8

Я поздно заснул, но проснулся рано. Вернее, меня разбудили рано. Сначала петухи подняли невообразимый галдеж. Затем с завидным усердием начали повторять свои приятные арии ишаки — гордость Востока. И вдруг залились лаем собаки, затявкали щенки, наполнив звуками всю округу. Попробуй не проснись после этого! Говорят, Восток имеет свои прелести. Но что может быть еще прелестнее?

С удовольствием ворочаясь с боку на бок и слушая дивные арии длинноухих азиатов, я обдумывал, что предстоит сделать сегодня. А дел было предостаточно. Прежде всего нужно было встретиться с хакимом, официально уведомить его о своем приезде. Поэтому, как только окончательно рассвело, я отправил к нему посланца, с просьбой уделить мне время для встречи. Оказалось, что хакима еще нет в его кабинете. Оставив спутников в гостинице, я сам с Абдуррахманом вышел пройтись по городу. Жара опять усиливалась, солнце еще только поднималось над горизонтом, но от земли уже веяло зноем, как от раскаленной печи. Может быть, поэтому Герат выглядел еще менее привлекательно, чем вчера Улицы были тоскливы, грязны, бедны. Всюду, куда ни кинешь взгляд, один и тот же унылый застой. Как будто колесо истории, достигнув Афганистана, сломалось. Везде та же темнота, то же дикое невежество…

Чтобы не слишком бросаться в глаза, я вышел в город в штатском платье. Но даже в таком обличье служил мишенью для сотен холодных взглядов. Люди останавливались и глазели, одни звали других, указывая на меня пальцем, словно увидели диковинку, и повторяя: «Ференги… ференги»[23]. В самом деле, среди этой толпы дикарей я походил на павлина в стае воробьев. Куда ни глянешь, чалмы да темные чачваны[24]… Даже девочки, едва начавшие заплетать косички, прятали лицо под чачваном. В Персии хоть глаза женщины можно увидеть. А здесь и того нет. Все лицо закрывает сетка. Видят ли что-нибудь глаза за этой сеткой?.. Аллах знает! Да и есть ли у этих женщин сердце, душа? Может быть, зрение и слух у них заменяет какое-то иное, скрытое чувство? Но у тех восточных женщин, с какими мне приходилось встречаться, я его не обнаружил. Чем же тогда они дороги?..

Абдуррахман, видимо, заметил, что я о чем-то задумался.

— Не хотите ли взглянуть, как афганцы лечат зубы? — предложил он, указывая на толпу, собравшуюся на тесной площадке, под большим тутовым деревом.

Я не сразу понял его. В этот момент у самого дерева кто-то пронзительным голосом завопил:

— Вай! Вай!

Я даже похолодел, так ужасен был крик. Оказывается, под деревом расположилась целая зубная клиника! Мы подошли ближе. Здоровенный старик, засучив рукава, трудился изо всех сил, то откладывая, то снова беря в руки свой пинцет. Вот он обмакнул кусок ваты в зеленоватую воду в медной тарелочке и грозно приказал подростку, сидевшему на каменной скамье (тот сразу побледнел и затрясся):

— Раскрой пошире рот!

Тяжело и прерывисто дыша, пациент широко раскрыл рот. Табиб[25] наложил намоченную в зеленой жидкости (одному аллаху ведомо, что это было за лекарство!) ватку на то место, откуда только что был выдернут зуб, и несколько раз сильно нажал длинным пальцем. Подросток от боли заметался из стороны в сторону. Старик хлопнул его по спине и сказал:

— Вставай! Следующий раз ко мне не приходи. Вон к той старухе ступай. Слабых она лечит. — Он махнул рукой в сторону седовласой старухи, которая сосредоточенно возилась с совсем еще крошечным мальчиком, стараясь вырвать ему молочный зуб.

Окружающие невольно рассмеялись.

Старик обернулся к нам и слегка кивнул головой. Он, оказывается, знал Абдуррахмана. Указал место на скамье и сказал с усмешкой:

— Садись, купец… Не мешало бы и тебе вырвать зуб.

