Живая статуя (Из украинских сказаний.)

Казак Кочерга ехал к пану Вильчинскому.

Раньше Кочерга служил у другого пана, очень богатого и знатного, но несколько дней тому назад этот пан призвал его к себе и сказал:

Слушай, Кочерга! Я знаю, что все вы у меня тут лежебоки, и вам нечего делать: сейчас, например, ты что делал?

— Ничего. — ответил Кочерга.

— То-то, — сказал пан и потом продолжал:

— Леность есть мать всех пороков, и поэтому я подыскал для тебя подходящее занятие у моего друга, пана Вильчинского.

Тут он на минуту умолк, а затем, бросив на Кочергу быстрый взгляд, спросил совершенно неожиданно:

— Кочерга, ты не боишься ведьм?

— Насчет ведьм, это, видите, — сказал Кочерга, сделав шаг вперёд и погладив давно небритый покрытый седыми колючками подбородок, а потом так и оставив руку на подбородке. Его маленькие серые глазки прищурились, и на лице появилось такое выражение, как будто он собирался объяснить пану что-то такое, в чем пан ничего не смыслил (хоть он и пан), а он, Кочерга, все очень хорошо понимал, хоть и простой казак.

Казалось даже, что на этот раз Кочерга очень доволен, что он казак, а не пан, и пан не понимает, а он понимает, и рад, что ему представился случай выказать перед паном свои познания.

Про обычную почтительность при разговоре с паном он, кажется, даже позабыл в эту минуту, и, продолжая поглаживать свой подбородок большим и указательным пальцами, заговорил, чуть-чуть краснея и заикаясь:

— Это, видите… О, это такая штука!.. Есть ведьмы разные: есть черные, и не потому они чёрные, чтобы были черными, а так называются. Скажем, например, магия: черная и белая… Понимаете?..

При этом он вздернул брови, при чем кожа на лбу у него собралась в длинные морщины, от одного виска до другого. Он умолк и секунду смотрел на пана вопросительно, плотно сжав тонкие бесцветные губы.

— Потом, — продолжал он, и сейчас же морщины на лбу у него разгладились, и седые брови, мигнув, опять нависли над глазами, — потом, например, скажем так… Брови Кочерги еще больше надвинулись над глазами, над переносицей резко обозначились треугольником две короткие морщинки, лицо сразу стало мрачно, и даже самый голос изменился. — Есть самые ужасные ведьмы, — произнес он глухо, — у которых на спине — черный ремень.

Он минуту помолчал, опять уставившись пану прямо в глаза, и потом добавил все так же мрачно:

— Во всю спину…

Согнувшись чуть-чуть на бок, он занес руку назад и коротким движением провел у себя оттопыренным большим пальцем вдоль спины.

— Во всю спину, — повторил он, снова взглянув на пана.

Он пристально глядел на пана. Он искал в его лице хоть тень недоверия или изумления, хоть что-нибудь.

Ни лицо у пана было точно деревянное; как всегда, бледное, немного с желтизной, с большим гладким лбом, с мутными глазами, полуприкрытыми немного припухшими веками без ресниц, и с бледными губами.

Он даже не глядел на Кочергу.

Кочерга отошел к притолоке и, прислонившись к ней, сказал, сдвинув брови, отвернув лицо в сторону и глядя вниз:

— Конечно, есть, которые и не верят…

И он усмехнулся немного презрительно, все так же в сторону и все так же смотря вниз.

— А ты веришь? — спросил пан.

В ответ на это Кочерга промолчал. Только лицо его стало еще мрачней — точно на него набежала туча.

Кочерга был стар и упрям, и потому, что он был стар и упрям, пан прощал ему многие вольности, какие не простил бы другим своим слугам.

Теперь пан видел, что Кочерга обиделся на него, но не придал этому значения: Кочерга постоянно ворчал; к этому все привыкли, а пан привык раньше всех, потому что в молодости, когда пану приходилось бывать в походах, Кочерга, в качестве слуги, постоянно находился при его особе.

Он и тогда был уже не молод и такой же ворчун.

— Ну, вот что, Кочерга, — сказал пан, — мы это оставим: ведьмы да ведьмы…Я знаю, что ты ничего не боишься…

— Чего же их бояться?.. отозвался Кочерга. — Татарин, например, он может бояться, потому что он нехристь, а я, слава Тебе, Господи, знаю семь молитв…

Он сделал ударение на слове „семь", очевидно, придавая этому числу особый смысл, и значительно взглянул на пана.

Пан кивнул головой.

— Знаю, знаю, — проговорил он, — ты мне рассказывал…

— И три заклинания, — добавил Кочерга.

Пан опять кивнул головой.

Поэтому-то, — сказал он, — я и хочу послать тебя к Вильчинскому…

Кочерга выпрямил стан и, сразу придав лицу сосредоточенное выражение и сдвинув брови, сказал, кашлянув в руку, уже совсем другим тоном:

— Слушаю пана.

Видно было, что он, еще не зная, что поручить ему пан, уже решил, что пан поручит ему что-то серьёзное, что можно поручить только ему, а больше никому…

И он сейчас же подумал, что пан только прикидывается, что не верит в ведьм…

Когда он подумал об этом, у него сразу пропало минутное недоброжелательное чувство к пану — словно что-то отлегло от сердца.

И он почтительно стоял у притолоки, уже не прислоняясь к ней спиной, и внимательно глядел пану в глаза.

