7

Лето. Ясные, жаркие дни. Меня по-прежнему терзает голод. Встречаясь друг с другом в коридорах нашего набитого битком дома, мы молчим. Молчим за завтраком, за обедом, слышатся только застольные молитвы. Мать медленно поправляется, но теперь уже ясно, что она останется инвалидом до конца дней своих. Смогу ли я учиться в школе, когда начнутся занятия? Одиночество, чтение. Поиски работы. Смутная надежда поехать на Север. Но что будет с матерью, если я оставлю ее в этом ужасном доме? И как я буду жить в чужом городе? Меня одолевали сомнения, страх. Приятели покупали себе костюмы с длинными брюками за семнадцать-двадцать долларов, для меня это было недоступно, недостижимо. Так я жил в 1924 году.

Кто-то мне сказал, что неподалеку, на кирпичной фабрике, есть работа, и я пошел узнать что и как. Я был щуплый, не весил и ста фунтов. В полдень я отправился на фабрику, прошел мимо отвалов сырой, пахнущей свежестью глины, увидел тачку, наполненную сырыми кирпичами, которые только что выдала формовочная машина. Я взялся за ручки, но еле приподнял тачку: она весила, наверное, раза в четыре больше, чем я. Эх, был бы я покрепче, посильнее!

Я спросил насчет работы, и мне сказали, что нужен водонос. Я тут же побежал в контору, и меня взяли. Под горячим солнцем я таскал цинковое ведро с водой от одной группы негров-рабочих к другой: платили мне доллар в день. Рабочий подносил ковш к губам, делал глоток, полоскал рот, сплевывал, а затем пил воду большими, медленными глотками, и пот с его лица капал в ковш. А я шел дальше, выкрикивая:

— Воды, кому воды?

И кто-нибудь звал меня:

— Эй, парень, сюда!

То проваливаясь в ямы, то карабкаясь вверх по скользкой глине, я нес ведро воды и чуть не падал от усталости, от голода меня шатало, я то и дело останавливался перевести дыхание. В конце недели деньги исчезали, как в прорве, в наших домашних расходах. Немного погодя меня перевели на другую работу, уже за полтора доллара в день. Я должен был ходить вдоль бесконечных штабелей, выбирать треснувшие кирпичи и складывать их в тачку; когда тачка наполнялась, я сбрасывал кирпичи в пруд с деревянного помоста.

Все бы было ничего, если бы не собака. Собака принадлежала владельцу фабрики, она бегала мимо глиняных отвалов, грозно рыча и кидаясь на рабочих. Ее много раз били, рабочие-негры часто бросали в нее кирпичами. Когда собака появлялась, я тоже хватал кирпич и швырял в нее; собака отбегала, но тут же снова показывала клыки, готовясь вцепиться в меня. Многих рабочих она перекусала, все просили хозяина привязать ее, но он отказывался. Однажды я катил тачку к пруду, и вдруг что-то острое вонзилось мне в бедро. Я взвился от боли, собака отскочила на несколько футов, грозно рыча. Я прогнал ее и спустил штаны, на боку краснели глубокие следы от ее зубов, лилась кровь.

Боли я не боялся, но боялся заражения. Я пошел в контору рассказать, что собака хозяина меня укусила. Там сидела высокая белая блондинка.

— Чего тебе? — спросила она.

— Мне бы повидать хозяина, мэм.

— Зачем он тебе?

— Меня укусила его собака, мэм, я боюсь, она бешеная.

— Куда она тебя укусила?

— В ногу, — солгал я, стесняясь сказать правду.

— Покажи.

— Нет, мэм, не могу. А где хозяин?

— Хозяина нет, — сказала она и снова принялась стучать на машинке.

Я вернулся на работу, но время от времени осматривал укушенное место оно распухло. Днем ко мне подошел высокий белый мужчина в легком белом костюме, соломенной шляпе и белых ботинках.

— Это тот самый черномазый? — спросил он у мальчишки-негра, показывая на меня.

— Да, сэр.

— А ну, черномазый, подойди сюда.

Я подошел.

— Говорят, моя собака тебя укусила, — сказал он.

— Да, сэр.

