Это было давно, — когда еще Киев был польским городом, и вся Украйна тоже принадлежала Польше.
Верстах в шестидесяти от Киева тогда жил польский пан, Ромуальд Свентицкий.
О нем и до сих пор еще вспоминают в той местности.
Его считали колдуном, он не ходил в церковь, не соблюдал постов, водил дружбу с татарами и казаками, и старые люди рассказывали про него, будто он продал свою душу дьяволу, отрекся от Церкви и поклялся, что на мече его никогда не высохнет христианская кровь.
И когда ворота старого замка, где он жил, отворялись, и из них выезжал страшный всадник на черном коне, в черных латах, какие тогда уже редко кто носил, и в шлеме с опущенным забралом, — жители окрестных деревень трепетали и ждали грозы.
Казалось, это встал из могилы воин далекого старого времени…
С ужасом смотрели на него и хлопы, и гордые паны, потому что появление его всегда знаменовало какое-нибудь злодейство, которое совершалось потом и заставляло трепетать самое мужественное сердце.
Вся жизнь его прошла в грабежах и разбоях.
Он не щадил ни богатых, ни бедных. Часто он становился во главе ста пятидесяти казаков и жег, и грабил по окрестностям все, что ни попадалось на пути.
Впрочем, он всегда действовал под чужим именем и так ловко, что явных улик в совершенных им преступлениях не мог представить никто.
Жена его умерла еще в молодых летах, оставив ему сына, маленького Влодека. Но на сына он почти не обращал внимания…
Мальчик рос хилый болезненный… Суровому солдату нужен был не такой преемник бранной славы его воинственных предков.
Однажды, в припадке ярости за то, что Влодек разбил какую-то дорогую вазу, он так неосторожно толкнул его, что ребенок упал замертво.
Свентицкий даже не захотел взглянуть на него и уехал на охоту. А на другой день ему принесли грустную весть… Влодек лишился рассудка.
Пан Ромуальд не выказал ни жалости, ни участия.
— Знайте вы, сказал он слугам, в то время как они, окончив доклад, стояли перед ним в почтительной позе, —знайте вы и скажите всем, чтобы он не попадался мне больше на глаза.
С этого момента Влодек всецело перешел на попечение дворни.
Между челядью Свентицкого был один иностранец по имени Георг. Как-то давно, лет десять тому назад, он постучался у ворот замка и просил ночлега. Он назвал себя врачом и путешественником. Свентицкий впустил его, но объявил пленником и пригрозит смертью, если он попытается бежать.
Так он с тех пор и остался в замке.
Он много рассказывал о своей родине, — о теплой стране, где не бывает зимы, о горах и море, о горячих скалах и зеленых виноградниках.
Но он говорил, что был во многих землях и везде находил себе дело, и значит, и тут в нем может оказаться нужда…
И он сказал Свентицкому, что рад служить ему и его слугам своим искусством и своим знанием…
Он, действительно, умел лечить разные болезни и заживлять раны, составлял микстуры, и мази, и был сведущ в астрономии и других науках.
Он, может быть, правда, был великий ученый, потому что в то время были такие ученые, которые всю жизнь проводили в странствованиях, собирая или сея семена своей науки; но, должно Быть, у него было великое сердце, если он сам пожелал остаться в стране, почти не тронутой цивилизацией, какими тогда были украинские степи, среди людей, видевших в нем, самое большее, хорошего аптекаря.
Он только знал, что эти люди, в известных случаях жизни, также беспомощны, как все невежественные люди, и бродят во тьме, а у него есть знания, которые не должно держать про себя.
Предание ничего не говорит об этом; оно только сохранило его имя да то, что он Был врач.
Никто не знал, какой он национальности. Если к нему обращались с вопросом об его происхождении, он обыкновенно отвечал:
— Не все ли вам равно? Бог создал человека и создал мир, и у всех одно отечество — мир и один Господин — на Небе…
Этому-то странному человеку, слуги и решили поручить уход за своим маленьким паном.