Старик был в хорошем настроении; еще не потухшие, большие глаза весело сверкали. Абдуррахман тоже ответил шуткой:

— А ты не вырвешь по ошибке зуб мудрости вместо молочного?

— Вах, вот это и надо бы сделать… Будь моя воля, я бы не оставил у купцов ни молочного зуба, ни зуба мудрости.

— Это почему же?

— Народ вздохнул бы легче. Вы, купцы… в уме вы строите козни, а зубами грызете. Как же после этого не жаловаться беднякам на вас!

Не очень любезный ответ старика явно пришелся по душе окружавшим его оборванцам. Они одобрительно заулыбались. Абдуррахман покраснел, настроение его упало. Старик усадил одного из пациентов на скамью и, поглядев искоса на меня, постарался смягчить впечатление от своих слов:

— Купец Абдуррахман в тысячу раз честнее наших собственных купцов. Ей-богу, купец, не подумай, что я тебе льщу. Люди тобой довольны. Дай тебе бог долгой жизни.

Усевшийся на скамью маленький безбородый человечек оборвал его:

— Ну, ну… Наговорил, так уж не прячься в кусты. Разве бывает честный купец? Людям убыток — им выгода. Как сказал Навои, они, беря сукно, говорят: «Это бязь», а когда продают, говорят: «Это сукно». Они… Ого! Да убережет нас аллах от гнева слепца и хитрости купца!

Окружающие на этот раз громко рассмеялись. Старик тоже улыбнулся, видимо довольный. Вытащил из-за пояса старый платок, вытер руки и нарочито сердито сказал:

— Ну, меньше болтай и открывай рот. И зубов-то у тебя уже не густо. А что, если тебе все их вырвать?

— Вах, сделай одолжение… Если сможешь, вырви с мясом. Вымести на мне свою злость на купца.

— Разве я зол на купца?

— Наверно… Если нет злобы в душе, не появится и на языке.

— О аллах! Я вижу, купец Абдуррахман, они не оставят нас в покое, пока мы не подеремся!

Абдуррахману явно хотелось поскорее уйти от этой толпы. Не будь меня, он, конечно, больше ни минуты не оставался бы здесь, а, мысленно расплевавшись, ушел отсюда. Но сейчас он был бессилен. Поскольку я, не двигаясь, с интересом следил за манипуляциями старика, он тоже оставался на месте. Старик чувствовал, что я задерживаюсь здесь неспроста, что я внимательно наблюдаю за его врачеванием. И все же он был спокоен, работал с достоинством, ничего не боясь, как человек, хорошо овладевший своей профессией. Вот он пошарил своими грязными черными пальцами в широко раскрытом рту больного, один за другим проверил все оставшиеся зубы. Вдруг пациент вскрикнул и сморщил лицо.

Старик с довольным видом улыбнулся:

— Нашел… Говорят, безбородые люди бывают терпеливы. Посмотрим… Я выдерну твой зуб, как гнилой пенек!

Своими длинными пальцами старик решительно ухватился за больной зуб. Несчастный пациент покрылся обильным потом. Острая боль, видимо, сразу ударила в голову: лицо его совершенно побледнело. Но он старался не показать, что ему плохо. Старик еще шатнул зуб… и еще… Затем обмотал его навощенной ниткой и, воскликнув: «Я алла!», осторожно потянул нитку. Зуб не тронулся с места.

— О-хо! Все еще держит корень… Ну-ка, безбородый, сядь поплотнее, — сказал старик и вдруг резко дернул нитку на себя.

Почерневший наполовину зуб на этот раз выскочил. Больного словно, током пронзило, маленькие глазки наполнились слезами. Я невольно отвернулся с каким-то смешанным чувством ненависти и боли. Какое варварство! Какая жестокость!..


Мы вышли на главную улицу и едва свернули за угол, как дорогу нам преградила большая толпа. Я невольно остановился как вкопанный. Впереди троих вооруженных солдат, хромая, шел наш князь. Он был в парадном мундире, при всех орденах. Шел спокойно, держа голову прямо, не глядя по сторонам. А за ним, поднимая клубы пыли, шли сотни людей, толкаясь, теснясь и громко крича. Со всех сторон неслись знакомые слова: «Рус! Рус!»