— У Вильчинского, — начал пан, — есть старый замок. Теперь в нем никто не живет… (При этих словах Кочерга значительно вздернул брови и поджал губы, а его маленькие глазки так и впились в папа). Замок совсем развалился, но, видишь ли, в нем сохранилась одна зала с колоннами и статуями… Вильчинский хотел было перевезти статуи к себе, да это очень трудно; так ему нужно сторожа в замок, а в сторожа никто не идет…

— Понимаю, понимаю, — скороговоркой произнес Кочерга. Собственно, это было не совсем почтительно, — перебивать пана, но эти слова вырвались у Кочерги точно сами собой, точно помимо его воли.

Впрочем, он сейчас же крякнул и умолк.

— Люди говорят, — продолжал пан, — что в замке есть привидения, что эти статуи оживают и ходят, и поэтому никто не хочет идти в сторожа…

— Так я и думал, — опять, точно невольно, вырвалось у Кочерги, и он опять крякнул, как будто этим кряканьем раскаивался, что перебил пана, или произносил осуждение своей поспешности.

— Но, конечно, — сказал пан, — по всему вероятию, это враки, а если в замке что-нибудь и не так, так это там, может быть, прячутся воры…

— Воры, воры, — повторил за ним Кочерга и усмехнулся углом рта тонкой улыбкой. — Хе! знаем мы, какие это воры!.. Эх, пане, пане!..

Он почесал висок и покрутил головой.

— Но ведь ты не боишься воров? — спросил его пан.

Кочерга насупил брови.

— Ничего я не боюсь, — ответил он.

— Конечно, чего же бояться, — сказал пан, — я дам тебе три пистолета и мушкет…

Он вопросительно взглянул на Кочергу.

Кочерга стоял молча и насупившись.

— И ты, пожалуйста, не думай читать свои заклинания, — продолжал пан, — а в случае чего, прямо бей из пистолета, — а уж потом читай заклинания.

— Хорошо, — глухо сказал Кочерга.

— Так прямо и стреляй, — повторил пан, не спуская с него глаз, — потому что, — добавил он, немного помолчав, — кто ж его знает?..

Пан встал с кресла.

— Так, значит, сегодня же ты и отправишься; оружие я пришлю тебе через дворецкого.

— Пистолеты? — спросил Кочерга.

— Три пистолета о двенадцати картечах и мушкет — сказал пан и, повернувшись, направился было во внутренние комнаты, но Кочерга остановил его:

— Пане!

Пан обернулся.

— Только вы скажите старой пани, — произнес Кочерга очень серьёзно, — чтобы распорядились выдать мне кварту святой воды…

— Зачем?

— Окропить картечи и пули, — ответил Кочерга так же серьёзно и строго взглянул в лицо пану, точно предостерегая его, чтобы пан не стал противоречить.

Пан и на самом деле не стал противоречить.


I.

В степи, в неглубокой лощине на берегу ручья, заросшего камышом и осокой, сидели два человека.

Один из них был Кочерга, другой— бандурист Зуй.

Кочерга и Зуй встретились на большой дороге.

Они давно знали друг друга, и когда Кочерга увидел Зуя, а увидел он его еще издали, то сейчас же остановил лошадь, снял шапку и замахал ею в воздухе.

Он хотел было крикнуть Зую какое-нибудь приветствие, но подумал, что Зуй все равно его не услышит.

И он только во все глаза смотрел на Зуя, улыбался ему издали и махал шапкой.

А когда Зуй подошел, он надел шапку и сказал:

— Здравствуй, Зуй.

— Здравствуй и ты, видьмачий дид, — сказал Зуй и поглядел на Кочергу, — не обиделся ли он за этого „видьмачьего дида “.

Увидев, что Кочерга только рад встречи с ним и вовсе не думает обижаться, он подошел совсем близко и, положив одну руку на шею его лошади, другой почесал у ней за ухом.

Потом он поглядел на свои пальцы, на которых под ногтями оказалась пена, так как от жары и долгой дороги лошадь Кочерги была вся в поту, вытер их о свитку и спросил, взглянув на Кочергу:

— Небось, и не отдыхал сегодня. Далеко едешь?

— В Вильчи, — сказал Кочерга, — к тамошнему пану.

Зуй знал всех панов в округе.

Он повернулся лицом в сторону невысоких холмов, тянувшихся на горизонте, и прищурившись, потому что солнце светило ему прямо в глаза, сделал движение рукой по направлению этих холмов.

— Это там, — произнёс он и приставил ладонь к глазам, Солнце было уже низко; его лучи, прямые, как стрелы, тянулись по земле через всю степь. Большой гранитный камень, лежавший в траве недалеко от дороги, горел розовым светом на вершине и на стороне, обращенной к солнцу. От него на траве лежала голубая тень. Такая же тень падала на дорогу от Кочерги с его лошадью и от Зуя.

Красный верх Зуевой шапки в лучах солнца казался еще краснее; его красные шаровары, резко выделялись на общем сером, чуть-чуть позолоченном солнцем фоне дороги.

Лицо Зуя, загоревшее на солнце, казалось теперь совсем кирпичного цвета.

Я его знаю, вильчинского пана, — сказал Зуй, — у него еще есть такой замок, где никто не живет, потому что, говорят, там есть одно такое привидение…

Тут он повернулся к Кочерге и взглянул ему прямо в глаза.

— Ты слышал, Кочерга?

Кочерга наклонил голову.

— Вот меня туда и посылают, чтобы караулить это привидение, — сказал он и в свою очередь посмотрел на Зуя. — Потому что ты, например, — сейчас же добавил он, — бандурист, и твое дело играть на бандуре; а если бы некому было играть на бандуре, то, значить, чего-нибудь “не хватало бы на У крайне!..

— Это так, — вставил свое слово Зуй.