— Может, он его вылечит, — говорили они, — так как умеет лечить раны, и, если Господь не дал паничу быть воином, то он переймет от него разные науки и будет духовной особой.
Но Влодеку не суждено было сделаться ни воином, ни духовной особой.
Скоро стало известно, что безумие его неизлечимо… И когда он встал, наконец, с постели и мог ходить, он не узнавал ни своего замка, ни своих слуг, ни своих полей. Безучастными глазами смотрел он вокруг и лепетал всего только одну фразу:
„Любите врагов ваших, прощайте ненавидящим вас “.
Когда слуги спросили Георга о значении этих слов, он сказал:
— Безумие не может узреть света науки, безумие может затвердить только немногое; я научил его малому, но это малое есть самое большее, что я знаю, ибо ничего не может быть больше сказанного Спасителем.
— Аминь, — ответили слуги, склоняя головы, потому что все они были добрые христиане, и если не читали Евангелия, то потому только, что им некогда было выучиться читать.
Странные люди были эти слуги пана Свентицкого! На совести у каждого из них было не мало преступлений, но они считали себя благочестивыми и верными сынами католической Церкви, так как аккуратно посещали костел. Многие из них думали даже, что они были бы совсем безгрешны, если бы поменьше бражничали и во время бражничанья не пели непристойных песен.
Они только скорбели о пане Ромуальде, который несомненно, предался дьяволу, и на том свете будет не в одном с ними месте.
А про Влодека они говорили, что после смерти, Бог, наверное, за его страдания сделает его ангелом, и он будет там петь то самое из святого писания, чему научил его здесь Георг…
Часто, потом, Влодек повторял эти святые слова, сидя один где-нибудь у окна замка и смотря, как внизу, на дворе толпились вооруженные всадники в медных и железных нагрудниках, а отец отдавал последние приказания.
Но отца уже не существовало для него больше… Он его не узнавал. Он ничего не понимал.
Раз Свентицкий заметил его в окно.
— Что он там бормочет? — обратился он к своему вахмистру, старому Кочерге. — Беду, что ли, на нас
накликает?
— Оставьте его, пан, — хмуро ответил Кочерга, — это Божье дитя…
Теперь для Влодека не было другого названия. Так звали его и отцовские хлопы, и шляхта, и даже суровые, ничего не знавшие, кроме коня и сабли, казаки, которым приходилось бывать в самом замке.
У Свентицкого происходил секретный разговор с двумя его офицерами, называвшимися, впрочем, так совсем не потому, чтобы они когда-нибудь состояли в этом звании.
Один из них был присужден к смертной казни в Варшаве за разбой, но бежал, подкупив стражу; история другого была еще более мрачная, как он сам признавался, старательно, однако, всякий раз, обходя подробности. Но когда он начинал крутить ус и, ворочая желтыми белками, говорил: — „Да, всякое бывало “, — то всем было ясно, что жизнь его прошла не без приключений, о чем свидетельствовали также бесчисленные рубцы от сабельных ударов, сплошь покрывавшие его лицо.
Теперь эти господа служили Свентицкому. Они в совершенстве знали военное искусство и, участвуя в последних предприятиях своего патрона, были самыми точными исполнителями его воли, не уступая ему ни в мужестве, ни в ловкости и даже превосходя его свирепостью. — Вот что, — обратился к ним Свентицкий: —меня зовут в Варшаву и, конечно, не для того, чтобы сделать сенатором; вас тоже не пожалуют в полковники… Я хочу уйти в Пруссию, только не с пустыми руками… Поняли?
Но они, очевидно, привыкли понимать его с полуслова.
— У нас все готово, —ответили они, кладя руки на эфесы своих сабель. — А на кого пан хочет ударить?
— На монахов, что в Глуховке, — ответил Свентицкий, и его глаза, острые и холодные, как полированная сталь, остановились на них и, казалось, хотели проникнуть им в самую душу.
Они переглянулись.
