На самом деле это началось накануне вечером со спора, в котором Бигги обвинила Меррилла в ребячестве, бегстве от действительности, шутовстве и прочих грехах, и сказала, что я способен окружить Меррилла ореолом героя лишь потому, что он давно исчез из моей жизни, — она решительно намекала, что настоящий Меррилл, во плоти и крови, отделался бы от меня в два счета, по крайней мере в данный момент моей жизни.
Я счел эти обвинения обидными и перешел в контратаку, объявив Меррилла храбрецом.
— Тоже мне храбрец! — фыркнула Бигги.
Она исходит из той предпосылки, что я, будучи сам далеко не храбрецом (трусом, на самом деле), вряд ли могу судить о чьей-либо храбрости вообще. В качестве примера моей трусости приводится то, что я якобы боюсь позвонить отцу и поговорить с ним начистоту о причинах лишения меня денежной поддержки.
Это заставляет меня опрометчиво пригрозить, что я готов позвонить старому хрену когда угодно — хоть сейчас, хотя в данный момент вокруг темная айовская ночь, и у меня есть смутные подозрения, что время для телефонного звонка не самое подходящее.
— Так ты позвонишь? — спрашивает Бигги. Ее внезапное восхищение пугает меня. Она не дает мне времени передумать и начинает листать справочник в поисках телефонного номера Огромной Кабаньей Головы.
— Но что я скажу? — сопротивляюсь я. Она начинает крутить диск.
— Ну например: «Я звонил узнать, доставили ли вам почту».
Продолжая набирать номер, Бигги хмурит брови.
— Или же: «Как вы поживаете? У вас там сейчас прилив или отлив?»
Бигги корчит гримасу и добавляет:
— Вот и слава богу, наконец мы все выясним…
— Да, по крайней мере, мы будем знать наверняка, — говорю я в трубку, и эти слова отдаются эхом, как если бы они были сказаны каким-то сверхъестественным оператором на другом конце провода. Телефон звонит и звонит, и я бросаю на Бигги взгляд, в котором она читает явное облегчение: «Ха! А его нет дома!» Но Бигги указывает на мои наручные часы. Там на востоке уже далеко за полночь! Я чувствую, как у меня сводит челюсти.
— Пусть знает, старый хрен, — безжалостно заявляет Бигги.
Далеко не походя на сонного, мой отец отрывисто отвечает на звонок.
— Доктор Трампер слушает, — говорит он. — Эдмунд Трампер. Кто это?
Бигги балансирует на одной ноге, словно ей нужно пи-пи. Я слышу, как тикают мои часы, затем мой отец говорит:
— Алло? Это доктор Трампер. У вас что-то случилось?
Фоном для его слов звучит бормотание матери:
— Из больницы, Эдмунд?
— Алло! — кричит в трубку мой отец. А моя мать шепчет:
— Тебе не кажется, что это мистер Бингхэм? О, Эдмунд, ты же знаешь, его сердце…
Продолжая раскачиваться, Бигги пристально смотрит на меня, ужасаясь испуганному выражению моего лица; она гневно хмурится.
— Мистер Бингхэм? — говорит мой отец. — Вам тяжело дышать?
Бигги топает ногой, давя в себе стон «затравленного животного.
— Постарайтесь дышать помедленней, мистер Бингхэм, и не вешайте трубку, — советует мой отец. — Я сейчас буду…
Суетясь где-то на заднем плане, моя мать произносит:
— Я в больницу за кислородом, Эдмунд…
— Мистер Бингхэм! — кричит в трубку мой отец, в то время как Бигги пинает плиту ногой, издавая стон досады. — Притяните колени к груди, мистер Бингхэм! И не пытайтесь говорить!
Я вешаю трубку.
Корчась, словно от смеха, Бигги стремительно проходит мимо меня в коридор, потом в спальню и хлопает дверью. Издаваемые ею свистящие звуки напоминают дыхание бедного мистера Бингхэма с его барахлящим сердцем.
Не замеченный ночным сторожем, я провожу ночь в алькове с диссертациями, хранящимися в айовской библиотеке, в одном из многих залов четвертого этажа, обычно заполненных потными студентами с бутылками колы у каждого. И в каждой бутылке, в мутной коричневой жидкости плавают сигаретные окурки. Даже из другого конца зала можно услышать, как они шипят, когда их бросают в бутылку.
Однажды, уже доводя диссертацию до полного завершения, Гарри Пете, выпускник Бруклина, штудировавший какой-то документ на сербохорватском, откинулся всем своим весом на спинку стула и вылетел из своей кабинки задом; отталкиваясь ногами все быстрее и быстрее, он просвистел мимо нас, мимо всего длинного ряда столов. В самом конце прохода четвертого этажа он врезался в стеклянную панель, разбив и стекло и голову, однако не вылетел на стоянку машин под окном, где бедный Гарри Пете наверняка уже видел себя распростертым на капоте чьей-нибудь тачки.
Но я никогда бы не сделал такого, Бигги.
В «Аксельте и Туннель» есть одна трогательная сцена, когда Аксельт одевается и вооружается, собираясь сразиться с постоянно воюющими Гретсами. Он прилаживает защитные накладки на колени, на плечи и почки и, как принято, прикрывает жестяным колпаком свое естество, в то время как несчастная Туннель умоляет возлюбленного не покидать ее. Следуя ритуалу, она срывает с себя одежды, распускает волосы, расстегивает ножные браслеты, обнажает запястья и высвобождается из корсета, пока Аксельт продолжает обвешиваться цепями и облачаться в железо. Аксельт пытается разъяснить ей смысл войны (del henskit af krig), но она не желает слушать. Тут к ним вламывается Старый Так, отец Аксельта. Старый Так тоже в полном боевом облачении, но застежку на его груди — или что-то в этом роде — заело, и он пришел, чтобы ему помогли. Разумеется, он смущен видом жены своего сына, обезумевшей и полуобнаженной, но, вспомнив свою собственную молодость, он догадывается, о чем они спорят. Поэтому Старый Так пытается утешить обоих. Старческой рукой в шипастой перчатке он крепко шлепает по заду Туннель, вместе с тем давая Акссльту мудрый совет: «Det henskit af krig er tu overleve» (Смысл войны заключается в том, чтобы уцелеть в ней).
Это натолкнуло меня на мысль, что точно таков смысл получения PhD — и, вероятно, моей женитьбы. Такое сравнение глубоко потрясло меня тогда.
Проходя мимо стоянки машин, куда едва не вывалился бедный Гарри Пете, я украдкой слежу за юной Лидией Киндли, скрывающейся от меня в горбатом сине-зеленом «эдселе». На ней плотно обтягивающий фигуру костюм грушевого цвета с короткой юбкой, который делает ее старше.
