звание «город» наш райцентр получил совсем недавно. Получил благодаря тому, что лет семь назад здесь построили наш электроинструментальный завод, а вслед за ним — трикотажную фабрику (пока действует только первая ее очередь).

Значит, кто-кто, а уж мы — заводские и фабричные — могли бы с чистой душой называть себя горожанами. В том-то, однако, и загвоздка, что именно среди нас больше всего настоящих деревенских жителей. Особенно это касается фабрики: там работают девушки и женщины из одиннадцати сел и аулов. Каждое утро автобусы везут со всей долины и предгорья людей на фабрику и завод. Не думайте, что это целое путешествие. Живут в нашем краю так густо, что кое-где можно, как говорится, из своего аула сходить прикурить в соседний аул.

Ладно, городские или деревенские — какая разница. Рабочий класс — вот мы кто, работающие на фабрике и заводе.

Правда, тут можно опять запутаться, потому что в нашем районе почти все крестьяне — тоже рабочий класс. Почему? Потому что у нас совхозы (только один колхоз, кажется, и есть, где-то высоко в горах). А все, кто в совхозе, — это рабочие. Значит, тоже рабочий класс. Сельскохозяйственный.

И все же в докладах во время праздников, в статьях так и говорится: «…теперь, когда в городе Дэй-Мохк построено два мощных промышленных предприятия, в этом ингушском краю республики тоже возник рабочий класс». Может быть, совхозников это обижает, я не интересовался. Вряд ли могут быть обиды, потому что даже в самом нашем городке почти в любой семье кто-то работает на заводе или фабрике, а кто-то — в совхозе. Это потому, что Дэй-Мохк раскинулся посреди полей и ферм. Даже в самом Дэй-Мохке — центр одного из совхозов.

Мы — горцы. Мужчины — горцы, а женщины — горянки. Так и принято всегда говорить, хотя один московский поэт во время литературной декады у нас в районе немножко запутался насчет горянок. Наш комсорг Хасан послал меня и еще троих ребят прислуживать на писательском банкете (он мне всегда какие-нибудь странные поручения придумывает). И там приезжий поэт от всей души говорил в своем тосте: «Дорогие горцы и горки!» Его поправят шепотом, а он забывает и опять: «Дорогие горки!»

Мы — горцы, горский народ; нам нравится это название. А на самом деле мы большей частью никакие не горцы: живем на равнине. Когда-то были поголовно горцами, жили среди скал. Теперь же большинство ингушских поселений на равнине. Наш городок весь на ладони, если посмотреть даже с ближних, не очень высоких гор. Помню, как удивилась технолог Таня (она уже при мне приехала работать на наш завод):

«А где же Кавказ?! Я будто и не выезжала из средней России: тут у вас тоже степное приволье, овражки… А горы где?»

Ей посоветовали ложиться спать, отдыхать с дороги. А утром повели к каналу, он бежит мимо нашего заводского поселка по небольшой возвышенности. «Теперь поворачивайся спиной к каналу, — сказали ей. — Открываем занавес!»

Вчера был туман, скрывавший наши горы. Сегодня они на виду. Невысокий Шами́ль-Гу — «Курган Шамиля». В него упирается наш городок.

Дальше высятся Черные горы. Так назвали их, наверное, потому, что они выглядят издали совсем темными: покрыты лесами. Потом уже видишь, совсем вдалеке, могучую серую стену с зубчатой вершиной хребта. Это Скалистые горы. Самая крупная из них Столовая гора. Там, в отрогах Скалистых гор, и жили наши предки. Но всегда мешала одна беда: почти нет земли, одни скалы. Поэтому большинство ингушей и спустилось когда-то в долины.

Ну, а за Скалистыми горами главное чудо, от которого Таня не могла оторвать глаза: цепь снежных гор во главе с Казбеком, который свободно видит земли ингушей и чеченцев, видит Осетию, видит Грузию.

О Казбеке надо рассказывать специально. Сейчас я лучше добавлю еще кое-что про наш районный городок Дэй-Мохк, что означает «Край отцов».

Нет, ничего я вам интересного, пожалуй, не скажу. Ничего выдающегося у нас тут нет, если не считать старинной, полуразваленной крепости и нашего заводского поселка, который раскинулся на окраине, на берегу канала. Трубой кирпичного заводика и высоким зерновым элеватором никого ведь не удивишь.

Железная дорога бежит через городок, это не простая дорога: Москва — Баку. Но поезд у нас останавливается всего на две минуты, как на каком-то захудалом полустанке. Международное значение этой железной дороги возросло с того времени, как завод протянул к ней свою ветку. Теперь вагоны с нашей продукцией идут прямо, как говорится, из цехов к потребителям. У нас стала прямая связь со всеми краями страны и тридцатью тремя государствами мира, куда мы поставляем на экспорт свои сверлилки. Что это за машинки, вы знаете? Пистолет, большой пистолет, только очень тупоносый. Вот что это по виду. Вставьте в дуло сверло нужного диаметра, включайте шнур в сеть, нажмите пальцем на курок — и можете сверлить. 2600 оборотов в минуту. Таких машинок, как мы их называем, завод выпускает ежегодно сотни тысяч. Они нужны и на стройках, и в любом хозяйстве. Мы их зовем «сверлилка» или «машинка», а официально, по заводскому паспорту, — «электрическая сверлильная машина ручная» и дальше номер модели. Понимаете? Не машинка, а машина. Так что мы — машиностроители.

Автострада Москва — Баку тоже проходит через Дэй-Мохк. Какие только автомашины и каких людей не увидишь на этой автостраде, если побудешь час-другой возле великого родника на автостраде. В роднике очень вкусная вода, рядом шашлычная. Проезжие любят тут останавливаться.

Улицы в городке разные. Есть две-три широких и пыльных, а к заводскому поселку ведут, кроме оживленного шоссе, тихие тенистые улочки, посреди которых курицы могли бы спокойно нести при желании яйца.

Но я вам скажу вот что. Кто умеет удивляться, тот найдет хоть что-нибудь особенное даже в Дэй-Мохке. Те, кто впервые попадает на Кавказ, говорят: «Какие услужливые, приветливые тут у вас в городке люди! Много мы слышали о горском гостеприимстве, но когда видишь это сам…»

Наоборот тоже говорят. Например, часто я слышу вот что: «Испортились горцы! На людей не стали похожи… Верите, люди идут по улице и не здороваются друг с другом!» Так удивляются некоторые старики из горных аулов, попадая раз в год в Дэй-Мохк.

Кто-нибудь из пожилых, долго побывавший в отлучке, рад подхватить этот сердитый разговор: «Здороваться-то с каждым, может быть, и смешно, все-таки это теперь город, народу тысяч пятнадцать. Вы лучше про другое скажите, старики: куда наш старинный эзде́л испарился?! Раньше любой встречный парень хоть в пропасть готов был кинуться, лишь бы старшему услужить. А вчера мне молодежь в парикмахерской даже очередь не уступила…»

Слово «эздел» я вам не смогу как следует объяснить. Это и вежливость, и благородство, и умение соблюдать каждую мелочь этикета в любом большом и маленьком деле. В этом слове все собралось. Сказать по-нашему, по-заводскому, — это Знак качества человека.

Вот старики и толкуют, что теперь мало людей, про которых можно сказать: «э́зди-саг», «эзди-кант» (по-нашему «саг» — это «человек», а «кант» — «парень»). Помните, Мути расхваливал Замира, этого парня из инструментального цеха? Чуть ли не Знак качества ему ставил. Настоящий «эзди-кант»! Мне еще тогда показалось, что Мути с подковыркой это рассказывал про Замира. А я-то потом смог сам убедиться, что́ у Замира под красивым лаком скрывается…

Да и вообще я все больше удивляюсь с тех пор, как взрослым стал, что всех нас — людей — может часто обмануть внешний вид. Я, например, думал, что никогда не станет мне другом Мути. Слишком он мне сначала легким человеком показался. Одни шуточки на уме.

Оказывается, не только это у него. Он старается обо всем думать, только видит он все чаще всего с какой-нибудь смешной стороны. На рабочем месте он всегда серьезный, сосредоточенный. Во всяком случае, пока у него в руках инструмент, ни за что не подумаешь, что это первый наш шутник.

Про Алима-Гору я вам уже говорил: он только на вид такой мрачный и недобрый парень. А на самом деле он душу за тебя отдаст.

Еще одна вещь меня удивляет: нам непременно подавай привычное. «Кавказ — а где же горы?» — требовала Таня. Получила она горы, хоть и далековато они. Другие приезжие тоже ищут у нас сначала привычное. Я имею в виду привычное для них по книгам и рассказам о Кавказе. Черкески с газырями (это такие нагрудные украшения на черкесках)… Кинжалы с посеребренными ножнами… Лихие джигиты на горячих скакунах… Вино льется рекой, тосты звучат длинные… И, конечно, годека́н — место, где собираются на свои посиделки длиннобородые долгожители… На каждом шагу слышишь мудрые изречения стариков, шутки следуют за шутками…

Все это, может быть, и было когда-то, кое-что такое заметишь и сейчас. Но большей частью совсем по-другому теперь тут жизнь выглядит. Она еще до появления у нас в городке завода и фабрики по-другому выглядела, а теперь тем более. Это только в книжках наших же кавказских поэтов всякая старина вроде кинжалов до сих пор сохраняется, скакуны без конца скачут, хотя я сам ни одного поэта верхом на коне не видел.

Странно мне бывает также читать про бесконечные «заседания» на годеканах, про бесконечные горские шутки. Читаешь и думаешь: а когда же эти люди работают, кто их кормит? Откуда взяли, что мы, горцы, только и делаем, что веселимся? И в нашем районном городке, и в любом ингушском ауле у каждого человека найдется своя забота. Семьи большие, кормить надо.

Конечно, сказать острое слово горец никогда не упустит. Почти любой может привести к месту киц — какую-нибудь смешную старинную притчу или анекдот. Поговорки тоже в ходу.

Но ничего такого особенного я у нас не вижу ни в чем, если не касаться некоторых обычаев. А начнешь касаться… Получается, что многое у нас не так, как в других местах. Сразу это в глаза и не бросается, но поживете, приглядитесь — и почувствуете.

Скажу, например, про одежду. Горские каракулевые папахи — раструбом кверху — молодежь не носит. Черкески не носят даже пожилые люди, а только старики. Так что народ в городке вроде бы одет, в общем, так, как и везде. Не отличишь от любого большого города. Женщины тоже одеваются как везде, если не считать отдельных старушек — их уже мало увидишь на улицах нашего городка, — которые обязаны носить длинные платья до пят.

Но попробуйте-ка увидеть в городке — даже в нашем заводском поселке или на фабрике — хоть одну горскую девушку или женщину без платка либо без косынки на голове. Наверное, таких можно было бы по пальцам пересчитать.

У мужчин тоже голова должна быть покрыта. Никто не требует, чтобы на тебе была папаха, надевай что хочешь. Но надевай! Как только ты подрос, стал парнем — уже не смей ходить с непокрытой головой.

И вот так многое у нас: в глаза не бросается, а задумаешься — и начинаешь соображать, что обычаи незаметно зажимают тебя то с одной стороны, то с другой. Я уезжал на учебу в Грозный, в ПТУ, мальчишкой, в то время меня некоторые обычаи не касались, а вернулся парнем. И до сих пор не могу ко всему привыкнуть. Идет какой-нибудь шкет-пэтэушник (у нас теперь есть при заводе свое ПТУ), идет по тридцатиградусной жаре — и обязательно в кепке.

Ну ладно, насчет этих мужских головных уборов еще допускаются нарушения. Например, директор нашего завода, никогда летом не ходит в кепке или шляпе, и никто не называет его за это плохим мужчиной. Но попробуйте-ка увидеть в Дэй-Мохке хоть одну девушку или женщину, пусть даже русскую, в брюках. Нет таких. Мужчина в юбке удивил бы жителей нашего городка меньше, чем девушка в брюках. Думаете, кто-нибудь дал указание насчет головных уборов или одежды? Ничего подобного. Просто обычай.

Это же надо! Если даже никто от тебя ничего не требует, ты все равно вместе со всеми соблюдаешь какую-нибудь глупость и сам же удивляешься: да что это такое?

Вот смотришь на наше озеро — то, которое между заводом и фабрикой, и видишь, что чего-то этому озеру не хватает. Купальщиков не хватает! Нет их даже в самую жару, если не считать мальчишек. Нам, парням, не положено торчать на виду у прохожих на берегу в плавках или трусах. Мужчинам — тем более. А девушкам… Об этом и разговору быть не может! На заводе и на фабрике есть русские девушки, уж они могли бы себе поплавать полчасика во время обеденного перерыва или между сменами. Нет, тоже только поглядывают на прохладное, чистое озеро, мучаются за компанию со своими подружками-горянками. По-моему, озеро без купальщиков — удивительное озеро.

Так что городок наш и обычный и необычный. Это Кавказ и не Кавказ.

Многие жители Дэй-Мохка очень недовольны нашим городком. Им не нравится, что у нас нет Дворца культуры, мало асфальта, никуда не годится въездная арка города: слишком скромная.

А есть такие люди, которые считают, что Дэй-Мохк еще можно было бы называть городом, если бы у нас были памятники. Обязательно надо поставить памятник Серго Орджоникидзе. Он во время гражданской войны был чрезвычайным комиссаром Юга России. От самого Ленина. И собирал он силы красных партизан чуть ли не всего Северного Кавказа для отпора деникинцам не где-нибудь, а именно у нас. Когда деникинцы временно победили, Серго ушел в подполье, он ушел вон в те лесистые горы вместе с самыми знаменитыми партизанами Ингушетии, Чечни, Осетии, Кабардино-Балкарии. Там, в неприступном ущелье, в ингушском ауле Мужи́чи, находился боевой штаб революции. Там теперь музей Серго. В том самом доме, где располагался штаб. Так что нельзя сказать, что память Серго не увековечена. Но люди говорят, что надо было бы увековечить память Серго и в нашем городке, потому что как раз здесь он проводил революционные съезды горцев, здесь выступал и Киров. Отсюда докладывал Серго Ленину по телеграфу, что ингуши выступили против деникинцев революционным авангардом всех горских народов Северного Кавказа.

Рассказы, легенды о тех боевых временах у нас знает каждый мальчишка, потому что нет, наверное, такого ингушского двора, откуда бы хоть один человек не пошел в отряды Серго. Из наших, аслановских, вернее сказать, из нашей семьи партизанами были двое: мой дедушка Марзи и его отец. Этот его отец, мой прадед, был известный партизан, командовал партизанской сотней. Серго взял его с собой в аул Мужичи в числе самых верных своих сподвижников, когда уходили в подполье. Я знаю это по рассказам; прадеда я не помню и не могу помнить.

А Марзи, мой дедушка, был обыкновенный рядовой партизан. Для него самым великим человеком, с которым он близко имел дело, был За́ама Янди́ев. О Зааме мой дедушка может рассказывать без конца. Когда слушаешь, можно подумать, что этот Заама был чуть ли не вторым Чапаевым. Он, этот знаменитый Заама, начал с того, что создал из ингушей отряд. Небольшой такой отряд партизан. А потом стал командиром целой кавалерийской бригады, бил деникинцев в горах и Чечено-Ингушетии и Дагестана. Ему вручили за это орден Боевого Красного Знамени. Свой тогдашний боевой орден ему дала и Украина, потому что бригада Заамы помчалась с Кавказа помогать украинцам и громила отряды батьки Махно. «Зааме я бы тоже поставил памятник», — говорит дедушка Марзи.

А по-моему, если всем известным людям поставить памятники, это получилось бы слишком для такого маленького городка, как наш. В Дэй-Мохке просто не хватит площадей и сквериков для этого. Одному ставить памятник, а другому нет — это несправедливо (я имею в виду знаменитых местных людей). Разве не заслуживает памятника «чукотский» ингуш Яку́б? Да, да, чукотский. Он попал из нашей долины на Чукотку — на самый край земли, устанавливал там Советскую власть, стал членом первого Чукотского ревкома. Колчаковцам удалось захватить ревком. Они расстреляли в тундре всех членов уездного ревкома. Казнили и нашего Якуба…

У ингушей — героев Отечественной войны тоже не меньше права на памятники. Есть даже такие герои, которые не родились и не жили ни дня в нашей долине, никакие они не горцы. А мы считаем их своими героями. Своими. Летчик Юдин из таких. Он был как раз моего возраста и погиб в небе над Дэй-Мохком, когда фашисты пробовали прорваться к нашим долинам и к нефтяному Грозному. Похоронен Юдин рядом с заводом. Фашистам не удалось дойти до Дэй-Мохка потому, что были такие герои, как Юдин: он один принял в нашем небе бой против четырех фашистских самолетов, победил и погиб…

Легенды о героях и событиях я, как и каждый ингушский мальчишка, узнал сначала не из книг, а из рассказов стариков. Где бы ни собрались старшие, мальчишкам разрешается стоять в сторонке и слушать. Это у горцев зародилось, наверное, еще с тех времен, когда не было ни школ, ни газет, ни книг, ни кино, чтобы передавать разум старших — младшим. Теперь все это есть, имеется почти в каждом доме и телевизор. И все равно мальчишки не упускают случая послушать живые рассказы старших, хотя мы сами могли бы иногда добавить к таким рассказам то, о чем старшие и слышать не слышали.

Я говорю «мальчишки», но послушать любят не только они. Нам, взрослым ребятам, тоже интересно. Читаное-перечитанное становится, как я сужу по себе, опять интересным, когда слышишь об этом из уст тех, кто видел все это сам. Мне это интересно еще знаете почему? Я слушаю без скуки о чем-нибудь давно мне известном с любопытством потому, что мне хочется сообразить, как рассказчик понимал и понимает вещи. И каков он сам, этот рассказчик.

Раньше, в детстве, у меня такого любопытства к самому рассказчику, кажется, и не бывало. А теперь я замечаю, что одни старики любят прихвастнуть, как-то выпятить себя; другие приукрашивают не себя, а всех земляков. По-моему, это тоже глупое хвастовство. Послушаешь, и получается, что нигде не было таких дружных, равноправных людей. Они не имели и не хотели терпеть у себя князей, каждый горец был равен с другим. По-моему, это выдумки и чепуха. Всегда были богатые и сильные, как князья, и были бедные — «второй сорт».