— Гм… — проговорил один из них, — я знал одного монаха, который по пятницам ел жареную колбасу и пил мед…
Тут он остановился, ожидая какого-нибудь замечания со стороны своих слушателей. Но те хранили молчание. Тогда он продолжал:
— Конечно, мед не грех, потому что он от пчелы, но какой же он монах, если ест по пятницам свинину?.. Ваша милость, разумеется, изволили слышать о пустыннике Иосифе?.. Он живет в такой хижине, что в ней совестно было бы поселиться даже самому последнему нищему… Кроме того, он спит в гробу и питается кореньями. Но, ведь, не его же грабить поведете вы нас?
Свентицкий поглядел на него, шевельнул усами и ничего не сказал.
„Офицер“ крикнул и добавил:
— Хотя, конечно, по здравом рассуждении, и этот пустынник…
Свентицкий сделал жест нетерпения.
— Будет! — произнес он, сурово сдвигая брови, — Я не грабитель, ты это запомни раз навсегда. Если я живу саблей, то и многие так поступают. Впрочем, я на тебя не сержусь, и так как ты уже достаточно теперь подготовил свою душу благочестивым размышлением, то сейчас же отправляйся в Гамонь к Кастырке и скажи ему, что в монастыре все уже готово, и ночью я отопру его казакам ворота. Больше ничего. Сам потом вернешься домой. Твой товарищ поедет со мною… Или, быть может, он думает об этом иначе?.. А?.
Он бросил быстрый взгляд в сторону второго своего офицера.
— Я никогда ничего не думаю, — ответил этот последний. — Я — слуга, а вы—пан; я—рука, а вы—голова; рука не отвечает за то, что думает голова…
— Finis coronat opus[1]). — прибавил от себя Свентицкий. — Идите.
„Офицеры“ ушли. Свентицкий, действительно, сговорился с одной казачьей бандой, скрывавшейся под предводительством старого сотника Кастырки в окрестных буераках, ограбить вместе монастырь, при чем сам Свентицкий, явившись в монастырь, куда он всё-таки имел доступ, как поляк и католик, должен был ночью отворить казакам монастырские ворота.
В монастырь, однако, пан Ромуальд собирался теперь с другой целью…. Только он держал про себя свои мысли. Он был слишком осторожен и испытан жизнью, чтобы доверится кому бы то ни было, даже своим „офицерам “. Пан Ромуальд решил предать казаков…
У него уж и план был готов, как уничтожить всю Кастыркину банду, если того захочет настоятель монастыря и примет его условия, т. е. заплатит ему за предательство… Это было проще и верней.
Слух о его злодеяниях уже дошел в Варшаву, и его варшавские друзья тайно писали ему, что сам король хмурит на его брови… Одно время пан Ромуальд совсем собрался, было, в Пруссию, но тут подвернулся Кастырка с своим предложением разгромить Глуховский монастырь. И пана Ромуальда сразу осенило… .
Одним ударом он надеялся купить забвение своим прежним преступлениям; он рассудил справедливо, что защита монастыря против казаков, несомненно, будет поставлена ему в заслугу перед Церковью и государством.
Казаки были „схизматики», —значит, враги католической Церкви и враги государства, как казаки.
Кроме того, пан Ромуальд надеялся и хорошо „заработать на этом деле… “Отпустив „офицеров", Свентицкий стал и сам готовиться в путь.
Он не надел ни своей брони, ни своего шлема. Он рассчитывал прибыть в монастырь к вечеру, а в таком вооружении его могли и не пустить в позднее время: он и в монастыре был хорошо известен… В конце-концов, конечно, он все-таки добился бы свидания с настоятелем, но он не хотел; лишних проволочек.