— Привет! А у меня тут «эдсел»! — говорит она. И я думаю: «Ну, это уж слишком!»
Но ее бедра под юбкой внушают чувство безопасности, к тому же я знаком с ее коленями, поэтому они меня не пугают. Какое облегчение ошутить, как под моей головой поднимается и опадает ее нога, нащупывающая тормоз и акселератор.
— Куда мы едем? — спрашиваю я обреченно, слегка поворачиваясь на ее узких коленях.
— Увидите, — говорит она.
И я поднимаю глаза на ее грудь, слегка выступающую под тканью, потом выше — на подбородок; я замечаю, как она осторожно закусила нижнюю губу. Из выреза костюма выглядывает яркая ржаво-желтая блузка, из-за которой скулы Лидии выглядят загорелыми, цвета лютика. И я вспоминаю себя и Бигги на поле под монастырем в Катцельдорфе с бутылкой монастырского вина среди лютиков. Я прижимаю букетик лютиков к ее соскам, от этого они становятся ярко-оранжевыми, и она краснеет. Потом Бигги держит пучок над моим ярко освещенным солнцем членом. Кажется, от этого он становится абсолютно желтым.
— «Эдсел» не мой, — сообщает мне Лидия Киндли. — Это машина моего брата, но он сейчас служит.
Новая угроза поджидает меня, куда бы я ни повернулся. Здоровенный братишка Лидии Киндли, крутой парень из «синих беретов», является по мою душу с точно отработанными ударами в ключицу, чтобы обрушить на меня свою страшную месть за осквернение его сестрицы и его «эдсела».
— Куда мы едем? — спрашиваю я снова, чувствуя, как подпрыгивают под головой ее колени, что, по всей видимости, объясняется ухабистой дорогой. Я вижу, как в окне клубится пыль; я вижу плоское небо без единого облачка, без единой белой полоски самолетного следа.
— Увидите, — говорит она, и ее рука соскальзывает с руля, чтобы погладить мою щеку, источая чудесный невинный запах духов.
Затем — снова в яму и из нее; я почти уверен, что мы покинули пыльный ухабистый проселок, потому что за окнами нет больше пыли и колеса глубоко уходят в мягкую почву; иногда слышен звук, который в Айове может означать лишь одно — стерни или кабанью кость. Мы явно сменили направление, потому что солнце пригревает мои коленные чашечки под новым углом. Потом я слышу, как скользят шины, будто по мокрой траве. Я начинаю бояться, что мы застрянем где-нибудь у черта на рогах и что нам вместе с «эдселом» придется торчать всю ночь в каком-нибудь соевом болоте.
— Где над нами будут крякать одни лишь утки, — бормочу я, и Лидия слегка встревоженно смотрит вниз на меня.
— Однажды меня возил сюда один парень, — роняет она. — Иногда тут можно увидеть одного-двух охотников, но больше никого. Правда, мы всегда можем натолкнуться на машину охотника.
«Один парень, — думаю я, — интересно, была ли она уже осквернена?» Но она, словно угадав мои мысли, торопливо добавляет:
— Но он мне не понравился. Я сказала ему, чтобы он отвез меня обратно. Однако я запомнила, как мы сюда добирались. — Она на мгновение высовывает кончик языка, чтобы смочить уголки губ.
Потом — тень и спуск; почва становится более твердой и ухабистой; я слышу под колесами «эдсела» шуршание и улавливаю сосновый запах — в Айове это не редкость! Машина цепляет ветку, что заставляет меня подпрыгнуть и ткнуться носом в рулевое колесо.
Когда Лидия останавливается, мы оказываемся в густой заросли молодого сосняка, старого валежника, плосколистного папоротника и ноздреватого, наполовину вымерзшего мха. Вокруг грибы.
— Видишь, — говорит она, открывая дверь и спуская ноги на землю. Обнаружив, что там мокро и холодно, она застывает спиной ко мне, болтая ногами.
Мы на холме, покрытом неряшливой порослью деревьев и кустарников. Позади нас скошенная пшеница и соевые поля; впереди и довольно далеко внизу, видимо, Коральвиллское водохранилище, замерзшее по краям и покрытое зыбью посредине. Если бы я был охотником, то я бы устроил засаду здесь на холме, запрятался бы глубоко в папоротник и ждал бы ленивых уток, совершающих короткие перелеты от одного поля к другому в поисках пиши. Они низко спустились бы к земле, особенно самые жирные, отражая блестящую гладь воды своими брюшками.
Но тут я наклоняюсь через подлокотник «эдсела» и вытягиваю ноги прямо в маленький зад Лидии Киндли; на какое-то мгновение у меня создается впечатление, будто я выталкиваю ее из машины. Но я лишь дотронулся до ее спины, и она, обернувшись через плечо, заносит ноги обратно и захлопывает дверцу.
В багажнике одеяло и пиво, которое, по словам Лидии, купила выглядевшая постарше соседка по комнате. Кроме того, отличный сыр, теплый круглый хлеб и яблоки.
Перебравшись через спинку переднего сиденья, она разложила еду на заднем, и мы, накинув поверх себя одеяло, устроили что-то вроде уютной палатки. Маленький кусочек сыра прилип к голубой жилке на запястье Лидии Киндли, и она сняла его своим быстрым язычком, глядя, как я наблюдаю за ней; ее скрещенные ноги уставились коленями прямо в меня.
— У вас на локте хлеб, — прошептала мне Лидия, и я идиотски хихикнул.
Она убирает ноги и стряхивает одеяло, чтобы избавиться от крошек; я наблюдаю, как хлеб падает на пол; я вижу, как ее юбка задирается до самых бедер, когда она притягивает меня ближе к себе. На ней детская розовая комбинация с голубыми цветочками, напоминающая мне одеяльце в кроватке Кольма.
— Я думаю, что я люблю вас, — говорит она.
Но я отмечаю размеренность каждого слова, настолько хорошо продуманного, что я догадываюсь: она лишь упражняется в произношении. Словно догадавшись, что что-то не так, она поправляется:
— Мне кажется, что я уверена, что люблю вас. — Прижимая ко мне свою стройную ножку, она переносит вес на бедро и осторожно притягивает мою голову к себе. Мое сердце утыкается в ее колени.
На ее трусиках те же самые проклятые голубые цветочки. Ее цвета — детские; такие веселенькие милые вещички для «юных мисс».
Она снова изгибается и слабо притягивает меня за уши, сознавая, что я вижу ее цветочки.