Подводит некоторых стариков память и насчет гражданской войны. Я говорил вам уже, что в отряде Серго каждый двор снаряжал у нас партизана. А откуда же, спрашивается, брались ингуши-белогвардейцы, деникинское офицерье? А вот откуда. В одном и том же дворе могли седлать коней для совсем разных дорог: один брат — к деникинцам, другой — к партизанам. Подобных случаев любой правдивый старик насчитает вам не так уж мало.

Мой дедушка Марзи правдивый старик. Я вам о нем еще успею рассказать; это очень вспыльчивый и скандальный старик, он сам частенько не знает, чего хочет от меня и других наших, аслановских. Но уж что-что, а хвастать не любит и другим не дает. Расхваливать при нем всех ингушей подряд тоже никто не посмеет, потому что Марзи не постесняется нагрубить своему ровеснику. «Не понимаю, почему аллах давно не лишил языка таких «патриотов» ингушского народа, как ты? — начинает он гнусавить с презрительной кривой усмешкой (он всегда говорит немножко в нос, если сердится). — Меня-то ты своими сказками не запутаешь, а про уши молодых ты подумал, мужчина? Думаешь, неправда о вчерашнем не принесет вреда сегодня? Принесет! Среди этих молодых найдется не один ленивый да глупый, который станет и сегодня правду с неправдой путать, если наслушается таких, как ты…»

Мне делается стыдно, когда дедушка начинает так грубить. Говорит-то он правду, но приличные старики никогда не бранятся между собой в присутствии молодежи. «Сац-сац (перестань-перестань), Марзи!» — урезонивают старики дедушку. Попробуй остановить его, когда он разойдется! Кончается обычно тем, что обиженный рад уйти подальше, приговаривая: «В молодости ты слыл неразумным, Марзи, и стать другим тебе так и не удалось. Но есть на свете один человек и поглупее тебя: это я, потому что умный не стал бы с тобой и разговаривать».

Марзи не дает уйти, пока не выскажет свое. Он загибает один палец за другим и начинает перечислять все то, о чем забывают сказать хвастливые «патриоты». Белогвардейские офицеры и даже генералы из числа ингушей и чеченцев были? Были. В первые годы Советской власти бандиты в горах были? Были. Хуже того, были бандспособники. Марзи так и произносит: «бандспособники», а не «бандпособники». «Ба-а-андспособники», — говорит он с презрением и считает, что такие люди заслуживали худшего, чем сами бандиты: они из трусости перед разбойниками укрывали их от властей, были людьми вероломными, двуличными.

Люди давно забыли и бандитов, и «способников», а ругательство Марзи продолжает употреблять. Иногда, разозлившись, дедушка кричит и на меня: «У-у, ослиный брат, ба-а-андспособник!»

Загибая пальцы, Марзи говорит о дезертирах, которые были в годы Отечественной войны. О ворах, расхитителях народного добра, любителях нажиться на чужом — разве нет таких людей и сегодня? Говорит он и о тех, кто каждое лето бросает завод, совхоз, семью и подается в Сибирь строить коровники, чтобы сразу урвать большой куш. Не стесняется Марзи сказать и о некоторых девушках, женщинах, которые — слыханное ли это дело в горском народе! — позорят женскую честь непристойным поведением. «У-у, ба-а-андспособники…»

Так что есть, были и есть, плохие люди среди дорогих сердцу Марзи горцев и горянок.

Слово «горянки» Марзи никогда не произносит. Он говорит по-русски: «женский пол». При этих словах его жена, бабушка Маржа́н, обычно настораживается и едко замечает: «Тебе и слова-то эти давно забыть надо было бы! Уж очень хорошо ты когда-то в них разбирался, бандспособник».

Кстати говоря, я должен вам объяснить, кто такая моя бабушка Маржан. Она моя и не моя. Понимаете, тут какое дело. По-моему, мой дедушка Марзи более или менее передовой старик. То есть он не во всем отсталый. Но в прошлом он был по одному пункту невозможно отсталый: имел одновременно двух жен! Он женился сначала на казачке Матрене Гришенцевой, вот это и есть нынешняя бабушка Маржан. А потом женился еще и на ингушке, которая и родила моего отца. Этой моей бабушки — настоящей, родной — давно нет в живых, я ее даже не помню, а Матрена-Маржан жива. Всю свою жизнь я знаю только ее, бабушку Маржан. Она тоже родила дедушке Марзи сына — моего дядю. Он утонул. От него осталась только жена, которую зовут Бу́ка. Очень несерьезная молодая женщина, все время смеется, но без нее я нашей семьи себе не представляю.

Вот такие люди под нашей аслановской крышей, включая казачку Матрену Гришенцеву — нынешнюю горянку бабушку Маржан. «Горку», как сказал бы тот московский поэт, если бы произносил тост за мою бабушку.

Теперь давайте разберемся, что это такое — аслановская крыша, аслановский плетень.

ГДЕ МОЙ ДОМ?

Конечно же, мой дом — завод. Заводской поселок, где я живу в общежитии.

А можно считать и так, что у меня четыре дома.

Чуть повыше нашего городка, если подниматься в сторону гор, раскинулось огромное село. Там я родился и рос, оттуда я уехал после восьмого класса в грозненское ПТУ. Там стоит заколоченный дом, в котором я родился и рос, но это чужой для меня дом: как только мой отец бросил свою семью — меня и мою мать — и укатил в Казахстан, его дом стал для меня чужим. «Не сможем мы с тобой, сынок, жить в этом доме», — сказала мне моя мать. И мы слепили с ней себе избушку. Восемь месяцев назад мать после долгой болезни умерла.

Тогда дедушка Марзи сказал мне, что я должен переселиться к нему, в дом наших предков, к древнему аслановскому очагу. Это в ауле, на склоне Черных гор, «этажом» выше, чем мое родное село. Оттуда как на ладони и мое родное село, и наш городок, и вся долина. Хозяйка очага здесь — бабушка Маржан.

Вот я вам и насчитал три своих дома: общежитие, построенная мною мазанка, где мы жили с матерью, и дедушкин аул.

Четвертым своим домом я могу назвать турбазу в Скалистых горах. Это еще выше дедушкиного аула. Недалеко, за перевалом и горной рекой. Там, на турбазе, дедушка устроился сторожем.

Сторожить что-нибудь дедушка смог бы и в родном ауле, но он захотел сторожить именно турбазу. Потому что он может там сторожить заодно и свою невестку Буку — молодую вдову своего покойного сына. Как только Бука пошла работать на турбазу сестрой-хозяйкой, туда поспешил устроиться сторожем и дедушка, сказав: «Разный народ бывает на турбазе, я должен поглядывать, чтобы кто не обидел Буку».

У Буки своя комната на турбазе, а Марзи живет в домике-сторожке. Дедушка считает это жилье таким же временным, как и мое общежитие, но мне говорит: «Здесь тоже твой дом, знай это».

Конечно, главным моим домом считался и считается тот, где бабушка Маржан бережет аслановский очаг: дом в ауле. В нем я и жил после смерти матери, а на завод ездил вместе со всеми на автобусе. Это всего километров десять с хвостиком, но мне очень хотелось бы жить на заводе. И дедушка наконец согласился на это, почему-то рассудив, что так ему будет легче следить за мной. «То ты остаешься ночевать у приятелей в заводском поселке, врешь, что задержался там из-за собраний, — сказал дедушка. — То рассказываешь мне сказки, что ночевал на пути в аул — в доме своей покойной матери. Живи лучше в общежитии. Конь должен иметь одно стойло, тогда знаешь, где его искать. Да и бабушке будет легче без тебя: нет мужчины в доме — и готовить не надо».

Так заводской поселок и стал моим постоянным домом. Пусть ненадолго: когда мать заболела, военкомат дал мне отсрочку от призыва в армию на год. Через несколько месяцев я уеду из Дэй-Мохка, стану солдатом.

Но пока завод — мой дом: общежитие — цех; цех — общежитие. Конечно, то и дело вижу над головой и другие крыши. То в аслановский аул еду, то на турбазе ночую, то в селе, где я родился и рос, если дедушка Марзи даст знать, что надо навести порядок в моем материнском дворе. Под любой из этих крыш мне хорошо, хотя иногда становится нестерпимо от ворчания Марзи.

А привычнее всего мне, как ни говори, в заводском поселке. «Коллективизм! — объясняет это Мути одним словом. — Мы с тобой теперь не крестьяне, а рабочие. У нас своя психология, понимаешь? Электросверлилку делает каждый из нас, от директора до ремонтника».

Я не очень-то стараюсь вдаваться в такие тонкости. Да и Мути сам, наверное, вряд ли хорошо соображает, что это за штука — рабочая психология. Разве в совхозе нет коллективизма? Кукурузу там «делают» тоже все: и пахарь, и сеяльщик, и комбайнер. Моя покойная мать знала лишь прополку да работу на кукурузном току, но, значит, и она «делала» початок.

По-моему, главное, что нас на заводе объединяет — гордость. Мы легендарные люди, понимаете? Наш завод — это легенда. Самая свежая из легенд Дэй-Мохка и всего этого ингушского края Чечено-Ингушетии. О каких бы легендах ни стали ингуши где-нибудь говорить, речь непременно сводится к нашему заводу, как будто это тоже — легенда. Трудно понять, почему так получается. Ведь легенда — это непременно что-то такое старинное. Что-то из прошлого. А какое прошлое может быть у завода, возраст которого всего семь лет?

Да и вообще, что тут удивительного — завод. Выпускает обыкновенные сверлилки. В Грозном сколько угодно разных заводов. И нефтяных, и машиностроительных, и химических. Ингушей на этих заводах вы тоже много насчитаете, причем есть среди них такие, которые стали рабочими еще в те времена, когда в Дэй-Мохке промышленности и в помине не было.

Тогда почему же мы — легенда?

Потому, что мы создали среди кукурузных полей то, чего никогда у нас в истории не было: первоклассный большой завод и большую фабрику. Промышленность. Настоящую индустрию. И стали рабочим классом. Тысячи горцев и горянок — в фабрично-заводских цехах двух предприятий. Вчерашние пахари, пастухи, доярки стали индустриальными рабочими. Вот это и есть легенда. Можно сказать, легенда республиканского значения. Теперь-то заводы стали появляться и в других сельских местностях республики. Например, бывший чеченский аул Аргун сейчас состоит почти сплошь из заводов.

Однако первым из аулов начал такое легендарное дело, кажется, именно наш Дэй-Мохк. Пришел на кукурузное поле наш нынешний директор, родившийся в одном из здешних аулов и выучившийся на инженера в Омске. Ему было всего лет двадцать пять или двадцать шесть. Под мышкой у него были чертежи, и он объяснил старикам: «Вот здесь будет завод».

«В деревне — завод?» — удивились старики. Наш Дэй-Мохк тогда еще не был городом. Завод так завод. Кто построит, кто будет командовать? Не этот же мальчишка-горец с бумагами под мышкой? Пришлют в нужный час из Москвы или из Грозного настоящего директора — взрослого человека.

«Кто будет делать эти сверлилки, управлять станками? — размышляли старики. — Сотню ингушей, конечно, найдут; подучат наиболее толковых из совхозных мастерских, из тракторного отряда. А тысячу-другую рабочих, техников, инженеров нетрудно и привезти из больших городов. Железная дорога работает».

…Железная дорога стала не привозить людей, а увозить. Пока завод, а потом и фабрика строились, железная дорога увозила и увозила горцев и горянок в Ростов, в Ленинград, в Прибалтику. Их там учили на фабриках и заводах, как управлять станками. Институты тем временем учили наших ребят, чтобы они вернулись в Дэй-Мохк инженерами.

И настал главный день легенды. Вернее, не день, а ночь: повернули рубильник высоковольтной электролинии — и наш заводской поселок засверкал тысячами огней. Говорят, пролетавший над долиной ночной самолет чуть не сбился из-за этого с курса: летчик не мог понять, что это такое внизу, откуда там в долине такое зарево огней? Он решил, что потерял курс, и сначала даже испугался.

Я думаю, что про летчика — это просто сказка. Но в каждой легенде должна быть и правда и сказка. Так людям больше нравится.

Теперь я вам скажу честно, кто из всей этой небольшой истории рождения нашего завода раздул легенду. Не мы, заводские. И не мы называем себя легендарными людьми, это было бы слишком хвастливо (такие, как я, тут вообще не в счет, потому что мы пришли уже на готовое).

Легенду сотворили… правильнее будет сказать, превратили в легенду обычную заводскую историю старики. А также те ингуши, которые живут в Грозном, в Москве, в других отдаленных местах и много лет не были в Дэй-Мохке. Они, эти столичные, не видели своими глазами наш завод и фабрику, и у них никак не укладывается в голове, как это в Дэй-Мохке могла вдруг появиться индустрия? «Но это действительно так, — с гордостью говорят они своим знакомым. — Это удивительная легенда!»

А старики — старики, конечно, всё видят своими глазами, но они, как бы вам это сказать… Они не верят своим глазам. Видят — завод. Видят — фабрика. Но у стариков, наверное, не укладывается в голове, что в цехах заправляют их дети и внуки. Поэтому то один, то другой старик, попадая из своего аула в Дэй-Мохк, старается побывать у нас на заводе или на фабрике.

Марзи тоже побывал на заводе. Как раз в те дни, когда я начал тут работать. Мастер разрешил мне остановить на полчаса станок, чтобы показать старику цеха.

Марзи повел себя так, что мне стало стыдно с ним ходить. Я передал дедушку Алиму-Горе, а сам потихоньку отстал.

Мне не понравилось знаете что? Марзи ничему не удивлялся и делал замечания, которые могли обидеть наших заводских. Или рассмешить.

У автоматической пилы он постоял и сказал: «Хорошо дрова пилит!» Ему объяснили, что толстый кругляк, шершавый и потемневший от ржавчины, не ствол чинары, а металлическая чушка. «В молодости я работал на лесоучастке, — сказал он тогда, — древесина чинары крепкая как железо. Но мы распиливали стволы быстрее, чем эта ваша пила. Вручную!»

В другом цехе он увидел, как толстая проволока заползает в станок, а с другой стороны в ящик сыплются готовые шурупы, двадцать пять тысяч штук за смену. Дедушку удивило не это, а то, что станочник сидит в сторонке и читает книгу. «Неужели тебе тоже полная зарплата идет?! — спросил Марзи у станочника недоверчиво. — Вот бы мне такую работу…» После этого я и подсунул вместо себя Алима-Гору.

В сборочном цехе, где одни женщины, Марзи сходу крикнул из вежливости: «Сидите, сидите, не надо вставать!» Он думал, что при появлении старика все женщины вскочат с мест, как положено по старинному обычаю. Да я провалился бы от стыда за дедушку!

«А теперь он с директором разговаривает, — подошел ко мне и доложил с усмешкой Алим-Гора. — Директор сказал ему, что завод делает за сутки три тысячи электросверлилок. Ты ведь знаешь, как старики обычно балдеют, когда услышат такое. Сказки потом по аулам пускают про наш завод! А твой Марзи… И чего ты его мне навязал?» Оказывается, Марзи ответил директору, что все его сверлилки — это бер ло́увзар — детская игра.

Я поглядел издали и заметил, с каким выражением лица слушает директор моего дедушку. Вежливое и замкнутое выражение. Будто прислушивается человек к чему-то своему. Я часто замечаю такое выражение у своего соседа по станку — токаря-полуавтоматчика Ивана Дмитриевича: он с тобой разговаривает, а ты по его лицу видишь, что он ни на миг не перестает слышать «голос» своего станка.

«Не переживай, — сказал мне Алим-Гора, — я сейчас постараюсь оттащить старика от директора, пока он еще чего-нибудь не ляпнул…»

Однако Алим-Гора постеснялся подойти близко к ним. Потому что директор вдруг обнял моего дедушку за плечи, отвел его в сторону, усадил на скамейку возле цеховой доски Почета, под фикусом. И завел с Марзи какой-то очень длинный разговор. О чем, я так и не смог потом узнать у Марзи. Как я ни допытывался, Марзи отвечал одно и то же: «Пока — секрет… Я обещал директору помалкивать».

Алим-Гора расслышал только первые слова, сказанные дедушкой директору: «А ты знаешь, молодой человек, что сказал Серго Орджоникидзе горцам? Он сказал еще в тридцатом году: «Стройте автомобильный завод, ингуши!» Вот каким был Серго. Орел! Далеко видел… Автомобили делать или же сверлилки — это немножко разный сорт, молодой человек!»

Странно, что директор не обиделся за наш завод, а даже очень заинтересовался разговором.

Я думаю, что только такой грубый и резкий старик, как Марзи, может назвать нашу работу «бер лоувзар». Все остальные старики смотрят на завод и фабрику как на легенду. Живую легенду.

Наши заводские наслушаются таких стариков и считают себя в душе людьми немножко легендарными. Я говорю о тех, кто работает с первого дня. Ветераны. Вслух, правда, они ничего легендарного о себе никогда не говорят, у них всегда есть одна простая песенка для нас, вчерашних пэтэушников. Такому ветерану лет тридцать, не больше, а разговаривает он с новичком так, словно поглаживает седую бороду, свисающую до пупка: «Ты должен знать историю своего завода, молодой человек, должен знать, как мы создавали это предприятие. Сейчас тут тысяча двести человек, если, допустим, и тебя за человека считать; а нас было вначале всего сто. Ты после смены скорее согласишься умереть, чем на лишнюю минуту задержаться в цехе; ты мчишься к автобусу — не видать бы тебе синего неба! — так, будто бы тебя дома собственная свадьба дожидается. А мы по двадцать четыре часа не выходили из цеха, готовили для вас, шелудивых, оснастку, налаживали технологию; и все это, оказывается, для того, чтобы вы, молокососы, вместе с ордой пэтэушников гробили по незнанию или глупости станки и могли делать каждые полчаса перекуры. Знай историю родного завода, мальчик!»

…Напрасно боялся кадровик Хизир, что я могу переметнуться на трикотажную фабрику. Завод — мой дом. Завод-легенда. Фабрика — тоже легенда, но это женская легенда. И не с фабрики все начиналось в моем краю. А с нашего завода. После армии я вернусь сюда, в свой цех, а как же иначе?