И он приказал подать слуге свой и обычный домашний костюм. Только под ним он надел кольчугу и пристегнул саблю у пояса. Также велел он одеться и офицеру, которого брал с собой
Полчаса спустя, из ворот замка выехали три всадника, Двое из них были в обыкновенном дорожном платье и производили впечатление слуги и господина, отправляющихся куда-нибудь неподалеку; третий, по-видимому, воин, с мушкетом и пикой, казалось, собрался на войну. Сначала все трое ехали вместе потом тот, который был вооружен, повернул в сторону и погнал коня в степь, по направлению к лесу, синевшему на горизонте; двое других легкой рысью поехали по Большой дороге.
Сумерки сгущались; над степью клубился туман. Было тихо. Только откуда-то издали чуть слышно доносился благовест.
По Днепру далеко слышно, и это, может-быть, благовестили к вечерне в Киеве.
Всадник, бывший, судя по костюму, слугой, снял шапку и перекрестился:
— Помогай нам, Боже!.. — прошептал он.
Скоро всадники совсем скрылись вдали, окутанные вечерним туманом…
Благовест стих.
Огромная красная луна показалась из-за леса. Наступала ночь.
Свентицкий все обдумал и все взвесил, принял в расчёт и характер настоятеля монастыря, человека далеко не воинственного, и то, что монастырь сам не в силах отбиться от казаков. Явившись в монастырь, он недолго оставался у настоятеля и сейчас же принялся за выполнение своего плана обороны.
Было уж поздно, и нужно было торопиться.
Вдоль монастырской стены, с той стороны, где были ворота, тянулся глубокий овраг, промытый весенними водами; через овраг был мост, как раз против ворот.
Через этот мост, только и можно было попасть в монастырь.
Под мостом и по берегу оврага Свентицкий заложил сильные пороховые мины, соединив их мятой паклей, насыщенной пороховой пылью, чтобы мины действовали одновременно, и условленными, затем, двумя выстрелами из пистолетов, подал казакам сигнал к атаке…
А его „офицер “, привыкший во всем повиноваться господину, когда атакующие скучились на мосту и на берегу оврага перед мостом, зажег фитиль у главной мины…
…Немного казаков спаслось от страшного взрыва.
Целый столб огня поднялся над оврагом, и оглушительный грохот потряс монастырские стены; потом все снова погрузилось в тьму, и все стихло.
Слышался только удаляющийся конский топот, но и он скоро замолк вдали.
Хлопцы! Гей хлопцы! — кричал Кастырка, натягивая поводья и силясь остановить коня, и в голосе его слышались и гнев, и отчаяние, а в глазах горел огонь непримиримой ненависти и мести.
В разных направлениях по степи скакали казаки.
Некоторым удалось сдержать испуганных лошадей, и они спешили к нему, суровые, мрачные и молчаливые.
Сильным движением руки он, наконец, осадил своего скакуна.
— Ну, что? — обратился он к казакам, когда они окружили его. — Э, да немного ж нас осталось!
— Чтоб его черти забрали, Иуду! — сказал один из казаков.
Кастырка вынул саблю и, держа ее за лезвие обеими руками перед собою, проговорил, поднимая глаза к небу:
— Боже великий… Боже ж мий, Ты видишь, где твои верныя детки?.. Так, за не понюх табаку пропали… Пусть же на том свете меня за язык тянуть будут если я не исполню своей клятвы! Аминь.
Он поцеловал саблю и опустил ее в ножны.
Казаки молчали, обнажив головы. Потом один спросил:
— А какая ж ваша клятва, пан сотник?
— Клятва тут, — сказал он, ткнув себя пальцем в грудь, — и я не хочу только говорить, потому что сейчас же стану ругаться, а это нехорошо, когда говоришь «аминь».
— Что же вы думаете сделать?
— Я? — ответил Кастырка, задумчиво опуская голову. — Я сдеру с него кожу, хоть он и пан, и говорят, сам дьявол ему заступник. Я его найду. Я за ним в пекло полезу.
Тогда и казаки сказали «аминь», и каждый в душе повторил ту же клятву.
И в воздухе точно шорох и легкий свист раздался и засверкали обнаженные сабли.
