* * *

Людвиг сидел один в своей комнате в Оксфорде. Дрожащая золотая листва неподстриженной глицинии рисовала за окном готическую арку. За ней были видны в солнечном свете башни и деревья. Часы на башне колледжа Мертона звонили траурно каждые четверть часа. Полдень зиял выцветшей, глубокой пустотой бесплодного времени.

Людвиг держал на ладони колечко с бриллиантом. То самое, которое Грейс купила на Бонд-стрит, а он, обезумев от счастья, тут же в магазине надел ей на палец. Глядя сейчас на колечко, он вновь ощутил настроение того дня – особенного, наполненного эхом солнечного дня, безумного, суетливого, веселого.

Письмо Грейс звучало так:


«Любимый мой! Когда ты сказал, что хочешь несколько дней побыть в одиночестве, я догадалась, что тебе попросту надо собраться с силами, прежде чем расстаться навсегда. Поэтому спешу тебе помочь и уверяю, что можешь чувствовать себя свободным. Я не порываю с тобой, просто хочу, чтобы ты чувствовал себя свободным, когда будешь делать выбор – начать все сначала или уйти навсегда. Понимаю, смерть Дорины кажется тебе каким-то символом, каким-то знамением. И ты обвиняешь меня, что не давала тебе к ней пойти. Тебе кажется, что я тебя связываю. Ах, Людвиг, я люблю тебя еще сильней, потому что боязнь потерять только усиливает любовь. Ничего более ужасного не случалось еще в моей жизни. Мне так тяжело обо всем этом писать. Я не знаю, любишь ли ты еще меня. Я люблю тебя безгранично, а ты меня, наверное, только отчасти. Раньше мне казалось, что это не имеет значения, потому что мужчины всегда любят только наполовину, в то время как для женщины смысл жизни – в любви. Как горько! Не хочу ничего говорить по поводу твоего «решающего шага», потому что слишком неразумна для этого и, кроме того, не люблю бесполезных споров о нравственности. Ты понимаешь, о чем я. Меня все это волновало, но я намеренно не хотела ввязываться в спор. Другая девушка, может быть, и рада была бы обсуждать это с тобой снова и снова. Может быть, и в самом деле тебе другая нужна, образованная. Письмо твоего отца произвело на меня ужасное впечатление. Ты, наверное, в душе согласен с его мнением обо мне, только не хочешь признаться в этом. После его телефонного звонка ты сильно изменился. Я люблю тебя, люблю. Но мы никогда вместе не чувствовали себя полностью свободными, и в этом я виновата. Могло сложиться и так, что ты относился бы ко мне как к кому-то низшему и я послушно подыгрывала бы тебе. Но если ты меня и в самом деле любишь, какое это имеет значение? Господи, прости мне мою глупость, я пишу это письмо слезами, слезами. Конечно, все еще можно вернуть, еще ничего не изменилось. Я ни с кем не говорила, даже с родителями. Не надо торопиться, давай подумаем. Когда ты уехал, мне показалось, что это уже настоящее расставание. А сейчас сама не знаю, что думать. Мне хотелось побежать за тобой, закричать. Ты сказал «до свидания». Но наверно, это надо понимать как «прощай»? Из-за Дорины так все вышло или из-за того, что я недоучка? Прилагаю кольцо как доказательство моей любви. Сохрани его. Все еще можно перерешить, правда? Просто я чувствую себя очень несчастной, несчастной и еще раз несчастной. Зачем ты уехал? Зачем? Люблю тебя.

Грейс».


Людвиг спрятал колечко в стол. Письмо причинило ему ужасную боль. Но причина для отъезда у него была, и если бы Грейс не пыталась его понять, ему было бы еще больнее. Жизнь с Грейс распалась, по крайней мере на сейчас. И он должен был спасаться бегством в одиночество. Ощущение полного хаоса, охватившее все существо, приводило его в отчаяние, почти в бешенство. И только уединение, ничего не решая, могло принести хоть какое-то облегчение.

Смерть Дорины от удара тока в дождливое утро в маленькой гостинице в Блумсбери пробудила у Людвига отвращение к самому себе и к реальности, которая вдруг так грубо ворвалась в его жизнь. Он не обвинял Грейс. Не считал, что Дорина сделала это обдуманно. Это была чистая случайность, но она все равно давила своим ужасным подтекстом, который Людвиг не в силах был понять и перенести. Он видел Дорину как раз в день ее смерти. Видел и прошел мимо. Как ужасно! Он никому не рассказал об этом. Но вечно будет помнить, что прошел мимо. Это воспоминание будет вечным наказанием, спасти от которого сможет только какой-то отчаянный поступок или бегство. Он и убежал в Оксфорд. Сейчас все казалось рискованным, сомнительным, нерешенным. Разговор с отцом, говорившим спокойно, свободно и властно, потряс его. Былой уверенности уже нет, он должен заново все обдумать.

Он написал Мэтью, но ответа не получил. Подсознательно тянуло увидеться с ним, объяснить, почему так поступил, но Людвиг не хотел навязываться: ведь Мэтью сейчас, наверно, почти все время проводит с Мэвис. И огорчало то, что Мэтью, прежде всегда свободный, очень изменился. Людвиг подозревал, что магическая притягательность Мэтью могла ослабеть. Предчувствовал, что человек, чей ум был для него непререкаемым авторитетом, впал в отчаяние. Вряд ли Мэтью сейчас годится в советчики, так что дальше придется пробиваться без помощи лоцмана.

Но в каком направлении? Колледж опустел, все разъехались на каникулы. Оксфорд без студентов, захваченный толпами туристов, казался каким-то нереальным. От его вековой красоты на Людвига веяло холодом. Он пытался работать, но не было желания. Сидя в библиотеке, Людвиг впадал в дремоту, наполненную страшными призраками. Возможна ли прежняя цельность, или отныне он обречен отказаться от одной половины своего «я» ради того, чтобы сохранить другую?

Ему не давала покоя мысль, что в любую минуту можно автобусом доехать до вокзала и сесть в лондонский поезд. И еще сегодня вечером он обнимал бы Грейс. Оставаясь на месте, он слушался приказа, который, как ему казалось, приведет к спасению. Но неужели, чтобы поступать в соответствии с законами, нужно так терзать самого себя?

Часы на колледже Мертона пробили три четверти, и полый звук последнего удара растаял в бесконечности. Человеческая жизнь всегда балансирует на грани распада, и от этого любой поступок лишается смысла. Людвиг ощущал свою молодость, ощущал физически, словно все его тело превратилось в какой-то начиненный энергией, раскаленный снаряд. Но сам он вертелся и метался внутри этого снаряда. Решение, принятое сейчас, окажет влияние на всю его жизнь, на ее ценность, на самые глубокие ее слои. От сегодняшнего выбора зависит его будущее. Самые разнообразные сорока– и пятидесятилетние Людвиги смотрели на него печальным, даже, может быть, циничным взглядом. Так какому же из этих бледных очертаний дать право на жизнь? Кем быть?

Столько прекрасных вещей он получил даром, мог черпать из источников счастья, источников добра. Неужели он их недостоин, потому что, отчаявшись от укоров совести, собирается от них отказаться? Неразумно жертвовать своей карьерой из-за таких болезненных, бессмысленных ощущений. Или из-за отца, считающего, что он хочет избежать выполнения своего долга. Или из-за того, что ему видится что-то подозрительное в собственном прошлом, хотя для таких подозрений нет никаких оснований. А тем временем он дал клятву молодой девушке, такую клятву, серьезней которой не может быть. И любил ее. И больше всего в жизни хотел сейчас оказаться в ее объятиях. Людвиг с болью отвернулся от окна, откуда сквозь зеленую арку проникал свет, несущий в себе дыхание времени. Только бы промедление не вызвало никаких последствий. О, если бы время остановилось или хотя бы чуть замедлился неумолимый ход часов. Он мог бы вздохнуть свободно, хотя бы на какое-то время. А может, еще и сейчас не поздно сделать что-то, чтобы все снова пришло в норму?

* * *

– Прошу прощения, – сказал полицейский, – я ищу мистера Гибсона Грея.

– Это я, – сказал Гарс.

При виде полицейского Гарс испугался и почувствовал себя виноватым. Но в чем? Что он мог совершить? Что случилось? Первая мысль – отец. Умер или совершил какое-нибудь страшное преступление.

– Разрешите войти? – спросил полицейский. – У меня к вам разговор.

– Идемте наверх.

В той комнате, куда они зашли, с большими грязными, голыми окнами, воздух был полон танцующих пылинок, солнце безжалостно освещало доски пола, серый матрац, комод с выдвинутыми ящиками, рюкзак, разбросанные книги и груду несвежего белья. Пахло грязными носками.

Каждое утро Гарс шел в квартирное бюро для бедняков. То, что он там делал, все больше казалось главным занятием в жизни, а не чем-то временным. Серьезные и заметные результаты такой деятельности приносили определенное удовлетворение. Приятно было видеть выражение облегчения в глазах людей, находившихся на пределе сил. Но все равно он чувствовал себя неудачником, ощущал недовольство и даже, к своему удивлению, одиночество. Раньше, когда в нем было больше сил для сопротивления (или так ему сейчас казалось), когда он был еще полон надежд, даже не подозревал, что одиночество может оказаться чем-то нежеланным. Сейчас же ощущался смутный, но очевидный недостаток более приземленных контактов с людьми.

Спасение жизни Шарлотты наполнило его радостью, как неожиданно полученный подарок. Как хорошо, повторял он, когда вспоминал. Разумеется, он не ждал от нее никакой благодарности, не считал, что после этого между ними должна возникнуть какая-то особая дружба, просто это было его небольшое личное достижение. Размышлял он и о том, не является ли это событие знаком того, что дорога им выбрана правильно. И тут погибла Дорина.

Гарсу было десять лет, когда утонула мать. Он тогда был в школе, далеко от дома. Пережитое потрясение стоило ему нескольких лет жизни. Он помнил раннее детство, вечный балаган в доме, обаятельную богемность матери, порывистость отца. Остин был то резким, то нежным, мог неожиданно заплакать. Ссор и криков хватало. Детям такая широта чувств не вредит, если за ними стоит настоящая любовь. Умный, рано развившийся мальчик боролся с отцом и руководил матерью. Был, как говорится, пупом земли. И тут вдруг в один миг мать, отец, весь его мир исчезли в черном мраке, невозвратно уйдя в прошлое. Когда снова зажегся свет, оказалось, что отец стал старым и чужим.

Потрясенному Гарсу казалось теперь, что он был влюблен в Дорину. Неужели, уговаривая себя, что Дорина – табу, он тем самым просто сдерживал свое влечение к ней? В снах ему являлась женщина, похожая одновременно и на Дорину, и на Бетти. Тогда он начал вспоминать. Похороны матери, плачущего отца, его дрожащие руки. Его тоску, тщетные сожаления, начало одиночества и подлинного страха. Значит, именно в те годы, которые теперь виделись как сквозь мглу, порывистый, любящий, дерзкий отец превратился в нынешнего чудаковатого Остина. Дорина была своего рода продуктом тех горестных лет, неким утешением, но в то же время и воплощением всех тех ужасных мыслей, раненным, подстреленным ангелом, хоть и оторванным от своих истоков, но по-прежнему остающимся бесплотным духом. Гарс частично постиг тайну страсти своего отца, поток прошлого захлестнул его, и сейчас его глаза могли снова наполниться слезами.

После всего этого, хотя по-прежнему грустил, он опять начал интересоваться собой.

В пыльном солнечном столбе посреди неприбранной комнаты Гарс стоял лицом к лицу с представителем закона. Может, отец умер, может, случилось нечто более страшное? Сыновняя любовь овладела им с такой же силой, как и воспоминания.

– Я вот по какому делу, – произнес полицейский. – Вам знаком этот чемодан?

Темный кожаный чемоданчик. Офицер подержал его еще немного и бросил на кровать. Тот самый чемодан, который у него украли в день приезда.

– Это мой чемодан! Значит, нашелся!

– Для того чтобы убедиться, что вещь принадлежит вам, назовите предметы, лежащие в нем.

– Хорошо, если там внутри вообще хоть что-то осталось, – воскликнул Гарс. – Ну… там… там был… темный несессер, в нем зубная щетка такого серебристого цвета…

– Что еще?

– Ну хорошо, там… если не пропала… э-э… рукопись… под названием… э-э… «Живительная кровь ночи». – Гарс покраснел.

– Совершенно верно, – сказал полицейский. – Сейчас откроем… Роман под названием «Живительная кровь ночи». Ваша рукопись, правда? Еще одной такой быть не может. Есть еще несколько вещей и туалетные принадлежности. Ничего не пропало?

– Электробритва, фотоаппарат, не вижу их, и еще пропали некоторые вещи. Пустяки. Как вам удалось найти чемодан?

– Валялся на стройке. К счастью, внутри был ваш лондонский адрес. Дамы, которые теперь там живут, сказали, где вас можно найти.

– Дамы? А… ну да, большое вам спасибо. Я уже не надеялся, что найдется.

– Никогда не стоит терять надежды. Вот здесь распишитесь, пожалуйста. Все в порядке, до свидания. Разрешите выразить уверенность, что ваш роман станет бестселлером.

После ухода полицейского Гарс вытащил роман и перелистал. Все страницы оказались на месте. Поправил матрац, сел и углубился в чтение. Ему понравилось. И в самом деле хорошо написано.

* * *

– На твоем месте, Шарлотта, я бы прежде хорошо все обдумал, – устало сказал Мэтью. Чистым платочком он вытер лицо. На платке осталось влажное, грязное пятно. Идиотская жара.

– С какой стати я буду задумываться? О чем? О том, не лучше ли превратиться в приживалку при благодетелях? Неужели это ты придумал? Признайся честно, тебе Клер подбросила мыслишку?

– Ты права, она.

– И ты согласился. Да, Клер большая мастерица уговаривать.

– Клер – очень хороший человек. И мысль неплохая. Меня не в чем обвинять.

– Я тебя не обвиняю. Тебе, кажется, и в самом деле жарко. И еще, не обижайся, надо бы тебе побриться.

– Шарлотта, но ты ведь нуждаешься в деньгах.

– Если понадобится, я займу у тебя. Но сейчас думаю найти себе работу.

– Да? Какую?

– Еще не знаю. Для умного человека всегда что-нибудь найдется.

Полная энергии и стремления действовать, Шарлотта ходила взад-вперед по комнате в Вилле. Мэтью растянулся в мягком удобном кресле. На Шарлотте было длинное платье из плотного льна в синюю и белую полоску, стянутое широким поясом таких же цветов. Отличная фигура. Седые, подкрашенные фиолетовым волосы красиво уложены. В голубых глазах бодрость и сознание цели. Мэтью, обессиленный жарой, удивленно разглядывал ее.

– Ну ладно, – сказал он. – Так и передам Клер. Налей себе еще.