— Вам не обязательно любить меня, — произносит она, и я снова слышу ту же размеренность упражнений. Я уверен, где-то в студенческой спальне Лидии Киндли лежат блокнотные листики с этими фразами, придуманными как варианты, перечеркнутыми, исправленными, возможно с примечаниями. Мне бы хотелось знать, какие ответы написаны за меня.
— Мистер Трампер, — говорит она, и я целую ее под краем юбки, чувствуя, как напрягаются слабые мускулы. Она притягивает мою голову к своей птичьей грудке; жакет расстегнут, блузка поверх прохладной кожи слегка помята.
— Vroognaven abthur, Gunnel milk, — цитирую я. Нижний древнескандинавский при таких обстоятельствах безопаснее всего.
Слегка вздрогнув, она садится прямо напротив меня, но даже такой горбатый «эдсел» не слишком удобен, и ей приходится долго изгибаться, прежде чем она освобождается от жакета. Мой охотничий пиджак повисает на ручке задней дверцы, Сидя к ней спиной, я ухитряюсь развязать ботинки, пока ее руки проходятся по пуговицам на моей рубашке. Повернувшись к ней, я обнаруживаю, что она уже расстегнула блузку и теперь стоит на коленях, прикрыв скрещенными руками лифчик; ее бьет мелкая дрожь, словно она разделась, чтобы искупаться в холодной реке.
Испытывая едва ли не облегчение, она застывает передо мной полуобнаженная, в ожидании объятий, ее юбка расстегнута, но лишь наполовину стянута с одного бедра. Ее влажные руки скользят по моим ребрам и цепляются за жалкую складку, слегка нависающую над моим ремнем.
— Я никогда еще… знаете, я никогда… — бормочет Лидия Киндли.
Роняя подбородок на ее острое плечико, я щекочу ей ухо усами.
— Чем занимается твой отец? — спрашиваю я и чувствую ее вздох, одновременно разочарования и облегчения.
— Он производит джутовую ткань, — отвечает она, ее пальцы нащупывают мои почки. А я думаю: «Он производит джутовую ткань! Все время? Заворачивается в нее, одевается в нее, спит на ней…»
— Вряд ли ему очень удобно, — бормочу я, но ее острая ключица вызывает онемение моей челюсти.
— Знаете, сумки, мешки для зерна… Представив себе здоровенного папашу Лидии Киндли, который поднимает стофунтовый джутовый мешок с луком и опускает его на мою спину, я вздрагиваю.
Лидия выпрямляется на коленях, отстраняется от меня, ее руки на бедрах — стягивают юбку; из-под цветастой комбинации выглядывает маленький округлый животик. Поскольку руки девушки заняты, я спускаю с ее плеч бретельки лифчика.
— Я такая худышка, — извиняющимся голоском бормочет она, в то время как я спускаю до колеи свои брюки.
Перекидывая ноги через переднее сиденье, я неуклюже задеваю пятками клаксон; в машине с опущенными окнами сигнал звучит так, будто он исходит от другой машины, и Лидия неожиданно прижимается ко мне, давая расстегнуть лифчик. На ярлычке надпись: «Белье для юных и хорошеньких». Истинная правда.
Я чувствую, как ее твердые грудки прижимаются ко мне, и стягиваю рубашку, замечая, что ширинка на моих боксерских трусах разошлась и девушка пристально смотрит прямо туда; она словно окаменела, но бедрами помогает мне стянуть с себя трусики. Под ними родинка и крошечный яркий треугольник, младенчески розовый и голубой.
— У вас такие тонкие соски, — произносит она, проводя по ним пальцами.
Я беру в ладонь ее маленькую округлую грудь — настоящие апельсины на ощупь, — у нее не менее твердые соски, чем упирающиеся в мою ногу суставы. Я медленно опрокидываю ее на спину, обводя всю быстрым взглядом — упругую, с выступающими ребрами, с бугорками грудей и слегка припудренной ложбинкой между ними. Затем она прижимает мою голову к этой ложбинке, и я чувствую, как от запаха пудры у меня напрягается низ живота. Этот запах напоминает мне детский шампунь Кольма, тот, что с надписью на этикетке: «Без слез!»
— Пожалуйста… — шепчет она. Пожалуйста что? Надеюсь, она не заставит меня самого принимать решение. По этой части у меня постоянно одни проблемы.
Целую ее осторожно, двигаясь вниз к пупку, замечая полоску от трусов, отпечатавшуюся на округлой выпуклости маленького живота. Меня беспокоит, что я не помню, когда и каким образом она оказалась без трусов. Было ли это ее решение или мое? Мне это кажется слишком важным, чтобы я мог забыть. Мой жесткий подбородок покоится на этой границе. Я начинаю двигаться вниз, и она, ощутив первый поцелуй, плотно сжимает бедрами мою голову и дважды быстро и больно дергает меня за волосы. Но потом бедра расслабляются; я чувствую, как ее руки скользят по моей голове и сжимают мои уши, так что я слышу море в стереозвуке, или это Коральвиллское водохранилище вышло из берегов и превратило наш выступающий холм в остров, чтобы оставить нас на произвол судьбы под летающими в сумерках утками, в клубах удушливого пыльного запаха, поднимающегося с соевых полей, словно облака мельчайших частичек.
Одно мое ухо освобождено — теперь море шу-мит только с одной стороны, моно. Я замечаю, как рука Лидии падает на пол и теребит жакет. Что там в рукаве?
— Презерватив, — шепчет она. — Девушка из моей комнаты… у нее нашелся один.
Но я не могу всунуть руку в обшлаг ее жакета, и она вынуждена встряхнуть его, приговаривая:
— Там на талии потайной кармашек… — Для чего?
Ее груди расходятся: я вижу, как она закусила губу и как часто дышит. Потом она резко вздрагивает, и завернутый в фольгу презерватив скользит по ее животу к моему лбу; затем ребра опадают, и прелестная, маленькая округлость живота напряглась; по бедрам проходится дрожь. Краем глаза я замечаю, как ее свободная рука раскачивается, запястье расслаблено, в ладони зажат какой-то губчатый шарик, должно быть мякиш ржаного хлеба, вырванный от середины свежего батона. Ее бедра требовательно и плотно обхватывают мое лицо, затем мягко опадают на сиденье, и рука, сжимавшая хлебный мякиш, роняет его.
Я слышу, как рвется и хрустит фольга; интересно, она тоже слышит? Я кладу голову ей на грудь, чувствуя биение ее сердца. Ее локоть упирается в сиденье, кисть безвольно свисает к полу. Запястье согнуто под таким острым углом, что кажется сломанным, тонкие пальцы упали вниз, неподвижные; затянутое облаками солнце пригревает сквозь окно, еще достаточно яркое, чтобы его лучи отражались в кольце, подаренном ей в честь окончания школы, — оно ей великовато и криво сползает.