Конечно, мой дедушка мечтал о другом. О том, чтобы его внук Шамо стал военным. Нет, не командармом. Это нам ни к чему. А комбригом. Комбриг Асланов. Это звучало бы просто и хорошо. Комбриг Заама Яндиев. Был такой. Комбриг Асланов! «Я об этом и мечтать не могу, Шамо! — говорит Марзи. — Комбригов не из такого материала делают, как ты. Ты не тот товар, Шамо. Что поделаешь, если аллах нам тебя послал…»

Да, Марзи, да. Эту ошибку аллаха теперь не исправишь.

„ТЕХНИЧЕСКАЯ ПОЛИТИКА“ — ЭТО НЕ МОЕ ДЕЛО

Мы устроили в термичке у Алима-Горы маленький перекур, когда заглянул Мути и быстро сказал:

— Сберегите две сигаретки! Понадобятся, чтобы угостить.

Со всех сторон к нему потянулись руки с пачками сигарет.

— Да не мне нужно! Директор с каким-то начальником ходит по цехам, — рассмеялся Мути и исчез.

— Вот балда, обязательно с шуточками! — вскочил рассерженный Алим-Гора. — Не мог просто сказать: «Разбегайтесь».

Начальник — из Грозного. Говорят, большой начальник. Из Совета Министров. Пожилой, почти старик. Но крепкий мужчина, почти без седины на висках. Слегка улыбается, разговаривает просто.

Остановился на участке механического цеха. Директор тотчас подал незаметный знак рукой, и ближние станки сразу умолкли. Значит, приезжий хочет «разговаривать с народом».

Мы, ремонтники, тоже подошли поближе.

— Ну что, скоро ли начнем джигитовки устраивать? — спросил приезжий начальник и обвел рукой кругом.

Это он сразу в самую точку попал. Свободного места у нас в цехах теперь хоть отбавляй. Еще когда я начинал работать, здесь заблудиться можно было в тесноте станков, цеховых складов. Теперь же у нас в отдельном корпусе централизованный механизированный склад, а всякие складские клетушки исчезли из цехов. Станочные линии выровнялись. Появились конвейерные ленты, больше стало автоматики. Ребята говорят, что весь технологический процесс дирекция по-новому построила, но в этом я не разбираюсь. Что мне видно, то видно: в заводских корпусах то тут, то там такие совершенно свободные места, что можно волейбольные площадки расчерчивать. Или джигитовки устраивать, как пошутил приезжий из Совета Министров.

— Почему бы вам на этих свободных площадях не расширить производство продукции? — спрашивает гость.

— Сверлилок? — насмешливо подал кто-то голос, потому что директор и другие заводские начальники молчат (наверное, им положено молчать, когда высокое начальство хочет услышать мнение рабочих).

Гость бросил недовольный взгляд на директора, а к нам обратился опять с улыбкой:

— Мы, горцы, — люди нетерпеливые, нам все время что-нибудь новое подавай. Сверлилки освоили, а теперь хочется выпускать что-то необыкновенное? Это хорошо, что вы рветесь к новому. Без такого стремления нет технического прогресса. Но ведь мы с вами, горцы, знаем, что часто не от тропинки зависит путь, а от того, как ты по ней идешь. Можно и нужно искать новые тропы. А можно и по старой своей привычной тропе научиться шагать еще быстрее и лучше… Вы проложили такую свою тропу. Индустриальную. Проложили первыми в этом краю республики. Можно только радоваться, но…

Я не понимаю, к чему он клонит, но ветераны наперебой начинают говорить ему об успехах нашего завода. За семь лет не было случая, чтобы завод не выполнил квартальный план. Проектная мощность завода освоена досрочно. Научились делать продукцию для экспорта, а теперь завод собирается взять обязательство выпускать все сверлилки — все до единой, как для заграницы, так и для нашей страны — в экспортном исполнении. Наш директор изобрел совершенно новую модель электросверлильной машины. С двойной изоляцией. Скоро эта модель станет на поток…

— Сдаюсь, сдаюсь! — шутливо поднял руки вверх гость. — Допустим, хорошо вы шагаете по своей тропе и зазнаваться пока не намерены. Но разве вы не могли бы позвать за собой в путь и других? Разве для них не хватило бы места на вашей тропе?

И он снова, как в первый раз, обвел рукой пустующие участки. И снова метнул на директора строгий взгляд.

Наш директор по-прежнему молчал с замкнутым лицом. Спокойно держится, будто весь этот спор никакого отношения к нему не имеет. Но мне подумалось, что приезжий начальник вел весь свой разговор не с нами, а с директором. Интересно, что это они не могут поделить? И что хотят доказать гостю наши ветераны?

Мы, молодежь, в этот разговор не решились лезть, но на очередной перекур сбежались в термичку к Алиму-Горе дружно. Уж тут ребята наговорились. Оказывается, не я один заметил, что приезжий начальник недоволен нашим директором.

Кто-то сказал: нашего директора уже один раз ругали в Грозном за то, что на заводе вместо двух тысяч человек, как следовало иметь по проекту, работает всего тысяча двести.

Мы дружно возмущаемся. За это же орден надо заводу давать: производство достигло проектной мощности с меньшим числом людей! Благодаря механизации и автоматизации, благодаря тому, что так быстро освоили оборудование и технологию, мы сберегли восемьсот штатных единиц.

— За это нас в Грозном как раз хвалят. Ругают же за то, что мы не торопимся заполнить эти восемьсот мест. Свободных рук в аулах много, площадь в цехах есть. Добавляйте оборудование и гоните еще больше сверлилок, вот что нам говорят.

— А я слышал, что наш директор что-то свое задумал. Он что-то другое хочет выпускать на свободных площадях! У него своя техническая политика.

Ну, пошли слова. «Техническая политика». Я не лезу в разговор наших умников, курю и смотрю в люк термической камеры, где пламенеет металл. Умников здесь в минуту перекура собирается много. У термистов свой закуток, жара здесь такая, что забредает сюда только тот, кому очень уж хочется поболтать о том о сем, услышать новости. Дело еще, наверное, и в том, что Алим-Гора имеет такой авторитет даже среди взрослых мужчин. А некоторые идут сюда на перекур просто потому, что в термичке можно бесплатно напиться газированной воды. Если, конечно, хоть один из сатураторов работает, что обязательно должно быть в горячем цеху по технике безопасности.

— Какая там у директора политика, я не знаю, техническая она или не техническая, — произносит кто-то из умников. — А политика должна быть одной: хотят люди аулов на производство — открывай им двери!

— А что выпускать, все равно? А почем это будет обходиться, тоже все равно? На завод и на трикотажную фабрику и так свозят-развозят каждый день на работу людей из одиннадцати аулов. Ты считал, почем эти экскурсии обходятся? Говоришь, свободные руки в аулах. Это же семейные женщины! Ну, начнем мы их катать. Ну, научатся они кое-как собирать сверлилки…

— Правильно, пусть себе сидят в темных сараях у коровьих хвостов! «Завод — университет, фабрика — университет»… Только не для них?

— Университет нельзя превращать в ликбез. Кто из нас захочет, чтобы наш завод стал со временем выглядеть кустарной мастерской? Вся промышленность уйдет вперед, а мы будем на тех же станочках, с теми же полуграмотными колхозницами делать сверлилки. Думаете, люди долго еще будут удивляться, что ингушонок Шамо так здорово управляет токарной пшикалкой? Пора уже качество ингушского рабочего поднимать. Понимаете? Качество!

— Ты говори конкретно! Женщин тебе не надо, станок Шамо пора на свалку. Что же тебе останется делать вот на этих свободных площадях? Лезгинку танцевать или зикр[2] с мюридами?[3]

— Зикр не я буду танцевать, а ты со своим длиннобородым дядей-сектантом. А я поставлю в цехах кое-что другое вместо пшикалок. Помнишь, Шамо, мы с тобой читали о новом ленинградском многошпиндельном станке? У него тридцать шесть моторов, а управляет им один человек. Чтобы его перевезти, нужно пять железнодорожных платформ. Пару таких станков — и нам с тобой места не останется на заводе для лезгинки.

— Высказался? Теперь послушай и меня, — отвечают ему. — Если ты когда-нибудь еще посмеешь задеть имя моего дяди, то знай, мужчина, что я… Нет-нет, ребята, я не собираюсь ругаться с этим дураком или спрашивать, как его дядя проворовался в прошлом году на совхозном току. Я хочу тебя другое спросить, эй, мужчина. Для чего тебе такие агрегаты с тридцатью шестью моторами? Ракеты начнешь выпускать для полета на Марс?

— Сверлилки, чтобы ты полопался! Неужели ты думаешь, что человечеству и завтра больше нечего будет делать, как сверлить дырки? Ракеты-то у нас уже есть, а строители на отделке домов продолжают лазить по стенам как обезьяны: вручную и штукатурка, и затирка, и покраска масляной краской, и шпаклевка. Я же видел сам, моя сестра в Грозном на стройке работает. Всё там вручную! А мы им — одни сверлилки?

— Дайте и мне вклинить слово, а то забуду…

— Только глупое не промолви, ладно?

— А как же иначе! Все умное только ты у нас говоришь. Так вот. Вчера, в выходной, послали меня дополнительную розетку в кабинете директора поставить. Сделал я это, потом посидел с полчасика в директорском кресле. На столе большие бумаги рулоном. Развернул. А там эскиз какого-то агрегата. Крытый кузов, на колесах; вроде автолавки. Недаром директор по ночам что-то чертит! Поняли теперь?

— Додумался же ты! Я ведь предупреждал, ребята, что он глупость скажет. Автолавка! Махорку по полевым станам развозить?

— Ну, мужчины, хватит курить. Заболтались мы тут. А все же эти женщины в аулах не выходят у меня из головы… Моя мать первая пошла бы в цех. Теперь, когда мы подросли, чего ей не пойти? Рубль никому не лишний.

— Чудак, твоей матери и в горах нашлось бы дело, в совхозе. Пусть совхоз раскорчует горные склоны, новые поля разобьет, сады. А если твоя мать так уж рвется на производство, пусть оно само к ней поедет в аул… Как? Сделать филиалы завода в горных аулах! Четыре стены, стеллажи. И пусть себе сидят горянки, собирают сверлилки. Только доставляй им без перебоя комплектующие детали, да зарплату вовремя пусть кассир привозит.

— Ну, сказал. Туда же надо всю технологию тащить, испытательный стенд ставить, ОТК сажать. А без этого пошла бы кустарщина. Но для трикотажной фабрики, пожалуй, твоя мысль годится: вези по аулам раскрой шелкового полотна и пусть себе сидят шьют работницы филиала. Я слышал, так фабрика и собирается делать.

— Ладно, катитесь отсюда по своим местам! — сгребает нас всех Алим-Гора и подталкивает к выходу. — За директоров обоих наших предприятий мы все вопросы уже решили, но и свою работу делать надо. Директор за меня ее не сделает.

Вот это правильно. Мое дело — станок. А техническую политику не моему уму определять. Директорскому. Как любит говорить Марзи, половник лучше знает, что на дне котла делается.

— А почему ты своего слова не сказал? — любопытствует Гора, придержав меня за плечо.

— Генералов не интересуют наши мелкие заводские дела, Алим, — ввертывает Мути, намекая на мой скорый призыв в армию. — Побежали, Шамо! Наш начальник цеха что-то там руками размахивает.


Зря думают ребята, что будущее завода меня ничуть не интересует. Я запускаю свой станок и под ровный шум резца вспоминаю, как Марзи разговаривал однажды с нашим директором, когда приходил к нам на свою «экскурсию». Слова Серго Орджоникидзе: «Стройте автомобильный завод». А теперь, если верить электрику, на столе у директора чертежи каких-то автолавок… Уж лучше сверлилки выпускать, чем пивные киоски на колесах!

Нет, пустые это все разговоры. Одно не имеет отношения к другому. Но тогда, подумайте сами, почему же наш директор так заинтересованно слушал моего дедушку Марзи и так хмуро слушал слова сегодняшнего приезжего, твердившего «сверлилки, сверлилки»?

Секрет. Кругом у людей секреты друг от друга. Мне это очень не нравится. Может быть, поэтому я и, сам такой замкнутый? А я очень хотел бы быть открытым. У меня-то ведь нет никаких секретов от людей. Нет, есть. У меня есть по крайней мере один секрет. Я боюсь показаться глупым, смешным. «Молчишь? — сердится иногда Марзи на меня ни с того ни с сего. — Ну, молчи. Верно говорили предки: ум глупого — молчание».

Здорово умели высказываться эти предки. Можно подумать, что им больше нечем было заниматься, как сочинять поговорки. Одна умнее другой. Лучше бы они придумали что-нибудь такое, чтобы люди умели не прятать друг от друга свои мысли и чувства. Я имею в виду не аслановских предков, а предков вообще. Всемирных предков, человеческих.

Ну разве посмею я открыть кому-нибудь такую свою глупую мысль? Даже своим друзьям. Мути первым начнет зубоскалить. И правильно сделает. Потому что мне даже самому смешно, как это на земле жизнь выглядела бы, если бы у всех и всё шло в открытую? Очень большой беспорядок начался бы. А кроме того, просто скучно стало бы жить без секретов! Наверное, так.

Словом, лучше помалкивать. Встретится же мне когда-нибудь хоть один человек, которому можно открывать всё. Я почему-то думаю, что таким человеком будет девушка.

…Еще не улеглась пыль, поднятая колесами уехавшего на своей «Волге» начальника из Грозного, а по заводскому поселку поползли хабары — новости, разговоры: «Директор угощал такого важного гостя не у себя дома, а в заводской столовой». И прочее.

Кто-то пытался напомнить, что директор с любым человеком держится независимо, а кто-то возразил, что «слышал собственными ушами», как сегодняшний хаки́м — начальник, отказался от директорского приглашения на домашний обед. И вообще «директор скоро погорит из-за своей неправильной технической политики». Наш Совет Министров, правда, снять его не имеет права, потому что завод всесоюзного значения и подчиняется московскому министерству. Поэтому скоро из Москвы приедет начальник главка…

Такой разговор шел и в красном уголке общежития, пока по телевизору показывали скучный противопожарный фильм, а потом болтали об этих хабарах и на том пятачке возле бульвара, где обычно затевают в более поздний час лезгинку. Тут, на этом пятачке, темно. Я не различал в темноте лиц, не различал и голоса, потому что такой оживленный шел разговор.

Тошно и тоскливо стало мне от этого разговора. Я встал и пошел в сторону озера. Мути кинулся было за мной со словами «Куда ты, что с тобой?», но я отмахнулся от него.

Бродя по берегу тускло сверкавшего под тусклой луной озера, я думал о том, что жизнь моя становится все трудней и трудней. Из-за того, что меня и мою мать бросил отец? Из-за того, что умерла мать? Нет, это горести давние. Раны эти не заживут никогда, но они все же болят теперь не так сильно, они немного затянулись.

Из-за чего же становится трудней жить? Вернее сказать, почему я в последнее время все чаще думаю, что мне трудно? Недавно Мути взялся философствовать, постукав по моей голове пальцем: «У тебя тут образовался вакуум, понимаешь? Не обижайся, я хочу тебе научно объяснить твое настроение, я кое-что прочел на днях подходящее. Ты допризывник, правильно? От гражданской жизни ты уже в душе понемногу отрываешься, даже сам не замечаешь. А солдатская жизнь у тебя еще не началась, так? Значит, наступил момент, когда у тебя в голове ни то ни се. Вакуум. Вот я и прочел, что в такой свободный момент юноша начинает пересматривать все на свете. Обдумывает, от нечего делать, что такое жизнь, люди. А это очень мучительное занятие. Ты мог бы от него избавиться, если бы заполнил свой вакуум чем-нибудь. Например, влюбился».

Вакуум у меня или не вакуум, но ничто не вытеснит из моей головы мысль, которая погнала меня сейчас от противных «хабаров» сюда, к одиночеству: люди должны держаться друг с другом открыто, честно, уважительно. Не хотим? Не умеем? Боимся? Но ведь люди должны уметь делать все. Сегодняшний гость сказал слово «тропа». Мы на этой тропе — люди. Не барашки, которые идут по тропе покорной и бездумной отарой. Не звери, которые должны пустить в ход когти и клыки, чтобы на тропе выжить. Мы — люди. Идем вместе. Что, нам тесно?

Джамбот на меня рыкнул, я чуть поддал ему локтем, и он скатился под откос. Завтра «сгорит» директор, а если это вранье, если это просто чей-то злобный хабар, то…

Я же вижу, кто сейчас шепчет недоброе о директоре. Те, кто вчера его больше всех хвалил! Как это можно? Или те, кого директор когда-нибудь наказал, я знаю таких.

Справедливость нужна, справедливость. Она у нашего директора есть, это всем видно. Без причины он никогда никому не откажет ни в чем. К людям относится строго, но к себе — тоже. Я знаю такие факты. Сегодня утром я слушал по цеховому динамику директорскую планерку. Все начальники сидят у себя в кабинетах и совещаются по селектору, а завод слышит. Управляет разговором главный инженер, но мы обязательно прислушиваемся, какое замечание вставит директор.

Один начальник жалуется, что для 32-й модели машинки ночью не было на сборке ни одной шестеренки, а то могли бы собрать за сутки не три тысячи сверлилок, гораздо больше! Другой докладывает: нет валиков, рабочих колес, шпинделей; третий — про то, что сшивальный станок вышел из строя.

Разное докладывают. Очень коротко и четко, потому что директор так приучил. Свои замечания он делает тоже коротко и всегда попадает в самую точку. Виновников называет таким строгим голосом, что думаешь: нелегко быть цеховым начальником. А знаете, что он сказал, когда планерка дошла до того момента, когда ошибку надо искать у дирекции? Начальник сборочного доложил: «Шум в редукторе. Вибрация такая, что сегодня два коллектора раскололись. Сборщик не виноват, он внутрь готового редуктора не залезет, а поставляет нам редукторы саратовский завод…» — «Короче, — прервал его директор. — Виноват не сборщик и не вы. Виноват я. Завтра вылечу в Саратов».

Наверное, есть и такие факты, когда директор неправ. Может быть, приезжий начальник из Совета Министров тоже знает такой факт. Но пусть все будет справедливо и честно, вот что мне всегда нравится. Иначе всем плохо. Просто противно, понимаете, слушать такие хабары, какие сейчас вел кое-кто на танцевальном пятачке.