– Спасибо. Должна тебе кое-что сказать.

– Ах да, ты же говорила о письме…

– Ну что ты такой вялый! В мое время мужчина не позволял себе вот так развалиться перед женщиной.

– Извини, но…

– Ты меня извини за резкость, но мы так редко видимся, и поэтому я должна воспользоваться случаем. Речь пойдет об Остине.

– Остине… – Мэтью качнулся в кресле, стараясь наклониться вперед.

– Об Остине и Бетти.

– Нет, только не об этом!

– Ты знаешь, о чем я хочу сказать?

– Не знаю. И у меня сейчас нет настроения слушать. Будь добра, придвинь мне графинчик.

– Погоди. Как погибла Бетти?

– О чем ты?

– Как погибла Бетти?

– Утонула в шлюзе, поблизости от моего деревенского дома. Она не умела плавать. В общем, утонула. А в чем дело?

– Она умела плавать. В квартире Остина я нашла ее диплом. Отлично умела плавать.

– Ну пусть так, – согласился Мэтью, вновь вытирая лицо. На этот раз рукой, потому что ухитрился сесть на собственный платок. – Умела плавать. Но пловцы тоже тонут. Ударилась головой обо что-то…

– Но Остин утверждал, что она не умела плавать. На суде.

– В самом деле? Не помню.

– Нет, ты помнишь, вижу, что помнишь. И еще одно. Ты тайно встречался с Бетти.

– Откуда тебе известно? – Он снова поерзал, пробуя достать платок.

– Я читала письмо Бетти к тебе, о тайном свидании. Остин, наверное, его нашел. Письмо порвано на клочки и вновь склеено.

– Это правда. Я встречался с Бетти. Мы тайком от Остина обсуждали, какой подарок ему сделать ко дню рождения. Решено было купить теннисную ракетку. Хотели сделать Остину сюрприз. Потом я ему рассказал. Стало быть, нет здесь, Шарлотта, никакой тайны.

– Но зачем тогда он солгал, что она не умела плавать? Зачем всем и всюду внушал, что это самоубийство? Ты ведь знаешь, он именно внушал. Но тут или одно, или другое. Если умела плавать, то как в безветренный солнечный день утонула на тихой воде? Если умела плавать, то для самоубийства выбрала бы какой угодно способ, только не топиться. К тому же, чтобы утонуть, она должна была привязать к себе какой-нибудь груз. Но следователи ничего похожего не нашли. Ну а если упала, ударилась головой и утонула, то почему об этом не было сказано ни слова на суде? Чем руководствовался Остин, утверждая, что Бетти не умела плавать, и настаивая, что она ушла из жизни добровольно?

– Ладно. Что же тогда, по-твоему, произошло? – спросил Мэтью. Ему наконец удалось вытащить платочек, сильно измятый. Сиденье под ним было влажным от пота. Пятно, наверное, так и останется.

– Я считаю, что Остин ее убил, – сказала Шарлотта, – и сделал это потому, что был убежден, что у вас роман.

– Ведь я уже объяснил тебе – мы только хотели купить ракетку по секрету от Остина. Между нами ничего не было.

– Оставим это. В конце концов, я не тебя обвиняю, а Остина.

– Действительно, оставим, Шарлотта. Остин никого не убивал, даже в воображении.

– Ты тоже мог бы стать его жертвой.

– Нет, пойми, Остин не убийца…

– И все же ты должен быть настороже.

– С Остином? Зачем? Ну вот, мы поговорили, я знаю, что передать Клер, и закончим на сегодня. Мне еще придется встретиться с Монкли, потом обед с Мэвис, к тому же я обещал зайти к Чарльзу Одмору, пока Эстер, как тебе известно, гостит у Арбатнотов, там какая-то сельскохозяйственная ярмарка или что-то в этом роде…

– Я совершенно не могу тебя понять. Нет, нет, посиди. Мы еще не все выяснили. Я обвиняю твоего брата в убийстве первой жены, а тебе, кажется, все равно, ты и не собираешься возражать.

– Просто знаю, что он не убийца. Я знаю своего брата лучше, чем ты. А ты просто-напросто придумала трагическую историю, которая должна как бы остаться нашей с тобой волнующей тайной на вечные времена.

– Дуралей, – спокойно произнесла Шарлотта. – Ведь тот диплом в самом деле существует…

– Успокойся, Лотти.

– Ты женишься на Мэвис?

– Почему бы и нет?

– Мэтью, я сюда пришла не для развлечения. Посиди еще минуту и выслушай. Я со всей ответственностью заявляю, что тебе грозит опасность, и немалая…

– Перестань, Шарлотта. Будет уже играть в самодеятельного детектива.

– Тебе известно, что я любила тебя всю жизнь? – сказала она, остановившись перед ним.

– Мы шли по жизни разными дорогами.

– Не притворяйся. Влюбилась в тебя сразу, с той самой минуты, когда Джордж нас познакомил. Влюбилась в тебя.

– А не в Джорджа?

– Эту басню Клер выдумала для моего унижения.

– Какая-то путаница получается…

– Мэтью, я люблю тебя. И только тебя. И после того как призналась, на сердце стало легче. Из-за тебя я не вышла замуж. Все эти годы прожила, думая только о тебе, отчаянно надеясь, что ты…

– Лотти, я не понимаю. Ты что-то чувствуешь, но почему я должен в это верить, да ты же и сама не веришь. Все дело в том, что каждому необходимо отыскать объяснение собственного страдания…

– Как ты можешь быть таким жестоким! – В ее глазах вдруг заблестели слезы, и Шарлотта отвернулась, чтобы утереть их ладонью.

Мэтью, сделав еще одно усилие, наконец сумел подняться.

– Ты извини, но я не могу поверить, что из-за меня ты погубила свою жизнь.

– Не верь. Я тебе настолько безразлична, что из-за меня ты не хочешь почувствовать себя хоть на каплю виноватым, вот в чем соль…

– Я тебе благодарен, но…

– Ты сделался профессиональным мудрецом. Ну что ж. Конечно, эту роль ты избрал не осознанно, а так, по наитию. И все сводится к тому, что ты с удовольствием копаешься в делах людей, с которыми чувствуешь связь, но только в том случае, если эта связь тебе льстит или тебя развлекает. Это можно объяснить сексуальным влечением. Жаждешь властвовать в тех случаях, когда эта власть соответствует твоим интересам. Иногда ты мог бы использовать эту власть во благо, но благо на самом деле тебя не интересует, поэтому ты просто кичишься искренностью и простотой; говоришь только то, естественно, что на самом деле чувствуешь. Что поделаешь, мое место не здесь. Но мне казалось, что ты хотя бы из вежливости, не говорю уже о благородстве, поведешь себя по отношению ко мне менее цинично.

– Боже мой, Лотти, прости меня. Не будем ссориться. Я сейчас так измучен всем происходящим. Прости меня, и останемся друзьями.

– Ты никогда не сделал шага мне навстречу, даже после того, как я тебе написала. Ответное твое письмо было образцом лицемерия.

– Прости…

– Слава Богу, я могу найти опору в собственном достоинстве, проистекающем из подлинного чувства. И ничего другого мне уже не осталось. Я сомневаюсь, способен ли ты вообще любить.

– О таких вещах не принято говорить.

– Я ухожу. – Она взяла сумочку. – Больше не буду тебя беспокоить. Пришла только для того, чтобы предостеречь тебя. И по-прежнему считаю, что Остин способен на преступление. Способен убить тебя. О своей любви не собиралась говорить. Но раз ты не веришь, то тебе все равно. Прощай.

– Шарлотта, подожди минутку…

Но платье в полоску уже исчезло. Мэтью не успел дойти до коридора, а входная дверь уже захлопнулась.

Он вернулся в гостиную. Выщербленная ваза эпохи Сун белела на каминной полке. Мэтью взял ее в руки и глянул в бездонную глубину. И снова перед ним возникла сцена на площади: кучка неуклюжих людей, прохожий, вдруг повернувший к ним, спасительные рукопожатия, вытоптанный снег и пустота на том месте, откуда их забрала милиция.

* * *

– Это была всего лишь случайность, – сказала Мэвис.

Они пили чай в гостиной.

– Господи, меня все это преследует ночами, – пожаловался Остин.

– Да. Возьми еще пирожное.

– Я считаю себя виноватым.

– И совершенно зря.

– Мне кажется… некоторые… думают, что я обвиняю всех, кроме себя, но они ошибаются.

– В случайности некого винить.

– Все верно, но кто знает, какая цепь причин и следствий превращается в итоге в чью-то вину? Увы, даже самый малый проступок в конце концов заканчивается чьим-то самоубийством, убийством или того хуже.

– Может быть. Такие мысли я доверяла Богу, пока в него верила.

– А сейчас…

– Сейчас уже ничего нельзя поделать. Будем стараться жить обычной жизнью. Мы не в силах распутать сеть.

– Но это же ужасно!

– Никак не могу понять, в чем ты себя обвиняешь.

– Я хвастался. А он был такой толстый, ты не поверишь…

– Толстый?

– Да, уже тогда. Я был ловчее, а он боялся слезть с горы. А озеро внизу было такое красивое, ярко-синее посреди золотистых скал, а день был жаркий. Я спустился к воде и ходил там, разбрызгивая воду, будто насмехался над ним, а он потел там, наверху. Наверное, ему было очень обидно. Но я и хотел обидеть.

– А потом…

– Потом я разделся и нырнул в воду. Как сейчас помню. День настолько жаркий, что тело в холодной воде не успевает остыть и на коже возникает как бы серебристая пленочка. Удивительно. Это были, наверное, последние счастливые минуты в моей жизни.

– Наверняка нет. А что было потом?..

– Мне казалось, что он спустится следом за мной. Из зависти спустится. Я видел, как он там мечется, пробует нащупать безопасный спуск, но все равно не решается. Я оделся и начал взбираться, и тогда он начал бросать в меня камни, и я упал…

– Извини, Остин. Ты уверен, что он начал бросать камни? Может, ты сам их как-то сдвинул?

– По крайней мере один камень точно бросил… но все это не важно… я не помню.

– Нет, это же очень важно. Ведь ты говоришь, что всю жизнь винишь его в том случае. Но если на самом деле он не бросал…

– Он смеялся…

– До того, как ты упал.

– Мне было трудно, он видел и потешался.

– Не вижу в этом ничего дурного. Ты говорил, что раньше сам над ним смеялся…

– Он бросил, я уверен… впрочем, не важно… подняться на гору куда трудней, чем спуститься… мне стало страшно… и в эту минуту лавина камней поехала на меня… лавина… я потерял равновесие… и оказался внизу…

Остин, раньше сидевший прямо, уставившись в стенку, вдруг резко отодвинул чашку и открыл рот, будто ему не хватало воздуха. Голова упала, он тяжело дышал, опершись лбом на ладонь, после чего как бы сполз с кресла на ковер. Задыхаясь, толкнул снизу оконную раму.

Истерика, поняла Мэвис, сейчас завизжит. Она побежала к двери, но вернулась и стала внимательно смотреть на Остина. Гримаса искривила его лицо, дышал он с трудом, хрипло. И тут она заметила, что он пытается улыбнуться.

– Прости, – выдавил Остин. – Это из-за пыльцы.

– Что?

– Пыльца. Астма. Сейчас приму таблетку. В саду пыльца. Свежий воздух поможет. Когда приступ, в любой комнате кажется душно. Зрелище неприятное, кажется, что умираю.

– Принести воды?

– Молока… полную чашку… спасибо… молоко помогает… не знаю… может, всего лишь внушение…

Она смотрела, как Остин сидит на полу и жадно пьет молоко из огромной фарфоровой чашки. Ей тоже стало трудно дышать. Остин улыбался, почти задорно. Золотистые волосы растрепаны, лицо почти без морщин, приятно загорелое. Очки он снял еще раньше. Прямо герой-любовник из кино. Подобрав платье, она опустилась перед ним на корточки.

– Тебе уже лучше?

– Лучше. Напугал тебя, извини.

– Ничего.

– На чем я остановился? А. Тогда все и случилось. Раздробил себе запястье… Упал на вытянутую руку, гляди… и повредил, с тех пор в ладони мелкие косточки; редкий случай… рука лишилась подвижности… потом долго не мог писать… пока не научился левой… и тогда же, именно тогда для меня все закончилось.

– Глупости. Ты сильный, и у тебя есть воля.

– Да, я вынужден был держаться… для этого именно мне нужна была воля… в этом заключалось мое усилие… потому что я жил всегда в шаге от катастрофы.

– Во всяком случае, он не виноват. Даже если бросал камни. Ведь он не хотел тебя искалечить. Ты даже не уверен, бросал ли он вообще.

– Не бросал, так каким-нибудь другим способом сделал бы то же самое… но сейчас все прошло…

– Ты что-то не то говоришь. Так нельзя.

– Ясность в подробностях не обязательна. Главное – суть.

– Но если подробности так сомнительны, то и все прочее может существовать лишь в твоем воображении.

– Чем воображение хуже фактов?

– Воображение истинно только для тебя, и нельзя, исходя из него, обвинять другого человека. Есть ведь разница между совершением ужасного поступка и представлением о его совершении!

– И все равно кто-то виноват. Воображение подсказывает, где правда. Его подсказке можно доверять.

– Но это же настоящее безумие!

– Нет, нет. У меня слишком много доказательств. Посмотри на мою бедную руку. Я ничего не придумал. Негнущаяся, как доска. Пальцы не соединяются. Неудивительно, что люди меня избегают. Пальцы, как когти, словно я черт, а не человек.

– Я не вижу ничего такого…

– Но все равно и тебе бросается в глаза.

– Да, но только потому, что… я тебя знаю.

– Странно, что при этом женщины мною не брезгуют. Скорее наоборот.

– Ты пробовал лечить?

– В самом начале – да. Но потом бросил. Безнадежное дело.

– Можно бы еще раз попробовать. Ведь медицина не стоит на месте. Дай посмотрю.

Остин вытянул правую руку, открыв истрепанную грязную манжету. Мэвис взяла его ладонь. Концы пальцев были красными и опухшими от постоянного обгрызания ногтей. Она притронулась к неподвижным пальцам.

– Больно?

– Нет.

– Мне кажется, в них есть подвижность. Тебе обязательно надо показаться специалисту. Я расспрошу знакомых.

Она осторожно массировала пальцами его ладонь, двигала ее в разные стороны.

– Странно, – произнес он.

– Что?

– Ни одна женщина не… не делала такого… с моей рукой.

* * *

«Прелестный домик без мебели. Тихая местность. На границе Сассекса и Сэррея. Подходит для художника или артиста».

– Как ты на это смотришь, дорогая? – прочтя очередное объявление, спросила Митци.

– Смотрю скептически. Мне не нравится формулировка «Подходит для художника или артиста».

– Почему?

– Потому что означает сырость, дырявую крышу и отсутствие нормальной кухни.

