ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Переймы в Ганнусе начались недели на две раньше, чем она себе загадала. Перед тем к их двору вновь подъехали сани, и в дом зашли оти двое, что раньше приезжали бричкой и уже допрашивались за Веремия — длинновязый приходок с тонкой гусиной шеей, замотанной грязной марлей, и ещё один гицель со стеклянными глазами, наряженный в кожаную доху, подбитую, видно, псячим мехом, потому что от него тошнотворно тхнуло собачатиной.

— Ну, так кофе ты апазнала, сука? — выверился к Ганнуси длинновязый. — Ты с кем решела в прятке игруть, стерва?

— Меня спрашивайте, — отозвалась мать. — Разве не видите, какая она?

— Дайдьот и твая очередь, старая ведью! И не только твая, — он втупил свои нахрапистые глаза в Ганнусин круглый, обвесневший живот. — Забрюхатела тоже ат ангела?

— Когда же это было, — тихо отозвалась Аннушка.

Долговязый ещё долго лементировал, сопал, угрожал, и из его криков стало понятно, что они нашли могилку в Гунском лесу в двадцати шагах на восток ед старзного дуба. Нашли, раздолбили уже мерзлую землю и все-таки докопались до гроба, открыли ее, да вместо покойника нашли только бриля, вышиванку и оту глумливую записку, которая достала чекиста Гоцмана до самых тучных печенек: «Ангелы украли».

От ярости Гоцман тут же собственноручно застрелил амнестированного лешего — мрачного мужчину, показавшего им это место; застрелил и приказал закопать его в только что разрытой могиле, чтобы не была эта работа напрасной.

Это просто какое-то наваждение ему с этим Веремием! Так же были уже как будто нашли его убитым, погибшего распознали крестьяне, мать и эта чреватая, повезли, как и годится, по деревням на свою похвальбу и на пострах ворохобникам, а чем закончилось? Украли и мертвого. Только не ангелы, конечно, — забрали его свои. За селом Зелёная Дубрава гайдамаки неожиданно перестрелы подвода, хотя зимой средь бела дня никогда не выходили из леса, а тут вдруг выползли неведь из которой норы и на телеге вместо мёртвого атамана (или кого там) сопоставили пять отрубленных голов — красноармейцев и комнезамовца. Лошади сами, без погонщика, привезли эти головы вплоть до Матусова, настрахав всю округу, но еще причудливее была вот какая штука — на следующий день, когда в сторону Зеленого Дубравы отправился карательный отряд и там по пути наткнулся на пять обезглавленных трупов, никаких других следов, которые вели бы в лес или в поле, не нашли. Бандиты снова прошли над снегом.

Гоцман знал много их уловок, знал, что зимой лешие если и воюют, то в основном пеше, без лошадей, они часто, чтобы занести на снегу свои пометки, ступают друг другу в след, таща за собой ветвь, но ведь и тогда какой-нибудь прослед можно наглядеть, а тут — нет, никакого тебе знака. И его, молодого, но уже тертого чекиста Гоцмана, на портфеле которого блистала серебряная табличка:

«Товарищу Гоцману вот Президиума Черкасской Чрезвычайной Комиссии за вскрытые петлюровские банды»,

сильнее всего распекали именно глазу глумливые бандитские выходки.

— Так ево ангелы украли? — кричал теперь к Ганнуси Гоцман. — А кофе жет ты, сука, апознала в Матусове? Чьёрта рагатаво? Я никаму ние пазволю вадите себя за нос! Если в течьене месяца вон нё явитесь к нам с павинной, я лечно выпущу всю обойму в твою петлюровскую утробу! — Он достал из кобуры наган и дулом ткнул Аннусю в живот. — Ты мэня поняла, тварь?

Аннушка почувствовала, как остро тронулось ее лоно, руки инстинктивно легли на живот, она заточилась и осела на скамейку, но гицель со стеклянными глазами сгреб ее за барки и поставил на ноги.

— Становятся, кагда с табой рагаваривает уполномочен!

Тошнотворный дух собачатины ушиб, и Аннусю вырвало.

Гоцман брезгливо поморщился, спрятал нагана в кобуру и подвинул к двери. Уже с порога оглянулся и проказал, растягивая каждое слово:

— Йесли в течьенние месяца вон нё явится, тёбё и тваёму викидишу действильно запоют ангелы. Это я тетет гаварю, твой царь и бог.

Гоцман тонко и протяженно залился юродивым смешком и ушел.

За ним подвинула и псячая доха, оставив по себе тошнотворный сопух, который преследовал Аннусю даже тогда, когда она вышла на улицу ухватить свежего воздуха. Этот неотцепной запах, словно яд, проникал во венькое его естество, и Аннушка уже не находила себе места. Спать она легла без ужина, но и сон отсахался од нее — всю ночь, задыхаясь, Аннушка кувыркалась из стороны в сторону в холодном поту, детка тоже запручалась в ее лоне, а на рассвете попросилась на этот мир. Аннушка не столько от боли, сколько от страха, ухватилась обеими руками за живот, ибо ей показалось, что какая-то посторонняя сила тянет его вниз, отрывает ее живота от нее, тащит наружу все ее внутренности.

Услышав Ганнусине стоны, мать вскочила из печи, засветила гасничку и притём побежала к Танасихе, чтобы та привела повивальную бабку. Однако роды были быстрыми. Пока Танасиха, вместо того чтобы мерщей катнуть на другой угол по знахарку, сама прибежала взглянуть на полижницу, — детка уже выпорснула на теплую черень лежанки. Выскочила на сей мир и, на мгновение оцепенев от чуда, заплакала.