Борьба должна быть, это я знаю. Диалектика. Но человеческая борьба должна вестись по-человечески. А если по-другому, то каждый захочет чем-то обзавестись: или клыками волка, или силой медведя, или хитростью лисицы.

Я не хочу. Но и слюнтяем я не хочу быть, чтобы вот так слишком переживать за все, что меня касается и не касается.

Значит, остается то, что мне советовали друзья? Поскорее пройти термическую обработку, закалку? И я буду всегда без царапин?

Нет, такую «техническую политику» в человеческих отношениях мне не понять…

Я пока еще не знаю, что есть целая наука о технике общения людей. Это мне предстоит узнать от ученого человека с интересной фамилией — Цирце́нис. Оказывается, человеческие предки не дремали. Они кое-что придумали хорошее и кроме разных поговорок.

ИЗ АУЛА ПОСТУПИЛ ПРИКАЗ…

Приказ от моего дедушки, кривые неграмотные строчки на тетрадном листке. Видно, что в начале каждой строчки дедушка Марзи слюнявил химический карандаш (писать шариковой ручкой он не желает). «Завод обшжити вручайт токр Шамо Асланов лишни». «Токр» — это я, токарь. «Лишни» — это значит «лично». У нас в ингушском языке нет обращения на «вы», но записка написана по-русски, и Марзи обращается ко мне на «вы»:

«Послезавтра воскресенье базарный день будьте срочно районный базар скотский отделение 9 часов. Не позже. Поедемте Грозный. Коммунистически приветом Марзабе́к Асланов».

— Зачем я должен ехать с ним в Грозный? Не знаешь? — спрашиваю я у дедушкиного посланца.

Мура́йг, мальчишка из нашего аслановского те́йпа — фамилии, пожимает плечами. Он смотрит не на меня, а на моего соседа по комнате — Баши́ра, слесаря из нашего ремонтно-механического цеха. Я только что со смены, а Башир работал в ночную и сейчас сидит за учебниками. Он заочник техникума. В общежитии он все время или отсыпается или сидит с учебниками. Сейчас он читает и ест. Перед ним в большой глиняной миске высокая стопка тонких-тонких чя́пильгов — пирогов. Башир складывает пирог вчетверо и запихивает в рот. Один за одним. А книгу листает мизинцем, потому что все остальные пальцы у него в масле.

Переодеваясь, я вижу, что он успевает управляться и с сырыми яйцами. Колупнет скорлупу ногтем, опрокинет яйцо в рот. Мурайг завороженно смотрит на него и держит наготове следующее яйцо. У Мурайга на коленях плетеная корзина из ивовых прутьев, в ней полно яиц.

Я перечитываю записку. «Коммунистически приветом…»

— Сам-то он зачем в Грозный собрался? Не знаешь? Я ведь послезавтра должен ехать с цехом на турбазу…

— Кя́хат… — пожимает Мурайг плечами, продолжая с тревогой смотреть на Башира. — Шамо, бабушка Маржан велела сказать, чтобы ты хорошо поел.

«Кяхат»… Раз есть кяхат — бумага, то мне не отвертеться. Не скажешь потом старику, что я не так понял его приказание. Я комкаю и швыряю записку, смотрю на Мурайга.

Потные волосы слиплись косичками на его выпуклом оцарапанном лбу. Штанины зашпилены внизу булавками.

— Ты что, на велосипеде?

— Он от самого аула до завода сам катился в долину. А обратно — за машину зацеплюсь.

— Одиннадцать километров в гору! Какого черта вам там в ауле не сидится? Тебе что, делать больше нечего, как записки развозить? Сказал бы старику, что у тебя уроки…

— Каникулы, Шамо… От Марзи не скроешь.

Мурайг смотрит на Башира и начинает часто-часто шмыгать носом. Рука, в которой он держит наготове очередное яйцо, начинает дрожать.

— Шамо, бабушка Маржан сказала… она сказала, чтобы ты хорошо поел при мне… — чуть не плачет Мурайг. — При мне поел!

Только теперь я догадываюсь, что Башир уплетает мою еду: это не ему принесли, это мне прислала моя бабушка! Моя. Никто лучше бабушки Маржан не делает чяпильги, ни одна женщина в аслановском тейпе.

Стопка чяпильгов тает, горка пустых яичных скорлупок в коробке из-под электросверлилок, которые выпускает наш завод, растет. Башир снова протягивает, не глядя, руку за яйцом, но рука его повисает в воздухе: я забрал и корзину с яйцами и миску с пирогами.

— Ты старался так, будто оставшееся пропадет, — говорю я Баширу.

— Да я и не голодный. Просто сон разгонял. Отстань, — отмахивается он, вытерев руки газетой и берясь за конспект. — Дай мальчишке рубль на мороженое.

— Бабушке скажешь, что я хорошо поел. При тебе. Понял? — говорю я Мурайгу. — Езжай, чтобы в аул засветло попасть. И не вздумай цепляться за машину, а погрузи велосипед в кузов. Вот тебе рубль. И чего вам не сидится в ауле, какого черта вы…

Мурайг не дослушивает, он вылетает из комнаты, зажав рубль в кулаке. Даже не спросил ведь, что передать дедушке, буду ли я в назначенный день и час у «скотского отделения». Приказано, — значит, буду. Так у нас с дедушкой поставлено дело. И мне это не нравится. Мне все-таки уже двадцать лет. И мне все больше и больше не нравится такой порядок. Я мог поломать его два года назад, но упустил момент.

Подходящий был момент тогда. Я как раз закончил двухлетнюю учебу в грозненском ПТУ и вернулся домой. Уже работал токарем на нашем электроинструментальном заводе, в райцентре, а жил с матерью в своем родном селе рядом с райцентром. Однажды, в воскресенье, Марзи прислал за мной гонца. Вот как сегодня. Срочно явиться к нему в аул. Я чуть ли не бегом одолел шесть километров в гору. Думаю, мало ли что там могло случиться.

Верите, Марзи продержал меня целый день у дверного косяка. Первые час или два меня разбирало любопытство. Вдруг дедушка хочет поручить мне что-то необыкновенное? Он молчит, и я молчу.

Потом он затеял молитву. Тогда я еще не догадывался, что с богом у него никаких близких отношений нет и что свою полуденную молитву он делает просто так, чтобы тянуть время. Хочет подержать меня на стойке.

Принесла ему Бука обед. Марзи сытно поел. А у меня живот сводит от голода, но вида не подаю, торчу у косяка.

Потом Марзи начал перебирать четки, шевеля губами. Мне вдруг нестерпимо приспичило выйти на минутку. Но я не посмел попроситься. Не то что не посмел, а просто зло взяло, решил промучиться до конца и поглядеть, чем же эта молчанка кончится. Заглянула было бабушка Маржан, заикнулась: «Отпусти мальчика на минуту, я его покормлю», но Марзи замахнулся на нее и сердито обозвал ее «ха́жки-тум» — «кукурузная кочерыжка».

Наконец Марзи встал. Я обрадовался. А Марзи встал только для того, чтобы перейти к подна́рам, так называют у нас лежанку, деревянный диван во всю стену комнаты. Лег на поднары, растянулся на войлоке и преспокойно заснул. Будто меня и нет в комнате. Можно было, конечно, успеть сбегать куда надо, пока Марзи спит, но меня совсем упрямство взяло. Мне так и казалось, что Марзи спит, а одним глазом наблюдает за мной.

Выспавшись, Марзи изобразил еще и вечернюю молитву, а у меня тем временем мурашки начали бегать по затекшим ногам. В глазах тоже мурашки. Стою и стараюсь припомнить, сколько раз положено молиться в день. Кажется, пять раз. Значит, еще и ночная молитва будет? Ночную я, пожалуй, не переживу.

Наконец Марзи открыл рот. «Ну, мальчик, — сказал он, — поезжай себе домой». Я жду, что же будет дальше. «Поезжай, а то тебе ведь завтра рано на смену, выспись. Только сначала поешь».

Тут-то мне и не надо было упускать момент! Надо было сказать старику все, что я думаю об обидном экзамене, который он мне учинил. Но у меня сразу слов не нашлось, потому что я был так расстроен. Конечно, я придумал бы, что сказать, но Марзи очень ловко сбил меня с толку. Он прослезился и сказал мне: «Долго тебе жить, мальчик, порадовал ты меня сегодня! Убедился я, что ты не совсем испортился в городе, в этом своем ПТУ. Всегда таким и будь. Мой сын — твой непутевый отец — не знает ни стыда, ни приличий. А ты вырос настоящим горцем, Шамо, и я горжусь таким внуком…» Тут же он дал мне зачем-то червонец. В награду за безропотность, что ли?

Ну, посмотрим, зачем Марзи вызывает меня теперь, зачем ему потребовалось, чтобы я бросил все свои дела и явился в воскресенье на базар. Я ведь бываю безропотным до поры до времени.

Есть мне что-то не хочется, и я решаю отнести все, что прислала бабушка, в холодильник. У нас теперь в общежитии имеется холодильник. Мы договорились, чтобы он стоял в комнате у девушек. Им так удобнее.


…Увидев, сколько у меня припасов, технолог Таня мотает головой:

— Что ты! Не поместится. После получки там всего полно. Ну-ка, что там в корзине?

Она, эта сибирская девушка, всегда найдет выход из положения.

— Знаешь что? — говорит Таня рассудительно. — Давай-ка лучше всё это сразу съедим, а? Яиц тут штук сорок, не больше.

— А найдем кого?

— Сбегутся. Смотри, тут под яйцами еще что-то. Брынза… Вяленое мясо! Вот это я люблю. Молодец твоя бабушка, Шамо! Зови ребят.

ПИР ГОРОЙ!

…Нас собирается в комнате человек десять. Каждый, кто заходит, как-нибудь пристраивается к столу, лишь бы соблюдалось старшинство. К этому уже как-то привыкли и русские ребята, девушки. Старшинство, конечно, не по чину, а по возрасту. Поэтому во главе нашего стола сидит кузнец Шарпудди́н, ему лет тридцать. А Юра устроился поближе к концу стола, потому что он довольно-таки молодой. Он инженер заводоуправления и даже, можно сказать, начальство: председатель заводского совета молодых специалистов. В данный момент это у нас не считается. Такой у нас тут принят закон в общежитии.

Еще два закона мы соблюдаем, вернее, стараемся соблюдать. Первый — это никогда не пить у девушек в комнате. Это нам всем предложил мой лучший друг Алим-Гора. А второй — не разговаривать о заводских делах, когда соберемся вот так посидеть отдохнуть.

— Таня, налей-ка мне вон в тот кувшин чаю, — просит Алим-Гора.

Никто не удивляется. Рост у моего друга метр девяносто два, а вес девяносто килограммов. Когда он зашел в комнату, чтобы сесть к нашему столу, мы все хором сказали: «У-у-у…» Но Гора успокоил нас: «Чего вы испугались, я и не собираюсь с вами есть. Я уже пообедал».

Алим-Гора пьет чай из литрового глиняного кувшина и жалуется:

— Опять у нас на термическом участке безобразие…

— Производственное совещание открыто, записывайтесь в прения, — перебивает его Мути; как и Алим-Гора, он ничего с нами не ест, он живет в заводском поселке с родителями, мать кормит его в любую минуту, когда он захочет. Этот человек всегда ходит сытым.

— Я не о производстве говорю, — сердится Гора. — У нас на термичке опять оба сатуратора вышли из строя, вот что. Подержать бы тебя целую смену без воды возле печи с температурой восемьсот градусов…

— Я только сорок градусов легко выдерживаю, я не термист, — говорит Мути. — Эх, какую вы тут закуску зря переводите!

— Завтра у Гарси́евых свадьба, вот и получишь там свои сорок градусов, — утешает его Таня. — Там ты и повеселишься, и…

Наш дружный смех не дает ей договорить. Таня у нас новый человек, она не знает, во что превратили ингушские старики наши свадьбы. Иногда не разберешь, свадьба это или похороны. Почти на всех свадьбах старики устраивают так, что не удается ни выпить, ни станцевать. Обязательно придумают старики для этого какой-нибудь предлог, что-нибудь вроде такого: «Дорогие гости, не очень давно в нашем роду умер такой-то, поэтому и вам и нам не очень прилично разводить сегодня чрезмерное веселье…» А на самом деле старики просто боятся. Они считают, что мы, молодежь, испортились и не сумеем держаться на свадьбе в рамках, если слишком развеселимся.

— Рассказать вам, как Шамо перепутал однажды свадьбу с похоронами? — подсаживается Мути с дивана к столу. — Может, сам расскажешь, Шамо?

— Нет, рассказывай ты, — прошу я. — Все равно это неправда…

— Хорошо, расскажу я. Шамо не сумеет, он в три дня одно слово произносит. Вы же помните, каким он приехал из ПТУ? Каждый обычай старался соблюдать, словно старичок. Не понимал, что у нас тут все изменилось: райцентр стал городом, завод вырос, трикотажная фабрика. Ну, сами знаете — НТР среди кукурузных полей. А Шамо по старинке: идет по городку и со всеми здоровается. Прохожие на него как на ненормального смотрят. Из заводской столовой он всегда голодный уходил: только поднесет ложку ко рту, входит кто-нибудь старший по возрасту, а Шамо вскакивает, предлагает свое место, произносит разные старинные вежливости: «Не нужна ли в чем моя услуга, я готов…» Ну, такое его поведение я понимаю: старый Марзи с ним регулярно семинары проводил. С палкой в руках. А Марзи — это такой железный старик…

— Ты о свадьбе хотел, — перебивает Шарпуддин.

— А, о свадьбе? Идет Шамо по своему селу, видит — народ собрался. Это хромой Батарбе́к сына женит. Тишина, как на похоронах. Ни музыки, ни танцев. Старики под навесами сидят, бороды свесили, вспоминают семнадцатый век. Мы, молодежь, переглядываемся издали с девушками, играем с ними в скучные жмурки. А те, кому это надоело, топчутся на улице возле плетня, дохнут от тоски. Я — тоже. Шамо подходит ко мне — он тогда еще не был моим другом, мы даже не были с ним знакомы — и спрашивает тихо: «Что здесь, тя́зет?». Таня, по-нашему это «траур» — «тязет». Я ему отвечаю: «А ты думал, что это свадьба?» Я даже и не хотел его разыграть, а ответил так потому, что сердился на такую свадьбу. Шамо сразу сделал траурное лицо и направился к воротам Батарбека. Мы обрадовались, что сейчас будет хоть такая потеха, и я кричу вслед Шамо: «Эй, парень, не забудь траурный ду́а исполнить, а то Батарбек строгий на этот счет!» Шамо входит во двор, ему навстречу родичи жениха — надо же почтить гостя, хоть и молодой. Лица у родичей жениха озабоченные, в голове своя забота: хватит ли мяса для всей свадьбы и не проглядеть бы, если кто из молодежи тайком бутылку водки сюда пронесет. Шамо тоже делает скорбное лицо и произносит положенные слова в адрес покойника: «Да упокоит бог вашего человека…» При этом он, конечно, воздел руки к лицу, как в молитве. Это у нас называется дуа — траурный обряд. Хромой Батарбек заметил такую картину и бежит через весь двор к Шамо. А Шамо видит, что сам глава рода спешит встретить его, и воздел руки еще выше. Родичи жениха шепчут ему: «Да уймись же! Другие только втихомолку издеваются над нашей свадьбой, а ты посмел открыто?! Наш тейп этого не потерпит, дурак!»

— Ты расскажи, Мути, почему Шамо тут же рванул со двора, не дожидаясь Батарбека, — улыбается Алим-Гора.

— Шамо подумал, что старик наклонился к земле за булыжником. Дело в том, ребята, что Батарбек всегда припадает на ходу на хромую ногу и поэтому достает рукой почти до земли. Все собаки в селе и мальчишки уже знают это и ничуть не боятся. А Шамо забыл походку Батарбека, пока в городе учился. Вот и рванул со двора…

Половина того, что рассказал Мути про меня, неправда, а я все равно не обижаюсь. Я не умею смешить никого, а Мути умеет. Пусть смешит. А главное, мне нравится, что Мути так хорошо высмеивает наши скучные свадьбы. Ведь тут за столом собрались сплошь неженатые. У каждого из нас неизбежно будет свадьба, от этого никуда не денешься.

Свадьба-то будет раз в жизни, а работа — каждый день, поэтому мы то и дело сводим наш разговор к заводским заботам и событиям, нарушаем свой же уговор. Ведь в термичке у Алима-Горы, где наша общая курилка, не обо всем и не всегда поговоришь во время смены.

— Я пошел, — говорит наконец Алим-Гора, потягиваясь во весь свой могучий рост. — Выспаться надо. Меня дядя на завтра к себе в аул вызвал. Зачем — не знаю, но, наверное, в лес погонит — заготавливать хворост и колья. Новый плетень хочет ставить.

— Слушай, лес за вашим аулом такой густой, что там даже теленок между деревьями не развернется, а ты тем более, — говорит Мути. — Хочешь, я и Шамо поедем с тобой? В два счета все нарубим.

— И я, — говорит Юра. — Я никогда еще не бывал в диком горном лесу. Я знаю только свои подмосковные леса.

Я ТОЖЕ СТАРОВЕР

На базаре я люблю бывать. Тут есть всё на любой вкус и цвет. Длинными шеренгами выстроились, как на параде, женщины, они продают всякие тряпки и обувь. Останавливаться возле этих тряпок мужчине неудобно, но побродить тут все же интересно, потому что здесь увидишь многих девушек с нашей трикотажной фабрики: ходят, прицениваются.

На птичьем участке куры лежат на земле связанные, индюки с перьями, словно сделанными из вороненой стали. А на автомашинах с номерами Осетии — клетки с желтенькими цыплятами. Писк и щебет такой, что я сначала подумал, не стая ли птичек над базаром кружит. Моя покойная мать тоже привозила сюда продавать индюков. И всегда брала меня с собой, когда я был маленький.

А вот такого отделения в моем детстве не было: продают автомобили и мотоциклы. Рядом толкутся продавцы шапок и каракулевых шкурок. По-моему, дагестанцы. Шкурки они продают открыто, а готовые папахи — нельзя. Но продавец сует свою кепку за пазуху, а продажная новенькая папаха — на голове. Гони сто, а то и двести, триста рублей — и папаха твоя. Это я, токарь, должен отдать за папаху свою месячную зарплату! Какую же голову надо иметь, чтобы носить шапку за полторы-две сотни.