Я быстро навел свой фотоаппарат на князя и запечатлел новый эпизод для своих мемуаров.

Абдуррахман с заискивающей улыбкой проговорил:

— Теперь вы, господин полковник, отошли на второй план. Не думаю, чтобы хаким принял вас нынче.

— Почему же?

— Этот хромой русский доставит хлопот всем афганцам. Видите, как бежит за ним толпа? Я уже пятнадцать лет здесь и не слышал слова «русский». А теперь у всех на языке одно: «русский» да «русский».

— Боятся их?

— Кто боится, а кому они и по душе. Поверьте, если бы сейчас сотня русских с красными флагами в руках перешла границу… Вай-вай, какой переполох поднялся бы! Ведь все эти байгуши, оборванцы, давно точат на нас зубы. При первом приказе «бей!» весь город сожгут..

Мы свернули в безлюдную, узкую улочку, зажатую глиняными дувалами. Миновав ее, вышли к остаткам древних стен на окраине города. Я уже бывал в Герате, по этих развалин еще не видел. На то была своя причина: я не люблю бродить по таким местам. Всю эту рухлядь не пересмотришь, да и чем там особенно любоваться? Пыль веков… Разрушенные стены… Покосившиеся колонны… Куцые минареты… Вот и все! Считается, что у каждого из них своя судьба. Ну так что же? Разве можно перелистать все страницы истории? Если бы не предстоящая встреча с афганцами, поверьте, я даже близко не подошел бы к этим развалинам. Но говорят, Асадулла-хан любит историю. Беседа с ним вполне может начаться именно с этих древних развалин.

Становилось все жарче. Напрасно мы отказались от автомобиля! Я решил не затягивать дольше эту малоинтересную прогулку и поскорей возвратиться обратно в свою резиденцию. Для начала мы осмотрели стоявший неподалеку, покосившийся набок двойной минарет. Затем вошли в темный, как подвал, мавзолей. В первый момент мои глаза ничего не увидели, но запах пыли и плесени сразу ударил в нос. Абдуррахман сказал, что в самом центре мавзолея погребен Алишер Навои[26]. В эту минуту, стуча посохом, подошел высокого роста старик и поздоровался с нами. С виду он походил на дервиша[27]. На нем не было ни рубахи, ни штанов. Поясница была прикрыта какой-то пестрой тканью, через левое плечо переброшена длинная, в несколько ярдов, белая ткань. Босые ноги, голова не покрыта. Тощий, сутулый, лицо так обросло седой щетиной, что выдавался только горбатый нос.

Абдуррахман заговорил с ним как с хорошим знакомым:

— А, молла каландар… Как настроение?

Тон, каким заговорил Абдуррахман, явно не понравился дервишу. Недовольно нахмурясь, он ответил:

— У каландара не бывает настроения. Если хочешь, спроси его о здоровье.

— Почему не бывает настроения? Разве можно жить без настроения?

— Можно! — Дервиш говорил уверенно. — Настроение рождает низкие чувства, невзыскательность. Преданный слуга аллаха не должен, гоняясь за мимолетным, богопротивным увлечением, осквернять свою совесть. И без того в мире много грязи!

Абдуррахман замолчал.

Дервиш прочитал нам краткую лекцию об Алишере Навои. С присущей людям Востока слащавостью рассказал, что Навои родился в Герате почти полтысячи лет назад; что в то время в Герате были огромные медресе и библиотеки, жили знаменитые ученые и поэты; что Навои покровительствовал им; что и сам он создал бессмертные произведения. А в конце рассказа стихами Навои подтвердил свои слова о настроении:

Проводишь время праздно ты, в распутстве и пирах,

И сам достоинство свое затаптываешь в прах,

Из чаши блуда жадно пьешь и не упьешься всласть,

Поправ законность, ты возвел в закон единый — страсть.

Во имя прихоти ты все и всех повергнешь ниц,

И нет на пиршествах твоих излишествам границ,

И все, кто в блуде и пирах с тобой проводит дни,

И юноши и старики, — собаки все они.