– Но крышу можно починить и с сыростью справиться. Кроме того, дом недорогой… А вот еще одно. Звучит заманчиво. «Продам старую мельницу. Колесо действует. В пруду водится форель».

– Но мы не рыбаки. А колесо будет страшно шуметь.

– Ну тогда вот это: «Прекрасный объект для реконструкции и расширения…»

– Не хочу уже ничего реконструировать.

– А это? «Дом в георгианском стиле»…

– Наверное, целый замок.

– Погоди, дай дочитать. «Дом в георгианском стиле. Небольшой. На четыре семьи. Обширный сад».

– Рядом адское шоссе. И вечные ссоры насчет сада.

– «Бывший амбар с выгоном». Неплохо. Псу было бы где бегать.

– Митци, детка, спустись на землю!

– Ну что я могу поделать – мне нравится мечтать, особенно когда ты рядом. Надо же псу где-то бегать, ведь так?

Был поздний вечер. Они сидели в доме у Митци. Она под предлогом, что вечера уже прохладные, а на самом деле исключительно ради уюта, разожгла огонь в камине. Угощались бутербродами и запивали белым вином. Шарлотта, задумав отучить приятельницу от пьянства, ввела лечебный курс: сухое вино плюс херес, и ничего более крепкого.

– Лотти, а какого пса купим? Колли или охотничьего?

Шарлотта смотрела на огонь. Растрескавшееся полено на одном конце раскалилось едва ли не до белизны.

– Ни один из этих домов нам не по карману, Митци.

– Но если я продам свой, станет по карману. Еще выясню насчет того места в редакции спортивной газеты. Если устроюсь, придется найти дом недалеко от станции, чтобы можно было добираться до работы. Может быть, где-то в Доркинге, или в Галлифорде, или в Кенте…

– Что ж… но я тоже хочу вложить средства…

– Не засоряй мозги. Я все устрою. Как назовем пса?

– Я тоже пойду работать, – сказала Шарлотта. – Могу освоить пишущую машинку или поступить в библиотеку.

– Ровер, Фидо, Бонза.

– О нет. Псу больше подходит… Ганимед… или Пирр, или…

– Пирр, неплохо. Пусть будет. Пирр, к ноге!

– Митци, не спеши продавать дом.

– Я решила окончательно. Ты уже написала Остину, чтобы возвращался к себе домой?

– Еще нет. А ты уверена?..

– Я уверена. А ты?

Шарлотта по-прежнему глядела на раскаленное полено.

– Да.

– И сразу переедешь ко мне?

– Да. Но буду вносить плату за квартиру.

– Ни в коем случае. И не будешь меня стыдиться?

– Что за глупые разговоры, Митци?

– Тогда переезжай скорее. Я боюсь, что ты передумаешь.

– Хорошо. Напишу Остину и перееду.

– А может, тебе кажется, что я тебя принуждаю? Может быть, ты чувствуешь себя как бы прижатой к стенке… или… приговоренной?

– Я себя чувствую прекрасно, – ответила Шарлотта. Поудобней расположившись в кресле, она смотрела на приятельницу.

Митци, нарядившаяся в черный брючный костюм и белую блузку с черным галстучком, была сейчас похожа на пухлую, круглощекую красавицу былых времен – смешную и в то же время полную очарования. Волосы были старательно подстрижены. Полное лицо излучало здоровье и радость жизни. Она, смеясь, потянулась за очередным бутербродом.

В первое время Шарлотта подчинялась равнодушно. Еще в больнице Митци стала вести себя по отношению к ней как хозяйка. Сидела у постели, когда Шарлотта еще лежала без сознания. Приветствовала ее, когда очнулась. И с тех пор Шарлотта как бы перешла в собственность Митци.

Шарлотта не слишком ясно, но все же сознавала эти ее претензии. Именно Митци заказала такси, которое отвезло Шарлотту из больницы домой. Когда приехала Клер, Шарлотта уже уехала. Именно Митци, как потом выяснилось, заказала молоко и заполнила холодильник продуктами. Именно Митци приготовила завтрак в день приезда. Какая услужливость, какая заботливость! Шарлотта поблагодарила, сказала «Всего доброго» и закрыла дверь. Звонила Клер. Звонил Гарс. Клер напомнила, чтобы она не оставалась в одиночестве, что ей нельзя оставаться в одиночестве и чтобы… Шарлотта ответила, что чувствует себя прекрасно, не хочет ни к кому ходить в гости и принимать у себя тоже. Звонил Мэтью и поклялся позвонить еще раз, чтобы договориться о встрече. Еще раз позвонила Клер с вопросом: знает ли Шарлотта о смерти Дорины от удара тока в отеле в Блумсбери? Нет, она не знала. На что Клер ответила: по-моему, ты должна была знать. А может, заглянешь? Нет. Лежа в постели, Шарлотта думала о Дорине. В первую минуту она пережила потрясение, но успокоилась как-то слишком быстро, куда быстрее, чем ожидала. Ну разумеется, сейчас Мэтью начнет утешать Мэвис. Она размышляла о своей попытке уйти из жизни и о нынешней жизни в подвешенном состоянии. Поискала снотворное. Но не нашла ни одной таблетки. Какое-то время плакала.

На следующее утро она поняла, что не хочет вставать. Заварила чай и снова легла. Позвонили в дверь, но это была всего лишь Клер. Накинув халат, Шарлотта поговорила с ней в коридоре. Как ты? Ничего? Может?.. Нет. Чай тем временем остыл. Мэтью не позвонил. Легла в постель. Поплакала немножко. И тут появилась Митци, принеся с собой все, что только можно придумать, – еду, напитки, цветы, какие-то ужасные журналы. Она носилась по квартире, в то время как Шарлотта лежала в постели, приглядываясь к гостье. Может, позавтракаем в том новом греческом ресторанчике? Почему бы и нет. Наденешь вот это платье? Хорошо.

За завтраком Митци рассуждала об Остине. Как известно, Отелло завоевал сердце Дездемоны, рассказывая ей о своей военной карьере. Митци пробудила интерес своим рассказом об Остине. Этот рассказ подействовал живительно. Оказывается, Остин – не более чем хам, который, в сущности, боится женщин. Разумеется, он испытывал в детстве страх перед собственным отцом. Потом перед Мэтью. Остин хотел отомстить отцу, который в свое время мешал матери баловать сыночка. Пришло время, и Остин направил свои претензии в новое русло – на женщин. Его хлебом не корми, позволь только разыграть очередную драму с очередной женщиной; обыкновенная спокойная жизнь не по нем. Ему подавай какие-то немыслимые существа родом не из этого мира, над которыми он измывается, пытаясь замаскировать свой страх перед ними. Охотней всего он взял бы в жены шизофреничку и держал бы ее на цепи. Самая большая его страсть – видеть, как эта несчастная подчиняется его навязчивым идеям. Но зашел слишком далеко и решил сбежать. Со мной у него, конечно, ничего не вышло, заметила Митци, потому что я не марионетка. И тут Митци расплакалась. У каждого должен быть предмет заботы.

Вот так, незаметно для себя, Шарлотта привязалась к Митци. Почему? Может, потому, что Митци ни в чем не была похожа на Клер. И еще – помогла ей на все взглянуть гораздо проще. Когда Шарлотта пожаловалась, что Мэтью ею пренебрегает, Митци посоветовала ей навестить его. Навестила. И разочаровалась. Но ей было легче перенести это разочарование, потому что теперь она знала способ – смотреть на все проще. Упрощая, так сказать, Мэтью, она чувствовала досаду и вместе с тем некое удовлетворение. «Дерет нос, – выразилась Митци о Мэтью. – Нет, чтобы просто любить и быть обаятельным. Ведь каждому нужно хоть немного тепла. Зазнайка».

Значит, Мэтью разочаровал. Зазнайка. Не сумел найти правильный тон. А ведь с легкостью мог завоевать ее любовь. Неужели посчитал для себя унижением принять эту любовь? Или побоялся, что она начнет всем рассказывать, какие они теперь друзья? Как он любит все рассчитывать, систематизировать, уточнять: вот здесь то, а там это! Как можно с точностью объяснить, что она сделала, а чего не сделала, что испытала, а чего не испытала из-за любви к нему? Всю жизнь его любила, всю жизнь о нем думала. Разве любовь можно измерить? Сколько часов в день нужно думать о любимом, чтобы посчитать себя действительно любящей? Абсурдная мысль. Любовь не знает арифметики, она смеется над физиками и философами. Место любви – в мире идеальном.

То, что она могла высказать Мэтью и чем не могла бы поделиться с Митци, пришло к Шарлотте потом. «Конечно, я его идеализировала, – думала она. – И каким маленьким он оказался в действительности! Тщеславный, слабовольный, весь состоящий из мелких амбиций. Неужели я и дальше буду его любить, он ведь не заслуживает этого. К тому же он уже навсегда принадлежит Мэвис. Не буду носиться со своей печалью. Пусть уходит, не стану больше ему надоедать». И все же она продолжала плакать – не только из-за утраты, но еще и потому, что ее мечты, хлеб насущный всей ее жизни, оказались ненужными. Что касается Остина, то он в ней всегда пробуждал не более чем холодное любопытство. На первом месте всегда стоял Мэтью. Об Остине, поглощенная своими собственными заботами, она почти забыла.

Со временем она поняла, что Митци ее любит. И почувствовала благодарность. Сначала она была для Митци развлечением, чем-то малозначащим. Но сейчас стала кем-то большим. И Шарлотту это ничуть не пугало. Общество женщин она всегда принимала как неизбежность. Не могла, правда, сказать, что хорошо знает женщин – даже сестру, даже мать. Но она впервые встретила такую женщину, как Митци. Митци переступала все барьеры и границы, не замечая их и даже не догадываясь об их существовании. Митци заботилась о Шарлотте и руководила ею. И в то же время восхищалась, уступая ей и принимая поучения. Обе поняли, что им невероятно легко разговаривать друг с другом. Рядом с Митци Шарлотта научилась, что называется, болтать. И смеяться. Все яснее вырисовывалось обаяние ее основательно сложенной, лишенной всякого кокетства приятельницы. Она перестала беспокоиться о будущем. С нетерпением ожидала визитов Митци. Позволяла делать себя счастливой. Молодая Шарлотта проанализировала бы все и сбежала. Старая седая Шарлотта лишь усмехалась.

Каждый должен о ком-то заботиться. Вырваться наконец из квартиры Остина, стряхнуть с себя все эти заплесневелые мысли, воспоминания. И как можно скорее. Но куда идти? Как куда? К Митци, разумеется. Она осталась у Митци на ночь, потом на две ночи. Сказала как-то, что всегда хотела завести собаку. Митци ответила, что она тоже. Но в Лондоне, возразила Шарлотта, псу будет плохо. Ну так поселимся в деревне, тут же решила Митци. Она, как оказалось, всю жизнь хотела переехать в сельскую местность. И Шарлотта тоже. Жизнь вдруг наполнилась незамысловатыми, приятными, бурлящими жизненной силой возможностями. Шарлотта смотрела на все это и смеялась.

– Ты чего смеешься? – спросила Митци.

– Так просто, детка. Да, еще бутерброд, спасибо.

Шарлотта думала: вот удивятся, когда узнают, что я живу в сельском доме в Сассексе вместе с амазонкой и громадным псом!

* * *

– Дядюшка, можно тебе долить?

– Благодарю, мой мальчик.

– Я чувствовал, – продолжил Гарс, – что Людвиг становится между мной и тобой.

– Верно.

– Я как-то поцеловал Дорину, за живой изгородью, в саду, в Вальморане…

– И каков же был твой поцелуй?

– Трудно описать. Страстный и вместе с тем ни к чему не обязывающий. Замкнутый в самом себе. Я не знаю, как она восприняла. Но я сам в ту минуту был доволен собой. Она тебе рассказывала?

– Да.

– И что же она сказала?

– Жалела, что ты ее пасынок, а не настоящий сын.

– Странно. Никогда бы не подумал. Никогда не представлял Дорину в роли матери.

– Жаль, что у нее не было детей.

– Отец был против…

– Да.

– Если бы мне хоть на миг удалось увидеть в ней мать, даже мачеху… Но она всегда была чем-то исключительным, запретным, вечно юным.

– Да, исключительной… затравленной.

– Затравленной отцом? Как странно.

– Мне кажется, Дорина была вечной странницей в этой земной юдоли, потерянной овечкой.

– Потерянной? Но кем? А впрочем… Ты хорошо знал мою мать?

– Неплохо.

– А ты знаешь, она ведь была настоящей цыганкой. Не просто выглядела как цыганка, но и была в самом деле. Только держала это в тайне. Не знаю почему.

– Мне она рассказала.

– Тебе все в конце концов поверяют свои тайны. Даже я.

– И я тоже тебе сегодня кое-что рассказал.

– Да, конечно. Я тебе благодарен. Ты не рассердился, что я пришел без предупреждения?

– Если бы не пришел, я бы сам тебя кликнул.

Оба усмехнулись.

– Понимаешь, дядя, мой поступок можно отчасти объяснить желанием отомстить. Я хотел помочь Дорине, подтолкнуть ее к разговору. Я был близок к успеху.

– Наверняка.

– Но дело в том, что я трясся от страха все время. Дело ведь было довольно опасное. Возможно, ты удивишься, но я немного боюсь отца.

– И ребенком тоже боялся?

– Нет, тогда, пожалуй, нет. Разве что… после смерти матери… и сейчас.

– Страх перед ним вполне понятен.

– Любопытно, что ты тоже так думаешь. Во всяком случае, когда я узнал, что ты…

– Я объяснил.

– Да, да. Когда я узнал, что ты похитил Дорину и подвергаешь ее своим опытам, то почувствовал, дядюшка, себя так, будто у меня отняли мою собственность. Еще досадовал на то, что ты раньше меня не «кликнул», как ты сам выразился. В то время, наверное, тебе это было не нужно.

– Не обижайся!..

– Ну что ты, пустяки. Я порядком напугал Дорину в тот вечер, и все из-за того, что гневался на тебя.

– Я знаю…

– Вот, пожалуй, и все. Спасибо, что выслушал, дядя Мэтью.

– Зови меня просто Мэтью.

– Я попытаюсь. Со временем.

Зазвонил телефон, и Мэтью поднялся. Гарс, сидевший у окна, повернул кресло и, прищурившись, глянул в золотистый блеск ранних сумерек. Еле ощутимый ветерок покачивал ветви ореха. Влача за собой удлиненную тень, ирландец косил траву у края лужайки.

– Да… да… понимаю… Я тебе потом позвоню, ладно?.. Собираюсь на ужин… В котором часу удобно перезвонить?.. Погоди, запишу номер… Хорошо… Обязательно… Всего наилучшего… До встречи…

Завершив разговор, Мэтью вернулся на свое место.

– Это Людвиг.