— Погоди, — перебил его Кочерга. — А мое дело знать разные колдовства, потому что тогда на Украйне не было бы житья от ведьм и от всего прочего…

— А что это у тебя в кармане? — вдруг сказал Зуй.

— Где? — хотел было спросить Кочерга, но почувствовав в эту минуту на левой своей ноге руку Зуя, шарившую в складках шаровар, сейчас же догадался, про что у него спрашивает Зуй.

В кармане у него была дорожная фляжка.

— Это горилка, — сказал он.

— Гм! — сказал Зуй, поглядел на Кочергу и похлопал ладонью по карману, где была фляжка.

— Ты, Кочерга, запасливый человек.

И он опять похлопал ладонью по фляжке и опять сказал:

— Х-м!

Потом он продолжал:

— Тут, Кочерга, есть одна лощинка; так в ней такая трава, что если бы ты пустил свою лошадь на одну ночь, то она потом весь век помнила бы…

Вдруг он нахмурился, сразу замолк и не глядел больше на Кочергу.

Он даже чуть-чуть отсторонился от него.

— Ты что? — спросил его Кочерга.

— Я так, — отвечал Зуй. — Я сейчас вспомнил, что нечего мне с тобой делать в этой лощине. потому что ты нанялся караулить это приведенье…

Кочерга его совсем не понял.

Он ничего не сказал Зую, только взглянул на него с большим недоумением.

— Нечего мне делать, — повторил Зуй. — Ты знаешь, какое это приведенье?

— Я слышал, — отвечал Кочерга, — что оно каменное, а по ночам оживает и ходит по замку.

— Оно, — сказал Зуй все так же хмуро, — самый настоящий разбойник, хоть оно и каменное…

Тут он взглянул на Кочергу и окликнул его:

— Кочерга!

— Я! — отозвался Кочерга.

Он ожидал, что Зуй сейчас же и расскажет ему, что знает сам о привиденьи, и уже приготовился слушать.

Он даже вздрогнул, когда Зуй назвал его по имени.

— Пойдем, Кочерга, в ту лощинку и я тебе все расскажу, — произнес Зуй, опять нахмурившись.

Он сошел с дороги в траву, остановился там на одну минуту и, оглянувшись на Кочергу, крикнул ему:

— Езжай за мной, Кочерга!

Кочерга тронул коня и въехал в траву.

Лощина, о которой говорил Зуй, оказалась недалеко от дороги.

Зуй сейчас же, как спустился в лощину, снял с себя свитку, завернул в нее бандуру, чтобы она не отсырела, так как в лощине была уже роса, и сел прямо на траву, положив свитку с бандурой около себя.

Сперва он сделал хороший глоток из фляжки, которую Кочерга, пустив коня на траву, вынул из кармана и подал ему, потом крякнул, вытер усы и губы рукавом свитки и сказал:

Ну, слушай, Кочерга!

Кочерга в ответ только кивнул головой.

Он ничего не мог сказать, потому что как раз в это время проглатывал свою порцию горилки.

Проглотив горилку, он ударом ладони вогнал пробку в горлышко фляжки, опять спрятал фляжку в карман и сказал:

— Ну, рассказывай!

Впрочем, ему долго пришлось дожидаться, пока Зуй приступил к рассказу: Зуй, хотя и сказал: „Ну, слушай, Кочерга “, но сначала высек огонь и раскурил трубку, а потом уж принялся рассказывать.

Он лежал на траве, опершись на локоть, держа трубку в зубах и изредка среди рассказа вынимая ее изо рта, чтобы сплюнуть слюну.

Солнце уже совсем село. В глубине лощины сгущался серый туман. Видно было, как туман полз низом по траве. Лошадь Кочерги, хотя ходила недалеко, казалась в тумане совсем вдали: была видна только её спина да шея около спины, а ноги и голова, которую она держала низко, выщипывая. короткую сочную траву, скрывались в тумане. Было тихо. Только кричали перепела в степи, да журчал ручей. Лошадь Кочерги изредка фыркала и монотонно, не спеша, раз за разом, щипала траву.

Кочерга с Зуем еще глотнули из фляжки и, завернувшись от сырости в свитки, при чем Зуй и бандуру тоже положил с собой под свитку, лежали рядом: Кочерга на боку, положив под голову седло, а Зуй на спине.

По временам то тот, то другой раскуривал трубку, и тогда в темноте разгорался красноватый огонек, и выступали седые усы и часть лица, от усов до глаз, и опять пропадали в темноте.

Зуй не спеша, не опуская ни одной подробности, рассказывал Кочерге эту странную легенду о живой статуе.

II.

Было это при Сигизмунде… Нет, погоди, не при Сигизмунде. Ну, может, и при Сигизмунде.

Жил, видишь ли, один пан такой, что не приведи Господи…

Вот ты говоришь: колдуны, ведьмы… А он был всем колдунам колдун, а ведьмы у него, может, были вон как у сотника Стеценки Горпина… Полы мыли.

— Да. Ну и, говорят, снюхался он с чортом… И не только снюхался, а, можно сказать, такое у них пошло дело, что опять-таки скажу тебе: вот есть сотник Стеценко, а Цибульский у него хорунжий…

— Так-пан-то этот был сотник, а чорт его хорунжий.

— Ты когда-нибудь видел, как сотник Стеценко гоняет хорунжего?

Ну, и он чёрта так же гонял:

— Ах ты такой, сякой, ах ты!..

Да такими иной раз словами, такими…

А чорт стоит молчит. Ни-ни. Ни слова.

Только глазами моргает.

Может, пан его и в чулан сажал на хлеб да на воду, почем я знаю.