А ночь уже подходила к концу. Становилось светло. Небо на востоке побелело. Где-то в траве чирикала ранняя птичка.
У Кастырки в одной деревне, около Киева, был приятель Вус, такой же старый, как и сам Кастырка, и такой же головорез.
Вус был крив на один глаз и на левой руке не досчитывал нескольких пальцев.
Это, однако, его мало смущало.
— Глаз мне не нужен, — говорил он. — так как его, все равно, приходится прищуривать, когда стреляешь, что же касается пальцев, то я не молодой кавалер, и мне не зачем носить перстней.
Он считался опытным воином, и Кастырка решил ехать к нему, чтобы обдумать вдвоем, как лучше захватить грозного пана в его замке вместе со всей его челядью и разрушить самый замок.
Кастырка хотел, чтобы и следа пана Ромуальда не осталось на земле.
Но теперь он был беспомощен. Почти две трети его казаков навсегда остались лежать на дне монастырского оврага…
И когда Кастырка вспомнил об этом, его старое сердце горело местью и просило крови, — чтобы польская кровь пролилась за казацкую, капля за каплю.
Он отвел остатки своей шайки в самую глубь степи и велел его тут дожидаться, а сам окольными дорогами пробрался на хутор к Вусу.
Был вечер. Оба старика сидели на завалинке Вусовой хаты и, внимательно рассматривая друг друга, говорили, покачивая чубатыми головами:
— Гей, гей… а уж у тебя, Вус, опять двух зубов нету…
— Гей, гей… и у тебя, Кастырка, уж смотри какая чупрына стала, — все равно как борода у нашего шинкаря Абрамки, — такая реденькая.
— Года…
— Года…
Старая Горпина, жена Вуса, сидела тут же, подперев щеку ладонью, и смотрела на обоих слезящимися глазами.
Вус держал себя так, как-будто её вовсе не было.
Он даже не взглянул на нее ни разу, и, когда она начинала особенно громко вздыхать, только хмурил седые брови. Вдруг он хлопнул себя ладонью по коленке и крикнул грозно, точно Горпина мешала ему своими вздохами и своим присутствием беседовать с гостем:
— Горпина!
Горпина быстро встала и скрылась в сени.
Слышно было, как там тихо скрипнула дверь. Горпина, должно-быть, ушла в хату.
— Горпина! — крикнул Вус еще грознее и затем, покосившись на то место, где Горпина только что сидела, сказал — Эка глупая баба, гость приехал, а она заиграла себе… Горпина! — опять возвысил он голос.
Стукнуло окно.
— Чего тебе? — покорно сказала Горпина, высовываясь в окно. —Чего тебе, Вус? Я была тут.
— Тебя тут не было, — ответил Вус, — ты постоянно лежишь на печке… А тут гость… Поди и вынеси сюда стол и поставь на стол кавуны или что у тебя есть и горилку. Пусть добрые люди видят, как я люблю Кастырку.
А Кастырка в это время смахивал слезу с ресниц.
— Ах, Вус, Вус… Эх, Вус!..
— Года, — говорил Вус.
— Года, — повторял за ним Кастырка.
Приятели встретились в шинке, куда Кастырка заехал прямо с дороги, и уж успели попробовать „яка у этого бисова сына шинкаря горилка".
За ужином Кастырка объяснял, зачем он приехал. На некоторое время Вус погрузился в раздумье. Потом спросил:
— Ты знаешь Шкиля?
— Слыхал; говорят, добрый казак.
— Он тоже разбойничал с этим твоим, чтоб ему пусто было, колдуном и водил ему в замок краденых лошадей, только, б если теперь ему все рассказать, он сам бы взял его на аркан… Слушай, мий друже…
Вус поближе придвинулся к своему гостю и стал что-то шептать ему на ухо.
Слушая его, Кастырка кивал головой и несколько раз повторял:
— Эге, эге…
Когда же Вус кончил и, наполнив железный корец пивом, протянул его другу, — Вус, — сказал тот, — почему тебя не сделают гетманом? ты очень хорошо умеешь придумывать разные штуки, хоть ты и кривой?..