Красноречие дервиша, по правде говоря, удивило меня. По внешнему виду это был бродяга, обивающий чужие пороги, и трудно было предположить, что в голове у него есть хоть зернышко ума. Но в словах, сказанных им, в его ответах было нечто от высшей мудрости, недоступной уму рядового, жалкого дервиша. Когда мы вышли из мавзолея, я начал внимательнее присматриваться к нему. Он также пристально поглядел ка меня. Затем, с видом ценящего свое достоинство человека, спокойно, без тени смущения, спросил:

— Вы тоже из Герата?

— Нет, из Индии. Приехал повидать эти места. Такой же мусульманин, как и вы.

— Как я? — Дервиш недовольно приподнял густые брови. — Нет, нашего мусульманства вы не выдержите.

— Почему?

— Потому что я навсегда отрешился от того мира. Будь он проклят! Только и слышишь свист плетей… Только и видишь разврат, бесчестие… Нет бескорыстия, чистосердечия, простодушия. Единственное украшение жизни — звон монет. И честью не дорожат, и терпение не ценят. Какой же это мир?

— Что же, разве эти развалины лучше?

— Конечно, лучше… Глаз моих не ест дым печали, окутавший все окружающее, ушей моих не тревожат стенания, рвущиеся из самой глубины слабосильных душ несчастных людей. Чалмы нет, обуви нет… Желудок сегодня полон, а два дня голоден… Это верно… Зато совесть моя чиста. Этого для меня достаточно. Быть может, вы в душе смеетесь надо мной. Наверно, говорите: «Дервиш… Безумец… Невежда…» Смейтесь, вы имеете на это право. Я тоже смеюсь, смеюсь над развратом, бесчестием, гнусностью. Аллах милосерд, рано или поздно он оценит старания своих преданных рабов!

От волнения глаза дервиша налились кровью. Я пожалел в душе, что заставил его разговориться. Но какой силой обладает твердая вера! Попробуйте уговорить этого безумца, что он тратит впустую свой ум, что собственноручно рубит под корень свою и без того горькую судьбину!

Мы направились к другой гробнице. Дервиш на ходу объяснил нам, что в той гробнице похоронен Абдуррахман Джами[28]; что он также жил в Герате в одно время с Навои; что он был человеколюбивым поэтом и ученым. В тени гробницы, на старой кошме, валялось пять-шесть толстых томов. Я искоса поглядел на них и спросил дервиша:

— Эти книги вы сами читаете?

Дервиш нагнулся и поднял один из томов, взглянул на заглавный лист. Затем протянул мне:

— Возьмите… Откройте на любой странице. Прочитайте первую строку, а я продолжу остальное…

Мне, признаться, не хотелось дотрагиваться до книги. В ее складках, быть может, сохранились болезнетворные бациллы бог весть какой давности. Но дервиш не отставал, сунул мне в руки книгу. Я открыл ее на первой попавшейся странице и прочитал:

Ты у народа взял иглу — не позабудь вернуть.

Дервиш, не задумываясь, прочитал на память следующую строку:

Она — кинжал, и грудь твою пронзит когда-нибудь.

Я открыл одну из следующих страниц и прочитал наугад:

О Навои! Вот мира существо!..

Дервиш продолжал:

Неверность и жестокость — суть его.

Будь верным, но о верности забудь.

Коль хочешь быть богатым, бедным будь.

Я вернул дервишу книгу и польстил его самолюбию:

— Мархаба! Афарин! Молодец! Замечательно!

В это время откуда-то появились еще двое бродяг. Один из них, необычайно оригинального вида, очень пригодился бы для моих мемуаров. Иссиня-черные волосы покрывали его плечи. Борода, усы росли так густо, что тонкие губы чуть виднелись еле заметной красной полоской. Широкая грудь также вся заросла волосами. Одежда состояла из одних заплат. На поясе висели дервишская тыква и еще какой-то скарб. Ноги, покрытые струпьями и грязью, были босы. В руках — блестящий топор.

Я достал было аппарат, чтобы сфотографировать бродягу, но старый дервиш поспешно удержал меня:

— Уберите! Не кощунствуйте!

Костлявые пальцы дервиша впились в мою руку, а его глухой, дрожащий голос заполнил мой слух. Только теперь я почувствовал, что попал в совершенно иной мир.

Загрузка...