И стал пан бессмертным. Как это вышло, я не знаю, только это точно верно, что хоть тысячу лет простоял бы мир, хоть две тысячи, ты умрешь и я умру, и самые долголетние люди умрут, а он не умрет.

Так и будет жить, — как ворон. Да и то не ворон: ворон триста лет живет, а он до скончания мира…

Теперь про таких колдунов что-то не слышно, а тогда они были.

Говорят, он семь дней и семь ночей просидел в одном погребе и там пил такую особую микстуру — снизу вода, наверху огонь, а посредине кровь…

И оттого будто бы стал он бессмертным.

Вот ты попробуй смешать: кровь, огонь, вода…

Нельзя?!

Ну а он доискался.

И, скажем, у нас с тобой кровь в жилах, а в костях мозг, а у него в костях стала вода и кровь, а в жилах огонь…

И сталь он, значит, все равно, как не человек.

Есть, конечно, всякие люди. Есть и злодеи. Злодей он— злодей, а только и он может раскаяться… А как у пана постоянно в теле и в сердце, и в голове горел огонь, то и пошли у него такия мысли, т.-е. самые что ни есть хуже…

Человеку даже нельзя и додуматься до таких мыслей…

И пусть бы он что делал: скажем сейчас пошел ограбил кого, обманул, в железо заковал или там еще что — нет! Так, поглядеть, с виду самый скромный человек, а он вон какой!

Сейчас сядет в кресло, приставит палец ко лбу и думает.

И как что он подумает, так это уж сейчас и сделалось, как он думал.

Так само собой и сделалось.

Скажем, подумал он про твой хутор, чтоб он загорелся, подумал, подумал; глядишь, — и затлелся, затлелся хутор, сначала солома на сарае, потом еще там, где дальше, больше… Ты с водой, а он все думает да думает, — и хот ты тут что хочешь— так и сгорит хутор.

Или, скажем: я тебе друг, и ты мне друг; сидим вот хот сейчас, поем ли, разговариваем ли — все как следует…

— Кочерга, дескать, приятель!..

А ты мне:

— „Зуй!“

Тихо так, хорошо.

А он сейчас в кресло, палец ко лбу и пошел, и пошел…

И вот хот ты мне точно приятель, а сейчас, и двух слов не сказав, саблю из ножен и — Господи благослови — бац!..

А я за пистолет…

И пошла война.

Ну, и много же он так зла сделал.

И главное — никто не знал, как, почему, отчего, кто тут старается, потому что, говорю тебе, ничего он такого не делал, а только бывало сидит себе в кресле да думает.

Ну, и как все-таки был он пан, то панов не трогал; а зато бедным людям так плохо, так плохо приходилось, что и сказать нельзя.

Некоторые паны даже к нему потом нарочно стали ездить…

Приедет такой пан и говорит:

— Ваша мосць, так и так, плохи мои дела.

— А почему ваши дела плохи?

— Да так, дескать, земельки мало, скотинки мало, хлопов мало.

Ну, ему, конечно, что ему стоит?!

Сейчас взял и сел в кресло.

Да. Сел, приставил палец ко лбу, подумал-подумал там, сколько надо — минуту или две…

— Поезжайте себе, дескать, пан. И как, дескать, вам не стыдно меня беспокоить?..

— Что вы, помилуйте, как можно!

— Нет, — говорит — вы меня напрасно беспокоили.

— Да ей-богу, — говорит, — нет.

— А вот же и да, — говорит. — Не угодно ли, — говорит, — расстегнуть вашу венгерку? -

— Извольте, — говорит.

— И, — говорит, — достаньте из потайного кармана пергамен.

И вот же правду скажу тебе хорошо знает человек, что у него в потайном кармане ничего нет, а точно…

— Суньте, суньте, — говорить, — руку в карман.

Сунет и вытащить.

Да пергамен то совсем, как следует быть, с королевскими печатями, с подписями: „По-нашему дескать, королевскому слову “, или как это у нас там говорится, „такой-то назначается, дескать владельцем такого-то урочища… “

Вот тебе и все.

И ничего тут не поделаешь.

А главное — сам король бывало глядит, глядит на свою подпись.

— Дайте, — скажет, — мои очки.

Наденет очки, — нет, точно, никак не иначе, что его подпись.

— Ах ты Господи! Да, когда же это я, дескать, да как это я!..

А сделать ничего нельзя.

Подписался, — значит и каюк тебе. Походи, походит около трона, сядет на трон, ну, и сейчас, конечно, разные у него другие дела.

Снимет очки.

— Нате? — говорит, — мне и без того, дай Бог, впору управиться.

Известно — разве у него мало дела?

А урочище, про которое в пергамене сказано, так за тем паном и останется.

И нужно тебе сказать, прошло так столько времени, что прикарманили паны, может половину Украины, а может, и больше.

Замки себе повыстроили, кареты из Кракова и на каждом пане как он бывало поедет в гости по соседству, может одного золота столько, что можно купить целое государство.

Да, так и гарцуют.

Даже самому королю, хоть он и добрый был, а иной раз завидно станет.

„Откуда это, — думает, — золота у нас столько? “

Думает, думает, а никак не догадается… Потому, как жил он в Варшаве может, конечно, сейчас утро настанет, сейчас, Господи благослови, не успел еще как следует лба перекрестить — тут тебе министр, тут канцлер, гетман там, старосты, другой, третий…

А за каждым идет гайдук либо письмоводитель и несет целую охапку бумаг, так что иному и не в подъем,

И каждую бумагу нужно подписать и с каждым поговорить…

Э, да что тут! Где ему!..

Бывало вынет часы.