И вот еще диковинка: Танасиха никуда уже и не собиралась бежать, — увидев, что младенец вышел из созревшего лона, она сама заходилась доводить все до ума. Аннушка с матерью только всполохано переглянулись, когда не по летам метка Танасиха взялась довершить дело, как самая настоящая пупорезка. Покрикивая на мать, чтобы та хутчий развела в ночвах купель и приготовила свяченую воду, Танасиха расхаживалась как у себя дома, быстро нашла в настенной шафочке большие портновские ножницы и так ловко перетащила пуповину и завязала ее сдвигаемой нитью, словно то было не живое тело, а свиная кишечка для колбаски. А когда она положила уже разворедленного и нетерпеливого ребенка в ночвы, то, купая его и скропляя святой водой, приказывала, как по писаному: «Будем нашего мальчика золотом-серебром осыпать, от всякой напасти защищать. Будем нашего казака святой водичкой мыть, от бесицы оборонять. Чтобы лукавая бесица, юдина женщина, не подменила ребёнка, пока будут крестины…»

— Ты же все-таки у нас казак, егэ? — переспрашивала Танасиха у младенца, так смело дергая его скрученными пальцами за этуцюрку, что в Аннусе хололо внутри. — Эге же, казак, выкапанный Веремий, а ревешь, как бычок-третячок. Ну, да ревы на здоровье, пусть голос прорезывается.

Выхватив крикливое дитятко из купели, она завинула его в полотняную пелёнку, выбрала из тельца влагу и положила сынишку возле Ганнуси, а затем обмотала верёвкой ножницы, которыми резала пуповину, и подсунула их под роженицу.

— А это на что? — хилым голосом спросила Аннушку.

— Так надо, — сказала Танасиха, потому что и сама не знала, чего пупорезки прячут те ножницы под роженицу. Видеть видела, а чего оно так — не спрашивала, однако всего у тех колдунок не выпытаешь. — А ты, молодица, уже бабой стала! — обратилась Танасиха к матери. — Давай мне свечку, только не с лою, а из воска. Засвечу я свечу, да и пойду за реку, ладану искать — обкурить дом. Это на то, чтобы ангел Божий скорее явился и стерег ребенка от бесицы, иудиной женщины.

Еще никто не окуривал избу ладаном, а Аннушка завесила, что отчитался отой псячий дух — или свяченая вода помогла, или, может, уже ангел ее ребенка явился. Улетел в дом и затаился где-то отам у печи, его же не увидишь.

Трудно сказать, когда прилетает к новорожденному ангел-заместитель, а вот черный ворон не заставил себя ждать — именно тогда подоспел к комину избы, в которой сегодня самое раннее было протоплено, и примостился на свое любимое место погреть старческие кости.

Ворон, конечно же, не видел, как родился мальчик, однако многое постерог сверху, так что обо всем догадался. Он видел, как брали непочатую воду из колодца, как потом ее, уже красную, выливали из ночев на снег, и ворон сокрушенно тронул крыльями, когда неопытная пупорезка Танасиха закапывала при пределе пуповину — она не прикопала её (земля была мёрзла), а пригребла, как та курица, и к тому же сделала это в таком неуверенном месте, что его можно было переступить. Плохая примета, грустно подумал ворон.

2

Год 1922-и принес нам много разочарований, но и подарил большую надежду.

Сперва в Холодный Яр прибыл посланник из Польши от правительства УНР полковник Манжула и вместо глупых ободрок и «поднятие духа» вылил на нас целое Днепр ледяной воды. Он сказал, что правительство УНР призывает леших прекратить боевые действия, не поднимать никаких восстаний, потому что подходящий момент для того прошел. Дальнейшая борьба, сказал полковник Манжула, потеряла смысл и в нынешних условиях будет означать только самоуничтожение.

Из всего видно, что сейчас коммуну нам не одолеть, так что надо сохранить людей до лучших времен. Следовательно, партизанские отряды должны самоликвидироваться.

Сначала мне показалось, что я рассыпаюсь в прах. А когда удалось собрать себя воедино, моя правая рука легла на кобуру.

Полковник Манжула в это время вел дальше:

— Это не значит, что нас побеждено, — сказал он. — Должны дождаться того часа, когда весь мир пересвидетельтся, что такое жидо-московская коммуна, и наш нарид, протрезвев, снова возьмется за оружие. Тогда мы добудем и новых союзников за рубежом, и новые свежие силы на Родине. Тогда и начнется новая борьба. Так что я прошу всех атаманов пересказать это своим старшинам и казакам и взять на себя ответственность за организованный самороспуск. Надо помочь повстанцам документами, деньгами, подсобить тем, кто будет выезжать в более дальние края. А тем, что не хотят или уже не могут зостаться на родной земле, помочь перебраться через польскую или румынскую границу. Там их встретят, и, поверьте мне, наше правительство позаботится об их дальнейшей судьбе.

На мгновение полковник Манжула встретился со мной глазами, прибауток и, стиснув губы, грустно покавал головой.

— Я понимаю ваше состояние, господа, — вел он дальше. — Возможно, на вашем месте я также потянулся бы к кобуре, но я не ваш командир. Я всего-навсего эмиссар правительства УНР и пересказываю вам его волю.

Я снял руку с кобуры и тяжелыми глазами посмотрел на ошеломленных атаманов — Лариона Загороднего, Гонту-Лютого, Дениса Гупала, Голика-Железняка. Что они скажут? У меня самого от услышанного так пересохла гласница, что я не мог говорить.

Коренастый, большеголовый Гонта-Февраль первым прокашлялся в кулак (видно, ему тоже пересохло в горле) и вещал хриплым, но ровным рассудительным голосом:

— Благодарим вас, господин полковник, за изведомление. Я непременно его перескажу своим старшинам и казакам, но отдам это дело на усмотрение каждого. Мы и без ваших повелений никого силой не держим в лесу. Что касается меня лично, то я буду действовать в соответствии с теми обстоятельствами, которые сложатся в моем отряде.

Полковник Манжула деликатно кивнул и посмотрел на Загороднего.

Ларион Загородний вышел вперед, припадая на левую ногу (после тяжелого ранения зостался хромым), нервно подергал себя за черную бороду. Бледный, аж зеленый (еще на фронте отравился во время газовой атаки), но зато глаза его смеялись даже в гневе, — Ларион огрызнулся:

— Надо было нам сразу сказать, что надежды на заграницу нет, что наша армия только кормит польских вшей. Тогда бы мы действовали по-другому. А что теперь? Поживем — посмотрим.