Я приспустил штаны.

— Хм-м, — промычал он и засмеялся. — Ну, от собачьего укуса черномазому вреда не будет.

— Нога вон распухла, болит, — сказал я.

— Если не пройдет, скажешь мне. Но я еще сроду не видел, чтобы собачий укус повредил черномазому.

Он повернулся и зашагал прочь, а рабочие подошли ко мне, и мы вместе смотрели, как он молодцевато идет среди штабелей сырого кирпича.

— Вот сукин сын!

— Сволочь!

— Ничего, отольются кошке мышкины слезки!

— Да разве на белого управу найдешь!

— А ну прекратить митинг! — крикнул мастер.

Мы покатили наши тачки. Один из парней подошел ко мне.

— К доктору-то сходи.

— Денег нет.

К счастью, дня через два опухоль и краснота исчезли.

Лето подходило к концу, и фабрика закрылась, я снова остался без работы. Прослышал, что требуются мальчики отыскивать и подносить мячи игрокам в гольф, и отправился за пять миль на площадку для гольфа. Меня нанял белый тренер с багровым лицом — шестьдесят центов за девять лунок. Я не знал правил игры и за три минуты потерял три мяча, мои глаза просто не поспевали за ними. Меня тут же прогнали с площадки. Я стал наблюдать, как делают другие мальчишки, и через полчаса снова бегал за мячами и таскал сумку с клюшками. Заработал доллар. Домой я вернулся усталый, голодный, полный лютого отвращения к игре в гольф.

Начался школьный год; я решил учиться, хотя у меня не было ни тетрадей, ни учебников, ни одежды. Школа была на другом конце города, и, добравшись до нее, я уже так хотел есть, точно и не ел своего обычного завтрака каши со свиным салом. Целый месяц я учился без учебников, но потом нашел себе работу — по утрам и вечерам, за три доллара в неделю — и смог их купить.

По мере того как мне открывалась сущность мира, в котором я жил, я становился все более молчаливым и замкнутым. Будущее не сулило мне ничего, так стоило ли учиться? Бабушка намекала, что пора мне уже становиться на свои ноги. Но чему я научился, чем мог зарабатывать себе на жизнь? Ничем. Можно было стать швейцаром, как отец, а дальше что? Удел негров мрачен и жесток. За что белые так упорно ненавидят негров, почему этой ненавистью пронизана вся наша жизнь? Как можно жить в такой ненависти? Откуда она взялась? В школе нам ничего не говорили о негритянской проблеме, а когда я заговаривал о ней с ребятами, они либо молчали, либо отшучивались. Личные обиды и несправедливость они обсуждали с жаром, но представить себе всю картину несправедливостей и обид они не стремились. Почему же я об этом думал все время?

Может быть, я действительно такой плохой, как считают мои дядья, тетки и бабушка? Почему нельзя задавать вопросы? Разве неправильно не хотеть, чтобы тебя наказывали? Почему нужно мириться с тем, что кажется мне несправедливым? А большинство, по моему мнению, поступали несправедливо. Нужно ли мириться с властью, если эта власть несправедлива? Если да, значит, я всегда буду неправ, потому что с этим мириться я никогда не смогу. Как же тогда жить в мире, где ум и чувства ничего не значат, а все определяется властью и традициями? Ответов на эти вопросы я не находил.

Я учился в восьмом классе, дни текли своей чередой, голод по-прежнему преследовал меня; я все отчетливей начинал понимать себя. На уроках я томился от скуки, раздумывая обо всем на свете, мечтал. Однажды вечером я вытащил свою тетрадь для сочинений и решил написать рассказ, толкнуло меня к этому не что иное, как безделье. О чем же мне писать рассказ? Постепенно родился сюжет — про злодея, который хочет отнять у вдовы ее дом, придумал и название: "Пол-акра заколдованной Дьяволом земли". Рассказ получился зловещий, таинственный, со всякими ужасами и страстями, под стать моему тогдашнему настроению. Закончил я его быстро и стал думать, что же делать с ним дальше.

Отнесу-ка его в негритянскую газету!.. Я решительно вошел в редакцию и сунул свою истрепанную тетрадку человеку, который назвался редактором.