Паны министры, дескать, половина второго…

(Он всегда в это время обедал).

А министры:

— Конечно, дескать, ваше королевское величество, мы это очень даже хорошо, дескать, понимаем, а только „ойчизна“ прежде всего.

Сейчас у них и ойчизна.

Ну, ойчизна и ойчизна.

— Эх, — скажет король, — давайте перо.

Тут лакей:

— Пожалуйте кушать…

А министры:

— Шшш!.. шшш!..

И выгонят лакея.

Так-таки просто возьмут и выгонят.

А хлопам, между тем, совсем плохо пришлось…

То-есть так плохо, что и нельзя сказать: совеем обедняли. Вот тебе и „ойчизна“!..

Известное дело: у них ойчизна — в кармане, у панов-то. Положим, на то они и паны.

Ну, только, как бы тебе сказать, такая пошла беднота по деревням, что страсть.

И выискался тут один монах.

Может, он с Афона был, может, еще откуда, — не знаю. Только святой был жизни человек.

Ну, и сейчас он смекнул, в чем дело.

— Э, вон оно что!

Не долго думавши, взял он там кой-какие свои книги, нанял подводу.

— Вези меня в Вильчи.

Привезли.

Сошел он с подводы.

Гайдуки было:

— Куда? Как можно? Обождите, святой отче.

Нет, куда тебе!

Погрозил им костылем.

— Я — говорит, — вас!

Ничего не боялся.

Сейчас прямо на крыльцо, отворил дверь, там в переднюю, в зал…

Видит: сидит пан… Один как есть.

Приставил так ко лбу палец и думает.

Ну, вынул монах из-за пазухи крест, надел на руку четки…

— Эй, — говорит, — ты, нечестивая твоя душа, гонитель бедных, кровопийца и езувит.

Поднял пан голову.

— Ты, — говорит, — кто?

А— монах:

— Покайся! — говорит.

— Пошел, — говорит, — вон!

Да, так и сказал:

— Пошел вон!

— А, — говорит монах, — когда так…

Сейчас развернул книгу и давай читать, давай читать…

И что ж ты думаешь: стали у пана сперва ноги каменеть, потом туловище, потом голова; через сколько-то там времени стал пан совсем каменным!

Даже кресло, — и то окаменело!

Ну, опять же говорю, как был он бессмертным, то и не мог монах заклясть его на веки вечные…

И заклял он его на двести лет. Чтобы, значит, двести лет был он каменным, а потом ожил…

— Так и сиди каменным, — сказал монах, — а сам уехал.

После того уж никто в этом замке не жил.

Слуги — и те все разбежались.

Только один каменный пан сидел в своем кресле.

Прошло там сколько-то лет, и стал замок разрушаться, стал сыреть, гнить, лесом зарос, лозняком…

Совсем обветшал.

Один только пан, как был, так и остался.

Теперь вот вильчинский пан и говорить:

— Сторожа нужно.

А зачем нужно? Э, вот то-то и дело! Я это досконально знаю. Докопался его дедушка, как с пана заклятие снять… Про то, что каменный этот пан — не статуя, а человек, только проклятый, все давно забыли, а дедушка узнал по книгам, как и что было, и теперь хлопочет, как бы пока не скрали, либо не разбили его.

И мне опять хорошо будет, если пан оживет.

Говорят, точно, уж пан стал по ночам вставать с кресла…

Так вот оно что.

Паны-то, говорят, каждую пятницу ему губы кровью мажут, что-то шепчут и чем-то курят около него.

Есть, конечно, и такие, что не верят; а только я знаю двух панов. так те точно. нарочно просили вильчинского пана. чтобы позволил им переночевать в замке…

Не знаю, что они там делали, а только это верно; говорят, на утро у каменного пана губы были красные…

Нужно, говорят, чтобы у пана кровь никогда не сходила с губ… Тогда он оживёт и опять станет мучить бедных…“

III.

Зуй умолк.

Сперва молчал и Кочерга, а потом сказал: — Я знаю, что нужно сделать… Нужно причаститься, исповедаться, потом пустить себе кровь и этой кровью вместе со святой водой окропить всю статую. Тогда она не оживёт.

— Покойной ночи! — сказал ему Зуй.

Он мало верил в заговоры, которые знал Кочерга. Покойной ночи! — глухо отозвался Кочерга, повернулся на другой бок и с головой накрылся свиткой.

На утро, при вставаньи, Зуй спросил Кочергу:

— Что ж ты Кочерга, пойдешь служить к Вильчинскому? — А там погляжу — отвечал Кочерга.

Сегодня он был неразговорчив и хмуро простился с Зуем. В Вильчи он приехал к полудню, сговорился с паном Вильчинским в цене и его в тот же день двое слуг повели в старый замок.

Кочерга и со слугами много не разговаривал: отыскав в замке комнату, удобную для жилья он отпустил слуг, а вам лег спать.

Проснулся он только поздно вечером.

В замке было тихо.

В узенькое, без стекол, окошко светил месяц.

Кочерга встал с кровати и, взяв свои пистолеты, вышел на замковый двор.

Обширный двор весь зарос бурьяном.

Только узенькая тропинка была протоптана от ворот к крыльцу. Но теперь этой тропинки не было видно: казалось, бурьян заполнял сплошь все пространство между полуразрушившейся замковой оградой и домом.

Месяц светил через ограду, и при его свете на ней кое-где белела известка в тех местах, где выпали кирпичи.

Местами ограды за бурьяном совсем не было видно, местами она поднималась над бурьяном неровными, точно зазубренными краями.