— Разумеется, — сказал Манжула, переводя взгляд на Гупала.

Денис Гупало почесал на голове корешок своей пиваршинной сельди и хныкнул:

— Здоровые были! Сейчас все брошу и пойду домой.

Худой, как лестница, Мефодий Голик-Железняк выругался:

— У наших урядников, костиль им в гузно, семь пятниц в неделю! — До войны Мефодий работал на чугунке[31], так что в сердитой болтовне часто вспоминал «костиля». — Пусть еще порассуждают до осени, а там оно покажет, кому за границу, а кому под юбку.

Я облегченно вздохнул. На душе было черно, но единодушие атаманов согрело и ободрило. Когда полковник Манжула взглянул на меня, я сказал по панибратскому тону:

— Передайте поздравления генералу Тютюннику. Надеюсь, это не его макоцветная идея распустить отряды?

Мой вопрос Манжула оставил без ответа. Но он, кажется, придерживался того же мнения, что и Голик-Железняк — о семи пятницах в неделю. Поэтому выслушал нас на удивление спокойно и сдержанно, без отой презрения, с которой зарубежные посланники кормили нас сказками о лозунге. Теперь на тот лозунг — долгожданный сигнал ко всеобщему восстанию — уже не зостался и крупицы надежды.

Но летом оно провестилось. Без самолетов, без мертвых петель в небе, без церковных колоколов и без сигнальных ракет. Докатилось, как он годится, тихо и тайно.

Однако до лета еще нужно было дожить.

3

«С наступлением весны бандиты вновь оживились и подняли свои председатели для террора советской власти. Так, 24-я марта банда многочисленностью до пятнадцати конников в обличье будёновской кавалерии среды белого дня вшла в село Журавку, что в 5 верстах от Лебедина. Нельзя не отметит особу наглость ээ главаря (по всей видимости, Черного Ворона, для которого мы хоронили уже трижды), ибо этот рослый, угрюмый атаман, с черной бородой и длинными волосами, прежде чем приступит к разбою, навестил автокефальную церковь, которая имеется в Журавке. Там вон поставил свечи за упокой и за здравие, приобщился к молитве и, очевидно, имёл краткий разговор с попом Ставинским (отцом Алексей), давно вызывающим подозрение относительно эго свзей с петлюровским подполем.

После атакиманской молитвы бандиты внезапно вошли в сельсовет, застрелили костылева Пасечника — ранее амнистированного партизана из банды Яблочко, убили также председателя сельсовета Коваленко, избили до полусмерти председателя комнезама, уничтожили всё канцелярское делопроизводство. После этого они забрали три подвода с жеребядьми, предварительно нагрузил их 50 пудами ячменя и 10 пудами рыжея.

Некормленные и и жуткое веселье, даже игривость, с которой бандиты расправляются с представителями соввласти. По словам свидетеля, атаман, загнал амнистированного Пасечника в угол, спросил у него: «Куда тебе, Юрасю, пустить свинцовую пчёлку? В сердце или в голову?» — «В голову», — покорно ответил Пасечник. «Ну да, конечно, — ухмыльнулся главарь, — ты ведь когда-то присягал, что в твоем сердце Украина».

(Из донесения тайного агента «Непитай» главе Черкасского уездного отдела ГПУ тов. Бергавинову.29 марта 1922 года.)

Нет, не с отцом Алексеем имел разговор атаман в церкви святого Илии.

Перед образом Спасителя стояла молильница, и Чёрный Ворон всем естеством почувствовал её близость. Она молча, самими устами, молилась перед Распятием, а когда он приблизился, также всей собой услышала его присутствие, едва повела головой, и на мгновение — лишь на короткое мгновение — они коснулись взглядами.

Невидимая молния пробежала между ними, которой никто, кроме них, не мог здесь заввесить. Он также подошёл к иконе Спасителя, осенил себя крестом, приличил позади молильницы и услышал её тихий дрожащий голос:

Да святится имя Твое,

Да придет царство Твое,

Да будет воля Твоя,

Как на небесах, так и на земле.

Приходи в четверг вечером

На Лящево хутор.

Хлеб наш насущный дай нам днётся;

И прости нам долги наши,

Как и мы прощаем должникам нашим;

Приходи к стодоле, как смеркнет.

Я буду жедать… Сможешь?

И не введи в искушение,

Но избавь нас от лукавого.

— Ибо Твое ест царство, и сила, и слава… — прошептал Ворон. — Прийду… Ныне, и присно, и вовек-веков. Аминь.

* * *

В тот день Чёрный Ворон искупался так усердно и вкус, как если бы это был чистый четверг перед страстной пятницей. Он сам загрел на плите два котла воды (печь и длиннющая лежанка с умурованными железными плитами были выложены из кирпича, одолженного в Лебединском монастыре), лазом перенёс в землянку-конюшню и здесь в деревянных ночвах смыл с себя все грехи. Нашел в седельной сакве брусок пахучего трофейного мыла, вымыл чуба и бороду, искупался и облек свежее белье. Ещё хотел было побрызгаться одеколоном, который тоже приберег из трофейных запасов (временами прижигал им раны), но передумал: смешно, когда мужчина, пропахший землёй, кровью и конским потом, пытается вытравить этот дух душистой водичкой. Все может поглотить только чудо — чудо предчувствия близости с женщиной, которую он уже не ожидал встретить. После стольких неудач и разочарований Ворон отгонял од себя любые надежды, ибо они, неисправленные, только мутят жизнь.

Наконец он облек «выходную» бекешу (ночи стояли ище холодные), в которую можно было завернуть целый институт благородных барышень, и оседлал коня.

Лящево хутор лежал в извинение за Графским лесом. Ворон хорошо знал его хозяина, состоятельного вдовца Онисима Ляща, который всегда принимал ребят из леса, не жалел для них ни кур, ни яиц, ни сала, а мёд из своей пасеки давал целыми ведрами. А как по-другому? Четверо его сыновей воевали у Макеевского атамана Жуйводы (прозванного так, потому что говорил, как воду жвал), и трое из них погибли в бою с котовцами на Носачёвском поле. Отряд Жуйводы, вовремя не ускользнув из окружение, вынужденное было в открытом поле принять сражение с регулярным войском. Атаман, увидев, что для отступления нет ни лазейки, приказал рассыпаться в расстрельную и показать неприятелю, на что способны казаки.