Часам к девяти они выехали из деревни.
Лошади их шли рядом, 6ок-о-6ок и они сидели на них, обняв друг друга.
— Эх, Вус, — говорил Кастырка, — Ах, Вус!..
— Эх, Кастырка, — говорил Вус.
— А помнишь?.. — говорил Кастырка и показывал Вусу широкий шрам у себя на руке.
— Кастырка, — опять повторял Вус и еще крепче обнимал Кастырку. — И как нас не убили когда-нибудь… Живы… да… Еще повоюем!
По степи подвигался отряд казаков.
Отряд вели Вус, Кастырка и Шкиль.
Шкиль, еще молодой человек, но неразговорчивый и мрачный, с рыжими усами, подстриженными снизу и торчавшими, как щетка, всю дорогу не проронил ни слова и только сосал свою люльку, при чем постоянно шмыгал носом и сплевывал в сторону.
Кастырке он показался даже немного подозрительным.
— Шкиль! — окликнул он его, подъехав к нему — о чем это ты зажурился?
— А? — сказал Шкиль, посмотрев на него с недоумением. Видно было, что он или не расслышал, о чем его спрашивали, или совсем не слыхал занятый своими мыслями.
— А?
— Я спрашиваю у тебя, Шкиль, о чем это ты зажурился?
— Я не зажурился, — ответил Шкиль, я думаю… — и опять засопел своей люлькой. Потом, словно вспомнив о чем-то, вынул ее изо рта и сказал — Впрочем, не мешайте мне думать, пан сотник.
Кастырка оставил его в покое.
— Вус, — обратился он к приятелю, — чего он такой?
— Он думает, — ответил Вус, — он всегда так думает.
— О чем?
— Это неизвестно. Он, как журавль думает-думает, потом возьмет, да и: вытащит что-нибудь.
— Гм… — сказал Кастырка и сам задумался, хотя слова Вуса были для него так же неясны, как и слова Шкиля.
Отряд шел по степи целиком, минуя дороги и стараясь оставлять в стороне хутора и усадьбы.
День был ясный: и погожий. От трав и цветов шел какой-то теплый аромат. Вдали играло марево.
Когда казаки спускались куда-нибудь в лощину, сразу охватывало свежестью; почва становилась мягче, трава сочней и гуще и постепенно переходила в осоку; слышно было, как журчала где-то вода; из-под копыт лошадей вдруг вылетали чибисы и долго летели следом с резким криком, потом круто сворачивали в сторону и, еще раз крикнув на прощанье и сверкнув на солнце белым зобом, быстро скрывались из глаз.
И опять все было тихо; только трещали кузнечики, и, казалось, все, сколько их было кругом, — все старались сообщить кому-то об одном и том же и выбивались из сил, чтобы перекричать друг друга.
К вечеру жара стала спадать. Солнце уже было недалеко от горизонта и бросало через всю степь длинные, косые лучи. Словно кто-то невидимой кистью накладывал на все сочные штрихи и тени, и каждый бугорок теперь был ясно виден. Рельефнее выступили вдали очертания ветряков; они казались лиловыми, как и самая даль, почти незаметно сливавшаяся с небом. Только выше небо начинало рдеть первым нежным румянцем заката. Со стороны, противоположной солнцу, бледным облачком выступала луна.
Кузнечики стихли. Большой степной ворон медленно, лениво махая неуклюжими крыльями, пролетел над головами казаков, как-будто хотел рассмотреть их поближе; потом поднялся выше, крикнул там и полетел навстречу другому ворону, вдруг появившемуся неведомо откуда. Скоро их собралось пять или шесть, и они все кружились над отрядом и долго, пока не скрылось солнце, слышалось их отрывистое:,Крум… крум“.
— Чего кричит чортова птица?.. — сказал Кастырка, ни к кому не обращаясь.
— Кричит, — сказал Вус.