— Что это такое? — спросил он.

— Рассказ, — сказал я.

— Репортаж?

— Нет, я его сам придумал.

— Ладно, я прочту, — пообещал редактор.

Он бросил тетрадку на стол и, посасывая трубку, глянул на меня с любопытством.

— Прочтите его сейчас.

Он широко раскрыл глаза. Я не имел представления о том, как делается газета. Я думал, вот редактору приносят рассказ, он его тут же читает и говорит «да» или «нет».

— Я прочитаю и скажу тебе свое мнение завтра.

Я был разочарован: я так старался, а ему все это совсем не интересно.

— Отдайте рассказ, — сказал я, протягивая руку.

Он взял тетрадку и прочитал страниц десять.

— Заходи завтра, ладно? Я его вечером дочитаю, — сказал он.

— Ну ладно, — смягчился я. — Зайду завтра.

Я ушел, убежденный, что рассказа он не прочтет. Куда нести рассказ, когда он его отвергнет? На следующий день я снова зашел в редакцию.

— Где рассказ? — спросил я.

— В гранках, — сказал редактор.

— В каких таких гранках?

— Рассказ набран, мы его печатаем.

— Сколько я получу? — в волнении спросил я.

— Мы за рукописи не платим, — сказал он.

— Но газету-то вы продаете, — пытался я рассуждать логически.

— Продаем, но газета-то у нас еще совсем молодая, — объяснил он.

— Вы просите меня отдать вам рассказ даром, а сами берете за свою газету деньги, это как же?

Он засмеялся.

— Слушай, ты только начинаешь писать. Мы тебя напечатаем, читатели узнают тебя — разве этого мало?

— Но если рассказ хорош и вы его продаете читателям, значит, мне причитается часть денег, которые вы на нем заработаете, — настаивал я.

Редактор снова засмеялся, и я понял, что здорово его позабавил.

— Я дам тебе кое-что поценнее денег, — сказал он. — Я помогу тебе научиться писать.

Я остался доволен, хотя и считал, что меня надули.

— Когда вы напечатаете рассказ?

— Я разделил его на три части, — сказал он. — Первую напечатаем на этой неделе. А скажи-ка мне вот что, будешь вести у нас хронику? Плата построчная.

— Я работаю утром и вечером за три доллара в неделю, — сказал я.

— Да, такую работу бросать не стоит, — сказал он. — А что ты собираешься делать летом?

— Ничего.

— Зайди ко мне, когда будешь искать другую работу. И напиши еще несколько рассказов.

Через три дня ошарашенные ребята из нашего класса подошли ко мне с номером "Южного вестника".

— Неужели это ты написал? — спрашивали они.

— Я.

— Зачем?

— Захотелось.

— Откуда ты все это взял?

— Придумал.

— Не может быть, ты списал из какой-нибудь книжки.

— Тогда бы рассказ не напечатали.

— А зачем его напечатали?

— Чтобы люди читали.

— Кто тебе велел писать?

— Никто не велел.

— Так почему же ты его написал?

— Захотелось, — сказал я снова.

Они были убеждены, что я их обманываю. В школе мы не проходили литературу: такого предмета, как американская или негритянская литература, у нас сроду не было. Ребята не понимали, как это кому-то может прийти в голову написать рассказ, не понимали, почему я назвал его "Пол-акра заколдованной Дьяволом земли". Но еще меньше они были способны понять душевное состояние, которое побуждает человека писать. Они смотрели на меня новыми глазами, отчужденно, подозрительно. Я-то, сочиняя рассказ, надеялся стать им ближе — и вот непоправимо отдалился.

С домашними получилось и того хуже. Как-то утром бабушка вошла ко мне в комнату и села на край кровати.

— Ричард, что это ты такое написал в газете? — спросила она.

— Рассказ.

— Что за рассказ?

— Обыкновенный рассказ.

— Говорят, его печатали три раза.

— Это один рассказ, его просто разделили на три части.

— А о чем он?

Я увиливал от ответа, желая избежать религиозного спора.

— Ну я просто придумал историю, и все.

— Значит, это ложь, — сказала она.