Да, видно, лихое предчувствие замлоило в груди. Он прибауток, пожевал губами, ища подходящего слова, и неожиданно добавил: «А кто доживет до свободной Украины, поздоровайтесь ее от меня!»

Жуйвода провел пучкой большого пальца по лезвию обнаженной сабли, аж кровь цвыркнула.

На следующий день на Носачевском поле монахини Лебединского монастыря подобрали и похоронили во рву под лесом более сотни павших казаков — немногим посчастливилось вырваться из того обхвата, и среди них был самый младший Онисимов сын Зинько.

Когда он наведал отца и рассказал о гибели братьев, старый Лящ долго молчал, а потом спросил почти с упреком: «А ты же как уцелел?» — «Лошадь вынес», — одказал Зинько. «А они без лошадей были?» — «Убили их». — «Жаль», — вздохнул старый Лящ.

Тогда он ещё не знал, что через месяц отдел ББ выследит и его последнего сына, и всё произойдёт здесь же, на их хуторе, произойдёт как бы умышленное у Онисима на глазах, лишь бы у него больше не было к Зенько ни подозрений, ни упрёков. Парень среди ночи наведался домой, и его ли кто-то продал, или «бебехам» самим удалось выследить, пусть там как, но они окружили дом и во что бы то ни стало хотели взять его живым. Зенько отстреливался до рассвета — то смальное из карабина через окно, то пахнет из револьвера из сеней, то пожбурит гранату с чердака. Тем временем Онисим и себе добыл из какого-то закоулка куцопала, целил им сквозь выбитую оконное стекло во всё, что шевелилось. Москали уже думали, что Зинько явился домой не сам, что в доме Ляща засела целая группа партизан, так что не очень торопились с приступом.

«Вы акружены, вихади! — кричали в ночь. — Сдавшися в плен мы не растреливаем!»

Но никто не выходил. Только все реже и реже слышались выстрелы из избы, потом и прочь затихли. Один набой зостался в Зеньково «штаере». Он еще выдвинул барабан, пересвидетельствовался: все-таки один, и виновато посмотрел на отца.

Онисим Лящ сидел с пустым уже куцопалом на скамье, приклонившись спиной к стене, и его невозмутимое лицо только теперь спохмурилось. «Жмыкрут, — сказал он. — А обо мне ты не подумал?» — «Может, они вас пощадят, папа, — молвил Зинько. — Я сейчас выйду к ним… тогда вас… может, пощадят. Прощайте, отец. Прощайте и простите». — «Бог простит», — сказал Лящ.

Зенько вышел из избы и прищурился. Свитало. С ним оставался последний его собрат — «штаер». Зенько просил его, чтобы не подвел, потому что именно последний набой чаще всего дает осечку.

— Не стреля-а-ать! — разлёгся командирский голос, ибо из-за каждого рога, из-за каждого дерева на Зенька были нацелены струйки ружей. — А ты брось ревальвер!

— Хорошо, — сказал Зинько. — Только не убивайте старика. И смотрите, как умирают за Украину! — он поднес «штайера» дулом к открытому рту и нажал на спусковую скобу. Побратим не подвёл — глухо ахнул последний набой, Зинько не почувствовал никакой боли, оставь колени ему подогнулись, и он медленно опустился на землю. Лег и выпрямился в наводнение рост, как живой, только его открытые глаза быстро затягивались леденящей пленкой и пораз осклилили.

Когда москали подбежали к мертвому, их командир, либонь, сам не ведая, что делает, снял с головы фуражки и, наклонившись, закрыл Зеньковые глаза.

— Вон бил настоящим воином, — сказал он. — Ево следует пахараните на кладбище.

И тут они все посмотрели на дом. Из выбитых окон валил дым и вырывалось такое пламя, что сомнению не было — кто-то там внутри, прежде чем черкнуть спичкой, все облил керосином.

Они отшатнулись от огня, уже прижигавшего им в лицо, отбежали аж за ворота и стали ждать. Но из дома так никто и не вышел.

Огонь перекинулся со стрехи на ветку, на сарай, саж, пасеку. Обойство выгорело дотла, всенькое добро пошло за дымом, только стодола, стоявшая ближе к полю, уцелела. Но ходил молва, что старый Лящ не сгорел, то нашли обугленное тело которого-то из леших, пришедшего в ту ночь вместе с Зенько, а сам Лящ выбрался из избы, и теперь он (или призрак его) спади-годы появляется на хуторе, по ночам обходит своё поместье, что-то ищет на пепелище, порпается в пепелище, а порой подначивает в стодоле. И кто же, как не он, так грустно пугикает сычем на ее стрессе?

Назначить здесь свидание решилась бы не каждая женщина, — думал себе Ворон, правя лошадью к Лящевому хутору, да если бы Мудей умел говорить, то непременно спросил бы у него: а где, мужское добрый, она ище могла с тобой встретиться — в лебединской школе или, может, в волостной управе? Тогда Ворон ответил бы ему, коню, что он ещё плохо знает эту отзвёздную госпожу, так как не видел её ни в уманском дивизионном штабе, когда она так доскульно пристыдила штабс-капитана Черноусова, ни в лазарете, где она спасла от смерти куренного Черновуса, ни на лебединской сахароварне — Ворон до сих пор не может взять втямки, кто в том спектакле был постановщиком.

Молчи. Ты, муж, просто не знаешь, куда девать волнение, поэтому думаешь невесть что. Вот ты увидел черногуза, так старательно что-то выискивающего на болетке на ночь, и, вспоминая легенду о мужчине-аисте, рассуждаешь себе, что если бы Лящ зостался живым, то скорее всего перекинулся бы на эту цибатую птицу, похожую на человека. Зачем ему, Лящевы, пугикать сычем, предвещая бедствие, если оно уже совершилось? Ген боввание в сумерках его стодола, и от самого ее вида тебя перенимает беспокойство.