– Насчет Грейс?

– Да. Насколько я понимаю, ты собираешься затвориться у себя в комнате и взяться за доработку романа?

– Именно этим и займусь.

– В таком случае прими небольшую помощь. Вернешь, если роман будет иметь успех.

– Не откажусь. Большое спасибо.

– А теперь я должен, увы, тебя покинуть. Обедаю с Мэвис.

– А как отец?

– Все еще в трансе. Но выздоровеет несомненно.

– Не сомневаюсь.

– И в будущем даже сочтет, я думаю, что успешно выдержал испытание.

– Я не ожидал от тебя такого цинизма. Мне всегда казалось, что ты… ты, кажется, хотел постричься в монахи? Почему же не сделал этого?

– Когда-нибудь расскажу, в другой раз. Может, тебя подвезти куда-нибудь?

В дверь кто-то звонил.

– Будь добр, глянь, кто это, – попросил Мэтью, выписывая чек.

Через несколько минут Гарс вернулся и закрыл за собой дверь.

– Там Грейс. Я оставил ее в гостиной. Пусть подождет.

Мэтью на секунду задумался.

– Знаешь что? – сказал он. – Я исчезаю. Ты уж сам с ней поговори.

– Я?

– Да. Ты сумеешь. А мои силы уже исчерпались. И Мэвис ждет. Выйду через садовую калитку. До встречи, спасибо, что пришел. Вскоре увидимся.

Вручив Гарсу чек, Мэтью прошел в застекленную дверь веранды и исчез.

Гарс минуту постоял в комнате, наполненной последними отсветами дня. Потом подошел к двери гостиной, открыл и с порога произнес:

– Очень жаль, но Мэтью только что ушел. У него встреча.

Грейс вышла в коридор. Гарс не видел ее несколько лет, с тех пор как уехал в Америку, и сейчас обнаружил перед собой взрослую женщину. У нее какое-то несчастье, подумал он. Худенькая, бледная, на лице решимость, может быть, одна-единственная – не плакать. Прядки бесцветных волос окружают личико, словно стальные проволочки. Печальное лицо, поднятый воротник. Да, грустная картина. Удивительно, как он ее вообще узнал.

– Ушел… Тогда можно поговорить с тобой? Недолго.

Он не сразу нашел ответ.

– Извини, но у меня тоже встреча. Может, позвонишь Людвигу? Он в Оксфорде. Номер в книжке. Ну, мне пора.

Он уже открывал входную дверь, когда услышал бормотание:

– Не буду ему звонить. Он скоро вернется.

Она вышла следом за ним на улицу.

– Ты куда идешь, Грейс? – спросил он, закрывая дверь.

– В ту сторону.

– А мне сюда. Всего хорошего… Пока.

Грейс медленно побрела прочь, а Гарс пошел в другую сторону. Дважды повернул вправо, чтобы попасть на Кинг-роуд и дать ей время отдалиться, и направился к станции метро Слоан-сквер. И увидел ее впереди. Маленькая фигурка удалялась неуверенным шагом; прохожие ее толкали, Грейс останавливалась и шла дальше, словно ее несло, как веточку в потоке. Сунув руки в карманы, она шла задумчиво и отрешенно, будто в каком-то фильме. В какой-то момент остановилась, обернулась и заметила его. И пошла дальше – на этот раз быстрее. И так до самой станции. Но на перроне Гарс ее не нашел.

Час пик. Гарс втиснулся в переполненный вагон. Он хотел попасть обратно в Нотинг-Хилл. Был доволен собой, хотя и слегка грустен. Пассажиры теснились со всех сторон. Вагон наполнялся запахом пота, за окнами мигала чернота туннеля. Гарсу было грустно, но грусть была какой-то светлой. Он чувствовал себя по-настоящему живым, быстрым, молодым, энергичным. Чек лежал в кармане. Он с интересом посматривал на лица окружающих. Еще в вагоне он начал думать о романе.

* * *

«Дорогой мой сын!

Тебя, конечно, обрадует это письмо, потому что мы с мамой решили в конце концов согласиться с твоей точкой зрения. Очень жалею, что не удалось с тобой поговорить как следует по телефону. Это чудо техники лишило мои слова убедительности, да и тебе, наверное, трудно было объяснить свои чувства. Мы должны с тобой увидеться, а поскольку ты так решительно настроен остаться, у нас нет выбора, мы должны уступить. Во всяком случае, мы решили, после длительных обсуждений и между собой, и с мистером Ливингстоном, что сейчас возвращаться в самом деле нельзя. В США тебя не ждет, как считает мистер Ливингстон, ничего хорошего. Прошло столько времени, ты так упорно не хотел возвращаться, что теперь тебя и в самом деле ждал бы только суд, тюремное заключение, а после этого скитания, которые в нашем обществе выпадают на долю аутсайдеров. Возможность заняться научным трудом равнялась бы нулю. Мы с мистером Ливингстоном, вспоминая притчу о талантах, пришли к выводу, что ты поступаешь разумно, решив остаться в Оксфорде, более того, поступаешь правильно. Все мы тут за тебя молимся (на прошлой неделе за тебя молилась вся община, хотя они и не знают в подробностях суть дела). Верю и надеюсь, что мы приняли правильное решение. Мы с матерью хотели для тебя иного пути, но ты не можешь не заметить, я надеюсь, что мы способны понять новые неожиданные обстоятельства твоей жизни, мы по-прежнему тебя любим, и именно наша бесконечная любовь велит нам отказаться от прежнего нашего мнения. Поэтому и с тем, что касается твоего брака, мы считаем необходимым согласиться. Надеюсь, ты не сообщал о нашем мнении своей невесте? Родители не имеют права лишать детей благословения, разве что в крайнем случае, но тут, мы считаем, нет и намека на таковой. Родительское чувство велело нам тебя предостеречь. И, сделав это, мы исполнили свой родительский долг и сейчас с радостью принимаем твое непоколебимое и столько раз подтвержденное решение в этом деле. Мы не вправе, как ты и сам говоришь, осуждать эту девушку, даже не познакомившись с ней, потому и решили приехать и познакомиться. Мы будем, конечно, на твоей свадьбе, но до свадьбы еще далеко, и мы решили не откладывать приезд. В конце этой недели, самое позднее в начале будущей, отправляемся в путь на лайнере, где уже заказали каюту. Подробности в следующем письме. Надеюсь, ты снимешь для нас номер в каком-нибудь скромном отеле. Огромной радостью будет увидеть тебя и твою очаровательную невесту. Целуем тебя.

Твой любящий отец».

«Грейс!

Больше я не могу. Посылаю тебе кольцо, но не для того, чтобы ты его надела на палец, а потому, что это твоя собственность, за которую ты заплатила. В эти дни я прошел сквозь адские мучения и надеюсь, ты простишь мне мое молчание, а также то, что собираюсь тебе сообщить, хотя с какой стати должна прощать. Я не могу на тебе жениться. Самые святые для меня вещи, самые глубокие, запрещают мне этот поступок. Я люблю тебя и, наверное, всегда буду любить… но не в этом суть. Если я тебя сейчас оставлю, как подсказывает мне долг, моей обязанностью станет забыть тебя, это будет в порядке вещей – забыть тебя. Конечно, я никогда не смогу забыть тебя, но дело в том, что мои чувства должны остыть, из них должна уйти любовь к тебе, любовь должна умереть, моя и твоя, а она казалась самым прекрасным в мире. Казалась вершиной, выше которой ничего быть не может. Я никогда прежде так не любил, и ты, наверное, тоже, и в нашей любви была торжественная музыка, которая, увы, умолкла для меня навеки. Сейчас, когда пишу эти прощальные строки, люблю тебя больше, чем в пору нашего счастья. Но все тщетно, Грейс. И горестней всего то, что наша любовь была невинна. Наверное, место рядом с тобой предназначено не мне. И если бы я женился на тебе, то ошибка эта с каждым годом приносила бы все больше и больше горестных разочарований. Есть некая точка полноты, которую я еще должен отыскать, иначе моя жизнь не состоится. Возможно, по гороскопу мне вообще суждено остаться холостяком. Я знаю, ты пошла бы за мной повсюду, и понимание этого мне особенно дорого. Но куда бы ни лежал сейчас мой путь, по нему я пойду в одиночестве. Брак в такую минуту означал бы вступление в область компромисса, а мне это запрещает делать какой-то внутренний голос. У меня нет выбора, я должен этому голосу подчиниться. Но как только подумаю о тебе, о твоей любви, о твоей печали, моя воля слабеет. И сейчас я либо должен сказать правду, либо меня ждет крах. Не делай попыток увидеться со мной, от этого стало бы только еще больнее. Прости меня. Сообщи своим родителям. Если надо оплатить расходы на свадебные костюмы, я оплачу… О, Грейс…

Людвиг».

«Дорогая Эстер!

Грейс окончательно порвала с Людвигом. Подробностей не знаю, но мне кажется, Грейс наконец разглядела (я-то это видела с самого начала), что он неподходящий кандидат. Признаюсь тебе, я вздохнула с облегчением. Разве это не странно – ни с того ни с сего уехал в Оксфорд и сидит там со своими книжками. Ну и пусть сидит, если ему так нравится. Мне всегда казалось, что ему не хватает чувства юмора, зато слишком много чванства, и к тому же он иностранец. Сомневаюсь, что с его родными отношения сложились бы удачно, а кроме того, нам пришлось бы вечно дрожать, что Грейс уедет вслед за ним в Америку. И ей самой наконец стало легче, потому что она снова стала свободной и кончился весь этот абсурд. Она вернулась в свой мир и сейчас полна бодрости и веселья. Может, ты, или Чарльз, или Себастьян пришли бы в будущий вторник к нам на ужин? Грейс не может дождаться вашего прихода. Я позвоню. Нам обязательно нужно встретиться и поговорить.

Целую.

Клер.

P.S. Странно, старушка Лотти по-прежнему сопротивляется и полна скепсиса, но она обязательно передумает, дай время!»


«Дорогой доктор Селдон!

Я вам очень благодарна за посещение Грейс и за то, что хоть немного нас успокоили. Я не могла поверить, что она может умереть с голоду. Она по-прежнему отказывается от еды, не встает, плачет, то и дело говорит о самоубийстве. Мы сделали все, что в наших силах, и надеемся, что она вскоре поправится, а если нет, то нам придется внести изменения в свои планы. Меня радует ваше высказывание, что она не принадлежит к типу самоубийц. Но несмотря на это, когда будете высылать рецепты снотворного, прошу выбрать такие, которые в больших дозах не ведут к смерти. Мы теперь стараемся все время быть рядом с ней. Еще раз благодарю за визит. Простите, что она отказалась с вами говорить.

Искренне преданная вам Клер Тисборн».


«Дорогая Эстер!

Говорят, Грейс и тот парень, Леферье, расстались навсегда? Это правда? На вечеринке услышала от кого-то, но не могу поверить. Ведь уже платье готово и все прочее. Какой удар для Клер! Но может, это всего лишь сплетня, хотелось бы надеяться. А с Шарлоттой что еще за история? По слухам, живет в доме, взятом внаем вместе с какой-то алкоголичкой, та ее бьет. Шарлотта уже слишком стара для таких забав, но в наше время все возможно.

Магазинчик я закрываю. Дела шли прекрасно, и мне ужасно жаль, но я поняла, что не смогу заниматься торговлей, слишком много других дел. Джеффри распродает свиней, после чего собирается заняться садом; мне наверняка придется ему помогать, потому что он такой непрактичный. Может, приедете к нам на следующий уик-энд? Ты, Чарльз и Себастьян. Карен тоже приедет. Она с нетерпением ждет вашего приезда. Приходите в пятницу на ужин, постарайтесь. Сад у нас сказочный, кроме того, бассейн, в котором молодежь обязательно должна поплескаться. Скажи Себастьяну, чтобы захватил плавки и прочее.

Целую.

Молли».


«Дорогой Людвиг!

Позволь тебе сообщить, что мы с Оливером великолепно проводим время здесь, в Греции, и, кажется, даже Кьеркегор наслаждается вместе с нами, хотя вчера невежливый полицейский стукнул его жезлом, потому что припарковался не там, где надо. Я получил открытку от Макмарахью с сообщением: он написал реферат о Сократе и Аристофане, тем самым достойно увенчав нашу замечательную программу. Впервые в жизни с нетерпением жду начала занятий! (Макмарахью побывал на родине у своей старенькой матери и от этого наполнился истинно ирландской сумрачностью. Требует, чтобы мы на обратном пути завернули в Рим и дали пинка Папе. Ох, не нравятся мне эти его настроения.) Тем временем Оливер и ваш покорный слуга собираются в дебри самой что ни на есть античной Греции, а именно – на Пелопоннес. Только древние знали, в чем состоит радость жизни. О, прости, как я мог сказать такое юноше, как раз собирающемуся обрести высшую радость с самой очаровательной в мире девушкой! Осматривая сегодня в музее великолепную статую Зевса Артемидского, вспомнил, не знаю почему, о тебе! Его великолепное, суровое чело говорило о делах неумолимых, последних. Какая тут связь с новобрачными восторгами? / J@4 5ЧBD4H @Ч 5ЧBD4H: у<@<,[9] и даже Зевс и т. д. Прости мой несообразный тон, но я тут опился местными великолепными винами. О, эта прозрачность здешнего воздуха! И вместе с тем хищность! Поэтому ничего удивительного в том, что вопреки сложившемуся мнению древние греки были ужасающим народом. Сердечно обнимаю.

Эндрю.


P.S. Оливер, сейчас пишущий очередное письмо сестре, просит передать привет.

P.P.S. Угадай, кого мы увидели в Пирее на крохотной яхточке. Ричарда Парджетера и Энн Колиндейл! При виде нас они слегка смутились. Старая «Анапурна Атом» стояла на приколе. Значит, уплыли в путешествие тайком, без гостей! О, прошу прощения, у меня тут сейчас бутылка вина чуть не опрокинулась. Пью».

«Милая, милая Грейс!

С большим сожалением узнал о преждевременной кончине твоего романа. Что, собственно, произошло? Какой горестный финал. А впрочем, отбросим печаль, ведь жизнь так хороша и т. д. Сожалею еще и потому, что Людвиг был мне симпатичен. Но все же скажу тебе, что он не совсем в нашем вкусе. Поверь мне, он слишком серьезен. Мама по телефону сказала, что ты впала в безысходную тоску. Надеюсь, это преувеличение, как всегда. Так какой же философский подход могу предложить тебе в это время? От любви есть лекарство. И можно вылечиться так, что и следа болезни не останется, разве что намек. (Сам я, правда, не излечился, но другим, говорят, удается.) Кроме того, сама твоя молодость поможет тебе. Ни к чему посыпать голову пеплом. Лучшее лекарство от любви – новая любовь. А значит, выше голову и посмотри вокруг внимательно. (Нет ли где поблизости Себастьяна?)