— О господи, — сказал я.

— Если будешь поминать имя божье всуе, убирайся из моего дома, сказала она.

— Бабушка, ну, пожалуйста, не сердись, — взмолился я. — Просто очень трудно объяснить, что такое рассказ. Все понимают, что ничего этого на самом деле не было…

— Зачем же писать о том, чего не было?

— Чтобы люди прочли.

— Это все измышления дьявола, — сказала она и вышла из комнаты.

Мать тоже расстроилась.

— Надо быть посерьезнее, сынок, — сказала она. — Ты уже большой, и, если люди будут думать, что ты с приветом, тебе не найти работы. Представь себе, школьный инспектор предложит тебе место учителя в Джексоне и вдруг узнает, что ты пишешь рассказы…

Я не мог ей ничего ответить.

— Все будет хорошо, мама, не волнуйся.

Дядя Том тоже был удивлен, но обрушился на меня с уничтожающей критикой и презрением. В рассказе нет никакого содержания, заявил он. И кто придумал его так назвать — "Пол-акра заколдованной Дьяволом земли"! Тетя Эдди сказала, что произносить слово «дьявол» — грех и что вся беда в том, что меня некому наставить на путь истинный. Во всем виновато мое воспитание, утверждала она.

В конце концов меня довели до того, что я вообще ни с кем не хотел говорить о рассказе. Ни одна живая душа — кроме редактора негритянской газеты — не подбодрила меня. Ходили слухи, что директор школы хочет знать, почему я употребил слово «Дьявол». Я начал чувствовать себя преступником. Если бы я тогда мог ясно представить себе масштабы моего бунта против традиций и устоев моей среды, я бы, наверное, ужаснулся и навсегда расстался с мыслью о литературе. Но я ощущал на себе только отношение тех, кто меня непосредственно окружал, и ни рассуждать, ни обобщать не пытался.

Я мечтал уехать на Север и писать книги, романы. Север представлялся мне землей обетованной, где все не так, как здесь, и откуда мне было знать, как глубоко я ошибался. Но, вообразив однажды страну, где все возможно, я жил надеждой туда попасть. Откуда же взялась у меня мысль о том, чем заняться в будущем, о бегстве из дому, о создании чего-то такого, что поймут и оценят другие? Конечно, я начитался Горацио Элджера, начитался макулатурных романов и повестей, проштудировал уэллингфордовскую серию о том, как можно быстро разбогатеть, однако у меня было достаточно здравого смысла, и я не надеялся стать богатым — даже моему наивному воображению эта возможность представлялась более чем отдаленной. Я знал, что живу в стране, где стремления черных ограничены, предопределены, и все же чувствовал, что должен уехать куда-то, что-то совершить, как-то оправдать свое существование.

Во мне зрела мечта, которую вся система образования на Юге старалась убить. Я испытывал именно те чувства, которые не должен был испытывать, штат Миссисипи тратил миллионы долларов, чтобы их подавить; я начал понимать то, что пытались задушить во мне законами Джима Кроу, я действовал, повинуясь порывам, которые по замыслу наших сенаторов-южан должны быть неведомы негру. Я начал мечтать о том, что наше государство объявило недозволенным, а школы считали преступлением.

Если бы я тогда умел рассказать, к чему я стремлюсь, кто-нибудь, несомненно, объяснил бы мне, на что я посягнул, но никто этого не знал, и меньше всех — я сам. Ребята из класса смутно понимали, что я делаю что-то не то, но не умели этого выразить. По мере того как окружающий мир становился доступным моему пониманию, я делался все более задумчивым и замкнутым, ребята, учителя говорили: "Почему ты задаешь столько вопросов? Отстань".

Мне шел пятнадцатый год, я был невежествен, как мало кто из ребят моего возраста в Америке, но сам я этого не знал. Я хотел чувствовать и жить, как мне было заказано, запрещено под страхом смерти. Где-то в черноте южной ночи моя жизнь пошла не по той колее, и независимо от моего сознания я мчался по крутому и опасному спуску навстречу катастрофе, не обращая внимания на красный свет, завывания сирен, звон колоколов и крики.

Загрузка...