Мучной базар мне тоже приятно смотреть. Мне сразу вспоминается, как мать пекла чурек из кукурузной муки. И еще мне вспоминается, как мы купались в детстве на речке. Проголодаешься, забежишь на мельницу, схватишь горсть муки из жареных кукурузных зерен, замесишь речной водой колобок. Вот она, в мешках, эта желтая мука — цу.

На базаре много наших, заводских. Девяти часов еще нет, можно прогуляться с ребятами к шашлычному ряду. Осетины из Орджоникидзе делают здесь иногда очень неплохой шашлык, а если торгует Анзо́р, то шашлык наверняка настоящий и пиво у него в бочке без капельки воды.

— Подходи, рабочий класс! — зазывает нас Анзор. — За такой шашлык не жалко всю тринадцатую зарплату отдать!

Он раздувает фанерой-вертушкой угли и потихоньку спрашивает у нас:

— Белое пиво тоже налить?

Ребята пьют и белое, то есть водку, а я отказываюсь. Не дай бог, Марзи догадается.

Мути выпивает и стопку, и вторую, но он почему-то сегодня злой. Долго отмалчивается, а потом говорит:

— Один подлец из наших, заводских, ходит тут, продает патроны электросверлилок. По трешке за штуку. Нет, имя я вам пока не назову. Не успел я засечь этого типа. Не буду я мужчиной, если не поймаю его за руку… Я все могу вытерпеть от человека, любую подлость. Только не воровство.

Я пробирался сквозь толпу в сторону «скотского отделения» и увидел, что на самом краю базара, на травянистой лужайке перед картофельным полем, сгрудились вкруговую люди. Что там, лезгинка сейчас будет или фокусник заезжий выступит?

Я протолкался вперед. На траве лежал, раскинув руки, какой-то пожилой пьяный в папахе. Люди стоят вкруговую, разглядывают пьяного, удивляются. Только и слышишь: «Тц-тц-тц…», а как поступить, никто не знает. Каждый предлагает свое. В большом городе сразу бы сообразили, как поступить. А наш городок — вчерашнее село, тут никакого опыта еще нет.

— Может быть, погрузить его на ишачью тележку и вывезти вон туда в кукурузу? — задумчиво предлагает какой-то чудак.

— Джигита прокатить на ишаке? — возражают ему. — Месть хочешь нажить? Он же протрезвеет когда-нибудь, припомнит тебе этот свой позор… Ему ведь скажут, кто его катал!

— На его позор нам плевать, — вмешивается еще один. — А вот всех нас он позорит: ведь сегодня на базаре люди из Осетии, из Дагестана, из Кабардино-Балкарии. Что они о нас подумают?

— Тс-с-с… Вок-саг идет! Он сейчас рассудит. У них на все случаи советы готовы. Специалисты!

Вок-саг — «большой человек», так у нас называют стариков.

Да это же мой дедушка Марзи идет! Перед ним почтительно расступаются. Даже пьяница сообразил, что подошел старик. Приподнял голову, открыл один глаз и прохрипел слова, которые обязан по обычаю сказать старшему:

— Гу́лак эши? Со кич ва!

Это означает: «Не нужна ли моя услуга? Я готов!»

Тут же пьяный уронил голову на траву и захрапел.

— Что «готов», это верно! — захохотал кто-то.

Но Марзи цыкнул, исподлобья мрачно поглядел на пьяного, потом на окружающих и скомандовал:

— Перво-наперво детей отсюда уберите! Эту свинью не трогайте, иначе поднимет визг, люди еще больше обратят внимание на наш позор. Только накройте ему лицо шапкой. Пожилой человек, ему еще жить среди людей… Не его, конечно, жалко, а чести его детей. И сами разойдитесь, сами! Ну! Тьфу на самого умного из вас, весь базар сюда собрали…

Грубиян он все-таки, этот Марзи. У нас ведь старшие обязаны разговаривать всегда так, чтобы это было примером обходительности для младших.

Мы идем с Марзи по базару, позади нас — Бука, и старик ворчит:

— Пока у нас тут не было завода, никто не видывал, чтобы пьяный валялся…

— Валялся не заводской, — говорю я ему. — Это кто-нибудь из аула.

— Значит, аульские — плохие? Тогда ты — самый аульский. Сегодня человек торчит возле Анзора, на глазах у всего базара крутится возле шашлыка и пива. А завтра…

Начинается! Я не остаюсь в долгу и дерзко говорю под смех Буки:

— Да, я выпил кружку пива, правильно тебе донесли, Марзи. Но вот ты-то откуда знаешь Анзора?

Когда я называю при споре дедушку по имени, старик знает, что я сержусь.

— Ты уже не мальчик, ты почти жених, каждый твой шаг теперь у людей на виду, — миролюбиво говорит Марзи и добавляет по-русски: — Народни кантрёл!

На скотском базарчике дедушку интересуют только телята, и я теперь понимаю, зачем он сюда притащился. Он задолжал Буке теленка. Этому долгу исполнится скоро три года, если считать с того дня, когда Бука пришла в наш дом невесткой. По обычаю она должна «держать язык» перед своим свекром — Марзи, молчать хоть до конца жизни, как бы он ни заговаривал с ней, пока он не подарит ей теленка. Тогда она «развяжет язык». Марзи, наверное, догадывался, что из этого получится, поэтому и тянул так с подарком: Бука может заговорить насмерть любого. Однако и тянуть с подарком дальше неприлично, потому что Бука заподозрила старика в скупости, и это дошло до его ушей.

— Не годятся нам такие телята… — бормочет он тихо, чтобы не обидеть продавцов. — От кошки в доме больше пользы будет, чем от такого теленка… Купим в Грозном. Племенного!

Зато с родственником, который продает тут же коня, Марзи отводит душу:

— Прокляни тебя бог, как ты можешь такие деньги за порченого жеребца запрашивать?

— Ш-ш-ш, Марзи, люди услышат… Смотри, смотри, как мой жеребец танцует! — ухмыляется подвыпивший родственник, одним махом взлетает в седло и начинает горячить коня.

— Если тебе одно место перцем посыпать, ты тоже затанцуешь, — не унимается Марзи. — И косит твой жеребец на оба глаза. Убирайся с базара, не позорь нашу фамилию!

…Мы идем через городок к автостанции. Зачем же старик тащит меня в Грозный? Если он думает, что я там буду водить на поводке Букиного теленка, то он крепко ошибается.

Мы трое идем гуськом, как и положено. Впереди Марзи, за ним я, а замыкает на почтительном расстоянии Бука.

— Как там поживает ваш директор завода? — спрашивает Марзи у меня, полуоглядываясь. — Увидишь его, передай ему мой салам-маршалл. Так и скажи — от Марзабека. Он достойный молодой человек, ваш директор. Пусть знает, что мы, старики, одобряем его.

Чудак дедушка. Он, наверное, думает, что я с директором с утра до вечера толкую о том о сем. Да я с ним за два года своей работы лишь один раз разговаривал.

Не нравится мне, как мы идем по городку. Марзи и я налегке, с пустыми руками, а Бука несет тяжелые сумки и авоськи со всякими гостинцами для грозненских родственников. Так ходили горцы в древние времена, потому что у мужчины должны были быть свободными руки на случай неожиданной засады, встречи с хищником. Тогда такой пережиток был вполне правильным. А сейчас это просто дикость. Я поглядываю назад и вижу, что полное, нежное лицо Буки порозовело, на лбу бисеринки пота выступили. Сумки оттягивают нашей невестке руки. Я пожимаю плечами, как бы говоря Буке: «Что поделаешь, я рад бы сам нести эти сумки, прямо-таки мечтаю об этом, но разве этот старик поймет нас с тобой?»

Бука хохочет и говорит мне вполголоса:

— Лицемер! Оба вы с Марзи — староверы, фанатики недобитые. А ты… Рабочий класс! Авангард! Ха-ха, увидели бы тебя сейчас твои дурачки из заводского комитета комсомола!

— Что она там кривляется? — кидает мне вполоборота Марзи. — И не стыдно — хохотать на улице?

Хохотать — стыдно. А нагрузили женщину — не стыдно. Мне так и слышится суровый голос Хасана, нашего секретаря комитета комсомола: «Я должен, товарищи, раскрыть с этой трибуны истинное лицо таких комсомольцев, как Шамо Асланов…» Может быть, на моем месте он тоже шел бы налегке, тоже оказался бы двурушником (он любит такое слово). А может быть, дал бы тут же отпор своему старику.

В самом деле, кому же первому рвать с этими смешными пережитками, как не нам, рабочим?

Я так завел себя этими своими передовыми размышлениями, что круто обернулся и вырвал из рук Буки сумки. Она задохнулась от смеха и изумления. Марзи обернулся, увидел все это, остолбенел и зашипел на меня:

— Ты с ума сошел, мерзавец?! Да чтобы все твои предки до седьмого колена…

Но мне плевать сейчас на всех своих предков хоть до двадцать седьмого колена, включая Марзи, и старик это ясно увидел по моему лицу.

Тогда он развернулся и круто взял курс назад, зловеще пробормотав:

— Знай, что ты сломал мне дорогу, сын свиньи!

Ник бо́хбяб — сломал дорогу, лишил пути… Это непростительный грех. В слове «дорога» для горца всегда что-то святое. Недаром дедушка никогда не выйдет в путь, шагнув левой ногой. Только правой надо делать первый шаг — так по-горски напутствует бабушка Маржан своего Марзи, когда он выходит из дому. Сегодня старику ни разу не попались на пути пустые ведра, ни разу не перебежала дорогу черная кошка. Никто не сломал дедушке дорогу. Я сломал. Внук.

— Забери свои сумки, — стыдливо говорю я Буке. — Вперед, дедушка, а то на автобус опоздаем!

— Вперед! — соглашается Марзи и шипит на меня: — Я тебе покажу, щенок, как брыкаться в оглоблях обычаев! У-у, бандспособник…

КОГДА ВИДЯТ ЛЮБОВЬ — НЕ СМЕЮТСЯ

Вот и Грозный. Нам надо пройти через скверик. Дорожка шла мимо пивного ларька. Под полосатыми тентами сидели люди и потягивали пиво. Я заметил за одним из столиков Замира, парня с нашего завода. «Сейчас спрячет лицо при виде старика», — подумал я.

Но Замир поступил еще воспитаннее, чем я думал. Он не спрятался, а встал перед Марзи, очень вежливо поприветствовал его, не зная даже толком, кто это. Конечно, из-за меня он так.

— Вок-саг, извини, что я попался тебе на глаза в таком месте, — почтительно сказал Замир, незаметно подмигнув мне. — В моем возрасте, как видишь, мы не самые умные места выбираем. Предложить пиво я тебе не смею, но если надо услужить в чем другом… Я готов!

— Сиди, сиди, молодой человек. Ты, я вижу, из таких, которым и что-нибудь покрепче выпить не страшно: умеешь себя вести! Спасибо тебе.

Замир еще раз подмигнул мне, успел оглядеть статную фигуру Буки и не сел к своей батарее бутылок с пльзенским пивом, пока мы не удалились. Марзи спросил меня, кто это, потом назидательно сказал мне по-русски, что коня не узнать, пока он не ступит, а человека — пока не заговорит. Сразу видно, что этот парень знает настоящий эздел! Держится и свободно, и почтительно, знает, что надо сказать и как сказать, не растеряется ни в каком положении.

— Перед ним десять бутылок с пивом стояло, Марзи, — напоминаю я с обидой. — А я выпил одну кружку у Анзора — это позор?

— Чистый человек даже в грязи чистым останется! — отвечает Марзи.

— Шагай быстрее, нечистый человек, — подталкивает меня Бука сумками. — У-у, лицемеры несчастные!

Пересекая скверик, мы вышли к центральной клумбе. Это был самый оживленный пятачок скверика. Даже в такой утренний час тут людно. Наверное, потому, что уступом пониже площадки с клумбой журчит фонтан, вода искрится на весеннем солнце. В зеленых нишах кустов прячутся скамейки, низенькие и длинные. Пенсионеры любят читать на таких скамейках газеты или просто греться на солнце.

Марзи свернул к одной из таких скамеек, и мне сразу сделалось скучно.

— Разве ты устал, дедушка? — спросил я.

— Вода красиво бросайт! — кивнул Марзи в сторону фонтана, уселся, вытащил платок и стал вытирать бритую наголо голову.

Он, Марзи, плохо говорит по-русски, но почему-то, попадая в город, старается пользоваться русским языком. Даже когда разговаривает с родственниками. В нашем Дэй-Мохке я этого за ним не замечаю, потому что наш районный городок в глазах Марзи — не город. А столица республики Грозный — это другое дело. Тут Марзи любит говорить по-русски.

Бука не садилась. Она поставила вещи на скамейку и начала ни с того ни с сего похохатывать, не забывая при этом глядеть по сторонам — замечает ли кто-нибудь ее красоту, ее статность, ее шелковый наряд. На соседней скамейке шевельнулись сразу три пенсионерских газеты.

Прохожих тут тоже много. Каждый, кто идет на базар или с базара, в книжный киоск или от киоска, норовит пройти мимо фонтана и клумбы, так благоухающей в этот ранний час. Мужчины замедляют шаг и начинают усиленно интересоваться фонтаном как раз тогда, когда доходят до нашей скамейки. Хохоток Буки становится сразу чуть громче, и Марзи недовольно приподнимает смеженные веки. Наверное, наша Бука легкомысленный человек. Почему на нее так действуют взгляды прохожих? Даже внимание пенсионеров ее занимает. А может быть, это весна на всех так действует?

От нечего делать я разглядываю прохожих. У всех своя походка и свои повадки. Сержант милиции, с розовыми от легкого загара скулами, прошел с таким довольным видом, словно это он навел здесь в скверике чистоту и порядок.

Меня больше интересуют девушки. Вот явно приезжая. Такая же статная, как наша Бука. Только Бука нежно-смуглая, с густо черными волосами, выбивающимися из-под косынки. А эта рыжеватая. Веснушки ее красят. Груза у нее побольше, чем у Буки: чуть не на каждом пальце по авоське, кожаная сумка зажата под мышкой. Вцепилась в свои вещи и все время тревожно озирается по сторонам, словно боится заблудиться. В первый раз в жизни в город попала, что ли? Я видывал таких девчонок в казачьих станицах за Тереком, когда нас посылали из ПТУ на уборку винограда.

Кожаная сумка вдруг выскользнула у нее из-под мышки. А обе руки заняты авоськами.

Я хотел было подбежать, чтобы помочь, но меня опередил какой-то худощавый прохожий в красивом костюме кремового цвета. Он быстро поднял сумку, поклонился девушке.

— Отдай сумку… — прошептала вдруг девушка в страхе и закричала на весь сквер: — Жулик!

Милиционер — сержант милиции — как из-под земли вырос.

Девушка выпустила авоськи, вырвала свою сумку, отдышалась и заговорила:

— Видали? Улыбается! Товарищ милиционер, я его еще не базаре приметила. Он за мной следил.

— Поверьте, я без всякого умысла… — залепетал мужчина в кремовом костюме. — А сейчас я вам только помочь хотел…

— Эш-ша! — издал Марзи возглас удивления и крикнул милиционеру: — Это сапсем глупы женчин!

Меня он строго окликнул и сказал, чтобы я не лез, там свидетелей хватит и без меня: пенсионеры защищали прохожего в кремовом костюме. Он растерянно молчал. Улыбка так и не сошла с его лица. Это бывает, когда человек очень растерян или испуган.

— Картина ясная, — прервал розовоскулый сержант пенсионеров. — Гражданка проявила свою некультурность. А вы, гражданин… как вас?..

— Цирценис, — ответил кремовый, совсем обнажив в улыбке длинные белые зубы.

— Вы, гражданин Цирценис, проявили, наоборот, свою культурность. Можете приступать к продолжению своей прогулки.

— Отпускаешь?! — повернулась девушка к сержанту. — Во у нас как! Да его же по глазам видно! Не зря он все утро за мной по базару… А сумку как схватил, видали?

Цирценис прижал руки к груди, он сильно волновался:

— Девушка, простите… Элементарная вежливость… Разумеется, я готов с вами пройти…

— Пройдемте, — вздохнул сержант. — Раз гражданка настаивает, выясним личность…

Я любуюсь фонтаном, нежной весенней зеленью и размышляю над историей, которую мы только что видели. Кто должен учить «культурности» эту рыжую девушку? Сержант? А этот бедный Цирценис… Может быть, он сейчас в милиции сидит и жалеет, что его когда-то научили вежливости? Из-за нее он ведь и влип.

Марзи тоже размышляет.

— Может быть, — говорит он, — этот человек с птичьей фамилией («цир-цир» — синица) действительно жулик? Или даже бандит…

— Бандспособник, — шепчет мне Бука, давясь от смеха.

— Иначе зачем он следил за девушкой на базаре? — размышляет Марзи; зевает, сладко зажмуривается и откидывается, подставляя лицо ласковому солнцу, старательно подбирает русские слова: — Исключительно хорошо фонтан вода бросайт! Глаза закрывайт — как горный речка журчает…

Задремал, что ли? Пусть греется. У нас говорят, что весна — это пора, когда старики мерзнут. Они потратят за зиму свое небольшое тепло и мерзнут. Пусть Марзи набирает тепло, чтобы легче было дотянуть до лета. Мы с Букой отходим на соседнюю скамейку, потому что сидеть с Марзи нам не положено.

Бука медленно и мечтательно озирается кругом и тихо говорит:

— Любовь.

«Любовь»?.. Ей, Буке, всего двадцать шесть. Вдова. Наверное, у нее еще должна быть впереди любовь. Но почему она произнесла это слово сейчас? Я всегда смущаюсь, когда слышу это слово. Я стараюсь не смотреть на Буку, но мне будет жалко, если она сейчас опять засмеется.

— Я начала смеяться знаешь когда? — говорит Бука безразличным голосом. — С того дня в детстве, когда вдруг сообразила, что меня нарекли Букой и что это слово обозначает. С тех пор смеюсь и не могу остановиться.

— Смейся на здоровье. Я думал, ты хотела сказать о чем-то всерьез. А у тебя опять шуточки.