О себе умолчу. А то ты еще больше расстроишься. Целую тебя крепко.

Твой (славный) Патриций.


P.S. Генриетта Сейс прислала мне по почте огромный мяч, наполненный какой-то вонючей гадостью, пропитавшей уже мой стол и всю одежду. Полагаю, что это детские шалости, не более. Итак, выше голову, сестричка!»


«Мэтью, любимый!

Ты очень мил (как всегда), и меня радует, что ты все понимаешь. То, что я уделяю сейчас внимание Остину… это минимум, который могу сделать для Дорины, в благодарность ей. Наверняка эта фраза покажется тебе безумной, но я не могу избавиться от впечатления, что она в определенном смысле умерла ради нас, ради тебя и меня, ушла, устранилась, чтобы нам стало проще и легче. И мы обязаны, для нас это будет своего рода покаянием, какое-то время быть очень сдержанными. Впереди нас ждет длинный путь, полный препятствий. Но мы пройдем по нему, дорогой. В эту минуту я не имею права предложить Остину уехать из моего дома. Мне кажется, моя забота хранит его от гибели. Сейчас я обязана быть рядом с ним, чтобы прийти по первому зову. Не могу также выпытывать о его «планах». Мы проводим дни в беспощадном свете, в атмосфере, для описания которой у меня не найдется слов, но ее мог бы выразить какой-нибудь гениальный живописец итальянского Возрождения. Такого сострадания я ни к кому еще не испытывала. (Это не просто сочувствие, не просто жалость.) И возможность пережить такие болезненные и вместе с тем возвышенные чувства действует на меня успокаивающе. Я верю, ты меня поймешь и, хотя и тоскуя, сумеешь дождаться минуты, когда это странное время останется в прошлом. Если способен молиться, молись сейчас за Остина. Обнимаю тебя, люблю по-прежнему.

Мэвис».

«Моя любимая!

Любовь – игрушка в руках времени; об этом знают даже самые удачливые любовники. Я достиг звезд, но все равно дрожу от страха. Любовь питается беспокойством. С самой первой минуты я заметил зачаток разрушения в моем счастье. Мы молоды. Но будем мудры, любовь моя, и сохраним хотя бы то, что у нас есть. Это на всю жизнь, ведь так? И мы так молоды, так молоды. Прежде я не знал такой муки. Наши сердца чисты, но ведь это пройдет. Мы прекрасны, но мы состаримся; мы свободны, но дадим себя опутать. Если боги существуют, припадаю к их стопам и молюсь за эту любовь. Поступай мудро, моя драгоценная, и вместе со мной сохрани для прошлого наш сегодняшний день, всегда береги нашу прекрасную любовь, которая становится все выше и с каждым днем изменяется; отягощенная, вынужденная сражаться с помехами, она стареет и вместе с тем остается кристально прозрачной чашей Грааля.

До встречи вечером. Письмо это придет, как всегда, при помощи Уильямсона-младшего.

Ральф».


«Дорогой Людвиг!

С прискорбием узнал, что твоя свадьба не состоится. Но вместе с тем, зная твой характер, вздохнул свободней. Я думаю, ты поступил правильно. Есть минуты, когда необходимо последовать за голосом души, отказываясь от приятного, иначе неизбежно снизится высота полета. Ты молод, и такой выбор для тебя очень важен. С годами четкость различий утрачивается, это своего рода проклятие возраста. Спасибо за звонок, за искренние слова. Смогу ли я навестить тебя в Оксфорде? Позвоню завтра утром.

Мэтью».


ОТЕЦ ОТМЕНИ ПРИЕЗД ТЧК ВОЗВРАЩАЮСЬ ТЧК ЛЮДВИГ

* * *

Грейс лежала в лодке, безвольная, в светлом платье из тоненького хлопка, облепившем влажные от пота ноги и спину. Сначала кроны деревьев проплывали на фоне неба, раскачивались, перемещались и исчезали. За ними поплыло только небо, синее, знойное, бездонное. Издали прилетали и неслись над водой звуки; легкие, словно шарики для пинг-понга, они ударялись о воду, снова взлетали, и эхо их растворялось в сонном воздухе полудня. По воде осторожно приближалось к Грейс прохладное дуновение. Вот оно коснулось руки, которая, свесившись с лодки, вела бесшумную линию по воде. Руки прохладной, словно мята, словно кокосовое мороженое. Закрыв глаза, Грейс колыхалась в какой-то розовой сфере, лежала в ней безвольная, размягченная, легкая, гибкая, как цветок, сорванный и подброшенный в воздух. Еле слышные звуки приходили откуда-то издалека – гул, гудение, жужжание.

Она оказалась на какой-то укромной лесной поляне. Белое материнское платье слилось с зеленой листвой и исчезло. Держа за ручку маленького Патрика, мать ушла по другой просеке. Это место принадлежало только Грейс, она была тут одна, и сердце ее вдруг забилось сильнее в тревожном предчувствии чего-то важного. В глубине поляны перед ней возвышалось дерево, ствол которого был гладок, лишен трещин и цветом походил на серебро или олово. И хотя не было ветра, густая крона колыхалась в вышине, обнаруживая то светлую сторону листвы, то снова темную. Но Грейс почему-то привлекал именно ствол своей идеальной гладкостью и округлостью. И в этот миг она задрожала, пригвожденная к земле каким-то чувством, ее поразила пущенная сверху стрела, которая воткнулась в землю, пронзая тело, словно ударом тока.

Она вдруг ощутила собственное существование с силой, неведомой ей ранее, но при этом ее как бы не было или, может, ей чего-то не хватало – беспокойства, каких-то мыслей; длилось только одно – пронизывающее дрожью ощущение полноты и абсолютности существования. Минуту она стояла совершенно неподвижно, глубоко дыша и всматриваясь в дерево. Страх не отступил, но сейчас стал каким-то безличным. Она сбросила туфли и ощутила, как прохладная трава отпечатывается на ступнях мелким тонким узором. «Подойду к дереву, – думала она, – и тем самым дам клятву и принесу жертву, которые так изменят мою жизнь, что после я уже никогда не буду принадлежать самой себе. Я должна так сделать. И в то же время моя воля при мне, хочу – подойду, не хочу – убегу в лес. Я в силах развеять колдовство. Ведь я понимаю, что это колдовство отчасти мною и создано. Если захочу, дерево перестанет сверкать, тело мое перестанет дрожать, сброшу повязку с глаз и прогоню от себя это видение. Или подойду к дереву и навсегда изменю свою жизнь».

Она начала раздеваться. Платье медленно опало на траву. Она стояла бледная и гибкая, как мальчик, сосредоточенная и напряженная. Все еще робея, сделала несколько пружинистых шагов. Если только удастся сохранить это озарение в чистоте и неприкосновенности, возникнет что-то великое; если удастся преодолеть это пространство и прикоснуться к дереву, ангельская сила наполнит ее. Она двигалась по траве беззвучно и без чувства. И вот она у дерева. Опустилась на корточки, обняв ствол, и поцеловала кору, холодную, серебристую, чувствуя губами крохотные углубления и борозды. Стояла на коленях, всем телом прижавшись к стволу, придавленная стыдом, бессилием, восторгом и наслаждением. И потеряла сознание.

* * *

Что-то мягко потерлось о ее щиколотку. Грейс пошевелилась, тихонько вскрикнула, попробовала сесть, но снова упала, у нее не получалось сразу выйти из тьмы. Она открыла глаза и увидела движущиеся в вышине ветви, небо, услышала окружающие звуки. Сделала усилие и села.

Гарс убрал босую ступню, которой касался ноги лежащей Грейс. Опершись на весла, он улыбался ей.

– Ой, заснула! – удивленно воскликнула Грейс. – Долго я спала? – спросила она, поправив платье.

– Несколько минут. Уснула в такой неудобной позе. Я боялся, что вывихнешь себе руку. К тому же помяла свою красивую шляпку.

– В самом деле… рука замлела… мурашки. Надо же, уснула, как у себя дома.

Она пригладила волосы, прикрыла ладонями вырез платья, смахнула капли пота со лба.

– Все помялось. Мне приснился сон, такой выразительный…

– О чем?

– Скорее даже не сон, а воспоминание об одном реальном случае. Есть ли различие между сном и воспоминанием?

– Человек приукрашивает воспоминания и потом сам не может понять, где правда, а где вымысел.

– Может быть, это тот самый случай, когда непонятно. Хотя нет. Я помню все очень ясно, так во сне не бывает. Это случилось, когда мне было лет одиннадцать, в каком-то смысле мистическое переживание.

– Расскажи.

– О нет, рассказать невозможно. Я не смогу передать атмосферу. Я оказалась одна в лесу, сняла платье и поцеловала дерево. Я не могу избавиться от впечатления, словно меня впустили в другой мир и мне уже никогда не удастся быть такой, как раньше. Но тут не было ничего религиозного, никакого Бога или Иисуса.

– И ты действительно изменилась?

– Я… не знаю. Звучит, конечно, глупо, но… мне иногда кажется, что ко мне приходит то, что где-то хранится про запас… в каком-то смысле…

– Про запас?

– Не могу объяснить. Мне не всегда нравятся вещи такими, как они есть… И вот иногда что-то такое приходит, как бы та самая вещь, но вместе с ней и еще что-то, как будто из другого мира…

– Что ж… возможно.

– Что это может значить, как ты думаешь?

Гарс не ответил. Весла слегка касались поверхности воды. Лодка плыла очень медленно.

– Странно, ни с того ни с сего приснился такой сон. Мне уже когда-то снился… но если сон не пересказать кому-то, он забывается. Ты согласен? Раньше я сомневалась. Но сейчас… а… во сне упала в обморок. А вообще-то прекрасный сон. Ты когда-нибудь во сне падал в обморок?

– А в реальности… ты не помнишь… был обморок?

– Тогда в детстве? Нет. Я тогда схватилась за дерево, и все стало хорошо. Оделась и побежала за мамой и Патриком. Я никому еще об этом не рассказывала, никому.

– Даже…

– Даже ему.

Лодка вплыла под склоняющиеся над водой ивы. Грейс пропускала ветви сквозь пальцы.

– Мы потом бывали в лесу, я искала то странное дерево, но мне не удалось найти. Непонятно, правда? Дерево из сказки.

– Где это было, в Шотландии?

– Нет. В Джерард-Кросс.

– Что ж, и в Джерард Кросс обитают божества.

– Значит, считаешь, что это было связано с чем-то божественным?

– Смотря как понимать это слово.

– Знаешь, у меня было это же самое чувство, это же самое, и такая же слабость, когда…

– Когда?

– А, не имеет значения… я слишком все преувеличиваю. Так, иногда что-то нахлынет, задумаешься…

Наступило молчание. Гарс смотрел на девушку. Она подтянулась и села поудобней. Занялась своей розовой шляпкой, пытаясь вернуть ей первоначальную форму. Под ветками ив было жарко и зелено, но в то же время от воды веяло прохладой. Грейс посмотрела вверх.

Гарс осторожно вывел лодку на открытое пространство, и вот постепенно из мглы начал вырисовываться Лондон – мост над Серпантином, отель «Хилтон», найсбриджские казармы, а еще дальше – стройные башни Вестминстера.

– У тебя в жизни было это? – спросила Грейс. Она все еще возилась со шляпкой.

– Да.

– Так что же это такое?

– Если я скажу, рассердишься.

– Нет… Ты хочешь сказать…

– Именно.

– Эротика, и ничего более?

– Ты напрасно добавила «ничего более». Разум неэротичен, а вот дух – это исключительно эротика. На самом деле жизнь и эротика – одно и то же, хотя это утверждение и звучит слишком смело.

– И отталкивающе.

– Нисколько. Вспомни Шекспира. Только эротика, только дух.

Лодка поплыла быстрее по направлению к мосту. Грейс смотрела на Гарса. Худой, загорелый, суровый, крепкий. Солнце зажгло золотистые лучики в его черных волосах, и он был бы сейчас похож на своего отца… если бы не суровость.

– Смотри, – повернув голову, сказала Грейс, – Питер Пэн. Когда-то я здесь встретила Мэтью.

– Мэтью…

– Мне кажется, я потеряла Мэтью.

– И я тоже его потерял. Но это не важно.

– Да. Это не важно. Мне его сейчас как-то жаль… но в общем-то это ужасно… будто святотатство… и при этом…

– Ни к чему такой напряженный взгляд на людей. Обычная жалость ему не повредит… Ему от нее, по правде говоря, ни холодно ни жарко.

– Я понимаю, что ты хочешь сказать. – Она вздохнула, и вместе с этим вздохом все ее печали вмиг вернулись, не ослабевшие ни на грамм. Лодка проплыла под темные, сырые, гулкие своды моста, на которых слабо играли отблески воды. В полумраке слезы вновь наполнили глаза и, как тягостный сон, не принесли никакого заметного облегчения.

Ее дни теперь стали ужасны. Она жила в искореженных останках самой себя. Безумная надежда еще не совсем угасла, но чем дальше, тем яснее она понимала, что ничего уже не вернуть. Слепая, глупая мысль об утешении тлела и никак не могла погаснуть, и это было для нее самым большим мучением – убежденность, что утешить ее может только Людвиг. Он просто не знает… надо ему сказать… Людвигу. Только он ей нужен, милый, странный, сильный, ее Людвиг. И она не понимала, не хотела понимать, что Людвиг уже ушел из ее жизни. Без него нельзя, только он, только с ним. Она плакала сейчас больше даже, чем в детстве, плакала отчаянно, безутешно. Ну почему его нет рядом, если бы он был рядом… Ах, если бы, если бы…

– Вот сейчас причалим, и я тебя посажу на такси, – сказал Гарс.

– Ты не обижайся…

– Ну что ты, Грейс. Старые друзья должны помогать друг другу. А мы с детства знакомы.

– Ты такой хороший, всем помогаешь.

– Насколько это в моих силах.

– А как там твой роман? Издательство уже дало ответ?

– Да. Осенью собираются напечатать.

– Я за тебя очень рада.

«Странно, – думала она. – Я еще жива. Вот платье надела самое красивое. А как его выбрала, не помню. Не нахожу себе места от отчаяния и тут же разговариваю как ни в чем не бывало. Удается даже не плакать. Плыву в лодке по Серпантину. Солнце пригревает».

– Гарс.

– Да.

– Я сейчас скажу… глупо прозвучит… но ты…

– О чем?

– Помнишь, я сказала, что у меня бывают иногда такие впечатления, странные, про некоторые вещи… ну, иногда… помнишь…

– Да.

– Так вот это я тогда тоже почувствовала, на Кинг-роуд, когда ты шел за мной и не хотел подойти.

– А…

– Ну может, это было другое чувство, не могу сказать точно… но было чувство, как бы дрожь, и еще страх, и еще кажется, как будто все вокруг разрушилось и из этого разрушенного постепенно выступают новые формы. Помнишь, как ты шел, а потом я оглянулась и увидела тебя?