Не причудились ему те слова в Отченаше?

Не ждет ли его засада в той стодоле?

Он сразу же пристыдил себя за такое подозрение, оправдываясь тем, что предательство подстерегало его даже там, где не было и тени недоверия. К тому же не один казак избавился от головы из-за женщины. Пришло время, когда собственную жизнь можно было выменять на чью-то смерть. Как кусок мыла на фунт табака.

Нет, душа ему подсказывала, что предательством здесь не пахнет: тревога не та, которая предвещает опасность. Это был не тошнотворно-отвратительный холод, а так — будто сердце в грудной полости стало обнаженным.

Дух пожарища не могли пересилить даже благовония весеннего вечера. Ворон подъехал к стодоле, соскочил с лошади и еще раз разинулся. Нигде ни куколки (черногуз, и тот бросил свое болитце), бескрая тишина стояла над вечерним полем, какая-то безжизненная, не такая, как в лесу.

Может, поэтому так громко зарипели дверь, когда Ворон ее приоткрыл и ступил в застоявшуюся сущету, пропахшую слежаной соломой. Да вот он уловил дразнящее дыхание женского тела — марево из какого-то другого, давно исчезнувшего и забытого мира, о котором он старался не думать, разве само навевается в минуту слабости или полусна.

Он и теперь смотрел на нее, как на сумеречное заблуждение, смотрел, не находя слов, и Тина сказала самое разумное, что только можно было сказать в ту минуту:

— Заведи лошадь к стодоле.

Действительно, так было безопаснее, вотгде совсем недавно по-дурацки попался атаман Скирта: заглянул на времену к знакомой вдовичке, пустил своего буланого к обножку попастись, а какой-то лакуза узнал его лошадь, и Скирту застукали. Услышав, что пахнет жареным, атаман высадил окно, которое выходило на огороды, хотел было выскочить, та пройма оказалась замалой для него — недаром же Скиртой носил название. Застрявший в том окне — ни вперед, ни назад, москалики вдесятером вытаскивали.

Мудей то все словно знал, ибо, как только Ворон шире приоткрыл дверь, без всяких пригласин зашел к стодоле и стал в пороге — здоровенькие были! — ну, здоровый будь, поздоровалась Тина, будьмо знакомые, какой красавец, сказала она, подошла к лошади, обняла его и прислонилась щекой к гривастой шее, а Мудей, стерва такая, сладко прищурил глаза и едва не замуротел по-кошачьи, атож, вместо того, чтобы сказать, зачем же я тебе, ясная госпожа, зачем тебе четвероногая лошадка, как вот перед тобой такой человек, как золото, обними же и его, приголубь, поцелуй, и Тина, молбы услышав это пожелание, обернулась к Ворону, встала на цыпочках и широко, мягко поцеловала его в губы, а он, расстегнув бэкэшу, так жадно прихлонул её, что Тина застонала: не мучайся, возьми меня, выдохнула она, войди в меня; можно было пропасть лишь от тех слов, так жадно что она ему дарила, — просторная бекеша разослалась на соломе, которая уже пахла не прелостью, а молочным колосьем, его руки заблудились в её одеянии, да Тина сама подалась ему навстречу всей женской статью, дала так горячо и щедро, что он с трудом сдержался, лишь бы сразу не пролиться в неё рекой, там целый Тясмин набрался в нём за зиму, и он изо всех сил держал спусти, как держат их в водяной мельнице, прежде чем пустить воду на колесо, да за первого раза всё-таки долго не вытерпел, и когда её телом пробежала судорожная дрож, когда из обцелованного им открытого рта вырвался доселе гаммированный крик, он почувствовал острое блаженство слияния с её плотью и в последней менте отшатнулся, лишь бы она, чего доброго, не зачала, однако Тина снова всей собой пришлась к нему — не надо бояться, я твоя, твоя, твоя…

Потом они лежали лицом друг к другу, устами к устам, и тихо так разговаривали.

— Тебе сейчас можно? — спросил он.

— Что можно? — Тина сделала вид, что не поняла его.

— Ну… это…

— Ты такой застенчивый? Тогда скажи просто: спать с тобой.

— Это не просто, это очень любо — спать с тобой, — сказал он. — Но я о том, что ты… не боялась. Слышал, есть у женщин такие дни.

— Ты слишком много знаешь. Нет, у меня не те дни, о которых ты говоришь.

— Ты хочешь ребенка?

— Если бы так случилось, я бы ее сохранила.

— Зачем тебе ребенок без отца?

— А ты разве кто?

— Меня не будет, — сказал он.

— Как не будет?

— Сама знаешь.

— Ты не любишь меня?

— Нет, как раз я тебя очень люблю.

— Повтори, — попросила она.

— Я тебя очень-очень люблю.

— Тогда почему тебя не будет с нами?

— Ты знаешь, — повторил он.

— Ничего я не знаю.

— Наша борьба проиграна, — сказал он. — И рано или поздно…

— Ничего еще не поздно, — перебила она. — Мы можем завеяться, где нас никто не найдет. Даже выбраться за границу. Я слышала, что можно перейти Збруч.

— Что за той границей делать? — спросил он.

— Там много наших, там наше правительство.

— Нашего там уже ничего нет.

— Мы могли бы там устроить свою жизнь, — сказала она.

— Могли бы. Только это не для меня.

— Почему?

— Потому что на моем флаге не было надписи «Воля Украины или заграница».

— Смерть не выбирают, — сказала она.

— Но она выбирает…

— Тебе и жизнь нипочим, — упрекнула Тина. — Ты ещё молод, а уже распрощался с ним.

— Неправда, — сказал Ворон. — Я люблю свободу. А ее можно выкормить только кровью.

— А если на свободу надежды нет? Сам говоришь: борьба проиграна. Кому нужна еще одна смерть? Еще одна безымянная, сровненная с землей могила?

— Именно на таких могилах и прорастает цель.

— Ты просто упрямый, — оскорбленно сказала она. — Ты совсем меня не слышишь.