Однако у Буки сейчас совсем не шутливое настроение. Она сорвала с куста светло-зеленый по-весеннему листок, задумчиво водит им по пухлой красной губе и говорит:

— Только в двух случаях человеку грешно смеяться: когда чья-нибудь смерть и когда…

Я жду.

— …любовь!

— Марзи тебе все время жениха приглядывает. Ищет, кто получше.

— А-а, дождешься от вас! Любовь не ищут. Она сама приходит.

— Чего ты вдруг заговорила об этом здесь? — подозрительно спрашиваю я и поглядываю на скамейку, где засели пенсионеры.

— Чужую любовь я увидела! Не свою. Этот чудак с длинными зубами, «бандспособник»…

— Влюбился в рыжую, которая потащила его в милицию?

— А ты разве не слышал, как он сказал ей: «С вами я готов на край света», — задумчиво водит Бука листочком по губе.

— Он сказал ей: «Я готов пройти». В милицию!

— Ты только слова слышишь. Значит, ты никогда еще не любил, Шамо.

— Они ведь совсем разные люди!

— «Разные»… — усмехнулась Бука. — Вон идет девушка, видишь? Что лицо, что платье, походка — настоящая артистка! А вдруг бы в тебя влюбилась? В токаря. В деревенского парня. Настоящий человек не звание ищет. А сердце. Угадывает!

«Артистка» ничего во мне не угадала и прошла мимо. Я тоже в ней ничего не угадал. И все равно такая безысходная печаль была у меня в сердце, таким я почувствовал себя обездоленным, несчастным человеком, что хоть плачь. Лучше бы я сейчас сидел в милиции, как этот Цирценис, лишь бы у меня была любовь, как у него.

И она ко мне тотчас пришла — любовь. Конечно, в эти минуты я не смог бы поклясться, что это — она, любовь. Я ведь до сих пор не знал, какая она бывает.

Я вам просто расскажу, что и как произошло.

По другую сторону клумбы подошли к скамейке и уселись трое: бородатый старик, старуха и девушка. Лица этой девушки я и не разглядел: она как села, так сразу раскрыла книгу и опустила голову.

За их скамейкой, где-то в кустах, тотчас заиграла музыка. Словно там только и ждали появления этих троих, чтобы завести магнитофон.

Старик и старуха забеспокоились, а девушка что-то сказала им равнодушным голосом и показала куда-то головой. Наверное, предлагала: уйдем, если вы не любите музыку.

Старик замотал бородой и раскрыл шахматную доску. Наверное, он именно здесь решил ждать партнера.

Девушка вскинула голову, презрительно пожала плечами, и лицо у нее стало хмурое.

— Хорошенькая? — спросила Бука и расхохоталась так, что старик вскинул голову, вздернул брови и пристально посмотрел на Буку.

Я вздрогнул от этого ее смеха, как от удара плетью. Бука расхохоталась еще громче, Марзи открыл глаза и вскочил со словами:

— Пирод!

Вперед так вперед. Мы шли через сквер по тенистой аллее. Я шел и думал: кто же из нас двоих только что ошибся — я или Бука? «Когда видят любовь — не смеются», — уверяла она, а сама… Значит, я ошибся? Значит, не любовь? Пусть это называется как угодно.

У СТОЛИЧНОГО РОДСТВЕННИКА

Мы пришли к Хаматха́ну, одному из множества наших родственников, живущих в Грозном. Я и не знал, что у него новая квартира. То есть квартиры у него не было совсем, он жил в общежитии. Да и теперь у него не квартира, а комната в аспирантском доме. Двое их в этой двухкомнатной квартире: Хаматхан и еще какой-то ученый, тоже холостяк.

Хаматхан с гордостью показывает нам свою комнату, кухню, ванную. Любит Доктор наук похвастаться. Это его так прозвали у нас в ауле аслановские ребята: Доктор наук. Когда-то Хаматхан, еще будучи студентом, заявил, что непременно станет доктором наук или умрет под забором. Середины не будет. Пока он еще где-то посередине: аспирант. Значит, звание «Доктор наук» присвоили ему в ауле авансом.

— Твой дворец мы осмотрим потом, — говорит Марзи. — А пока что покончим с делами.

Дела — женские, могла бы ими заняться и Бука, но Марзи боится, что она все напутает, поэтому начинает сортировать гостинцы для городских родичей сам. Вот этот горшочек с топленым маслом надо передать Бе́рсу. Он, бедняга Берс, болел, а такое масло в Грозном не сыщешь. Банку с медом — тоже ему. Нет лучшего лекарства, чем горный мед.

— Мешочек кукурузной муки… Это же надо — таскать в такую даль кукурузную муку из-за сумасшедшего Мажи́та! — ругается Марзи. — Уже и в ауле отвыкли от кукурузного чурека, покупной хлеб едят, а Мажиту все подавай кукурузу… Дикарь, отсталый человек этот Мажит.

«Вот для чего Марзи меня сюда привез, — начинаю я догадываться с тоской. — Неужели он заставит меня развозить гостинцы родичам?» У меня не выходит из головы сквер и девушка, которую я там увидел…

Марзи припоминает, кому же какой кусок вяленой баранины предназначала бабушка Маржан? Вот этот кусок — Зале́йхе. Самый маленький, большего эта скупердяйка не заслуживает. От нее и такого люди в жизни не видели, но она ведь тоже человек, сотворенный аллахом. Пусть и она поработает челюстями… А вот этот кусище — Хаматхану. Маржан так и говорила, чтобы самый большой кусок отдать Хаматхану. Вон ту головку овечьей брынзы тоже тебе, Хаматхан…

— Воллахи, щедрая рука у твоей Маржан! — восклицает Хаматхан.

Нет, не улыбался бы ты, Доктор, если бы знал, какие слова сейчас произнесет дедушка!

— Развези все это сегодня же, — говорит Марзи Хаматхану.

Тощее, длинное лицо Доктора становится еще длиннее, а в душе ликую и думаю: молодец Марзи!

Нехорошо радоваться, когда видишь чужую беду, но я успокаиваю себя мыслью: «Ничего, Доктор, поработай на стариков и ты. Нам, сельским ребятам, и так достается: без конца какие-нибудь стариковские поручения. А ты, столичный, живешь тут себе без забот…»

Хаматхан со злостью косится на меня, а потом на его лице вспыхивает надежда, и он говорит дедушке:

— Слушай, Марзи, если бы ты знал, как все наши родичи тепло вспоминают Шамо! Они соскучились по нему…

— По тебе — тоже: ты у них бываешь еще реже, чем Шамо, — отвечает с усмешкой Марзи. — Ты записывай, кому что отвезти, а то все перепутаешь… Ну, с этим мы покончили. Есть для тебя еще одно маленькое поручение…

Марзи достает бумажник, перетянутый резинкой, извлекает пачку каких-то справок. Надо устроить в интернат внука старой Гошмо́хи. Отец у мальчишки инвалид Отечественной войны, сама Гошмоха депутат сельсовета, а места в интернате добиться не могут: очередь.

— А я что? — бестолково спрашивает Хаматхан.

— Ты в Грозном живешь или в ауле? — хмурится Марзи. — Вот и устроишь.

— Да кто же меня послушает? Кто я такой? Министр?

— Вот-вот, министр как раз и требуется: надо, чтобы он на уголочке заявления написал красным карандашом… А остальное ты сделаешь просто.

— Дедушка, да я в глаза министра не видел! Вот если бы ты сам к нему сходил… Старику он не откажет, тем более такому почетному, как…

— «Сам сходил»… Уффо́й! — издает Марзи возглас усталости. — Вы, грамотные, иногда еще бестолковее неграмотных. Да если я сам по всем министрам начну ходить, то кто за вами, непутевыми, будет присматривать?.. Ну, кончили и с этим. Справки не растеряй, Гошмоха их с трудом собрала… Что там в твоем холодильнике найдется поесть? Что-нибудь городское! Я пока умоюсь.

Бука уходит на кухню, Марзи — в ванную. Я почему-то не нахожу себе места. Словно человек, который знает, что должен срочно куда-то бежать и никак не может вспомнить куда.

Хаматхан уныло надписывает на пакетах и горшочках имена родичей. Мне его жалко, я безотказно помог бы ему развести гостинцы. Но зачем он не попросил прямо, а взялся лицемерить: «Родичи соскучились по Шамо…»

Хаматхан чувствует, что я обижен, затевает разговор, но таким снисходительным тоном, что меня тянет поиздеваться. Не нравится мне, когда меня расспрашивают вот так свысока:

— Ну, как там поживает его величество ингушский рабочий класс? Тут у нас только и разговору, что о вашем заводе. Скажи, это верно, что каждую четвертую электросверлилку в стране дает ваш завод?

— Верно.

— В тридцать три страны экспортируете?

— А чего ты удивляешься?

— Это же надо! Вчера коров доили, землю пахали, а сегодня — у станков на первоклассном заводе… Прямо не верится. Слушай, об этом диссертацию надо писать!

— Некогда, Хаматхан, некогда.

— Что?! Хо-хо… Шутник. «Некогда»… А то бы написал? Ты лучше расскажи, как ты там болты точишь. Получается у тебя?

— Пока не очень. Навязали мне станок с программным управлением. Вот и вкалываю.

— С программным управлением?! Но это же очень сложно!

— Да ну там… Фотоэлемент, реле, три телевизионных видоискателя. И лазерный луч. Устаревшая модель.

— И ты заправляешь таким станком?.. Из тебя слова не вытянешь. Говори же!

— Раньше станком управлял один инженер, но он взял отпуск, пишет кандидатскую…

— А ты на месте инженера?! Заливай! Лучше скажи, какой у тебя заработок.

— В этом году у нас на заводе плохо с материальным стимулированием. У меня получается четыре сотни в месяц. И то не всегда.

У Хаматхана отвисает челюсть от удивления.

— Четыре сотни?! Да врешь ты все! О-о, у меня же хлеба ни кусочка… Есть у тебя полтинник?

Я даю ему пятерку, он убегает за хлебом. Мне совестно, что я так врал ему. Но уж очень он задается.

Умытый, посвежевший Марзи входит в комнату. Голова и лицо у него сегодня чисто выбриты. Если бы не подстриженные седые усики — вылитый римский император из учебника по истории древнего мира. Я давно заметил, что самые наши даже неприметные старики — а Марзи как раз из таких, — попадая в столицу, выглядят сразу величественными.

У Марзи есть одна причуда, помните? Попадая в Грозный, он обязательно старается говорить по-русски. Так и сейчас. Я с трудом понимаю его русский язык.

— Ты не мог бы сказать мне по-ингушски, Марзи, зачем мы сюда сегодня приехали? Вернее, зачем приехал я.

— Моя может и по-русски сказайт! Мой дело сегодня — теленк покупайт. Второй мой дело — каждый раз проверяйт по очереди всех родственники, не забывал ли марх-ламаз — пост-молитву, хотя все давно к черту забывал. Поведение разни родственник смотрим! Не воровайт, не пить, человечески уважение чтоб имелся. И так дальше, дальше, дальше. Конце конца!

— А мой дело какой здесь есть? — спрашиваю я, не замечая, как и сам коверкаю язык.

Марзи достает бумажник, дает мне тридцать рублей.

— Купишь себе туфли, — говорит он. — Нельзя молодому человеку ходить в обуви, которая имеет дырок больше, чем кожи (это он о моих сандалетах). Когда молодой человек достигает возраста жениха…

Я, наверное, в цехе самый спокойный и покладистый из всех. «Ты смирный, как корова безрогая, — не раз говаривал мне и Марзи. — У твоего отца беспутная голова, но по характеру он орел!»

Однако мышь тоже может укусить, если ей наступить на лапку, есть и такая поговорка у Марзи.

— Из-за этого ты потащил меня в Грозный, Марзи? — говорю я ему. — Какое тебе дело до моих туфель?

Я напоминаю ему и сегодняшнюю историю с поклажей Буки, и то, как Марзи без конца приказывает мне явиться, бросив станок, на бесконечные свадьбы, похороны…

— Ты сам не знаешь, чего от меня хочешь, Марзи! — говорю я ему, но он посмотрел на меня так укоризненно, что я сразу умолк.

…Печальный и одинокий, ест Марзи в комнате Хаматхана, а мы, молодежь, накрыли себе стол на кухне. Хаматхан оторваться не может от вкусной деревенской еды. Он в свои двадцать три года худой, сутулый и весь какой-то дерганый. Нет, токарем быть все-таки лучше, чем ученым. А может быть, неважно, кто ты, важно другое — есть ли у тебя в жизни цель. У Хаматхана она есть. А у меня?

— Я сейчас поеду развозить ваши гостинцы, а потом уйду ночевать к другу, — говорит мне Хаматхан. — Я уже месяца три не спал на своей кровати: без конца кто-нибудь гостит… Бука, спрячь вон те пустые винные бутылки за шкаф, а то Марзи всегда лазит проверять. И когда у нас эта кабала обычаев кончится, а, Шамо? И все ведь от вас идет, из деревни. Неужели вы, рабочий класс, не можете тряхнуть отжившую старину?

— Конечно, можем. Чтобы интеллигенция готовенькое получила.

— Чего ты без конца заливаешься, Бука? Ничего тут смешного я не вижу. Никак не пойму, какого черта вам там у себя не сидится? Вот ты, Шамо, чего притащился в город? Ты заснул, что ли?

— Мне Марзи поручил дело поважнее, чем тебе. У меня особое поручение, Доктор. Мне приказано, чтобы я купил себе самые дорогие и модные туфли…

Я отталкиваю тарелку, хватаю кепку. Меня словно пружиной подбросило. Уже в дверях я слышу возглас Хаматхана: «Что это с ним сегодня?!» Слышу слова Буки: «Глаза… У него никогда таких глаз не было».

Она не смеется.

Значит, я влюблен. Я должен во что бы то ни стало увидеть девушку, в которую я влюблен.

ЭТА ПРОКЛЯТАЯ КЕПКА!

В универмаг за туфлями? Как бы не так! До этого ли мне.

Я не знаю, что со мной стряслось бы, если бы я не застал е е в скверике. Они так и сидели втроем на скамейке. Старуха вязала, девушка читала, старик тоже читал. Возле него на скамейке расставленные шахматы. Спасибо партнеру этого бородача, спасибо ему за то, что он опоздал, не явился!

Я притаился на скамейке между пенсионерами и тоже завесился газетой, попросив ее у соседа. Поглядываю на н е е через газету и соображаю, какой бы повод найти, чтобы оказаться рядом с н е й. Почему нас ни в школе, ни в ПТУ не учили, как надо знакомиться с девушкой? Вот если бы сейчас случилось страшное землетрясение. Или на н е е напали грабители. Или река вышла бы внезапно из берегов и хлынула сюда через чашу фонтана, через клумбу… Я бы тогда сообразил, как познакомиться.

Но река течет себе и течет еле слышно, весной она совсем маловодна. И чаша фонтана не собирается переполниться, излиться бурными потоками. Там уже полно детишек, плещутся водой. За кустами, где утром гремел магнитофон, тоже мир и покой. Оттуда изредка доносится звяканье бутылок и смех.

Вот кого тут не хватало: идет Замир. Еще подсядет ко мне… Я закрываюсь газетой. Прошел мимо. Пивом от него так и несет. Кому это он так улыбался? Он вообще мастер улыбаться и здороваться с каждым ласково, как с родным. Я глянул через верх газеты, и у меня почему-то сделалось тошно на сердце: Замир прятал за спиной букет цветов. Такие тугие маленькие розы в сверкающем целлофане. Кому это он? Вот, наверное, как надо знакомиться: с цветами в руках.

Да что же это такое? Он направился прямо к е е скамейке. Идет, радостно расставил руки, словно собирается обнять сразу всех троих, сидящих там.

Он здоровается, вручает цветы… слава богу, не е й, а старухе: «Это вам, тетя Лоли!» Девушке он дает плитку шоколада. А бородатому Замир весело говорит:

— Я готов к бою!

Молодец страшилище! Я готов расцеловать его бороду. Он не спеша сгребает с доски фигуры и начинает их убирать в коробочку, отвечает Замиру:

— Будем считать, что мы наигрались. Я пришел сюда вовремя и ждал.

— Куда деваться на этом свете от хамства! — зажмуривается девушка.

— Да там случилась целая история, я чуть под машину не попал! — весело врет Замир. — А потом простоял в очереди за цветами… Виноват, приношу извинения!

— Розы теперь продают в пивном ларьке? — уточняет бородатый.

Старуха ненадолго погружает свой большой нос в цветы и говорит девушке, показывая на Замира:

— Согласись, Ке́йпа, все-таки он прелесть, этот Замир! Он даже врет как-то воспитанно, изящно. Таких молодых людей теперь мало…

— А каких много? — спрашивает девушка. — Нам лишь бы изящно!

Кейпа! Вот как ее зовут… Я не слышу, что она произносит еще, потому что за кустами, где только что осторожно звякали бутылки, загрохотала музыка.

Магнитофон гремел и завывал, было похоже, что в скверик ворвалась и беснуется стая шакалов. Девушка оглянулась на высохшую старуху. Та откинулась на спинку скамейки, вязанье выпало у нее из рук. В обмороке, что ли?

Тогда девушка вскочила на скамейку, вспрыгнула на ее спинку. Гибко балансируя, она разглядывала, что там творится за кустами. Разглядев, начала угрожающе трясти в воздухе высоко поднятой тетрадкой, свернутой рулончиком. При этом платье ее чуть-чуть поднялось, ноги выше коленок оказались белоснежными — сильные и такие округлые ноги. Девушка швырнула тетрадку на скамейку, вложила пальцы в рот и свистнула так пронзительно, как и мне не свистнуть.

За кустами послышался хохот. Эти весельчаки даже постарались прибавить звук, музыка стала еще громче.

Девушка мягко и упруго соскочила на землю. Растерянно посмотрела на Замира. А он пожимает плечами, стукает себя по лбу и кивает в сторону кустов: мол, там же дураки, что с них возьмешь.

Я кинулся мимо Кейпы к высоким кустам. Продрался через них одним рывком, оцарапав себе лицо и руки.

Сидят себе в густой траве. Трое. Молодые, вроде меня. Рубашки нараспашку. Валяются бутылки. И гремит магнитофон.