Широкие камни крыльца, все залитые светом месяца, ярко белели между кустами крапивы и колок, и так же ярко белела небольшая песчаная площадка перед крыльцом; на песке резко обозначались тени от крапивы и колок.

На ступенях крыльца по краям, слева и справа, лежали черные тени от двух уцелевших колонн замка.

Кочерга сел на нижней ступеньке крыльца и закурил трубку.

Когда он раскуривал ее, на огонек прилетела ночная бабочка и, трепеща крылышками, на минуту остановилась в воздухе, в освещенном пространстве, вздрогнула всем своим маленьким белым тельцем и сразу скрылась неизвестно куда точно потонула в сумраке.

Большой жук, как пуля, с внезапным гуденьем стукнулся Кочерге прямо в лоб и свалился вниз в редкую тощую травку местами пробившуюся из песка вдоль ступеньки. Кочерга слышал, как он возился в траве шурша жесткими крыльями, слабо начиная свое гуденье и опять обрывая его. Потом он сразу загудел громко, так же неожиданно и на такой же высоте, как и в первый раз, и скоро затих в бурьяне.

Из леса, начинавшегося сейчас же за замковой оградой, тянуло свежестью и пахло сыростью.

Тень от леса падала через ограду на бурьян, тянулась по траве дальше, а от особенно высоких деревьев тень доходила до стен дома и лежала на фундаменте, — будто шла из земли.

Кочерга долго сидел на крыльце. Он выкурил одну трубку набил другую, высек огня и опять закурил.

Кругом — и в замке, и на дворе, и в лесу — по-прежнему все было тихо.

Только где-то далеко, должно-быть в панской усадьбе, в пруду квакали лягушки.

Но Кочерга успел уже прислушаться к этому кваканью… Оно только по временам, будто насильно, врывалось ему в уши, точно во сне…

Тишина казалась ему невозмутимой, полной, а то, что квакали лягушки, было точно совсем другое, совсем постороннее, далекое.

Проснувшись, он хотел было зажечь фонарь и обойти все комнаты в замке, а на двор вышел только за тем, чтобы покурить и освежиться, — но пока он сидел на крыльце, на него точно оцепенение нашло, точно тишина, что была кругом, и его захватила в свою глубину…

И ему не хотелось встать с крыльца и уйти от этой тишины, от этих теней, месячного света, темно-голубых полутонов…

Синее небо точно струило голубой воздух, и эта синева окутывала весь двор замка, всю землю, весь мир.

И Кочерге казалось, что если он пошевелится или произведет какой-нибудь шум, бросит что-нибудь, или неосторожно двинет какой-нибудь предмет, то сделает кому-то невинному, наивному и чистому какое-то зло, точно обидит ребенка…

Ему и правда мир казался в эту минуту, как грезы ребёнка. Будто он таинственной, волшебной силой вошел в чей-то сон и должен сидеть смирно и тихо, чтобы его не заметили и не испугались.

И вдруг он неожиданно ощутил глубоко-глубоко в душе что-то тоскливое, неясное и неопределенное.

Он даже не понял в первую минуту, откуда это.

Он чувствовал только, что его старое сердце словно размягчилось и из него точно выступили слезы.

Он был стар и уже давно не плакал, но теперь он ощущал слезы сердцем. Глаза не плакали, но душа его готова была зарыдать…

И в мозгу быстро, один за другим, пронеслись три смутные образа: Зуй, „каменный“ пан и те два пана, что когда-то ночевали в этом замке, и про которых рассказывал ему Зуй…

Он никогда не видал ни этих панов ни того „каменного“ пана, но сейчас он точно чувствовал их присутствие около себя.

Будто они тоже были тут, рядом с ним…

Он взглянул перед собой и вокруг себя, подумав, зачем Бог терпит в мире тех двух панов и того „каменного“ пана, и ему показалось, что вместе с той тоской, которая была в его душе, он почувствовал еще тоску, разлитую в мире, скрывавшуюся в тишине, в сумраке, в голубом воздухе, в серебряном свете месяца…

Будто мир тоже глядел на него и спрашивал, тоже с тоской и слезами:

— Зачем терпит Бог таких людей?

А потом Кочерга уж не глядел на окружавший его Божий мир, — на небо и синий сумрак в лесу, на свет месяца на песке, на бурьян, густо росший по двору; и тоска и слезы душили его, и он уж не спрашивал с мучительной болью в сердце:

— Зачем терпит Бог таких людей?…

В нем закипала глухая ненависть к этим людям — к тем двум панам и к этому живому каменному истукану…

И те два пана казались ему тоже как каменные: без сердца, без сострадания, без жалости…

Они казались ему тупыми и ограниченными, потому что думали только об одном — о богатстве, и искали в жизни только одного этого богатства, сами не зная, зачем оно им… Оба упрямо шли вперед и вперед к этому богатству.

Зачем?

Невнятный, неопределенный звук донесся до него из леса.

Будто кто-то что-то сказал или кашлянул, или треснул сухой: сук.

Потом опять стало тихо.

В его сознании остался только этот звук, неопределенный, смутный, не разбудивший тишины…

Он стал смотреть, не шевелясь и насторожив слух, в ту сторону, где были ворота…

Но он ничего не мог различить там; только гуща бурьяна стояла темно-зеленой, почти черной стеной.

В лесу снова раздался будто человеческий: голос; будто кто-то отрывисто, сдерживая голос, крикнул, и звук, вначале громкий, потом потонул в тишине слился с ней:…

Вдруг громко раздался звук сломанного сухого дерева…

Кочерга вздрогнул и выпрямился.

Опять все тихо.

Только еще раз тихо-тихо, словно его доламывали, хрустнуло дерево.