– И ты сделала вид, что меня не видишь?

– Сделала вид… то чувство меня побороло… но я знала, что ты знаешь.

– Я знал.

– На перроне я вдруг испугалась, что ты появишься раньше, чем приедет поезд.

– Извини меня.

– Нет, нет, все хорошо. Потом мы снова встретились случайно. Правда, странно?

– Да.

– И ты пригласил меня в кафе. А ты позвонил бы мне, если бы мы тогда на улице не шли друг за другом? Наверное, нет. А в доме у Мэтью почему ты не захотел со мной говорить?

– Да как-то неловко было там.

– А сейчас?

– Сейчас… не имеет значения, Грейс. Я просто помогаю тебе коротать время. Ты сейчас нуждаешься в этом. На такой крохотный, замкнутый в себе миг. Он завершится, и ты выйдешь из него и забудешь это мимолетное настроение. У тебя в памяти ничего не останется. Придешь в себя. Вокруг столько друзей, которые ждут твоего возвращения. И среди них один особенно.

– Ты думаешь… Я должна поверить… что есть будущее. Гарс, ты очень хороший. Надежный друг и хороший человек.

– Всего лишь помощник. Ну, давай помогу тебе выбраться из лодки.

Грейс взялась за его теплую твердую ладонь. С легким испугом выскочила из раскачивающейся, ускользающей из-под ног лодки на берег.

* * *

– Думаешь, где бы отдохнуть? – спросил Остин.

– Отдохнуть? – удивился Мэтью. – От чего?

– Откуда мне знать? Все, у кого есть хоть немного денег, разъезжаются в это время года. Мне подумалось, может, и ты собираешься. В Шотландию, допустим. Или к Средиземному морю.

– Какое там.

– Ты выглядишь усталым. Необходимо сменить климат.

– Я и без того бездельничаю.

– Рискну высказать мнение, что именно от безделья ты больше всего страдаешь. Почему бы тебе не заняться каким-нибудь серьезным делом? В дипломатической сфере, допустим. Наверняка у тебя остались связи. Я слышал, Чарльз Одмор хочет включить тебя в какую-то комиссию.

– Комиссия – это неплохо.

– Мне уже пора уходить. Я польщен тем, что ты меня пригласил.

– Пустяки.

– Забегу на свою старую квартиру, возьму кое-что из одежды, потеплее, ведь погода такая непостоянная.

– Да, скоро осень, это чувствуется.

– Знаешь, ведь там у меня Гарс теперь живет. Сделал небольшой ремонт. Квартира стала неплохо выглядеть. И ванная.

– Прекрасно.

– Удивляюсь, как мало надо – несколько взмахов кисточкой, стильные обои и порядок.

– О да.

– А, чуть не забыл. У Гарса роман выходит, осенью. Тот, который он написал в Америке.

– Молодец.

– Сумасшедшая, авангардистская штуковина, кажется, но я еще толком не читал. Гарс страшно занят. Начал работать над вторым. Да еще правит книжку Нормана Монкли. Помнишь его? Тот что-то тоже писал.

– Помню.

– Ну так вот, Гарс исправляет, и, может быть, тоже издадут. Он передает Монкли часть своего гонорара.

– Благородный жест.

– Иначе он не мог поступить. Я был у Монкли на прошлой неделе. Плетет корзины. Он теперь просто ангел.

– Прелестно.

– Все, побежал. Ведь мне еще нужно приготовить ужин, я обещал Мэвис. У нее тоже столько дел. Сегодня потратила весь день на устройство ребенка уборщицы в специальный интернат.

– Мэвис очень добрая.

– Правда, она такая. Ты знаешь, я даже не подозревал. Я в прямом смысле слова погибал, а она поставила меня на ноги. Да, мне тяжко пришлось. Но сейчас чувствую себя свежим, как огурчик.

– Мэвис умеет помогать.

– Мало сказать – умеет. Знаешь, она потрясающе похожа на Дорину, такая же милая, но только нет в ней этих мыслей о смерти, нет страха. Мне кажется, она ничего не боится.

– Я согласен.

– Дорина, бедненькая, влачила какое-то полусуществование, была, по сути, калекой. И была обречена, тоже как иные калеки. Таким, как она, не суждена долгая жизнь.

– Наверное, ты прав.

– Врачи считают, что мальчик, ну этот, умственно отсталый, не доживет до двадцати лет. Может, для него и лучше. Мэвис, конечно, матери ничего не сказала.

– Понятно…

– Мэвис помогает мне правильно воспринимать мир.

– Очень хорошо.

– Человек должен воспринимать все в истинных пропорциях. Еще недавно я был прямо клубком нервов. Взрывался из-за любого пустяка.

– Так нельзя.

– Легко сказать.

– Погоди минуту, – сказал Мэтью. Остин уже готовился выйти. В комнате было сумрачно. Холодный мокрый ветер приклеил к стеклу бурый лист ореха.

– Что?

– Я могу тебя кое о чем спросить?

– Спрашивай.

– Ты когда-то говорил… нескольким людям, что Бетти покончила с собой. Но ведь это неправда.

– Естественно.

– Ты все придумал, чтобы досадить мне?

– Да.

– Все свалить на меня, чтобы я чувствовал себя виноватым?

– Совершенно верно… Есть еще вопросы?

– Почему ты сказал на суде, что Бетти не умела плавать?

– Я этого не говорил. Она отлично умела плавать. Но упала и ударилась головой.

– Но тогда ты говорил не так. Я прекрасно помню.

– Выдумки!

– Ну ладно, – произнес Мэтью, – может быть, меня память подводит. И сейчас все это уже не имеет никакого значения.

– Вижу, тебя что-то гнетет, – заметил Остин. – Нельзя поддаваться унынию. Тебе и в самом деле не помешала бы неделя отдыха у моря.

– Может быть.

– Ну все, побежал. По пути надо купить мороженый горошек и кучу других вещей. В общем, до свидания и не унывай.

– До свидания, Остин.

Оставшись в одиночестве, Мэтью сел и налил себе виски. В последнее время он слишком много пил.

Человек, слишком много размышляющий, иногда поддается искушению вообразить себя главным творцом событий. Не исключено, что именно такое настроение помогло Богу создать мир. Но для просто смертного такое состояние духа не более чем заблуждение. Нам кажется, что мы управляем тем, что возникает в глубине нашего воображения, мы хотим так думать из самых благородных побуждений. Но реальность темна и бездонна и простирается далеко за пределы наших благих намерений.

«Я приехал сюда, чтобы его освободить, – думал Мэтью. – Прибыл, чтобы магию превратить в дух. Именно мне предстояло это сделать. Поэтому сейчас, когда Остин так или иначе освободился, я должен быть доволен. Неужели в действительности я хотел быть его ментором, его судьей? Нет. Он, как и я, отягощен своими скорбями, и пусть теперь от них освободится. Я хотел, чтобы путы были разрезаны, но мечтал это сделать собственной рукой. И сейчас грущу, словно потерял любимого человека».

* * *

– Пинки, – сказала Клер, войдя в комнату, где ее муж читал за завтраком «Таймс». – Только что позвонила Эстер. Генриетта Сейс погибла. Несчастный случай.

– Боже мой!

– Как же так, как же так… – Клер рухнула на стул и погрузилась в полубормотание, полуплач. Лицо ее сморщилось и словно на глазах постарело. На ней был домашний халат с потертым воротником. Она скорбно качала головой, как некто, понимающий, что вот она, его старость, пришла. Джордж смотрел на жену с тревогой и состраданием.

– Как же так, – повторила Клер, утирая глаза рукавом и все еще дрожа, – это же невозможно. Бедная девочка. Она была трудным ребенком, я знаю, но такой милой, такой умненькой. Не могу поверить. Глупо, конечно, но мне все казалось – вот она вырастет и выйдет замуж за Патрика; они так дружили, и она столько могла бы получить от Пенни, а теперь ее нет, бедная, бедная…

– Несчастный ребенок. Как же это случилось?

– Вчера вечером. Полезла на какие-то опоры. Упала и ударилась головой. И уже не пришла в сознание.

– Бедная Пенни!

– Бедная Пенни. Два года назад Мартин умер от рака, а сейчас вот…

– Оливер рядом с ней?

– Если бы. Где-то в Греции вместе с тем из Оксфорда, как его, Хилтоном. Неизвестно где.

– Поедешь к Пенни?

– Эстер сказала, у нее Молли. Она знает ее лучше меня, но на всякий случай заеду. О Господи… И Грейс страшно расстроится. Ее сейчас все расстраивает. Даже когда смотрит телевизор, и то плачет.

– Позвони Патрику, скажи.

– Я не могу.

– Хорошо, я позвоню. Успокойся, прошу тебя, Клер. В конце концов, это же не наша дочь.

– Кто его знает? Патрик такой неуправляемый, и Грейс себя губит.

– Чарльз говорит, что слышал от Мэтью: Людвиг как будто возвращается в Америку. По крайней мере одно хорошее известие. Грейс наверняка почувствует себя лучше после его отъезда.

– Дай Бог. Но он может пойти на войну только для того, чтобы ей еще больше досадить.

– Ей нужно развлечение. Может, займется Виллой. Ведь Мэтью собирается выехать.

– Выехать? Интересно. Но почему?

– Думаю, собирается свить гнездышко с Мэвис. Где-то в другом месте.

– Насколько я знаю, Мэвис из последних сил возится с Остином. Наверное, станет святой.

– Остин пользуется ее добротой. Он всегда так поступал с женщинами. Такие, как он, умеют находить для себя нянек и защитниц.

– Ты, кажется, ему завидуешь?

– Нисколько. Ведь и мне удается. Только я нашел одну на всю жизнь.

– Дорогой мой…

– В нужный момент Мэтью явится и освободит Мэвис.

– О, мне пора одеваться. Позвонить Пенни, как ты думаешь? Какой ужас! Что я ей скажу?

– Позвонишь после десяти. Налей себе еще кофе. Хочешь с коньяком?

– Нет, нет. Мне понравилась эта мысль о Вилле.

– И мне тоже, особенно если Грейс в самом деле этого хочет.

– Чтобы мы всей семьей туда переехали? Конечно, она хочет. Сейчас ей особенно нужны рядом близкие. Мы все должны поддерживать друг друга. Мы должны сомкнуть ряды. К счастью, мы все живы, не то что у бедной Пенни, я все еще не могу поверить…

– Клер, прошу тебя, пей кофе.

– Пинки, будет великолепно, правда, когда мы все вместе окажемся в Вилле. Только это меня немного утешает, и еще надежда, что Грейс и…

– Грейс сказала, что Шарлотта тоже там должна жить?

– Да, сказала. Мне кажется, нам надо было в то время, когда Грейс получила наследство, быть более деловыми. Нам надо было объявить недвусмысленно, что мы сами решим, кому что достанется. И Грейс была бы счастлива. Ведь на самом деле дети не любят свободу.

– Может быть. Но захочет ли Лотти приехать? Ведь она живет у Митци Рикардо?

– Исключительно, чтобы нам досадить, показать, что мы ей не нужны нисколько. Но это пройдет. И она приедет в Виллу, обязательно. Не отказала маме, не откажет и нам. Ведь она любит нас и дорожит семьей, а прочее – только притворство. Ты, я, Грейс, Лотти и Патрик – все вместе мы сможем одолевать трудности.

– Тебе бы надо поехать к Шарлотте, навестить.

– Ты прав. Но я так расстроилась из-за Грейс, а сейчас еще и из-за Пенни… Боже, мне надо одеваться… Пинки, какой ужас, я же не знаю, что сказать Пенни. Наверное, не буду звонить, а прямо поеду к ней. И еще сегодня столько дел. Одморы придут на ужин, хоть одно светлое пятно. Меня поддерживает надежда, что…

– М-да, сегодня определенно плохой день. Ты смотрела «Таймс»?

– Нет, а что?

– «Объявлена помолвка Себастьяна Роберта, старшего сына мистера и миссис Одмор, с Карен Джанайс, дочерью мистера и миссис Арбатнот…» Ну, Клер, будет, будет…

* * *

– Снобка ты, и этим все сказано, – изрекла Митци.

Шарлотта промолчала. Продолжала укладывать вещи в чемодан.

– Тебе не дано, – продолжала Митци. – Не умеешь сосуществовать рядом с другим человеком. Просто не дано тебе, и все. Ты всегда жила в маленьком таком, аккуратном мирочке, в мирке, где каждый человек замкнут в своем флакончике. Ну вот со сколькими людьми ты по жизни была знакома, только честно? Да ты давно померла, закоченела сто лет назад. Как есть старая дева. На тебя посмотришь – и сразу поджилки начинают дрожать. Живешь чисто по правилам. Тебя всю жизнь защищали, ухаживали за тобой, баловали, в шляпки наряжали, в кружевца, в перчаточки. Да ты же по-настоящему и людей-то не видела.

Шарлотта молчала.

– И зачем я приготовила эту яичницу, сама не знаю. Зачем, если все распалось, умерло в наших с тобой отношениях? И есть не хочу. Мне от тоски плохо. А тебе все равно! – Она стряхнула яйца с тарелки в ведерко.

Шарлотта не произнесла ни слова.

Из кухни дверь вела прямо в комнату Шарлотты. Домик был небольшой. Садик красивый, с дорожкой, выложенной камешками. По одну сторону от домика рос еловый лес, тоже небольшой, с другой стороны стоял соседний домик из красного кирпича, за ним еще один. Чтобы от них отгородиться, Шарлотта уже посадила несколько буков.

– Никого в своей жизни ты не любила. Наверное, и не умеешь любить.

– Это никого не касается.

– Ну хорошо, кого ты любила, скажи?

Шарлотта окинула взглядом вещи, тщательно уложенные в чемодане. Жизнь рушится, а привычка все аккуратно складывать остается. Тяжело дыша, прикусила нижнюю губу. Нет, ни слезинки не уронит, решено. Митци успела дважды устроить истерику, да и собственных слез хватало. Митци сейчас смотрела зло, и глаза у нее были сухие, но если бы Шарлотта показала слабость и разрыдалась, Митци сразу бы подхватила.

– Ты что, язык проглотила, дорогуша?

– Отстань от меня, прошу.

– Отстань, отстань! Когда ты треплешься, это называется доказывать, а когда я – так сразу «отстань».

– Я сожалею, Митци…

– Ничего ты не сожалеешь. Если бы сожалела, не собирала бы сейчас вещички. Струсила!

– Лучше уйти сейчас. Чем дальше, тем будет хуже.

– С какой стати? Ну зачем вообще уходить? Не сделав ни одной попытки.

– Потому что бессмысленно.

– Но почему?

– Причина вполне заурядная. Несходство характеров.

– Какая глупость! Несходство! Прямо как в газете! Вот уж не думала, что ты такая глупая! Но в несходстве и состоит любовь.