— Слышу. Слышу как свое сердце.

— Нет, ты ко мне глух. Я так хотела сегодня с тобой помечтать.

— Напрасные мечты только добавляют сожаления, моя птичка.

Тина вдруг повернулась к нему спиной, и он почувствовал, что она плачет.

— Не надо. Я не хотел причинить тебе боль.

— Я знаю, чего ты меня не любишь, — всхлипнула она.

— Ничего ты не знаешь. Я тебя любил еще до того, как встретил в первый раз. Я всегда хотел такую, как ты.

— Нет, ты разочарован. И я знаю, почему.

— Вон как.

— Потому что взял меня не девушкой.

— В первый раз слышу, — удивился он. — В первый раз слышу, что ты не девушка.

— Ты смеешься.

— Чего бы я смеялся?

— Ты все сводишь на шутку, а этого мне не надо, — сказала она. — Почему ты не спросишь, как я стала женщиной?

— Зачем?

— Я думала, мужчинам это всегда интересно.

— Мне — нет, — сказал он.

— Я хочу, чтобы ты знал.

— Мне это не интересно.

— Я должен об этом рассказать.

— Я и так знаю, что ты ею стала в тринадцать лет.

— Как это — в тринадцать?

— А да! Полезла на вишню, ягоды как раз налились и созрели, ты их собирала в горсть, бросала в рот — и губы твои, и щеки, и руки краснели от вишневого сока. Да пораз ты увидела, что и по бёдрам твоих стекают красные цевочки. Думала, раздушила там вишни, а то и не сок был, так появился твой первый лунный знак и ты стала женщиной. Разве нет?

Тина отозвалась не сразу.

— Откуда ты взял это? — наконец спросила она, повернулась к Ворону лицом, и он почувствовал такую нежность, что болело сердце. Как будто те девственницы взошли к нему с созревшего вишневого дерева.

— Иди ко мне. — Он поцеловал ее в мокрые глаза, а затем долго выцелавливал белые груди, ласкал губами налитые, как спелые вишни, соски и маленький нательный крестик, также напившийся ее тепла.

— Ты своей бородой защекочешь меня до смерти.

— Я больше терпеть не могу, дай мне себя еще, моя птичка.

На этот раз он раивал гораздо дольше, до беспамятства растягивал сладость, — ты меня распнешь, шептала Тина, — и только тогда, как совсем ее обессилил, позволил себе доконечную роскошь.

Изнеможенная, она так долго молчала, что он соскучился по ее голосу.

— Как ты меня нашла? — спросил он.

— Где?

— В церкви, на сахароварне, в госпитале…

— Я тебя и не теряла. Я всегда шла по твоему следу, разве ты не понял?

— А в дивизионном штабе в Умани?

— Нет, там я увидела тебя в первый раз.

— И почему же так быстро попрощалась?

— Ну, я не та курочка, которую можно сразу топтать.

— Верно, ты моя белогрудая птичка, — сказал он. — Но мы же могли больше и не встретиться.

— Нет, не могли, — возразила Тина.

— Почему?

— Ибо я птичка перелетная, а мир этот такой маленький. Я только каждый день молилась, чтобы ты не погиб.

— Я чувствовал это и не раз выживал твоими молитвами. Когда мне передали шапку с вышивкой на шлике «Вортайся росой», я догадался, чей это дар. Сначала подумал: отклиннет[32], а потом прочитал те слова и понял, что нет — это мой оберег. Тино, я, грешный, потерял твою шапку.

— Где?

— В бою.

— Лучше шапку, чем голову, — сказала она.

— Я так и подумал: вместо моей головы Бог взял твою шапку. Но мне ее очень жаль.

— Ты весь в шрамах.

— Они не болят.

— Мне аж страшно. Куда не коснись — рубец.

— А тогда на сахароварне кто все придумал? — перевел он разговор на другое.

— Они сами попросили развлечь их «каким-то хохляцким водевилем». Наздирали столько продналога, что решили устроить праздник. Мне, как руководительнице драмкружка, оставалось только убедить их, что это лучше всего сделать в клубе лебединской сахароварни. Я знала, что ты близко.

— Как у тебя все просто, — удивился он.

— Но ведь роль Шельменко я не давала тому клыкастому комедиянту. Когда он вломился к нам за кулисы, у меня у самой душа оказалась в пятках.

— То такой, — улыбнулся Ворон. — Я его выщиру временем и сам боюсь.

— Мне немножко холодно, — сказала она, прилистываясь к его груди.

— Холодно? — Ворон, который мог заснуть и на снегу, как-то не подумал, что она может замёрзнуть на прослеженной на соломе бекеше.

— Сейчас я тебя согрею. Еще один раз — и ты облечешься. Там у меня в баклаге есть теплая вода.

— Бессовестный! — аж вскрикнула Тина. — Ты все знал заранее.

— Что знал?

— Что понадобится теплая вода.

— Ну, это такое… Вода всегда нужна.

— Нет, ты знал, что со мной… ляжешь. Ты ловелас!

— Это только означает, что я люблю тебя.

— Ты ловелас, — повторила Тина. — Я давно слышала, что у Черного Ворона чуть ли не в каждой деревне есть любовница.

— Действительно?

— Я тебя задушу, жеребца ненасытного, — сказала Тина, но таким тоном, что только сильнее разожгла его желания.

Даже Мудей, который своими силами нашел уютный угол и что-то там нащупал себе на съедение, услышав о жеребце, перестал жевать и, шельма, нашорошил уши.

На этот раз Ворон взял её нежно, исподволь, со всей лаской, на которую была способна его зашкарубшая натура; он губами бродил по её телу, как пьяный шмель по цветку, и удивлялся, словно никогда такого не видел, сильно так удивлялся и ровчачковые между груди, и плоскому животику, и отчётливо выпяченному холму, покрытому совсем не шероховатой, шёлковой травичкой, удивлялся повенному выпуклому срачонку, тонким пальчикам, коротко стриженным волосам и тому, и тому, покрому какие могут быть холодные зубы в жаждущем женском рту. Ее тело было для него целым миром с лесами, озерами, холмами, ровчаками, долинами, целебными источниками, благовониями и той таиной, которой никому и никогда не разгадать.