Один уже вроде бы готов: распустил слюни, зажмурил глаза и мотает в воздухе руками. Это он дирижирует. Другой, здоровяк, старается открыть бутылку с вином, пропихивает щепкой пробку. А третий сидит грызет воблу, волосы у него засаленные, свисают до плеч.

Я наклонился и чуть-чуть убавил звук. Теперь музыка нормальная, никому не помешает.

— Пусть будет так, а? — говорю я. — Там старики нервничают.

— А ну восстанови звучание, гад, — медленно сказал мне длинноволосый, обсасывая воблу.

— А ну поверни ручку громкости на полную, — поддержал и здоровяк.

Да, зря я сам полез к магнитофону. Я прислушался: не спешит ли мне на помощь Замир? Нет.

— Ладно, — говорю я. — Поверну на полную.

Я сорвал с магнитофона кассету, а ручку повернул на полную.

Может, обойдется? Не люблю я драться. «Никогда не лезь в драку первым», — помню я с детства поучение Марзи.

Только я успел об этом подумать, мне как дали в глаз! Откуда-то сбоку. Я же совсем забыл о слюнявом — о том, который дирижировал. И как это он молча мне влепил, втихую. Да еще рванул мою рубашку, хотел меня повалить.

В поучениях Марзи есть и такие слова: «Но если ввязался в драку — иди до конца». Я сунул кассету в карман. А длинноволосому померещилось совсем другое.

— Тесак достает! — крикнул он. (Тесак — это нож.)

Как рванули они от меня все трое со своим магнитофоном! Я только и успел съездить тому, который меня ударил.

Стою, не верю сам себе. Целый. Только под глазом набухло и рубашка какая-то слишком свободная сделалась. Да дыхание от страха захватывает. Втроем они котлету бы из меня сделали.

Когда я пролез сквозь кусты к скамейке, женщины ахнули, какой у меня вид. Замир нахмурился и кинулся в погоню за теми. Поздно. Ему их не догнать.

— Что с вами эти гангстеры сделали! — пробасила тетя Лоли. — Ни чужих физиономий теперь люди не берегут. Ни нервов. Ни ушей. Я любила бывать, представьте себе, в ресторане. А теперь не могу. Там такой джаз гремит, что глохнешь. Поверите, не слышишь, как собственного цыпленка ешь…

— Это как раз неплохо, — вставила Кейпа.

Она глянула на меня, хотела что-то сказать. Уже приоткрыла губы, сверкнул молочно-белый, влажный ряд зубов. Как зернышки молодого початка после росы — вот какие у нее зубы.

Но она ничего не сказала, так и осталась с полуоткрытым ртом, потому что перевела взор куда-то выше моих глаз, и тут я заметил в ее золотистых глазах удивление, даже испуг. Что это с ней? Она захлопнула глаза и повалилась вдруг назад, на спинку скамейки. Обхватила плечи руками крест-накрест и трясется, кусает губы, на подбородке у нее появились, нежно дрожат мягкие ямочки. «Чего они тут все в обморок падают?» — испугался я.

А Кейпа, оказывается, хохочет! Похлеще Буки хохочет. Это от смеха ее так трясет. Даже слезы у нее на глазах показались и не может слова выговорить, только водит и водит расслабленной рукой передо мною, что-то силится показать. «Мой фонарь она заметила, — догадываюсь я. — Фонарь ее рассмешил!»

Я тоже начинаю смеяться; подхватывает наш смех и тетя Лоли. А старик глазеет через кусты туда, куда умчался Замир.

— Кепка… — произносит наконец девушка.

Что «кепка»? Я привычным движением подбиваю с боков обвисающие к моим плечам поля своей кепки, я знаю, что после такой процедуры моя нелепая, ненавистная мне кепка выглядит чуть-чуть нормальнее.

— Ну и кепочка… — снова задыхается от смеха Кейпа. — Олег Попов… умер бы от зависти! Яичница с морковкой!

Вот оно что. Вот ее первое слово для меня: «кепка». Поздравляю, Шамо, познакомился ты с девушкой! Целый день глаз с нее не сводил, в рот ей заглядывал…

Я вытаскиваю из кармана кассету, стараюсь, чтобы руки не дрожали. Швырнуть эту кассету — и уйти. Нет, сказать на прощанье что-то надо. Что-нибудь такое, чтобы она знала, что для меня тоже все это не больше, чем стружки под станком.

— Кепка что! — говорю я Кейпе, сбивая кассетой свою кепку на затылок. — Мне бы свистеть в два пальца научиться…

Ее синие глаза становятся похожими на большие льдинки.

— Ну-ка, топай отсюда! — говорит она грубо. — Тоже мне избавитель. Нашел способ знакомиться!

Вот так же отшивали, помню, нас здесь в городе на танцульках. Мы, пэтэушники, приставали к взрослым девчонкам, чтобы станцевать, а ответ бывал один: «Топай, организм!»

— Молодой человек поступил по-рыцарски, а ты с ним так… — заступается за меня старуха. — Ты ведь на самом деле совсем иная!

— А чего он! — дергает плечом Кейпа и передразнивает кого-то, знаете, такого специалиста-ухажера из поселкового парка: — «Братцы, а из энтих двух крайняя — хорошенькая… Девушка, а мы с вами где-то встречались…»

Как раз при этих словах появляется Замир, вернувшийся из погони за хулиганами, косится на меня и спрашивает с удивленной ухмылкой:

— Что, ты это так знакомишься с девушкой? Можно было бы и пооригинальнее.

Вот как они оба в одну секунду всё запутали. Я прямо-таки онемел от обиды и унижения.

— Не смогли догнать? — спрашивает у Замира бородатый, даже не спрашивает, а утверждает.

— Ничего, я их успел разглядеть. Доберусь. «Не торопись и не забывай!», как говорится в древней пословице.

— Первая часть этой заповеди выполнена блестяще, — отмечает бородатый.

— Не мог же я бросить в обмороке старую женщину, — усмехается Замир и тут же поправляет себя: — Старшую женщину… Да я и не думал, что всех вас так взвинтила музыка. Я лично люблю джаз.

— Любишь? — спрашиваю я и сую Замиру кассету. — На, крути.

Я поворачиваюсь и ухожу, нарочно топая погромче (мне же сказали — «топай»). И слышу, пока огибаю кусты, чтобы выйти на аллею:

— Он неплохой парень, но застрял: горское забыл, а европейскому не научился. — Это голос Замира.

— А у тебя есть и то и это. — Бас старухи. — Да, Кейпа, твой Замир все-таки прелесть. Как ни говори, мужчина должен быть воспитанным и уметь…

— …уметь совершать поступки. Ясно это вам всем или нет? Пошли отсюда, надоело все на свете! — говорит девичий голос.

ВОТ И МИЛИЦИЯ

Мне горько и обидно. Мне за себя стыдно, понимаете. Какая у меня могла быть любовь? Откуда она могла взяться? Разве так случается — увидел и через минуту полюбил?

И кого «полюбил»! Вот что всего смешнее. Какую-то девчонку, каких у нас на трикотажной фабрике — тысяча. Да она ведь хуже всей этой тысячи: два пальца в рот и свистит, как хулиган, а словечки чего стоят. «Топай!»

Эта ее грубость — самая большая для меня загадка. Я не люблю, когда девушка держится не по-девичьи. Мне даже у ребят не нравится грубость, а уж о девушках и говорить нечего. У них должна быть нежная душа; а кто в это поверит, если у девушки на языке то, что я слышал сегодня? «Топай!» Но зато какими глазами она смотрела вначале на мой синяк, сколько нежной жалости у нее было в глазах, пока она не увидела мою кепку… Нет, она очень нежная, я такой нежной девушки еще никогда не видел. Значит, загадка объясняется просто: она притворщица. Старуха ведь сказала ей, когда отчитывала из-за меня: «Ты ведь совсем иная!» Значит, эта девушка из тех, которые делают что хотят и не стесняются капризничать: захотела — нежная, захотела — грубая.

А какой обидный смех у нее был, когда она увидела мою кепку. Ах, эта проклятая кепка!.. На минуту вся моя обида переключается на Марзи. Это из-за него я ношу на голове такую штуку. Какой-то распухший блин со свисающими чуть ли не до плеч полями. Он мог бы сойти за кепку особого фасона. На юге ввели в моду такие широкополые кепки; но они, южане, не виноваты, что моя имеет почти полметра в диаметре. А цвет у нее… Эта девушка правильно сказала: яичница с морковкой.

При чем Марзи? Он, это он заставил меня носить на голове такое уродство! Он сказал: «Тебе ее подарили, не смей снимать. Ты оскорбишь тем самым подарившего. Таков обычай». Подарил парень, который работал у нас на заводе диспетчером. Я его и знать-то толком не знал, а спросил однажды, между прочим, где он шил свою кепку. Спросил совсем не потому, что мне его уродливая кепка понравилась, а просто чтобы знать, где шьют кепки.

Через три дня этот парень прислал мне в общежитие новенькую кепку, вот эту, которая на моей голове. Он проявил свой «эздел» — приличие: понравилась тебе, Шамо, вещь — ты будешь иметь такую же. Уже через неделю, после первого дождя, моя кепка начала становиться разноцветной, расплываться и увеличиваться в диаметре. Дедушка страшно обозлился, когда увидел ее на мне, обозвал меня стилягой. Но когда я объяснил в свое оправдание, откуда она у меня взялась, Марзи приказал ее носить.

Тот диспетчер давно уехал из Дэй-Мохка, но Марзи сказал, что это не имеет значения: подарок есть подарок. Теперь я один красуюсь в такой кепке. И думаете, кто-нибудь надо мной смеется так, как смеялась сегодня эта девчонка? Нет, у нас девушки в Дэй-Мохке деликатные и воспитанные. Даже тот, кто видит мою кепку впервые, не позволяет себе открыто улыбнуться. Сегодня, когда мы ехали с Марзи и Букой в Грозный, шофер без конца заглядывал тайком в зеркальце, будто человек, пытающийся рассмотреть что-то недозволенное. Я догадался, что его интересует моя кепка, но этот шофер и виду не подал, что удивлен.

А Кейпа расхохоталась мне в лицо…

Да, я получил первый урок «любви». И кажется, получил хороший «фонарь»: левым глазом почти ничего не вижу, вокруг него все распухло, набрякло.

Я спешил добраться до квартиры Хаматхана. Слава богу, дома никого нет. Но ведь Марзи все равно придет. И начнется! Рвануть поскорее в Дэй-Мохк? Пока не стемнеет, с таким фонарем лучше не ехать…

Нет, убиваться я не стану. Я пошарил в холодильнике на кухне. Какие-то баночки, скляночки. Холодильник забит, а поесть нечего. Майонез. Маслины в розетке. Нарезанный лимон. Хорошо, что хоть аджи́ка у него есть, это такой острый соус, приправа. Придется есть аджику с сушеным мясом, которое мне и у бабушки надоело.

Я и не заметил, как съел кусок бараньего бока и четверть головки овечьего сыра. Надо оставить Хаматхану. Ничего, я как-нибудь выпрошу у бабушки индюка, привезу Доктору наук жареного. Рабочий класс должен поддерживать интеллигенцию.

Как будто и не ел ничего. Что-то не вяжется у меня все это: любовная трагедия — и такое обжорство…

Будь что будет! Я запил барашка и брынзу двумя бутылками кефира и завалился на широкую кровать. У меня уже однажды случалось, что я с горя объелся. Вскоре после ПТУ. Когда впервые стал самостоятельно к станку. Так волновался, что мне казалось, весь цех на меня смотрит. Гляжу на станок и робею так, словно меня к атомному реактору приставили. А станок как станок, только ручки управления у него немножко необычно расположены. Мимо проходил Уво́йс, был у нас тогда такой нахальный тип, очень тупой человек, хотя и считался токарем. Вечно над пэтэушниками измывался. Подстроит что-нибудь и потом целый день ходит по цеху, рассказывает, гогочет. Этот Увойс показал мне пальцем на кнопку обратного хода и говорит мне так добродушно:

— Ну нажимай! Чего трясешься, котенок?

Я запустил станок. Что же это такое? Полетели одна за другой пятигранные ножи скоростной головки. Боюсь, что кто-нибудь увидит, скорее переналадил, запустил. Опять ножи летят! Увойс проходит назад и бросает сочувственно на ходу:

— Наверное, слишком резко подаешь, а? Ну-ка, снова.

Опять нажимаю ту же кнопку, но тут подбегает от своего станка Иван Дмитриевич, отталкивает Увойса и шепчет мне:

— Да ты что, парень, ослеп от страха? Ты же левое вращение даешь вместо правого. Разберись с управлением, не спеши. Тебе же не скакать на этом станке…

Увойс загоготал и побежал по цеху потешать людей. А я так расстроился, что съел в обеденный перерыв три вторых! Думал, все равно конец моей карьере токаря, дадут мне опять фартук, рукавицы и метлу…

С этими воспоминаниями о моей рабочей молодости я и уснул, крепко прижав к глазу маленькую медную пепельницу Хаматхана, сделанную в виде турецкой туфли.

Проснувшись, я обнаружил, что рубашка сидит на мне как-то слишком уж свободно. Так и есть: порвана под мышкой. Еще один результат моей «любви»: порвал новую рубашку в драке.

Я разыскал у Хаматхана в коробке из-под кофе нитки, иголку и сел зашивать.

За этим занятием меня и застала милиция…

— Сержант Деликасов, — представился вошедший.

Это был тот самый сержант с розовыми скулами, который в скверике увел Цирцениса!

Он сразу заметил мой синяк и порадовался:

— Улики налицо. Ага, и рубашечка порвана? Значит, разговор у нас будет короткий.

С милицией я никогда не имел дела, поэтому растерялся и не могу сообразить, виноват я в чем-нибудь или нет. Больше всего меня удивило — кто же мог вывести на мой след?!

Конечно, встретил я этого гостя вежливо, хоть и растерянно. Правда, как-то по-деревенски встретил. Чисто по-горски.

— Как ваши домашние, живы ли, здоровы? Нет ли в чем ущерба? — бормотал я слова, которые положено говорить при виде гостя, думал же совсем не о его домашних, а о том, кто же это мог меня выдать, откуда могли узнать этот адрес.

— Мои-то здоровы, а вот кое-кто из-за вас охает, — прошелся сержант по комнате.

— Может быть, сядете?

— Как бы вам, извиняюсь, не сесть, молодой человек.

Деликасов сел, достал бумагу и начал читать вслух:

— «Мы отмечали в скверике культурный досуг молодежи…» Так. «…а он налетел как крокодил, устроил оргию, нанес физические и душевные травмы, нахально ограбил». Вот так. А главное дальше: «Вытащил большой нож…»

Пока он читал, я уже успел прийти в себя, надеть рубашку Хаматхана. Деликасов заметил это и сказал мне, что сейчас он меня в отделение не поведет, а завтра придется прийти туда. С паспортом.

— Они меня сами ударили. Вот же синяк, — показал я.

— С синяком и придете. Синяк в вашу пользу.

Он долго смотрел на меня, да так, что я покраснел. Потом он придвинулся ко мне и сказал тихо, будто по секрету:

— Насчет ножа не верю. А?

— У меня не было ножа. Никогда не было.

— Вижу, не умеешь наговаривать на других лишнее. Поэтому и верю.

Он повертел мою рубашку и очень строго сказал:

— Эх, извиняюсь, и голова! В армии еще не был? Тут же надо вести нитку строчкой, а не через край. И нитку надо не черную, а белую…

Деликасов встал со словами, что ему стыдно за меня, рабочего парня, попавшего в драку в общественном месте. Он долго молчал, а я не знал, что ответить, и сказал:

— В ауле с детства учили: «Увидишь кого в беде — не убегай, помоги. Пусть трус задохнется в беге!»

— «Аул»… Вот из аула к нам пережитки и идут, от стариков. Хорошие пережитки там, конечно, тоже есть. Помочь в беде, оно, конечно, и по моральному, извиняюсь, кодексу положено. Но не по сопатке! А культурно. Свидетели найдутся у тебя?

Я подумал-подумал… Замир? Кейпа? Нет у меня свидетелей. Влетел я в историю. Посадить меня не посадят, а подметать скверик мне придется. На глазах у Кейпы. В яично-морковной кепке. И письмо на завод придет из милиции.

— Я думал, вы мне верите, — сказал я сержанту.

— Ну и чудак! — рассмеялся он.

Я машинально пожал протянутую руку Деликасова, машинально проговорил то, что положено говорить при прощании:

— Чем могу служить? Я готов.

— Куда «готов»? Да не посадят тебя, парень, чего это ты оробел? Смотайся сегодня на завод за паспортом, а завтра — к нам. Разберемся, примем во внимание. Ну, шей, шей! Строчкой.

ПО-АНГЛИЙСКИ „СЫР“ — „ЧИИЗ“

Только ушел сержант, как явился… Вот не ожидал! Мой старый знакомый по Грозному, тоже бывший пэтэушник Хаха́ев. Он учился в торговом ПТУ, не со мной. Мы немножко дружили, вместе бывали на танцах. Сегодня он встретил на улице Хаматхана, узнал, что я здесь, и решил повидаться.

— Побить кого-нибудь надо? — чуть ли не с ходу спросил Хахаев, мрачно поглядев на мой синяк.

— Не надо. Лучше расскажи о себе.

Он рассказывал, медленно подбирая слова, я смотрел на него и думал: «Неужели и я стал такой старый за те два года, что мы не виделись?» Раньше этот Хахаев был большой, несколько толстый, но все-таки довольно стройный парень, одевался нормально. А теперь — туша. Какая-то толстовка на нем с большущими растопыренными карманами. Лицо стало широкое, тугощекое, глаза — щелочками. Спокойно-угрюмое у него лицо, хотя и видно, что остался он таким же добродушным парнем, каким был раньше. Работает он в гастрономе, в мясном отделе.

— Ну и как, получается? — спрашиваю я. — Всё в порядке?

— Лицо не в порядке. Слишком сердитое. Покупатели боятся.

— Как же ты план выполняешь?

— Первое место в соревновании. Все продавцы целый день разговаривают друг с другом. Как родные. А с покупателями как с врагами. А мне не с кем в коллективе разговаривать: я мрачный. Поэтому все время торгую. Раз — на весы, раз — на весы. Директор говорит: улыбайся — и займешь первое место во всей республике.

Да, лицо у него не очень. Я думаю, прежде всего душа должна быть веселая. Тогда и лицо станет таким.