– Ничего хорошего не получится. Мы ошиблись.

– Мы ошиблись. Хорошенькое дело. О чем же ты думала, когда мы покупали этот домик, брали кредит, выбирали пса? Пирру такой расклад не по душе, скажи, Пирр!

Лежа на подстилке около кухонной плиты, Пирр, массивный черный лабрадор, в энный раз взятый из собачьего приюта в Баттерси, с беспокойством следил за ссорой и помахивал хвостом. Ему, видно, на роду было написано оказываться в семьях, где муж и жена сначала ссорились, а потом расходились, бросая его где попало – на шоссе, на заброшенных вересковых лугах, на углу улицы. Сначала его звали Сэмми, потом он стал Ральфом, затем Бобо. Только-только привык к новому имени. Какое-то время жил возле новых хозяев безмятежно, в уютном домике, возле леса, полного зайцев. И вот, кажется, старая песня начинается снова. Ловя знакомые звуки – выкрики, плач, рыдание, – пес умоляюще махал хвостом. Вопреки нескончаемым жизненным тяготам великодушная любящая душа и врожденное добродушие защищали его от невроза. Он никому не желал зла. В гневе людском усматривал своего рода болезнь человеческой расы, ну и причину всех своих горестей.

– Прости, – сказала Шарлотта.

– Да и некуда тебе сейчас идти. Последний автобус уже ушел. К тому же дождь.

– Соберу вещи, позвоню, закажу такси и поеду на вокзал.

– А потом куда?

– К сестре.

– О, и станешь ее домашней собачкой. Прости, Пирр. У Пирра больше достоинства, чем у тебя. Ведь ты их на дух не переносишь. Сама мне сказала.

– Переношу или нет, но они мои родные.

– Правильно, долой любовь. Гони ее, гони прочь.

– Ты не права…

– Я, слава Богу, умею чувствовать и горжусь этим. Чем еще мне гордиться?

– Я нуждаюсь в любви. – Шарлотта села на кровать. – Мне больше ничего, кроме любви, не надо. Но мы с тобой не можем найти общего языка, у нас вместе ничего не получается. Ты вечно ругаешься, я обижаюсь.

– Извини, я не получила воспитания. Росла в доме, где было двадцать пять соседей и один туалет.

– Ты не получила образования. – Шарлотта закрыла чемодан и поставила на пол.

– Тоже мне загвоздка! Я могу наверстать, что, разве не так?

– Нет, Митци. Мы с тобой слишком разные, живем на разных уровнях. То, что для одной привычно, другую возмущает.

– Не умею, допустим, пользоваться ножичком и вилкой?

– Манеры тоже важны…

– Если бы ты слышала, что сейчас говоришь…

– Во всем виновата только я, признаю…

– Какая жалость, что у меня нет магнитофона.

– Мне надо было иметь хоть каплю здравого смысла, чтобы понять: из этой затеи ничего не выйдет. Ты была так добра ко мне, когда мне было плохо, ты была благословенной переменой…

– Ну так почему бы тебе не остаться?

– В то время все это было чем-то новым. Я согласна, не надо было покупать дом, брать Пирра. Мы спешили. Слишком суетились, ведь перед нами открывалась новая жизнь, слишком красивая для реальной. И поэтому при малейшей неудаче все начинало идти вкривь и вкось.

– То, что ты называешь суетой, я называю любовью. Я тебя люблю, Шарлотта. Ты пробудила во мне любовь, разрешила любить себя, и поэтому ты не можешь просто так уйти.

– Чем дальше, тем будет хуже.

– Ты твердишь это постоянно.

– Даже любовь отступает перед нею.

– Перед кем? Что может быть важнее любви?

– Реальность.

– О чем ты говоришь таким холодным мертвецким тоном?

– Мы мечтали о любви. Каждая о своей. Но реальность сильнее. Существует семья, обязанности, все это обязательное и принудительное, не принимающее во внимание капризы мечты.

– Может, оно и так, но почему я должна с этим соглашаться? – выкрикнула Митци. Ложечкой начала выбрасывать яйца со второй тарелки в рукомойник. По щекам ее скатились две крупные слезы. Молнию на спине не застегнуть до конца. Еще больше пополнела за этот безмятежный месяц. – И что же мне теперь делать? – спросила она более спокойным голосом. – Ты порулишь назад, в семью, а я куда?

– Оставайся здесь. Я отдаю тебе свою половину, как и обещала.

– Ну что я тут буду делать одна? Страшно. А пса куда девать? Обратно в приют? Смотритель говорил, что его уже три раза возвращали…

– При чем здесь Пирр? Хватит хлопот и без него.

– Тебе просто не хочется расстраиваться.

– Мне хочется уйти отсюда.

– А с Пирром что делать?

– Если хочешь, я заберу его с собой.

– Нет. Я к нему привязалась. Он твой и мой. Больше даже мой. А ты дезертируешь и бросаешь нас обоих.

– Хватит. – Шарлотта надела пальто. – Я уезжаю. Напишу из Лондона. Если захочешь продать домик, я помогу.

Митци вышла из кухни. Слезы тихо текли по щекам. Пирр пошел следом за ней, робко помахивая хвостом.

– Пожалуйста, не уходи. Давай попытаемся начать сначала. Я постараюсь исправиться. Буду вежливой. Начну учиться. Все, что хочешь. Дай только время. Я так тебя люблю. Я сделаю все, что ты хочешь, все, чего пожелаешь.

Шарлотта смотрела сквозь Митци в какую-то невидимую, неведомую даль. Дверца мышеловки, покуда еще отворенная, вот-вот захлопнется навсегда. Надо воспользоваться последней возможностью для бегства. Еще немного – и бегство окажется делом очень трудным, вероятно, и невозможным. Слишком многое придется уничтожать, рвать связи, причинять боль, а в итоге останется куда меньше жизни, в которой еще можно скромно, потихоньку стать кем-то другим. Если не выйдет сейчас, придется распластаться, потому что потолок снизится до невозможности. Да, это последняя возможность выйти, может быть, даже вырваться, но не на свободу, свобода уже недостижима, – вырваться туда, где находится то, что она называла реальностью. Митци не поймет, почему на самом деле то, что они сделали, – ошибка, выдумка, иллюзия. Митци не объяснишь, почему из этого никогда ничего не получится. Митци кажется, что все в мире можно изменить. Что ж, пришлось бы изменить самих себя, совершенно не подходящих друг другу, вместе представляющих собой какую-то неразрешимую шараду, или, скорее, две шарады, потому что они никогда не были заодно. То, в чем они оказались, насквозь ложно, непривлекательно, требует немедленного исправления.

– Ухожу, – сказала Шарлотта.

– Не уходи. Постой.

– Всего хорошего.

– Только я люблю тебя. Только мне ты нужна.

Наверное, так и есть, подумала Шарлотта. Но что из этого?

– Нет, надо идти.

– Как же можно вот так взять и уйти? Бросить меня, Пирра…

«Если сейчас не уйду, – думала Шарлотта, – наверняка потеряю возможность, о которой потом вечно буду вспоминать и сожалеть. Оглядываясь, буду удивляться – почему я тогда не порвала нити, сейчас превратившиеся в цепи? Нет, ухожу. Слезы забудутся. Иду».

– Не уходи, – повторила Митци.

Шарлотта снова села на кровать. Слезы, словно вуаль, заслонили взгляд. Она чувствовала, как Митци снимает с нее пальто, позволила высвободить руки из рукавов. Любовь, пусть неправдивая, пусть выдуманная, – все равно ценность. Пусть это выдумка, пусть фантазия, но она ведь любит Митци. И Митци ее любит и нуждается в ней. И что станется с Пирром? Счета оплачены, кредит взят, деревья посажены. Может, реальность в конце концов победит, разнеся все это строеньице на мелкие кусочки. Но только не сейчас, только не сейчас. Сейчас пусть позволено будет жарить омлеты, пить допоздна виски, закрывать окна, стелить Пирру подстилку на ночь. Со временем будет, наверное, еще хуже, а может, это «со временем» и не наступит никогда, может, жизнь закончится раньше, но сейчас так страшно, она не может пройти сквозь дверь наружу, не в силах лишить себя и Митци утешения в эту ночь, чувства облегчения, а потом глубокого сна за закрытыми окнами. Она плакала. Это были слезы побежденного, похожие на слезы жены, которая не любит и не любима, и совместная жизнь невыносима, и понятно, что ничего другого уже не ждет.

* * *

– Уже и не отзывается, бедненький, – говорила миссис Карберри. – Прихожу, а он меня видит и отворачивается. Кто знает, что он думает, как страдает, бедный мой сыночек, если бы можно было понять.

– Я уверена, что он не страдает, – сказала Мэвис. Но она не была уверена.

– А Уолтер и другие дети рады, – продолжала миссис Карберри. – Надо стараться видеть и хорошую сторону, правда? Рональд был для них такой обузой. Наверняка они его боялись. Боязно, когда кто-то не похож на тебя.

Ты несла эту тяжесть, думала Мэвис. Женщинам суждено.

– А что бы мистеру Гибсону Грею хотелось сегодня на ужин? – спросила миссис Карберри. – Я все купила по списку. А может, кусочек баранинки с почечкой? Я знаю, что он обожает почки. – Миссис Карберри очень заботилась об Остине.

– Да, неплохо, – согласилась Мэвис. – И еще докупите спаржи, он ее очень любит.

– И мороженое итальянское, то, что ему нравится…

– О, хорошо, что вспомнили. Благодарю, миссис Карберри. Только хорошо упакуйте. На улице дождь.

Мэвис вернулась в гостиную. В комнате было полутемно от желтого послеполуденного дождя. Она сбросила туфли и легла на диван. Страшно устала за эти дни. Мэтью все еще гостил в Оксфорде.

Мэвис отпустила мысли на свободу. Последнее время часто так делала, наверное, сама природа таким образом себя защищала. Но из хаоса мыслей потом выступали конкретные выводы. Может быть, и удастся к чему-то прийти, минуя излишние страдания и опасения.

Не так давно она говорила с Мэтью по телефону. Он ее любит, ждет встречи, сочувствует происходящему. «Уже очень давно, – думала она, – я не могу толком прийти в себя. Дорина умерла… как можно после этого нормально жить, принимать решения, брать на себя ответственность? Я должна подчиняться всему безвольно, заниматься самыми простыми делами, делами миссис Карберри, делами Остина. Я должна заботиться о нем… в память о Дорине».

Рассеянность и мысленный хаос уже сейчас помогли выяснить несколько дел. О полном восстановлении приюта и речи быть не может. То время ее жизни казалось не только завершившимся, но и ушедшим в прошлое. Те обязанности она сняла с себя раз и навсегда. И нет никакого желания возобновлять. Ее Бог наконец умер. Решение, принятое неторопливо, было достаточно ясно, но суть этого решения оставалась неясной. От того ли изменилась она, что какая-то ее частичка умерла вместе с Дориной? А может, это желание нового, еще только разгорающееся, подарено Мэтью? Время непротивления, подчиненности даст ответ и на этот вопрос. Надо только отдыхать и ждать. А может, продать Вальморан? Мэтью решит.

Тем временем Остин, кажется, не собирался покидать Вальморан. В его квартире жил теперь Гарс, корпевший над новым романом, и Остин, с большим уважением относившийся к работе сына, не хотел ему мешать. У него самого не было по-прежнему ни работы, ни денег. Иногда он отправлялся на поиски. А иногда просто пройтись. Был вездесущ и вместе с тем необременителен. Куртуазничал с миссис Карберри. Больше всего ей нравилось, когда Остин напрашивался мыть посуду. Отправляясь спать, получал от Мэвис материнский поцелуй. Был кем-то вроде ее сына или младшего брата. Она всегда хотела иметь брата, а не сестру.

В разговорах они перестали затрагивать существенные вопросы. Время серьезных разговоров пришло, как волна, и отступило. Уже сказали друг другу все. О Дорине тоже не могли добавить ничего нового. Разговаривали о своем детстве. Говорили даже о Бетти. Только о Мэтью молчали. Но сейчас все разговоры стали какими-то легкими, необязательными.

«Я чувствую себя уничтоженной этой смертью, – думала Мэвис. – И я состарилась из-за нее. Эта смерть привела меня в самую середину какой-то истины, которой я пока еще не могу постичь». Самое тяжкое страдание ушло раньше, чем можно было предположить. Тень Дорины отступила как бы добровольно, чтобы не причинять боль. Она для меня умерла, думала Мэвис. Мысль эта, однако, оставалась неясной. Дорина была лишена эгоизма, была сама доброта. Ей теперь казалось, что Дорина – это некая стадия ее самой, фаза, из которой она сейчас вырастает. Уход Дорины открыл перед Мэвис выход на какой-то новый, неведомый уровень реальности.

В тумане происходили перемены, в этом сомневаться не приходилось. Остин мало-помалу переставал быть тем, с кем приходится поневоле мириться, и превращался в кого-то другого, в кого – она еще не могла понять. Она говорила и думала и повторяла в разговорах с Мэтью по телефону, что помогает Остину, спасает его от душевного надлома, от скитаний и презрения, способного свести его с ума. Несомненно, она давала ему такую помощь, на которую только она была способна, и он принимал эту помощь по безошибочной подсказке инстинкта. Клеймо скитаний и отверженности все еще было на нем, и стереть до конца его не удастся никогда. Но все же клеймо уменьшилось, стало не таким угрожающим.

Остин однажды бодрым шагом отправился к Мэтью и таким же бодрым вернулся. Говорил о брате озабоченно и сочувственно. Мэтью неважно выглядит, прямо скажем, плоховато. Напоминает, образно говоря, потухший вулкан. Мэвис воздержалась от комментариев, но слова Остина не давали ей покоя. По телефону она спросила Мэтью, как прошел визит. Мэтью ответил, что разговор был вполне свободный. Мэвис поинтересовалась: о чем разговаривали? – Ну, о многом. О, Бетти. – Со мной он тоже говорит о Бетти. Наверное, ему это приносит облегчение… – Да. Он выглядит значительно лучше. Тебе не кажется? – Согласна. А про тебя он сказал, что ты выглядишь усталым. – Да. Мне нужно сменить обстановку. Думаю съездить в Оксфорд. – Дорогой… в таком случае мы не сможем увидеться? – Я ненадолго, не волнуйся. – Ты едешь туда, чтобы уговорить Людвига остаться? – Да, хочу поговорить и об этом. – Мне кажется, тебе удастся его уговорить. Возвращайся скорее.