— Мне уже не холодно, — сказала Тина, но он плотно завернул ее в бэкэшу и так, как пелена ребенка, взял на руки.

— Спочинь, моя птичка. Скоро нам отправляться.

Ворон поймал себя на том, что даже к ней, к Тине, обратился, как к казакам перед походом — отправляться.

Тина закрыла глаза, притихла и дышала так тихонечко и ровно, что ему показалось, будто она уснула. Ворон боялся пошевелиться.

— Откуда ты взял ту девушку? — вдруг отозвалась она.

— Какую девушку?

— Что рвала спелые вишни.

— А разве с тобой не так было?

— Теперь мне кажется, что именно так. Чем больше я об этом думаю, так, все мне видится, будто так оно и было.

— Так вот-бо.

— Но откуда ты мог это знать?

— Увидел, вот и все. Когда очень захочешь, можно.

— А что еще ты можешь обо мне увидеть?

— Ничего. Мне и этого достаточно.

Она помолчала и, не открывая глаз, сказала:

— Но я должна это рассказать.

— Ты о чем?

— О том, что тебе не интересно. Я не хочу держать его в себе. Меня…

Тина запнулась, как будто слова ей завязли в горле.

— Меня изнасиловали «дайоши»[33].

Он только почувствовал, как в висках бухнула кровь.

— Их было трое, — сказала она.

— Прекрати.

— Они ночью пришли в дом бабы Марии, у которой я квартирую. Который постучал в окно, сказал, что он из отряда Чёрного Ворона. Баба Мария колебалась, а я попросила ее открыть. От одного твоего имени я дурачусь, поэтому и не думала об осмотрительности. Надеялась что-нибудь услышать о тебе…

— Я люблю тебя, — сказал он.

— В дом их зашло трое, и как только я увидела эти приплюснутые морды — «жрать давай!» — сразу поняла, кто они. Да было поздно. Бабу Марию они заперли в амбаре, а тогда набросились на меня…

Она примолкла, та, собравшись на силе, продолжила:

— Может, ты этого не знаешь, но взрослую женщину или девушку изнасиловать нелегко. Одному совершенно невозможно, пока она при силе и при памяти. А у меня вдруг где-то взялась такая сила… Я кусалась, отбивалась руками и ногами, царапалась так, что на их физиономиях зостались кровавые полосы. И они бы мне ничего не сделали, если бы один кацапчук — миршавое такое, с красным родимым пятном на полщёки — не забил мне в головокку. На столе стояла макитра с макогоном, баба Мария наготовила, потому что втородни как раз было Маковея, и тот мерзавец ухватил макогона… — «я тёбёт щас это дышло задвину…» — и ударил меня сзади по голове…

Ворон слушал её с какой-то отрешённостью, словно произошло то не с ней, а с кем-то другим, далеко и давно, хотя краем сознания употребил: на Маковея… Спектакль на сахароварне состоялся после того… Тина стремилась к мести… Красное пятно на полщёки…

Он положил ее, завернутую в бэкэшу, на солому, слепо, на ощупь стал искать кисет и, когда нашел, долго скручивал сигарету, рассыпая табак непослушными пальцами. В стодоле совсем стемнело.

— Я должна была тебе это рассказать.

Огонёк спички осветил его застывшее, аж каменное лицо.

— Облегчало? — спросил он.

— Да.

— То и хорошо.

Он жадно затягивался крутым дымом бакуна, и с каждой затяжкой огонёк сигареты выхватывал из тьмы его каминное, с глыбастой бородой лицо. Наконец докурил и, не зная, куда девать окурка в таком воспламеняющемся месте, сдушил его пальцами.

— Ты будешь брезговать мной? — спросила она.

— Не смей такого говорить. Никогда не смей, слышишь?

— Я не хочу, чтобы ты меня терпел… из жалости.

— Перестань, а то я…

— А то что?

— А то возьму дубка и предоставляю по сраке.

— Предоставляй, предоставляй!

Ворон раскрепощал на Тени бекешу, перевернул её на живот сраченем вверх, но, не имея под рукой дубка, наказал иначе.

— Сладкая епитимья, — с тамованной радостью вещала Тина, когда он уже сел и заходился скручивать новую сигарету.

Лошадь в своем углу на этот раз аж форкнула.

— Он что — нас подслушивает? — спросила Тина.

— Кто? — не понял Ворон.

— Мудей.

Он, тугодум, от удивления не знал, что сказать.

— Откуда ты знаешь, как зовут мою лошадь?

— Я о тебе знаю все.

Господи, кажется так оно и было. «Я всегда шла по твоему следу. Разве ты не понял?» Понял, моя птичка.

— А что это значит — Мудей? — спросила она.

— Не знаю, — пожал плечами Ворон. — Это, должно быть, что-то по-лошадиному, он же тебе не объяснит. Но он мне нравится.

Он прижег сигарету, и теперь его лицо, на мгновение освещенное огоньком, показалось даже веселым.

— Я когда-то тоже курила, — похвасталась Тина. — Как училась в Уманском училище, мы с девушками курили даже махорку, чтобы перебить голод. Ты знаешь, что табак перебивает голод?

— А ты знаешь, что зимой падает снег — подкусил ее Ворон.

— Ох, какая же я дура, совсем забыла! Я же принесла тебе ужин. А ты мне так вскружил голову, что все как запахало.

Она быстро налапала в темноте кофтину, натянула ее через голову и, метнувшись где-то к порогу, принесла котомку. Выложила перед Вороном жареную курицу, полпаляницы, журавль[34] водки, не забыла и михайлика и солонку.

Он наполнил михайлика, подал Тени.

— Согрейся немного. Чтобы дома не сокрушались.

Отпив глоточек, она долго ловила ртом воздух, пока не отщипнула шкуриночку хлеба.

— Нет, так дело не пойдет, ану приводись, — он одырвал и подал ей лакомое окорочко.

— У меня Пасхальный пост, — отказалась Тина.