Шкиль поднял голову и посмотрел вверх. По своему обыкновению он ничего не сказал и только, пыхнув трубкой, выпустил целый клуб дыма, окутавший его сразу, как облаком.
Между тем уже завечерело. Начинали кричать перепела. Лошади пошли бодрей и фыркали.
Казаки поправились в седлах и зорче стали вглядываться перед собою.
Скоро вдали показалась усадьба Свентицкого.
Видно Было, как где-то вверху, — должно-Быть, в замке, — на башне светилось окно.
Отряд остановился.
— Не спит, чёртов сын, — прошептал Вус — колдует.
— А не хай! — крикнул Кастырка и выехал вперед.
— Хлопцы, помните вашу клятву… За тех, что в овраге. За мать Украйну!..
— Погодите, пан сотник, — буркнул Шкиль. — Зачем кричать?.. Погодите, я кой-что знаю.
Он порылся у себя за пазухой, достал оттуда холщовый мешочек и медленно стал его развязывать.
— Что это такое? — спросил Кастырка.
Шкиль глянул на него искоса одним глазом и опять буркнул:
— Это мне дал один пустынник; это земля с могилы одной ведьмы.
И он вытряхнул из мешочка на ладонь немного какого-то бурого порошку или песку и бросил его через себя, через плечо.
— Это меня научил тот самый пустынник, — пояснил он, — и теперь пусть там хоть целый полк колдунов, они нам ничего не сделают. Это — заговор от чертей и от всего такого.
— Уж я знаю, — заметил Вус, — ты мастер, Шкиль.
А Шкиль уж спрятал мешочек и раскуривал люльку.
Он ничего не ответил Вусу.
Казаки поглядывали на Шкиля и одобрительно переговаривались между собою:
— Знает…
А сам все молчит.
— С ним не пропадешь…
Когда отряд совсем близко подошел к замку, со стены раздался грозный окрик:
— Эй, кто там? Чего вы тут шатаетесь, полуношники?!
Вус толкнул Шкиля в бок локтем.
— Ну, Шкиль, скажи им, что надо.
Шкиль вынул изо рта трубку, выколотил ее о каблук и спрятал в карман. Затем почесал в затылке: Все это сделал он не спеша.
— А вот же и дурак ты, сторож— начал он, дурак и есть, потому что когда бы ты был умный человек, то не стал бы лаяться на своих. Здравствуй, Зигмусь!
И он приподнял шапку и помахал ею в воздухе, что, разумеется, было совершенно излишне, так как впотьмах Зигмусь его совсем не видел. Но Шкиль придумал это приветствие дорогой, когда был день, и теперь уж не мог отступить от заранее составленной программы.
— Здравствуй, здравствуй… Хе-хе!..
Над стеной между зубцами поднялась темная фигура.
Шкиль хлестнул коня и выдвинулся немного вперед.
— Та, — сказала фигура, — да это никак Шкиль. Здравствуй и ты казак.
— Что пан дома?
— Дома.
— Ну отворяй ворота, мы с добычей.
— Погоди, я схожу до пана.
Темная фигура скрылась со стены, потом через несколько минут снова появилась на прежнем месте.
— Сейчас.
— Ничего, мы подождем.
Где-то во дворе хлопнула дверь; взвизгнула собака, послышалось ругательство. По стенам замка замелькали световые пятна — от фонаря или факела.
— Держитесь крепко, хлопцы— шепнул Кастырка.
— Держитесь, — повторил за ним Шкиль, не сводя глаз с ворот и осторожно вынимая пистолеты.
Ворота вздрогнули и, скрипя, медленно отворились.
Несколько человек, почти безоружных, стояли за ними. Один светил факелом.
Зигмусь крикнул со стены:
— Въезжайте, только не все. Пусть въедут шесть или столько, чтобы внести, что привезли.
Хитер, собака, — пробормотал Вус. — Ну-те, хлопцы, ступайте кто-нибудь, а мы за вами.