Прошло несколько минут.

Кочерга напрягал слух, стараясь уловить малейший шорох, и ему казалось, что по временам он слышит то отдаленный разговор, то смех, то совсем близко шум шагов потраве, но слышит только смутно-смутно.

Ему показалось даже, что в лесу заскрипели ворота…

Но он знал, что в лесу никого не живет, и поэтому совсем спутался, смешался в звуках, раздававшихся вокруг него, и не знал, насколько доверять своему слуху.

Он сидел неподвижно, не шевелясь, стараясь, чтобы даже его платье не шелохнулось, а вокруг него была мертвая тишина; но в этой тишине то там, то тут, в разных местах, по временам точно вспыхивала и просыпалась жизнь и скоро опять замирала.

Вдруг он уже ясно, отчетливо и определенно услыхал треск сучьев в лесу и вслед затем человеческие шаги и голоса.

Но он еще не мог разобрать тогда, о чем говорили эти люди в лесу, он слышал только звук сдержанных голосов…

Люди, очевидно, шли и разговаривали.

Потом голоса стихли, и он так и не разобрал, о чем. они говорили.

Только звуки шагов раздавались по-прежнему.

По временам слышно было, как трещали под ногами сучья. Но потому ли, что кругом была необыкновенная тишина, или его слух устал от непривычного напряжения, или же люди, которые были в лесу, замедляли шаги и ступали осторожней по мере приближения к замку только Кочерга не мог определить то место, где они находились, — далеко ли, близко ли от замка…

Ясно и отчетливо он слышал только их шаги и треск сучьев.

Его сердце билось тревожно и быстро-быстро…

Им овладело странное состояние.

Ему захотелось, чтобы в этот час совсем не было этих людей, потому что, еще не видя их, он уже был уверен, что они идут в замок за тем же, зачем ходили сюда те два пана, а вместе с тем в нем было болезненное желание, чтобы они скорей, как можно скорей пришли сюда.

Его сердце точно раздвоилось и мучительно больно сжималось.

И он смотрел прямо перед собой в ту сторону, где были ворота, и думал:

„Господи, хоть бы скорей… “

Он испытывал даже жар, как в лихорадке: слюна в горле пересохла, губы были сухи, рот полуоткрыт.

Вдруг в нескольких шагах от себя, в бурьяне, он увидел узкую красноватую полоску света, протянувшуюся через бурьян по его стеблям, казавшимся в тех местах, где их тронул свет, светло-зеленого цвета.

Эта полоска колебалась в гуще бурьяна то вправо, то влево, прорезывая его в разных направлениях; потом она скользнула кверху, расплывчатым отблеском легла по верхушкам бурьяна, и Кочерга различил над бурьяном поднятый в руке или на палке потайной фонарь.

Потом фонарь снова скрылся в траве, и секунду спустя красноватый свет лег вдоль тропинки, которая вела от ворот к крыльцу.

Затем, один за другим, раздались голоса:

— Здесь… Идите, идите сюда, пане!

— Нашел?

— Вот тут… Осторожней, тут камень!..

— О, дьявол!

В освещенном пространстве мелькнула чья-то спина и опять скрылась.

Кочерга поднялся с крыльца и крикнул:

— Кто там?

Но он чувствовал, что голос его дрожит; он проглотил слюну и, стараясь сдержать свое волнение, опять сурово и громко крикнул:

— Кто там?

А его сердце билось дробно, быстро… Вдруг оно словно остановилось, словно замерло в груди…

Это пришли сюда те люди, те гонители бедных, упрямо ищущие богатства, готовые продать за него свою душу…

До сих пор в нем словно спала эта мысль, а теперь она проснулась…

И вместе с ней, с этой мыслью, в нем заклокотала прежняя злоба.

— Стойте, панове, — крикнул он вдруг зазвеневшим голосом, — а то убью!

Он быстро взошел на верхнюю ступеньку крыльца, откуда было удобнее целить, и поднял пистолет, направляя его на огонь фонаря.

Все его существо вдруг охватило страстное желание сейчас же, сию же минуту убить хоть одного из этих людей.

Но он сдержался.

Не опуская пистолета и не сводя прицела с круглого окошечка фонаря, он крикнул еще раз:

— Кто вы и зачем пришли сюда?

В ответ он услыхал только разговор нескольких человек между собою.

Хотя говорили, спрашивали и отвечали тихо, но теперь он ясно слышал почти каждое слово.

Разговор шел о том, что сегодня пятница и что сегодня нужно, непременно нужно…

Он знал, что нужно.

— Если вы пришли к каменному пану, — крикнул он, — то я не пущу вас, я буду стрелять.

Опять послышался разговор, теперь уже шопотом. Потом разговор затих… Только еле-еле слышался шорох в бурьяне.

Кочерга ясно слышал этот шорох: будто кто-то пробирался к крыльцу по бурьяну, осторожно раздвигая стебли.

Вдруг из бурьяна выскочил человек и перебежав площадку перед крыльцом, схватился рукой за колонну, сразу перепрыгнув через две ступени…

Он бежал вверх по ступенькам, чуть-чуть согнув спину подняв левую руку, согнутую в локте и загораживая ею нижнюю часть лица. В правой руке он держал саблю.

Когда он вскочил на крыльцо, застучав сапогами по ступенькам и забренчав ножнами сабли, из бурьяна раздался голос:

— Не разговаривай с ним долго, Кукушка!

В то же время почти одновременно грянули два выстрела…

Кочерга выстрелил сразу из обоих пистолетов. Из одного он целил по Кукушке, из другого — по фонарю…

Он стрелял из двух рук разом.