Я закрываю глаза в ложбинке между ее грудей, ощущая сладкий запах карамели. Но почему мне в голову лезут мысли о скотобойнях и всех юных девушках, изнасилованных во время войны?
Ее бедра мягко сжимают мое защищенное острие; помолчав, она спрашивает:
— Разве вы не хотите остального?
И моя слабая эрекция опадает, мое естество съеживается внутрь своей кожаной оболочки и прячется окончательно, когда Лидия Киндли расслабляет бедра.
— Пожалуйста… — снова тихо шепчет она. — Что-то не так?
Я медленно поднимаюсь, становясь на колени меж ее ног; я ощущаю, как ее пальцы цепляются за мои плечи сильнее; в широкой ложбинке между ее грудей пульсирует нежная голубая жилка. Словно лишившись чувств, она безвольно роняет руку, прикрывая пушистый треугольник внизу. Это место у «хорошенькой и юной» остается нетронутым — пока! Но для кого?
Я чувствую, как скатывается презерватив, а тем временем Лидия Киндли спускает ноги с сиденья и говорит:
— Я не просила вас любить меня. Я никогда не делала этого раньше, ни с кем другим, и мне все равно, что вы обо мне думаете… Разве вы этого не поняли? О господи!.. Черт, какой же наивной дурой я была…
Она сгибается пополам, как если бы у нее внезапно схватило живот, и зарывается лицом в колени, прядь волос касается края ее рта, и под этим знакомым мне углом между локтем и коленом, совсем близко — грудь, чересчур маленькая и идеальная, чтобы свисать вниз; она торчит, будто бы нарисованная, слишком совершенная, чтобы быть настоящей.
— Все это очень сложно, — пытаюсь объяснить я. — Никогда не нужно оставлять решение за мной.
Я нащупываю ручку дверцы и распахиваю ее, чтобы впустить внутрь оживляющий холодный воздух. Я стою, замерзший и голый, на скрипящем влажном мхе и слышу, как Лидия шурует в машине. Обернувшись, я едва уклоняюсь от своих ботинок — забравшись с ногами на заднее сиденье, она вышвыривает из машины мои пожитки. Не говоря ни слова, я подбираю каждую вещь, сворачиваю рубашку и прижимаю к груди. Не помня себя, Лидия бросает свои вещи с заднего сиденья на переднее, потом с переднего на заднее, и снова по кругу.
— Позволь мне, пожалуйста, отвезти тебя домой, — прошу я.
— Пожалуйста! — взвизгивает она; а через холм, словно брошенные в мою голову камни, низко летят утки, черные в наступивших сумерках; испуганные, они резко меняют курс, издав громкий крик при виде голого дурака, держащего над головой свои шмотки.
Теперь я наблюдаю, как Лидия, обнаженная, мечется в «эдселе». Она запирает все дверцы. Как есть нагишом, она садится за руль, упираясь восхитительными сосками прямо в клаксон. «Эдсел» дергается, изрытая из заржавевших труб густое облако серого газа. Я застываю на месте, не пытаясь даже шелохнуться, уверенный, что Лидия собирается переехать меня, но она дает задний ход. Остервенело крутя руль, она выскочила назад в ту самую колею, которая привела нас сюда. Разворачивая неуклюжий «эдсел», она дернулась вперед, и ее грудь, наконец, зашевелилась, как живая. Я опасаюсь за сохранность ее сосков на клаксоне.
Но пока «эдсел» не исчезает за соевым болотом, до меня не доходит, в каком плачевном положении оказался теперь я. «Он погиб, брошенный на утином берегу Коральвиллского водохранилища!»
Мне не оставалось ничего другого, как упорно пробиваться вперед через соевые стебли, не отрывая прыгающих глаз от забрызганного грязью «эдсела», молотящего колесами стерню дальнего поля. Я с трудом различал тусклую полосу дороги, по которой мы, видимо, добирались сюда. Шлепая нагишом и скользя ногами по болотистой почве, я прикидывал, что если срежу путь вдоль водохранилища, то смогу пересечь дорогу раньше «эдсела» и просигналю ему притормозить. Может, к тому времени она немного поостынет и остановится? Просигналю чем? Моим принаряженным красавцем?
Узелок с вещами я держал высоко под мышкой, чтобы не промок. Я трусил вдоль затянутого тонкой ледяной коркой берега водохранилища, пробираясь сквозь ранящую тело осоку и вязкую жижу. Впереди меня вспорхнула темная стая лысух; раз или два я увязал по самые колени, ощущая липкий ил и вонючую гниль под ногами. Но я старался все время держать узел как можно выше, сохраняя одежду сухой.
Затем я оказался в нескошенном кукурузном поле, каком-то потрепанном, и продолжал бежать, чувствуя болезненное прикосновение к ногам колких стеблей, не менее острых и ломких, чем тонкие глиняные черепки. Между мной и ровной линией дороги оказался небольшой пруд, но он не настолько сильно замерз, как это казалось издали, и я провалился в него по пояс, напоровшись к тому же на скрытое под водой проволочное ограждение: верхний край его едва торчал над поверхностью по обеим сторонам пруда, оставляя колючую проволоку скрытой. Но я так замерз, что не почувствовал боли.
Теперь я хорошо представлял, где мы могли бы пересечься. Сине-зеленый «эдсел» Лидии мчался, оставляя за собой хвост пыли, словно рвущийся в небо воздушный змей. Оказавшись в дорожной канаве впереди нее, я настолько выбился из сил, что не смог даже помахать: я просто стоял, небрежно сжимая узел под мышкой, и глядел, как она пронеслась мимо; ее груди торчали важно, словно передние фары. Она даже не повернула голову, не мигнула фарами. Выйдя из оцепенения, я пробежал еще немного за оставленным ею клубом пыли, таким густым и темным, что я споткнулся о кочку и, задыхаясь, вынужден был искать дорогу на ощупь.
Я продолжал бежать трусцой, в то время как «эдсел» увеличивал дистанцию между нами, как вдруг увидел — так близко, что я едва не налетел на него, — обшарпанный красный грузовой пикап, припаркованный у дорожной обочины.
Я повис на ручке дверцы, обнаружив, что остановился в нескольких футах от охотника, который был занят тем, что ощипывал утку у капота машины. Он забросил гибкую птичью шею на ручку переднего зеркальца, и кровь спекшимися сгустками стекала прямо на дорогу; утиные перья прилипли к его охотничьему ножу и толстым пальцам.