— Душа веселая, — сердито сообщает мне Хахаев. — В душе я часто улыбаюсь. Лицо подводит.

Хахаев видит, что я не очень верю насчет его души, и предлагает:

— Пойдем на вечеринку. Там индюка зарезали. Увидишь: как я войду, все друзья начнут смеяться.

— И надо мной тоже, — показываю я на свое лицо.

Я пытаюсь вспомнить, улыбался ли Хахаев раньше, когда мы учились? Не помню. Я даже про себя не могу вспомнить, больше я тогда смеялся или меньше?

Насчет слез все просто. У мужчин слезы почти полностью расходуются в детстве. Остается совсем немножко. Для исключительных случаев. Но смех — другое дело. Он не должен израсходоваться. Его нам природа отпускает на всю жизнь. Конечно, регулятор природа на всякий случай ставит. У Буки регулятор — любовь и смерть. А у Хахаева? Может быть, его регулятор когда-то повернулся на отметку «стоп» и там нечаянно заклинился? Я думаю, это очень опасная поломка. Тут могла бы помочь только наука.

Вот она и наука, легка на помине! В дверь постучали. Вошел, затачивая нож об нож, человек в коротком ситцевом переднике. Лет тридцати на вид. Это был Цирценис, я узнал его не столько по лицу, сколько по какой-то странной танцующей походке и необыкновенной вежливости. Он потанцевал возле порога, представился: «Я — сосед Хаматхана, научный работник Цирценис», извинился, что он в таком виде, еще раз извинился, что доставит мне беспокойство: ему нужно заглянуть на одну секунду в поваренную книгу Хаматхана, в раздел «гуляш».

— Знаете, сидел я, размышлял кое о чем и вдруг вспомнил, что не обедал сегодня. И я, знаете ли, подумал: почему бы не приготовить гуляш?

Мне тоже захотелось козырнуть вежливостью, я сам нашел раздел «гуляш» и стал читать вслух:

— «Мясо нарезается на…»

— Простите, что? Мясо? Ах, мя-ясо… Да, да, да, — поднял Цирценис тонкие брови вверх и прикусил нижнюю губу. — У меня только цыпленок.

Хахаев полез в карман и вытащил пакет, положил перед Цирценисом:

— С базара. Незамороженное. Следующий!

— Простите, что? Кто следующий? — вздрогнул Цирценис.

— Следующий пр-р-родукт!

— Это мой друг Хахаев, он работник прилавка, — объяснил я.

Мы разобрались с гуляшом. Лук тоже оказался у Хахаева. Нашелся у него и перец горошком. Брать деньги у Цирцениса он отказался.

Хахаев очень понравился Цирценису.

— Знаете, Шамо, ваш друг замечательно добродушный человек! Мне кажется, у него несколько… э-э… опечаленное лицо. Буду рад, если это без особенно серьезных причин, а если требуется моя помощь…

— У него улыбка не получается! — объяснил я.

Цирценис махнул рукой:

— Улыбку мы ему сейчас поставим, это несложно. Понимаете, у него зафиксировалась мимика агрессии и одновременно произошла атрофия лицевых мускулов, управляющих функцией улыбки. Это характерная профессиональная дисгармония, вызываемая работой в сфере обслуживания. Скажите-ка, Хахаев, «сыр».

— Сыр.

— Простите, я забыл предупредить: по-английски.

— А как будет по-английски? — покраснел Хахаев.

— Чииз. Чииз! Ну, несколько раз подряд. Прошу… Великолепно! Видите, Шамо? Улыбка. Ежедневно сто раз слово «чииз» — это из методики английских школ, — и у Хахаева восстановится автоматика лицевых мускулов, Он начнет улыбаться даже… э-э… покупателям. Я не боюсь брать все ценное из зарубежного опыта. Если, конечно, это нам идеологически подходит.

— Сыр подходит, — согласился я. — А автоматическая улыбка?

— Понимаю вас. Вы несомненно правы: базой нашей, советской улыбки должно быть гармоническое развитие личности, оптимистическое мироощущение субъекта и…

— «Субъекта»? — обиделся Хахаев и встал.

— Сядь! — приказал я ему: мне интересно было слушать Цирцениса, он говорит очень красивыми словами.

— Э-э… На чем я остановился? Так вот. Несмотря на важность базиса, о котором вы совершенно справедливо сказали, Шамо, я смею утверждать, что при работе с дефективным индивидуумом…

— Хахаев, сядь, — сказал я опять.

— …мы не вправе игнорировать роль автоматизма привычек, основанного… э-э… на учении великого Павлова о значении условных рефлексов, а также…

— У-у, — обиделся окончательно Хахаев. — Павлов — это собачки?!

У Хахаева стало такое глупое, оскорбленное лицо, что я с трудом удержался от смеха. И это меня очень порадовало: значит, со смехом у меня пока все в порядке.

Сказать вам честно, я не очень поверил, что можно так просто сделать мрачного человека веселым, это я имею в виду Хахаева. И все же я был рад знакомству с Цирценисом. Он немножко странный, как и мой родственник Хаматхан. Это ничего. Может быть, все ученые должны быть такими.

Цирценис все знает, вот я в чем убедился. Отвечает на любой вопрос. Даже связанный с производством. Например, я устроил ему маленький незаметный экзамен. Я сказал, что на нашем заводе есть хорошие кадры и первоклассная техника. И спросил:

— Нужна ли, кроме этого, и техника общения?

— Непременно! — ответил он сразу. — Даже при мелких психических травмах снижается производительность труда!

— На сколько процентов? — быстро спросил я.

— На шесть тире семнадцать процентов, — сразу ответил он.

В самую точку попал Цирценис. Уж я-то знаю все это по собственному опыту.

— Знаете, Шамо, я подам своему руководителю товарищу Ярцевой мысль, чтобы мы побывали на вашем заводе, — обрадовался Цирценис. — Мы рассчитываем развернуть первую в стране лабораторию по комплексному изучению проблем общения. Такое изучение, по существу, только начинается. Литературы — почти никакой.

— Вот почитать бы… — помечтал я вслух.

Цирценис поколебался и сказал:

— Хорошо, я дам вам две книжечки. Итак, когда будет готов гуляш, позвольте мне пригласить вас и вашего друга.

— Жениться надо, — выступил Хахаев. — Всегда будет гуляш.

— Да! Да! Вы совершенно правы. Позвольте быть откровенным: сегодня я встретил в скверике совершенно очаровательное создание, Шамо! Я увидел в этой девушке или… э-э… даме какую-то первозданную степную силу. И духовную чистоту!

Он прижал оба кулака к кадыку и замер с запрокинутой головой.

Дав ему так постоять, я признался:

— Я тоже увидел сегодня одну девушку…

— Чем же кончилась ваша романтическая история, если не секрет?

— Мне сказали: «Топай».

— А мне несколько наоборот: «Пройдемте».

— В загс? — прикинулся я незнающим.

— Увы, нет. Но, впрочем, в родственную организацию.

Мне делается грустно от слов «родственная организация», куда я должен завтра явиться с паспортом. И тут же мне становится смешно от того, что у меня появилось столько родственного с человеком, которого я утром совсем не знал: с Цирценисом. И у него и у меня в один и тот же день возникло то, что мы могли бы назвать любовью: у него — к рыжей, у меня — к Кейпе. И у обоих у нас кончилось дело в родственной организации: у одного и того же сержанта Деликасова.

Я с удовольствием согласился пойти вместе с Хахаевым есть гуляш у Цирцениса, с которым так нежданно свела меня судьба.

Он очень любит людей, этот Цирценис. Понимаете, он за весь вечер ничего злого не сказал о людях. То есть он говорил о плохом очень много. Он говорил о том, что люди часто отравляют и даже губят друг друга хамством, тем, что не умеют или не желают проявить внимание друг к другу, понять, кто чего хочет.

Все это Цирценис говорил довольно-таки сердито. Но, понимаете, он не злится. А жалеет.

Я тоже не злюсь, а жалею.

Еще вот какое я совпадение у нас заметил. Цирценис сказал, что он никогда так много не ел, как сейчас. Он не может понять, в чем дело.

Значит, ученые тоже не всё знают?! Вот чудак! Это же от любви. Я-то это уже прошел днем, пообедал. А у Цирцениса только настал момент.

После гуляша, когда я и Хахаев вернулись к себе, он доказал, что знает жизнь.

— Бумажка на тебя из милиции на завод не пойдет? — спросил Хахаев и тут же сам ответил на этот вопрос: — Не пойдет. Езжай спокойно. В милицию завтра сходит Шалва Гогоберидзе, мой друг. Он преподаватель физвоспитания, турист. Я — твой друг, он — мой друг, а все остальные люди в городе его лучшие друзья.

— И сержант Деликасов?

— Первый друг. Ты такой человек, который зря ни на кого не полезет. Сержант поверит нам, что ты такой.

— Скажи, у тебя уже получается? — спросил я.

— Чи-и-из… Чи-и-из… Нет, это не улыбка. Чувствую. Надо спросить у Хаматхана: Цирценис нормальный или нет?

Я надел кепку, чтобы проводить Хахаева. Он долго-долго смотрел на мою кепку. На его лице появилось что-то вроде улыбки.

— Получается, — обнадежил я Хахаева.

А у меня лицо в эту минуту было, наверное, такое, какое оно обычно бывает у Хахаева.

Проводив Хахаева, я вернулся. Вот тут-то у меня и началось… Мне вдруг стало так страшно, словно я оказался один на всей земле. Мне до конца жизни будет страшно без Кейпы.

Мне казалось, что я больше и вспоминать эту девушку не захочу. А теперь я знаю, что без нее не смогу.

«Жил ведь до сих пор?» — успокаивал я себя. Мне было непонятно, почему не смогу жить дальше. Оттого, что непонятно, мне стало еще страшнее. Знаете, так бывает в горах: утреннее солнце согреет облака, они поднимутся по склонам к небу, и тебе откроется, что ты стоял на самом краешке бездонной пропасти. Сразу замирает сердце…

Никогда, ни одному человеку я не скажу об этой девушке. Цирценису я чуть не сказал. Но это было в ту минуту, когда я еще не понимал, что такое любовь.

За стеной, подумал я, вот так же сидит сейчас в своей комнате Цирценис. Среди книг, в которых написано про все. Но ему тоже, наверное, одиноко и непонятно. Жутко и сладко, как мне. Если верить Буке, он тоже сегодня влюбился, и его любовь тоже безответная.

ЛЕГКО БЫТЬ ПЛОХИМ, ТРУДНО БЫТЬ ХОРОШИМ

Я лежу у Хаматхана, думаю о всякой всячине, припоминаю то, что было и чего не было. Лишь бы не пускать в голову мысли о Кейпе, как будто это возможно. Задремал, проснулся, опять задремал.

Не знаю, сколько времени прошло, хлопнула входная дверь, послышались голоса: Бука что-то весело говорит дедушке. Значит, купил он ей наконец теленка! Это же надо, живут под одной крышей, а Бука впервые сказала слово старику, впервые за три года!

Я слышу, как в комнату входит Марзи, и поспешно вскакиваю. Что-то со стариком неладное. Не заболел ли?

— Голова кружится… В ушах больно… — шепчет он. — Как я только вручил ей из рук в руки поводок теленка, так ее словно прорвало! Бедный мой сын, как он жил с ней…

— Где она?

— Ради бога, не трогай ее. Дай мне немножко передохнуть от нее. Она сейчас в ванной, купает теленка.

— В ванне?! Марзи, Хаматхан предупреждал, что сосед…

— Сосед и разрешил ей. Это, оказывается, тот самый. Помнишь, которого я в скверике посчитал бандспособником?

— Цирценис. Знаю.

— Он самый. До чего же тесна земля… Ну покажи мне свои новые туфли.

Узнав, что я ничего не купил, дедушка с яростью хлопнул себя ладонями по коленям.

— Марзи, — поспешил я начать первым, — Марзи, ты не мог бы наконец понять, что я уже взрослый человек?!

Я давно, очень давно собирался сказать дедушке именно такие слова. Сейчас решился.

Я могу заткнуть за пояс любого из наших предков, о которых он мне все время твердит. Кто из этих предков (включая Марзи, добавляю я для себя мысленно) имел среднее образование, кончил ПТУ? Что они умели делать? Ковыряться в земле, скакать на лошадках, свежевать барашка быстрее, чем гость успеет сказать «салам алейкум»[4]. Ну, еще умели разделываться с недругом скорее, чем с барашком. Возле моего станка предок стоял бы с разинутым ртом…

В таком случае, почему каждый мой шаг должен быть запланирован предками?

Старик терпеливо сказал мне, что моей глупой голове недоступно понять обычаи и заветы предков. Кошка и та умнее меня: не сумев достать до сушившегося под потолком бараньего курдюка, она сказала, что у нее пост, и пошла своей дорогой. Иди и ты, Шамо, своей дорогой, делай вид, что тебе ничья мудрость не нужна. Но кем ты вырастешь? И разве имеет право он, Марзи, забывать дедовский завет: не скрутил обруч из прутика — не скрутишь из жерди.

Значит, я еще только прутик. И Марзи будет гнуть меня и гнуть в обруч. Уступлю раз, другой — так и пойдет. Сегодня утром я струсил, вернул поклажу Буке. И целый день чувствовал из-за этого стыд.

Нет, не из-за этого же я сейчас сорвался. Из-за чего-то другого. Столько ведь было обид, о которых я все собирался честно сказать дедушке. Столько было, что сразу и не вспомнишь.

— Да знаешь ли ты, Марзи, что я голодаю из-за этих двоих обычаев? В столовой как зайдет кто чуть постарше меня, я привстаю, говорю с горячей кашей во рту: «Сядешь с нами? Я уступлю тебе место». А потом иду к станку голодным, ноги дрожат…

— У других дрожат?

— Другие теперь только делают вид, что хотят привстать.

— Не старайся перещеголять других!

— У других нет дедушки, который сплетни собирает.

— Лицо покажи! Лицо не прячь! — закричал вдруг Марзи. — Жаль, что тебе и второй глаз не подбили…

Он клянет всех моих предков до седьмого колена, но подробно останавливается на ближайшем: на моем отце.

— Этот беспутный человек тоже не упускал случая ввязаться в драку, — говорит Марзи. — Зато он никогда не притворялся тихоней. И с синяком ни разу домой не приходил!

Потом Марзи вдруг спрашивает, все ли деньги, выданные мне на покупку туфель, я успел растратить.

— И не собирался, — пожал я плечами, достал три червонца.

— И не собирался?! Ах ты, чтоб тебе сгореть синим огнем!.. Значит, шел в ресторан пить за чужой счет? Порядочный человек не сядет там, спрятав деньги в кулак!

— О ресторанах тебе лучше знать, Марзи, — говорю я, вспомнив рассказы бабушки Маржан о молодости дедушки.

— Ты у нас по ресторанам, конечно, не ходишь? Запомни: врет только трусливый. Разве не ты куролесил в ресторане? Ты и еще два таких же бездельника. Знай, мальчик: по нашим старинным обычаям…

— Собирать сплетни — вот твои старинные обычаи, Марзи…

— Не перебивай старшего, поросенок! Обижаешься? Наши предки говаривали, что осел, которого обозвали ослом, в пропасть от обиды кинулся. Ты лучше расскажи, как ты поступил с Джамботом? Как ты лишил его хорошей должности? Думаешь, я и этого не знаю? Родичи Джамбота приходили ко мне чуть ли не месть нам объявлять из-за тебя. Я их, конечно, выпроводил так, что за ними и собаки не смогли бы угнаться. Но разве могу я забыть, что прадед этого самого Джамбота когда-то услужил твоему прадеду? Пустяковая была услуга, Джамбот, по молодости, наверное, и не помнит о ней. А ты какой «услугой» ответил?

— Промолчать, когда этот грубиян обижал ни за что работниц, — это и есть круговая порука, Марзи. Воруют — молчим, потому что родственники. Обижают людей — молчим, потому что когда-то и нам услугу оказали. Чему же ты меня учишь? Сам ведь ты не такой.

— Умный мулла говорил в одной притче: «Никогда не делай то, что я делаю. Делай то, что говорю», — объясняет дедушка.

Марзи не мулла. Но он обязан говорить. Учить меня. После сегодняшнего умного разговора с Цирценисом я начинаю понимать, кто такой Марзи. Он не просто родственник. Он носитель и передатчик нравственной информации, как любой человек старшего возраста. А я, приемщик этой информации, должен ее старательно просеивать. Отделять шелуху.

Так я с этим ситом и стою перед Марзи. Объясняю ему, что теперь другая жизнь и другие законы. Тем более на заводе. Я говорю все это так, что сам наш комсорг Хасан заслушался бы. Мне недостает сейчас только трибуны и графина с водой.

Вдруг я спохватываюсь, задумавшись, почему это я именно сегодня взбунтовался, да еще так сильно? Вот из-за чего: из-за кепки. Ее на меня напялил Марзи. А она погубила мне сегодня мою любовь.

Обида на Кейпу снова у меня в сердце. И стыд перед Марзи. Такой стыд, что я говорю от души:

— Дедушка, ты же знаешь, как я тебя люблю.

Он вдруг заплакал…

— Что с тобой, дедушка! — кидаюсь я к нему.

— Да, Шамо, и время теперь другое. И люди другие. Мы, старики, сами немножко запутались и не знаем, чего от вас хотим. Я-то хочу одно: чтобы ты был хорошим человеком, Шамо. Не бойся!

— Чего не бояться?

— Наши предки говорили: легко быть плохим, трудно быть хорошим. Не бойся, когда тебе трудно, Шамо!

— Не надо из-за меня плакать, дедушка!

— Это я от стыда перед нашими предками, Шамо. Перед твоей матерью, которая спросит: «Почему ты, Марзи, плохо воспитал нашего Шамо?»

Старик тронулся? Довел я его? Меня пробирает дрожь.

Я говорю, стараясь улыбаться:

— Дедушка, ты ведь сам хоронил мою мать…

Он отирает ладонью слезу и строго произносит по-русски, показав куда-то вверх:

— Там ее встречайт буду. Райский район!


Я не знаю толком, что называет Цирценис нравственной информацией. Но слова дедушки «Не бойся, когда тебе трудно, Шамо!» я запомню на всю жизнь.

Загрузка...