Потом он увидел, как Кукушка покатился вниз по ступеням…

— Спрячьте, пане, фонарь, спрячьте фонарь! Разве вы не видите, что он целит по огню? — услыхал он вслед затем голос в бурьяне.

А через минуту тот же голос спросил с тревогой:

— Что?.. Вы ранены?

— Убью! — крикнул Кочерга с крыльца, — слышите — уходите прочь!

— Домой… — донесся до него из бурьяна слабый голос. — В плечо…

А другой голос сказал громко:

— Ну, постой же ты, дид скаженный!

— Убью! — опять крикнул Кочерга, — сам ты скаженный, — добавил он, — а душа у тебя уж давно у вельзевула в кармане.

Он прислушивался, не ответят ли ему чего-нибудь, и решил стрелять, если его выругают. Но теперь голоса слышались уже за стеной глухо и неясно…

Он подождал, пока стихли голоса и шаги, и подошел к Кукушке.

Кукушка был мертв.

Кочерга отнес его тело в тень, чтобы утром не напали на него мухи, и покрыл его ветками бурьяна.

Потом он зарядил пистолеты, для чего сходил в свою комнату, и хотел было опять выйти на крыльцо, но вместо того только постоял перед окошком, поглядел на двор, на лес, на то место, где мертвым сном спал Кукушка, и, тихо повернувшись, вышел из комнаты и пошел по замку из залы в залу.

В замковые окна лился яркий свет месяца и серебряными полосами ложился на полу и на колоннах.

В замке по-прежнему было тихо.

Только изредка, когда Кочерга неосторожно задавал ногой за какой-нибудь предмет и при этом на пол падал осколок камня или кусок штукатурки, по пустым залам разносился гулкий звук и не скоро точно перепархивал, все ослабевая, из залы в залу.

В замке было много статуй. Но все это было не то, что искал Кочерга…

Он искал „каменного“ пана в каменном кресле.

Когда он нашел его, он остановился у колонны и стал шептать молитву.

Ему показалось, что губы пана чуть-чуть кривятся. Месяц освещал пана сбоку, и Кочерге что на щеке пана, обращенной к свету, сквозь мрамор выступал румянец.

Точно мрамор был прозрачный, как хрусталь пли стекло, и внутри его теплился слабый розовый свет.

Кочерга стоял у порога и смотрел на пана, не отрывая глаз и не переставая шептать молитву.

Вдруг он увидал на губах пана кровавое пятно…

Когда он увидал это пятно, ему сейчас же почудилось, будто и впрямь пан оживает, будто в недвижном мраморе просыпается какая-то жизнь…

Кочерга сейчас же вспомнил о тех двух панах, про которых ему рассказывал Зуй, как они просили Вильчинского разрешить им переночевать в замке, и этот „каменный" пан, безмолвно сидящий на своем каменном кресле, показался ему вдруг каким-то особенным существом, ни человеком, ни статуей, а чем-то таким, чему он не находил имени и названия, но что ждет новой жертвы, новой крови…

И он знал, что паны позаботятся об этой: новой жертве.

В замке было по-прежнему тихо.

Месяц светил в высокое, с частыми железными переплетами, окно, и, казалось, этот свет, струившийся сверху, вливал в каменную фигуру пана жизнь и силу, странную, неведомую силу, трепетавшую в серебряных лучах месяца.

Точно эта сила шла откуда-то, невидимо и тихо для людского взора, на людское горе и муку.

Опять Кочерге вспомнились те два пана и другие паны, которые пойдут за ними.

И он стоял и шептал молитву.

Прежде он не знал страха, но теперь испытывал страх и глубокую тоску…

Он читал молитву за молитвой, а недвижный „каменный“ пан весь горел в лучах месяца, точно в нем переливалась та огненная кровь, точно она уже пылала под каменным покровом.

Кочерге казалось даже, что если бы он прикоснулся к статуе, то ощутил бы теплоту.

Он тихо повернулся и вышел из залы.

Остаток ночи он провел на дворе, сидя у разрушенных ворот замка.

А у мраморного пана губы правда были помазаны кровью… В тот темный век и паны, т.-е. наиболее развитой класс, часто не были свободны от суеверия, и действительно, нашлось несколько человек, поверивших сказке о проклятом пане…

Остается тайной, что они делали в старом замке, но кровь, которую Кочерга видел на губах пана, была настоящей кровью.

На седеющий день Кочерга исповедовался и причащался…

А еще через день его нашли мертвым у кресла мраморного пана.

Он открыл себе жилу и умер от потери крови…

Зато он окропил мраморного пана, как следовало по обряду, своей кровью, смешанной со святой водой…

Тут же на полу, около его трупа, стояла чаша с остатками крови и воды, а в ней лежало кропило…

Бедный Кочерга!

Здесь я должен сказать правду о мраморном пане.

Мраморным паном была статуя одного из древнейших владельцев Вильчи. Тогдашние Вильчинские даже не знали, кого из их предков она изображает.

А как сложилась легенда о проклятом пане, об этом всего лучше было бы спросить у бандуриста Зуя или у того бандуриста, от которого Зуй ее слышал…

Но, к сожалению, теперь ни Зуя, ни того другого бандуриста, конечно, уже нет в живых.

Остался только мраморный пан.

Он стоить в приемной у одного краковского богача, и, говорят, на нем до сих пор еще сохранились бурые пятна от крови на губах и маленькие крапинки по всему лицу и всей фигуре от кропила Кочерги.

Могу еще добавить, что Зуй сочинил песню про Кочергу, как он умер, и распевал ее по всем деревням, куда забредал со своей бандурой.

Загрузка...