Увидев меня, он едва не отрезал себе кисть, вздрогнув от неожиданности, а утка скользнула на капот и, оставляя кровавый след, съехала вниз по крылу.
— Мать твою, Гарри… — воскликнул он. Я продолжал тяжело дышать.
— Нет, — с трудом выдохнул я, убежденный, что я еще не Гарри, и не сразу замечая на водительском сиденье пикапа мужчину; его локоть торчал почти у самого моего уха.
— Мать твою, Эдди… — откликнулся водитель так близко от меня, что я едва не подпрыгнул.
Позволив себе еще немного отдышаться и прийти в чувства, я как можно небрежнее спросил:
— А вы, случайно, не едете в Айова-Сити?
Они долго таращились на меня, но я был настолько исполнен чувства собственного достоинства и настолько измотан, что не сообразил развернуть узел и одеться.
Затем Гарри пробормотал:
— Мама родная, так тебе надо в Айова-Сити?
— Тебя не пустят туда в таком виде, — заявил Эдди, все еще держа в руке окровавленную утку.
Натягивая одежду на обочине рядом с пикапом, я заметил, что презерватив по-прежнему был на мне. Но если бы я снял его сейчас, то это выглядело бы так, словно я признал перед этими парнями, что и в самом деле пользуюсь этой хреновиной. Проигнорировав его наличие, я оделся прямо поверх него.
Затем мы все трое забрались в грузовик, поспорив немного, кто где сядет и кто поведет машину. Наконец Эдди завладел рулем и сообщил:
— Бля, а мы видели твою маленькую подружку.
— Если это была твоя подружка… — повернулся ко мне Гарри.
Но я, втиснутый между ними, ничего не сказал. Я чувствовал, как мои ноги кровоточат и согреваются в ботинках рядом с окровавленными утками.
Осторожный Гарри пристроил ружье между дверцей машины и своим коленом, подальше от меня, не доверяя бродячему нудисту и сумасшедшему.
— Бля, — выдохнул Эдди, как если бы все еще пытался убедить самого себя, — она неслась по старой дороге как ненормальная…
— И чуть не сбила тебя к чертовой матери… — заметил Гарри.
— Мать твою, я пялился на нее во все глаза, — сообщил ему Эдди, наклонясь через меня. — Я не мог сдвинуться с места. — Он немного помолчал, затем добавил: — Бля, у нее такие аппетитные сиськи торчали вперед, будто она ими рулила…
— Провалиться мне на месте, я ведь сидел в кабине, — перебил его Гарри. — И видел всю ее целиком. Мама дорогая! Я разглядел даже ее маленькую штучку! — Он помолчал, потом добавил: — Такой цветущий кустик…
Завистливый Эдди настойчиво повторил:
— А я видал ее сиськи. Я их отлично разглядел! Я едва не вмешался в их беседу; мне хотелось сказать: «Я все это и сам прекрасно видел». Но я лишь посмотрел вниз на безвольно обмякшую утиную шею и перевернутое пушистое брюшко; перья вокруг тонкого разреза и аккуратной ранки намокли от крови.
Затем Эдди громко воскликнул:
— Мать твою, смотрите, это снова она! — И мы все трое вытаращились на сине-зеленый «эдсел», стоявший у обочины впереди.
— Тормози, — велел Гарри, а я взмолился, чтобы он не слишком лихачил.
Снизив скорость, мы обогнали Лидию, три физиономии с вытаращенными глазами повернулись разом, дабы разглядеть ее. Обернувшись, Гарри и я увидели, что «эдсел» отстал от нас, а Эдди таращится в зеркальце, тихонько поругиваясь:
— Мать твою, твою мать….
— О черт! — откликнулся Гарри.
Но я испытал чувство облегчения, когда увидел, что Лидия завершает свой туалет за рулем, застегивая последние пуговицы под нашими нахальными взглядами; мне показалось, будто к ней снова вернулось самообладание.
Да еще какое! На ее лице застыло незнакомое мне холодное выражение — ни малейшего удивления при виде меня в грузовике, ни единого признака, что она заметила меня. Она явно взяла себя в руки и совершенно по-взрослому натянула маску такого пугающего безразличия, будто не замечала нас совсем.
Изнасилование получилось что надо. Лидия Киндли была осквернена самым изощренным способом, до которого не смог бы додуматься ни один извращенец.
Я передвинул свои трясущиеся ноги, Эдди пукнул, а Гарри ответил ему тем же.
— Вот блин, — выдохнул я.
— Мать твою, — ругнулся Эдди.
— Мать твою, — эхом отозвался Гарри. Огорчение было всеобщим — мы были разочарованы втройне.
На указателе «Интерштат 80» сине-зеленый «эдсел» обошел нас. Эдди нажал на клаксон, а Гарри крикнул:
— Проезжай, крошка!
А я подумал, что Лидия Киндли наверняка перейдет в другой лингафонный кабинет для первокурсников, изучающих немецкий язык.
Эдди выбрал въезд в город с Клинтон-стрит и подвез нас к городскому парку. Когда мы переехали реку, Гарри принялся ощипывать утку, яростно захватывая пучки перьев в кулак и выпихивая их в приоткрытое окно. Но часть перьев влетала обратно, а его спешка привела к тому, что он вырвал клок жирной утиной кожи. Казалось, Гарри не обращал на это внимания; исполненный решимости, он продолжал свое занятие. Утиное перо прилипло к губе Эдди; сплюнув, он опустил стекло со своей стороны, впустив внутрь ветер. Неожиданно вся кабина наполнилась клубами перьев. Гарри ругнулся и бросил целую пригоршню в Эдди, который свернул с дороги и со всего маху хлестнул утиной шеей взбесившегося Гарри, достав его через меня, он визжал как ненормальный.
Вдоль берега реки застыли несколько замерзших прохожих, встревоженно наблюдавших за кружащим вихрем перьев, которые вылетали из этой огромной дырявой подушки, что тащилась в город.
Когда мы проезжали мимо парка, все уличные фонари вспыхнули одновременно, и Эдди сбавил скорость, уставившись на ряд осветивших Клинтон-стрит огней, словно стал свидетелем какого-то чуда.
— Нет, ты видал? — по-детски восхитился он. Ослепленный уткой, Гарри не видел ничего, но я сказал Эдди:
— Да, они зажглись все разом.
Повернувшись ко мне, Эдди едва не поперхнулся и, разинув рот, зашелся от смеха как ненормальный.
— Да у тебя все усы в перьях! — Перегнувшись через меня и хватая Гарри за колени, он взвизгнул: — Бля, ты только глянь на его усы!