Семеро казаков отделились и въехали на мост. По деревянной настилке моста застучали копыта.
— Пошел! — крикнул Кастырка сзади.
При месяце сверкнули клинки сабель. Раздались крики, брань. Зигмусь выпалил со стены из мушкета; выстрел далеко эхом прокатился по степи.
Казаки ворвались во двор.
Мост и площадка перед ним сразу опустели. У ворот только валялся смоляной факел, и его трепетное пламя обливало край стены красноватым светом. В открытые настежь ворота смутно виднелись группы лошадей, спины и шапки всадников. Изредка, словно полоса света выскакивала снизу, блестя поднимались сабли.
— Огня!
Казаки засуетились. Один повернул коня и нагнулся за факелом. Факел осветил усатое лицо с сурово сдвинутыми бровями, потом постепенно — всю толпу, волновавшуюся на дворе. Несколько человек уже лежали под копытами лошадей. Одна лошадь была без всадника; она вся дрожала, широко открыв глаза, и, словно загипнотизированная, старалась протискаться вперед вместе с другими лошадьми.
Через минуту все надворные постройки были в огне.
Застигнутая врасплох челядь гибла под пулями и саблями, не успев даже хорошенько рассмотреть своих врагов.
Только два «офицера» отчаянно защищались, став спиной друг к другу… Но и их час пробил. Они упали почти одновременно.
А пламя пожара разливалось все шире и шире по всему двору. Ветер раздувал пламя, и весь двор гудел, как гигантский горн.
Казаки двинулись к главному крыльцу, ведущему в панские покои.
Вус, Кастырка, Шкиль и еще трое казаков бросились по ступенькам, подняв сабли.
— Бог нам заступник! — кричал Вус.
Шкиль и Кастырка наступали молча.
— Стойте все! — крикнул вдруг Шкиль. —Панич, наш бедный панич!
На верхней ступеньке крыльца, бледный, едва держась на ногах, появился Влодек. На щеках его была кровь; кровь текла из правой руки и выступала на плече сквозь полотно рубашки.
Ничего не понимая, не сознавая ничего, он шел навстречу казакам, навстречу их саблям и мушкетам, и лепетал слабеющим языком все одну и ту же фразу:
«Любите врагов ваших, прощайте ненавидящих вас».
Казаки понурили головы и стояли молча. И когда среди треска догоравших служб и стонов раненых во дворе раздался конский топот, и мимо них на чёрном коне пронесся всадник в черных латах и шлеме с опущенным забралом, никто из них не повернул коня, чтобы остановить беглеца.
Шкиль поднял Влодека на руки и понес его с крыльца.
Лицо у Шкиля было мрачно, и он хмурил брови и кусал усы, и не смотрел ни на кого из казаков.
А Влодек обнял Шкиля за шею и, свесив голову через его плечо, тихо стонал и плакал от Боли.
И, может-быть, Влодек умер бы от раны, потому что казаки обыкновенно лечили свои раны землёй, либо „колоникой“(сгустившийся деготь на колесах) и наверно стали бы и его так лечить… Но Шкиль разыскал Георга и передал ему Влодека.
Потом казаки оставили замок.
А через несколько дней вышел из замка и врач Георг с Влодеком.
Он увез с собой Влодека куда-то далеко, откуда сам был родом, в Венецию или Рим, и там его вылечил совсем и никогда не расставался с ним.
Так говорит легенда. Легенда говорит даже, будто какой-то знаменитый местный врач исцелил Влодека от безумия, и будто Влодек потом сам стал ученым и много сделал добра людям.
Пан Ромуальд уж больше навернулся в свой замок, а ушел в Венгрию и там купил себе новый замок.
А старики, Вус и Кастырка, долго после происшествия в замке не могли, как прежде, взяться за мушкет и пику… Им все чудился плачущий, раненый Влодек, и его лицо, и глаза, и запекшиеся кровью губы, шепчущие умирающим шопотом: —„Любите врагов ваших, прощайте ненавидящим вас “.