Значит, Остин чувствует себя лучше, а Мэтью вскоре вернется. Мэвис тосковала, но еще не решилась бы пойти к нему, еще не решилась бы причинить боль Остину, солгать ему или попросить уехать. Мэтью, оставаясь в тени, понимал это все, держал ситуацию под контролем. Она полагалась на него во всем, словно он был ее мужем. Что бы ни случилось, Мэтью будет рядом. И скоро они снова будут вместе. Конечно, не все складывалось идеально. Но и в минуты размолвок он был таким забавным и милым. Она любила его за это еще больше. Вскоре они привыкнут друг к другу, и тогда две части соединятся в одно целое. Он оставит Виллу, подыщет новое жилье и приедет за ней. О месте и времени он сам решит, и она наконец избавится от своих забот.

Само собой разумеется, пребывание Остина в Вальморане вызывало комментарии и пересуды, первоисточником которых была, как предполагала Мэвис, все та же Клер Тисборн. Клер при каждом разговоре просила ее не приносить себя в жертву. «Мэвис, перестань строить из себя святую! – молила Клер. – Он же самый настоящий вампир». «Я знаю, – отвечала Мэвис, и в ее расширенных затуманенных глазах можно было прочесть, что она сознает свой путь. – Клер, дорогая, я не могу его выставить за дверь, он такой несчастный». «Этот несчастный отлично понимает, где ему хорошо, – не сдавалась Клер, – где можно получить все блага совершенно даром». «Ты даже представить не можешь, какой он разбитый, в каком нескончаемом страхе живет». – «Такая жизнь, мне кажется, его вполне устраивает! Но есть ведь еще Мэтью, он вскоре все устроит, не правда ли?» «Да, – соглашалась Мэвис, – он все устроит».

Лежа на диване, Мэвис вдруг поняла, что улыбается. И это ее насторожило. Как можно улыбаться в такой невыносимой ситуации? Допустим, Остин не уедет? В таком случае должен ли Мэтью поставить вопрос решительно? Остин получит очередной удар и снова утратит почву под ногами. Он жертва судьбы. Она приняла полностью его точку зрения. «Человек случайностей, вот кто я такой», – как-то раз сказал он. «О чем ты говоришь, Остин? Разве мы все не отданы на волю случая? Разве само зачатие – это не случайность?» – «Но за мной несчастье тащится и тащится». – «У всех так». Но он все-таки неудачник, думала она. Только бы все завершилось спокойно и хорошо и уже зажившие раны не открылись бы вновь. Ведь Остин и Мэтью разговаривали как друзья. Не хватит ли уже трагедий?

Конечно, Остин – вампир. Она поняла, что именно это определение ее рассмешило. И он знает об этом и знает, что мы знаем. Она представила лицо Остина, на котором отражается сознание собственной преступности. Он наконец примирился с этой своей случайностью и пытается извлечь из нее пользу, и кто вправе его за это обвинить? Разве мы все не занимаемся тем же самым? В конце концов, он не пытается никого обмануть. У него есть собственное представление о чести. И что его ждет? Неужто новые удары?

Она задремала, но тут раздался страшный грохот: совсем рядом с ней что-то взорвалось. Мэвис в ужасе вскочила. Одна из картин упала на пол. Всего-то. Ну ничего страшного, есть из-за чего нервничать!

Она встала, подняла картину. Этот морской пейзаж когда-то написала Дорина. Мэвис задрожала от нахлынувших воспоминаний. Какие еще открытия готовит будущее?

* * *

Опершись на борт, Людвиг смотрел на воду. Однообразность бескрайней серо-стальной равнины океана нарушал лишь дождь; его светящаяся завеса незаметно переходила во мглу, наполовину скрывающую линию горизонта. Заслоненное облаками солнце бросало на воды свет, разрезающий их холодной серебристой полосой. По небу тянулись темные, сбивающиеся в огромные комки облака.

На Людвиге был плащ, уже успевший потемнеть от дождя; короткие волосы тоже потемнели и облепили голову, будто шапочка. Капли текли по лицу, словно по скале, но он не обращал внимания, неотрывно глядя на воду. Он возвращался домой.

Ощущение поражения, предчувствие новых бед и вместе с тем какое-то возбуждение смешались в его душе. В нескончаемых оксфордских беседах с Мэтью весь запас своих идей и взглядов он в каком-то смысле разложил на первоэлементы. И тогда же усомнился – и продолжал сомневаться и сейчас, – удастся ли из этого хаоса вновь создать цельную картину. Ведь вся машинерия, обеспечивающая обоснованность и разумность его поступков, в этих дискуссиях оказалась как бы размонтирована. И прежде в беседах с Мэтью что-то подобное предчувствовалось. Теперь же это стало фактом. Но почему? Возможно, Мэтью так повлиял на него? Нет. Мэтью всего лишь выстроил солидную опору для рычага, включившего механизм разрушения. Да, несомненно, тут присутствовал механизм разрушения. Вспомнилось лицо Мэтью, особенно поздно ночью, потому что они говорили ночи напролет, одухотворенное, как у святого; было в нем что-то настолько просветленное, что никак нельзя назвать цинизмом и уж тем более нигилизмом: что-то, возможно, намного серьезней нигилизма и цинизма. Но сам Мэтью казался безгрешным, как праведник, чье изображение может воспламениться, но не может сгореть.

– Конечно, – устало произнес Мэтью под конец одного из разговоров, – вернувшись, ты по крайней мере удовлетворишь потребность познать в этой жизни все ее стороны.

– Нет, не все, – возразил Людвиг. – Оксфорд так и останется для меня непознанным.

– Но туда ты сможешь вернуться позднее. А домой – только сейчас.

– Я не коллекционирую ситуации и переживания.

– Верно, это моя специальность, – согласился Мэтью, зевнув и глянув на часы.

На какой-то стадии казалось проще простого решить, какому будущему Людвигу дать право на жизнь – и тут же начать действовать, поскольку на этой стадии долг и любовь превратились в пустой скелет, через который просвечивало какое-то иное, совершенно белое пространство. Но такое осмысление проблемы придавало лишь некую видимость жизни его вопрошанию, причем весьма примитивную, то есть лишь казалось, что он нашел ответ. Так каким на самом деле он хочет быть? Прежние, утратившие смысл идеи слишком сильно влияли на него, их воздействие было так велико, что даже мешало ему ясно сформулировать суть вопроса. Подчас ему казалось, что нужней всего именно ясность.

– Брось жребий. Орел или решка, – посоветовал Мэтью. – Простой и надежный способ решить – уехать или остаться. Если же мечтаешь о примирении, то и без жребия ясно, что ты хочешь остаться. Но тогда наберись храбрости.

Людвиг стиснул голову руками. Неужели так и есть? Неужели он бежит от стыда, что разбил сердце невинной девушки?

– Ты не допускаешь мысли, что поступил бесчестно? – спросил Мэтью.

И Людвиг понял, что никогда не задавал себе подобного вопроса. И вот теперь перед ним встала необходимость ответа. А вместе с этой необходимостью открылась какая-то новая дорога. Мечтал ли он о примирении с Грейс? О да. В иные минуты только об этом и думал.

– Попробуй найти решение, отталкиваясь от второстепенных деталей, которые ты для себя уже прояснил, – посоветовал Мэтью.

Некий намек на решение вернуться возник у него еще до приезда Мэтью в Оксфорд. Он послал родителям телеграмму, чтобы не приезжали, но никому о своем решении не сказал, и ему показалось, что так он установил для себя некий переходный период, за время которого можно все хорошенько обдумать. Ему не давала покоя мысль о скором приезде Хилтона, который непременно постарается вернуть его к действительности и убедить, что, покинув Англию, он потеряет слишком много неповторимых вещей. Он сравнивал тяжесть возможных потерь, стараясь пересилить боль. И чем дальше, тем прочнее казались позиции двух прежних решений. Он не будет воевать, это раз, и не будет растрачивать зря свои способности, это два, а значит… должен остаться? Но что же тогда изменилось? Наверное, только его отношения с Грейс.

– Грейс вообще не принимай во внимание, если можешь, – терпеливо советовал Мэтью.

И Людвиг боролся с самим собой. Он наконец почувствовал, что решение расстаться с Грейс – это нечто отдельное и, наверное, более определенное, чем другие дела, и лишь потом с этими остальными делами перемешавшееся.

– Будь решительным, – говорил Мэтью.

А ведь так и было. Он отверг Грейс, иначе сказать нельзя. Да, он любил ее и желал, и она могла бы его сделать счастливым. Но при этом отдавал себе отчет, что, связывая свою жизнь с этой девушкой, умалил бы себя и уничтожил бы в своей жизни нечто такое, чему любовь не может стать заменой. С самого начала все было слишком шатко. Они не были единомышленниками, и рано или поздно расстояние начало бы увеличиваться. Она была бы лишь незначительной частицей его мира. У него не было какого-то четкого образа семейной жизни, но он уже сейчас понимал, что их семейная жизнь с Грейс не станет образцом совершенства. А на компромисс идти еще не время. И в те минуты, когда удавалось подавить в себе любовь, он это видел предельно ясно. Что-то шепнуло ему «нет» – и он, хоть и удрученный, почувствовал какой-то зародыш облегчения.

Вот так – по крайней мере в этом вопросе он дошел до ясного понимания. Не было у него никаких сомнений и в отношении к родителям.

– Они для тебя образец? – спрашивал Мэтью.

– Нет, – ответил он. – То есть я их люблю и уважаю, но не смогу мыслить свойственными им категориями.

– Твой отец имеет влияние на тебя?

– Нет… ну разве что в том смысле, что я его сын.

– Ты не боишься звания труса?

– Нет. Ни в коей мере.

Зачем же тогда он сел на этот корабль, который с каждым часом все ближе и ближе к Штатам? Возможно, это своего рода углубление расставания с Грейс? Нет, разлука с ней уже решена, и возврата нет. И сейчас он не хотел анализировать свои чувства. Пусть это и была большая любовь, но даже большая любовь не является мерой всех вещей. Безусловно, он страдает. И Грейс тоже. И это вообще не имеет никакого значения. В конце концов, в Америке ли, в Европе он сумеет выдержать боль расставания, раз нет иного выхода. «Любимая, любимая», – повторял он, всем телом стремясь к ней. Стремление извечное, несомненное. Но затем перед ним вновь возникал очищенный его болью, на время отставленный в сторону нерушимый диптих первоначального решения. Неужели и в самом деле, как внушал Мэтью, он возвращается, поддавшись болезненному желанию испытать мученичество? А если даже и так, то это не имеет значения. Но как понять это «не имеет значения»?

Уверенность, что надо возвращаться, крепла день ото дня. Уже и в приветливой атмосфере Оксфорда он отыскивал нечто неприятное, хотя рационально свою неприязнь объяснить бы не смог. Ведь преимущества Оксфорда были видны невооруженным глазом, он отказывался, следовательно, от действительных и чудесных ценностей, которых не так уж много сохранилось на этом свете в таком чистом и незамутненном состоянии.

– Попробуй заниматься не собой, а самой сущностью проблемы, – устало говорил Мэтью. – Перестань мучиться из-за мотивов своего поступка. Со временем ты все равно к ним вернешься, но сейчас оставь их, ради Бога, в покое.

И Людвиг занялся самой сутью проблемы. И тут же с некоторым стыдом осознал, что в лихорадочной возне вокруг мотивов почти забыл о цели. Он вспомнил о войне. Как молитву, пересказал свое отношение к ней, но Мэтью промолчал. Людвиг говорил о несправедливости, о жестоком отношении человека к человеку, о деяниях, в которых нельзя соучаствовать. Перед ним все было как на ладони и так очевидно, что при этом даже стремление к высокой нравственности показалось легкомысленным личным желанием.

– Ну что, пришел к каким-нибудь выводам? – спросил Мэтью.

– Пожалуй, нет, – ответил он. – Такой способ не совсем годится. Чего-то здесь недостает.

– Как же тогда быть?

И тогда Людвиг почувствовал: единственное, что ему осталось, – это тихая, бескорыстная и лишенная всяких предубеждений потребность дать свидетельские показания. Даже не борьба за свою точку зрения, ну разве что в том смысле, в каком свидетель принимает участие в борьбе. И раз такая потребность существует, она сама по себе требует однозначного и обоснованного действия. Здесь предчувствовалось то самое чудесное избавление от хаоса побуждений. Таков уж мир, поэтому человек не может поступить иначе.

– Наконец я понял! – вскричал он.

– Что именно?

– Таков уж мир, поэтому человек не может поступить иначе, – повторил он вслух свою мысль. – Я некоторым образом вернулся к началу?

– Не совсем.

– Наверное, все же я думаю именно о себе. Думаю о том, каким стану в будущем. Наверняка не вполне достойным, если сейчас уклонюсь от испытаний. Но в таком случае я оказываюсь простым собирателем острых ощущений.

– Мне кажется, тут иное.

– Я не могу разглядеть, зрение почему-то подводит.

– Нас всех зрение подводит, – сказал Мэтью.

Это исходит не от меня самого, думал Людвиг, а из самой сути вопроса, и поэтому такое чистое. Но Мэтью прав. Почему это должно исходить из решения и быть связанным со мной? Какова связь? Мэтью, когда он задал ему этот вопрос, ответил не сразу.

– Ну, всю аргументацию можно вывести из вопроса.

– Значит, мы все-таки возвращаемся к началу?

– Нет. А если и возвращаемся, то с определенными различиями.

– Какими различиями?

– Перед нами два совершенно очевидных пункта.

– И их надо… как-то друг с другом связать? Я тоже так чувствую. Но возможно, это просто психология.

– А что не есть психология?

– Или чистый эгоизм, или…

– Бог жил бы здесь, если бы существовал.

– Где?

– Внутри твоих связей.

– А если Бога нет, значит, нет и связей?

– Его нет, но твои аргументы не лишены основания.

– Значит, есть связи?

– Можно сопоставить две вещи.

– Просто сопоставить?

– Очень просто.

После этих слов, так как часы показывали четыре утра, оба отправились спать. На следующий день Мэтью вернулся в Лондон.

Дождь прекратился. Серебристая полоса исчезла, и стальная поверхность океана с той минуты, как закончился дождь, стала еще более тяжелой. Людвиг подумал об Оксфорде, и ему стало так больно, что слезы застелили глаза. Он не взял в дорогу никаких книг, первый раз оказался без книг. Пожертвовал чем-то огромным, чем-то бесконечно личным, чего никогда уже больше не вернет назад. Может быть, в будущем сегодняшний Людвиг будет ему ненавистен, Людвиг, который принес эту жертву. И он возненавидит эту безвольную тряпку. Может быть, горькое, искажающее душу сожаление, а не полнота человеческого ощущения, окажется платой за его решение? Не гармоническое целое, но тяжкая, неутолимая горечь. Кто знает? Да, решение принято. Конечно, он подвел коллег. На зимний семестр они остались без преподавателя древней истории. Эндрю, наверное, придется отказаться от семинара по Аристофану. А может, он поведет его вместе с Макмарахью. При воспоминании об Аристофане ему стало еще горше. Ничего в жизни он так не жаждал, как этого семинара. Даже Грейс.

Загрузка...