Утка кровавой грудой лежала на его коленях, Гарри уставился на меня, как если бы не мог сообразить, кто я такой и откуда здесь взялся. Не давая ему времени опомниться, — я опасался, что ему придет в голову засунуть мне в рот полную пригоршню перьев, — я повернулся к Эдди и еле слышным, почти обморочным голосом попросил:
— Вы не возражаете, если я выйду здесь? Тут удобней…
Эдди нажал на тормоз, широко оскалясь, и так сильно пнул Гарри, что тот накренился головой вперед.
— Мать твою, чертов урод! — заорал он, прижимая утку к голове на манер повязки.
— Большое вам спасибо, — поблагодарил я Эдди и подождал, пока Гарри соскочит с сиденья. Выскользнув за ним, я мельком увидел в переднем зеркальце свои облепленные перьями усы.
Стоя на проезжей дороге, Гарри предложил мне утку.
— Давай бери, — упрашивал он. — У нас их до чертовой матери.
— Угу, — подтвердил Эдди. — И пусть тебе в другой раз повезет.
— Да, парень, — поддакнул Гарри.
— Большое вам спасибо, — снова сказал я и, не зная толком, как взять несчастную утку, осторожно ухватил ее за вытянутую шею. Гарри ощипал ее почти всю, но она выглядела поломанной изнутри. Только кончики крыльев да птичья головка оставались покрытыми перьями; чудная дикая утка с пестрой головкой. Я разглядел не меньше трех-четырех отверстий от пуль; самой уродливой раной оказался ощипанный вокруг разрез на шее. Большие утиные лапы на ощупь напоминали кожаное кресло. А на краешке клюва осталась высохшая, прозрачная насквозь капля крови, похожая на маленькое тусклое вкрапление мрамора.
Остановившись у обочины дороги, ведущей вдоль берега реки, я помахал этим щедрым охотникам. И перед тем как захлопнулась дверца машины, я услышал, как Гарри сказал:
— Мать его так, Эдди, ты почувствовал, как от него пахло сучкой?
— Да, туды его в качель, — согласился с ним Эдди.
Затем дверца закрылась, и меня обдало брызгами песка, вырвавшимися из-под взвизгнувших шин пикапа.
Поднятая грузовиком пыль вздыбилась под самые козырьки уличных фонарей по всей Клинтон-стрит; а на другой стороне реки, на берегу, плотно утыканном сборными хибарами из гофрированного железа времен военной застройки, которые теперь величались «жильем для женатых студентов» и походили на ряд унылых армейских бараков, две жены-соседки развешивали простыни на совместной веревке для белья.
Медленно оглядевшись, я определил, в каком направлении мой дом. Но, сделав первый шаг, я захромал к обочине и завыл от боли. Мои ноги — они словно оттаяли. Теперь я чувствовал на подошвах каждый глубокий порез от колючей проволоки, каждый укол кукурузных стеблей. Попытавшись встать, я ощутил под изгибом правой ступни какой-то предмет; я подозревал, что это один из моих оторванных пальцев, свободно болтавшийся в промокшем от крови ботинке. Я опять вскрикнул, вызвав немое удивление у жен на другой стороне реки.
Из гофрированных хибар высыпало все больше людей, которые походили на спасшихся после бомбежки: отцы-студенты с книгами в руках и их жены с детишками на бедрах. Кто-то из их племени крикнул мне:
— Что, черт возьми, с тобой случилось, парень? Но я не мог придумать, что бы ответить. Пусть гадают: «Какой-то парень, побитый убитой им уткой, которую он держит в руках?»
— Почему ты плачешь? — спросила одна Миссис Простынь, поворачиваясь на том берегу реки, словно корабль под парусом.
Я надеялся на это сборище, как на добрых самаритян. Скользнув по ним глазами, я заметил друга, который пробирался на велосипеде между гофрированными домами. Это был Ральф Пакер, частый незаконный гость этого района, именуемого «жильем для женатых студентов». Давя на педали гоночного велосипеда, Ральф осторожно лавировал между встревоженными женами.
— Ральф! — заорал я и увидел, как виляет его переднее колесо, увидел, как он привстает над рулем велосипеда и скрывается за домом. — Ральф Пакер! — завопил я что было мочи.
Гонщик рванул вперед со скоростью выстрела: это был слалом между шестами с бельевыми веревками. Но вот он бросил взгляд через реку, пытаясь различить своего потенциального убийцу: он, кажется, воображал, что это чей-то муж-студент с парой дуэльных пистолетов. И тут он замечает меня! Мать твою так! Это всего лишь Богус Трампер, прогуливающийся со своей уткой.
Ральф машет мне рукой и на глазах собравшихся зрителей гордо подруливает к берегу.
— Привет! — кричит он. — Что ты там делаешь?
— Отчаянно рыдает, — отвечает за меня жена под парусом.
— Тамп-Тамп? — удивленно восклицает Ральф.
Но я могу выговорить лишь: «Ральф!» — отметив сумасшедшие нотки отчаяния в своем голосе.
Ральф балансирует, крутит педали назад, затем делает рывок вперед, задирает переднее колесо над землей и устремляется через мост.
— Ап! Взяли! — командует он сам себе. Если и есть на свете человек, способный заставить плавиться велосипедные шины, так это гарцующий верхом Ральф Пакер.
Перила моста разрезают его пополам и склеивают вместе, как коллаж из ступней и спиц, пересекающих реку по направлению ко мне. О, помощь близка! Я перекладываю весь свой вес на одно колено и, дрожа, встаю на ногу, но не могу сделать и шагу. Я поднимаю утку вверх.
Глядя на ощипанную утку и на перья в моих усах, Ральф произносит:
— Черт побери, и это был честный поединок? По мне, так у вас вышла ничья.
— Ральф, помоги! — выдыхаю я. — Мои ноги ни к черту.
— Твои ноги? — говорит он, останавливая велосипед у бордюра.
Когда он пытается поставить меня вертикально, кто-то с того берега реки кричит во весь голос:
— Что с ним такое?
— Что-то с ногами! — орет в ответ Ральф, и собравшаяся под бельевой веревкой толпа встрево-женно гудит.
— Осторожно, Ральф, — прошу я его, ковыляя к велосипеду.
— Это очень легкий велосипед, — предупреждает он меня. — Осторожно, не погни раму!
Я не вижу, как я могу помешать ему, если ему вздумается погнуться, но я взгромождаю свой вес под выгнутый назад руль как можно более осторожно и втискиваюсь между колен Ральфа.
— Что ты имеешь в виду насчет ног? — спрашивает он, вихляя по Клинтон-стрит. Кое-кто из женатых студентов машет нам.
— Наступил черт знает на что, — невнятно бормочу я.
Ральф просит меня не размахивать уткой слишком низко.
— Эта птица может зацепиться за спицы, Тамп-Тамп…
— Не вези меня домой, — прошу я, сообразив, что мне лучше сначала хоть немного почиститься.
— В «Бенни»? — спрашивает Ральф. — Я куплю тебе пиво.
— Я не смогу помыть ноги в «Бенни», Ральф.
— Ну да, ты прав.
Вихляя из стороны в сторону, мы добираемся до центра города. По-прежнему светло, но уже начинает темнеть; субботняя ночь приходит рано, потому что скоро заканчивается.
Сдвигаясь по раме, я чувствую, как шелестит мой забытый презерватив. Пытаясь принять прежнее положение, я осторожно упираюсь пальцем ноги между цепью и задним колесом и едва не подскакиваю от боли до небес. Лежа опрокинутым на тротуар перед парикмахерской Графтона, Ральф издает громкий протяжный звук. Несколько мужчин в простынях поворачивают свои бритые затылки за спинки парикмахерских кресел, наблюдая, как я корчусь на тротуаре; они похожи на сов, а я на мышь с изуродованной ступней.
Ральф ослабляет невыносимое давление, снимал с меня ботинок; затем, при виде моих многочис ленных рваных ран, вздутых волдырей и красных царапин, залепленных грязью, он присвистывает и помогает мне встать. Взгромоздившись обратно на велосипед, он берет в зубы мои ботинки, связанные вместе шнурками, пока я вместе с уткой пытаюсь обрести равновесие на раме, опасаясь, как бы мои босые ноги не угодили в эти ужасные спицы.
— Я не могу в таком виде заявиться домой, Ральф, — умоляюще говорю я.
— А что, если у этой утки есть приятели? — спрашивает он; мои шнурки застревают в его зубах, заставляя Ральфа двигать ртом так, словно он намеревается съесть ботинки. — А что, если утиные приятели разыскивают тебя? — хмыкает он, сворачивая на Айова-авеню.
— Пожалуйста, Ральф. Но он продолжает:
— Сроду не видал таких ног, как у тебя. Я отвезу тебя домой, малыш! — Наше появление как нельзя кстати. Моя гнилая машина дымится у бордюра: Бигги только что вернулась из магазина, и теперь, запыхавшаяся и перегревшаяся после длительного пробега со скоростью двадцать миль в час, машина пытается восстановить свое дыхание.
— Спусти меня в подвал, Ральф, — шепчу я. — Там есть старая раковина. Я, по крайней мере, умоюсь… — Тут я вспоминаю об исходящем от меня запахе, который охотники сочли столь примечательным. А перья на моих усах? Совсем ни к чему, чтобы Бигги подумала, будто я щипал утку зубами.
Мы ковыляем по краю лужайки мимо моего соседа-пенсионера, мистера Фитча, все так же скребущего граблями, чтобы снег мог падать на чистую, мертвую траву. Я машинально машу ему уткой, и старый чудак бодро восклицает:
— Хо! Я и сам когда-то охотился на уток, но сейчас мне уже не по силам… — Он стоит, как вырубленный из хрупкого льда, опираясь на грабли, ничуть не озадаченный отсутствием ружья — в его времена, вероятно, охотились с копьями.
Ральф спихивает меня у дверей подвала, и, хотя мистеру Фитчу совершенно ясно, что я не в состоянии идти сам, он, кажется, мало смущен этим, — несомненно, в его времена на утиной охоте бывало и не такое.
Меня несут к подвалу, как мешок с углем, связанные ботинки болтаются через плечо, словно хомут. Я нахожу, что уголь на полу подвала действует на мои ноги успокаивающе. Медвежья голова Ральфа просовывается через щель.
— Все в порядке, Тамп-Тамп? — спрашивает он, и я киваю в ответ. Осторожно прикрыв створку, он бросает мне несколько последних слов: — Тамп-Тамп, надеюсь, когда-нибудь ты расскажешь мне об этом…
— Ну конечно же, Ральф.
Затем я слышу голос Бигги из кухонного окна.
— Ральф? — зовет она, и я отползаю в глубь подвала.
— Привет, Биг! — бодро откликается Ральф.
— Что ты здесь делаешь? — В ее голосе звучит холодное подозрение. Моя добродетельная Бигги никогда не кокетничает с такими распутниками, как Ральф Пакер. Хотя момент для этого не самый подходящий, я испытываю гордость за нее.
— А… — произносит Ральф.
— Что ты делаешь в нашем подвале? — спрашивает его Бигги.
— Да я вовсе и не был в вашем подвале, Бигги. Я двигаюсь ощупью в том направлении, где, по моим представлениям, должна находиться раковина, я вполне осознаю, что до моего обнаружения совсем мало времени, и сочиняю в уме целую историю.
— Разыгрываешь меня, да, Ральф? — говорит Бигги немного более игриво, чем мне бы хотелось. Не давай ему спуску, Бигги. Будь милосердной.
Ральф неубедительно хохочет как раз в тот момент, когда я попадаю ногой в ту самую мышеловку, которая поставлена для Бесстрашной Мыши, жестокую ловушку, сокрушительницу маленьких позвоночников. Наверное, чертова пружина ударила по одной из вспухших ран, оставленных колючей проволокой, потому что мне показалось, будто весь подвал озарило светом, и я на мгновение увидел все вокруг так же ясно, как если бы на лестнице вверху включили свет. Я не мог удержаться от крика, потому что не разобрал, куда попал; далее последовало крещендо. Должно быть, его мощная волна рассыпала бедного Фитча на мелкие кусочки льда рядом с его граблями.
— Что это? — восклицает Бигги. Ральф, трус, немедленно отступает.
— Это Тамп-Тамп. Он в подвале… — Потом зачем-то добавляет: — У него что-то с ногами. — Через подвальное окошко я вижу, как он мчится по лужайке к своему велосипеду у ворот.
— Доброй охоты! — кричит мистер Фитч откуда-то издалека.
— Что? — спрашивает Фитча Бигги.
— Доброй охоты! — повторяет Фитч, пока я с мышеловкой вместо ботинка ковыляю к раковине, открываю ржавый кран и неистово хлещу водой в лицо в полной темноте.
— Богус! — зовет Бигги; она глухо топает ногами по кухонному полу надо мной.
— Привет, это всего лишь я! — кричу я в ответ. Затем зажигается настоящий свет, и я вижу нижнюю часть Бигги наверху лестницы; теперь я вижу достаточно хорошо, чтобы снять с себя мышеловку.
— Богус, что происходит?
— Я угодил в эту чертову мышеловку, — бормочу я.
Бигги усаживается на верхнюю ступеньку, позволяя мне глядеть ей под юбку снизу.
— И все же, что ты там делаешь? — спрашивает она.
Я уже догадываюсь, что ситуация начинает усложняться.
— Да вот, не хотел пугать тебя своими ногами, — выдаю я заготовленный заранее ответ. — Я подумал, что сначала надо немного почиститься…
Она наклоняется вперед, сбитая с толку, и пристально смотрит на меня. Стоя у подножия лестницы, я показываю ей подошву ступни — драматический жест; она громко взвизгивает. Затем я поднимаю вверх утку.
— Видишь, утка, Биг? — говорю я с гордостью. — Я был на охоте, но моим ногам здорово досталось.
Это сразило ее — это и еще то, как я дополз до верха на коленях. В холле, все еще стоя на коленях, я протянул ей утку, которую она тут же уронила на пол.
— Принес домой ужин! — победоносно заявляю я.
— Она выглядит так, словно ее уже ели.
— Ее просто нужно как следует помыть, Биг. Очисти ее и запеки в вине.
— Дай ей бренди, — говорит Бигги. — Может, нам удастся оживить ее.
Затем в холл заявляется Кольм и усаживается рядом с этим странным пернатым сюрпризом. «Может, он помнит меня как отца, приносящего разные занимательные подарки?»
Кольм протестует, когда Бигги подхватывает его на бедро, помогая мне доковылять к ванной.
— О, осторожно! Осторожно, мои ноги, — бормочу я.
Бигги разглядывает меня всего, пытаясь отыскать объяснение. В моих ушах? Под усами?
— Так ты был на охоте? — снова начинает она.
— Ну да… понимаешь, я раньше никогда не интересовался охотой…
— Я так и думала, — говорит она, кивая. — Но ты пошел на охоту и подстрелил утку?
— Нет, у меня нет ружья, Биг.
— Я так и думала, — произносит она удовлетворенно. — Значит, кто-то другой подстрелил эту утку и дал ее тебе?
— Ну да! — восклицаю я. — Но с моими ногами черт знает что, Биг! Я повредил их в болоте. Не хотел мочить ботинки, но откуда мне было знать, что там на дне полно всякой дряни.
— Но для чего тогда ботинки? — возражает Биг-ги, наполняя мне ванну. Я усаживаюсь на унитаз, вспоминая, что мне нужно пописать. — Однако брюки ты не намочил, — замечает Бигги.
— Так я их снял. Там были только эти ребята, и мне не хотелось пачкаться по самые уши.
Пробуя воду, Бигги размышляет над услышанным. Кольм подползает к дверям ванной и издалека наблюдает за диковинной уткой.
Затем я стягиваю штаны и, превозмогая боль, распрямляю ноги, широко расставив их в стороны. Я неловко пристраиваюсь, собираясь пописать, в то время как Бигги хмуро наблюдает за тем, как я наполняю презерватив. Только тяжесть внизу и отсутствие звука заставляют меня в ужасе вспомнить обо всем и опустить глаза на мой раздувающийся шарик.
— Кто же еще был с вами на этой веселой охоте, Богус? — кричит Бигги. — Ты с Ральфом Пакером да парочка шлюх, которых он захватил по пути?
— Ножницы! — ору я. — Ради бога, Бигги. Пожалуйста! Как ужасно все вышло…
— Дерьмо собачье! — кричит Бигги, и Кольм выскальзывает за дверь в холл к своему другу, спокойной утке.
Я испугался, что Бигги примется топтать ногами мои кровоточащие ступни, как только к ней вернется способность связно думать, поэтому бросился прочь из ванной, сначала на пятках, затем с большим комфортом на коленях, покачивая в руке надутым шариком. Кольм успел схватить утку, решив не давать своему провинившемуся отцу забрать ее.
До кухонной двери всего несколько шагов, но посреди холла меня застает стук в переднюю дверь и крик:
— Доставка на дом! Заказное письмо! — Входите! — кричит Бигги из ванной.
— Почтальон входит, размахивая письмом. Это произошло настолько внезапно, что напугало Кольма: он вздрогнул и, громко вскрикнув, убежал вглубь, волоча за собой утку. Я проделываю еще три ужасно болезненных шага на коленях к кухонной двери, продолжая помахивать презервативом, и вкатываюсь в кухню — прочь от посторонних глаз.
— Доставка на дом! Заказное письмо! — монотонным голосом снова объявляет почтальон, не будучи заранее предупрежденным о том, что ему может понадобиться более подходящее высказывание.
Я выглядываю из кухни. Совершенно очевидно, что почтальон притворился слепым. Но вот с противоположного конца холла появляется Бигги, которая, кажется, позабыла о том, что она пригласила кого-то войти, и сердито смотрит на почтальона: в ее голове он каким-то образом связан с моим приключением на охоте.
Да будут благословенны его тупые мозги — почтальон снова выкрикивает:
— Доставка на дом! Заказное письмо! — затем бросает письмо на пол и убегает.
Толкая скользкую утку впереди себя, к письму приближается Кольм. Еще один сюрприз! И Бигги, вообразив, что я тоже могу сбежать, кричит:
— Богус!
— Я тут, Биг, — отзываюсь я, снова скрываясь в кухне. — О, пожалуйста, скажи мне, где ножницы.
— На крючке под раковиной, — механически произносит она, после чего добавляет: — Надеюсь, что ты отрежешь себе все начисто.
Но я этого не делаю. Произведя осторожный надрез над раковиной, я замечаю, как мимо двери проползает Кольм, волоча письмо вместе с уткой в глубь коридора.
— Там письмо, Биг, — слабым голосом говорю я.
— Доставка на дом! Заказное письмо, — тупо повторяет Бигги.
Я выбрасываю проклятую улику в канализацию. В холле Кольм поднимает визг, когда Бигги отнимает у него утку или письмо. Я смотрю на посиневшие пальцы ноги и думаю: «Слава богу, что это не твоя шея, Бесстрашная Мышь». Теперь Кольм что-то любовно лепечет, должно быть, утке. Я слышу, как Бигги надрывает конверт. Без какой-либо перемены в голосе она произносит:
— Это от твоего отца, долбаного хрена…
«О, куда ты пропал, Гарри Пете? После твоей прославленной попытки, держат ли тебя на стуле, который прибит к полу? Ты бы не возражал, Гарри, если бы я одолжил у тебя опробованное тобою гоночное сиденье? Сочтешь ли ты меня плагиатором, если я прокачусь разок на твоей хорошо смазанной выбракованной лошадке и совершу прыжок из окна четвертого этажа на эту чертову стоянку внизу?»