— Вон как. Тогда извиняй. Наш лесной режим поста не предусматривает.

Ворон наполнил михайлика за венцами, — за тебя, моя птичка, — и выпил до дна.

Отрывая курятину большими кусками, он щедро ее присаливал и ел так вкусно, что лещало за ушами. Ворон соскучился по хорошей еде, а что уж говорить о еде из женских рук, да еще из рук любимой, которая сейчас сидела рядом и не сводила с него глаз. Пока он ел, Тина не потревожила его ни одним словом, словно Ворон справлял какой-то священный ритуал, требовавший тишины и незаурядной сосредоточенности. Затем она подала ему ружейник, Ворон, смочив его водкой, тщательно вытер губы и руки.

— Спасибо тебе, моя птичка.

— Я такая пьяная, — прошептала Тина.

— Ты у меня доигрываешься.

— Снова возьмешь дубка?

— Возьму добрую палку.

Ворон встал, отошёл в угол к Мудею, попорпался в седельной сакве и вернулся в их кубельце.

— Я для тебя припас подарок, — сказал он. — Это тебе роса за ту шапку.

Она взяла из его рук небольшое, приятное на ощупь пуделко, открыла его, а Ворон тем временем чертил спичкой.

— Ах!!

На золотом перстне лазурно вспыхнул бриллиант, величиной с горошину, длиннющий которого росой блестели такие же, только более мелкие, камешки. Спичка догорела до пальцев, пока Тина спросила:

— Где ты взял такое чудо?

— Не бойся, не украл.

В прошлом году на станции Фундуклеевка они перестрели поезд Ростов — Киев, где в одном из вагонов некое чекистское цабе везло целый сундук награбленного золота и драгоценных камней.

— Куда же я облеку отаку красоту? — не могла прийти в себя Тина.

— Ты еще не такое заслужила. Примеряй.

— На какой палец?

— А на какой облекают венчальный перстень?

— Как раз, — сказала она. — Именно на него он и пришелся.

— Вот видишь? Я знал, что его сделали для тебя.

— Слушай… — голос ее привязал. — А может, это твое отклинное? Тогда я не возьму его.

— Ну что ты? Наоборот… По крайней мере…

Он едва не сказал: «По крайней мере за этот перстень тебя переведут через границу, моя птичко».

— Мы теперь будем видеться чаще? — спросила она.

— Верно.

— Скоро Пасха. Я тебе принесу ужин, как к крестному отцу.

— Нет, моя птичка, — сказал он. — На Пасху меня здесь не будет.

— Почему?

— Не спрашивай и не сердись. Так треба.

Он даже сам себе не сказал бы вслух, что следующей ночью отправляется в путь — с насиженных лебединских мест они переходят ближе к Чёрному лесу и Холодному Яру, туда, где его уже заждались атаманы Загородний, Гупало, Голик-Зализняк.

— Когда же мы встретимся? — спросила она растерянно.

— Когда смогу — дам знать. Я люблю тебя, моя птичка.

Он снова закурил. В стодоле зависла напряженная тишина.

А потом ее всколыхнуло глухое, протяженное «пу-гу!».

То ли сыч прилетел и всевся на стрессе, то ли, может, то кричала несчастная Лящева душа.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Однажды ночью к ним снова прибился Черт — Веремеев адъютант, имевший круглое совиное лицо и такой же, как у совы, закандзюбленный нос. Он подошел к колыбели, слегка коснулся ее, заглянул на ребенка, аж неладное сделалось Ганнуси — не зурочит ли своим булькатым глазом? — потом достал кисет, в котором вместо табака звенели несколько золотых пятерок, потрусил им над колыбелью и положил около ребенка.

— Мальчик или девочка? — спросил Черт.

— Мальчик, — рассказала Аннушка.

— А как назвали?

— Отец назовет.

— Правильно, — согласился Черт.

Он сказал, что для того и пришел, лишь бы они не теряли надежду, и, выпив рюмку и подужинав, рассказал такую причудливую историю, что Аннушка с матерью не спали всю ночь. Начал, окаянный, над тем, что Веремия недавно расстреляли в черкасском допре, но постойте, мои дорогенькие, не падайте духом, потому что и здесь все вернулось наизнанку.

— У Веремия же были карманные часы на цепочке, помните? — спросил Черт, и Аннушка с матерью, ещё не зная, к чему он клонит, робко переглянулись и кивнули: был.

— Серебряный, — сказала Аннушка. — Веремий с ним ещё с тои войны пришёл и очень глядел, говорил, что эти часы приносят ему удачу.

— Что приносит, то приносит, — подтакнул Черт. — Я же вот к тому и веду, что в том часах спрятана какая-то сила.

— Он же непростой, — сказала Аннушка. — Там на крышечке надпись есть: «Веремиевы за отвагу».

— Да-да, за отвагу, — кивнул Черт закандзюбленым носом. — Веремий никогда не был хвастливым, а тут мне как-то прохватился, мол, еще как служил он в конно-пушечном дивизионе, наградил его этими серебряными часами сам полковник Алмазов. С тех пор, говорит, это мой оберег. Но я не о том. Я о силе его. Так вот как схватили Веремия и доставили к черкасскому допру, то бросили его в камеру вместе с вуркаганами.

А там один ловкий воришка умудрился своровать в него часов. Нет, лгу, — сам себя перебил Черт. — Веремий закметил, что тот вытащил у него волчок, но вместо того, чтобы оторвать краю руку краю, — вы же знаете, что Веремий это может, — придурился, что ничего не заметил и смолчал. А знаете чего?

Аннушка с матерью несмысловато смотрели на Черта, который своими глупыми переспросами тянул из них жилы.

— Нет? Не знаете? — радовался чему-нибудь Черт. — Тогда слушайте. Прошел какой-то там час, аж заходят в камеру конвойники. «Кто вздесь Веремий? — спрашивают. — На выход!» Все молчат. «Кто сдесь Веремий? Или вам шомполами уши прачистите?» Молчок.

Тогда Веремий подходит к вурке да и говорит: «Выходи, Веремию, потому что из-за тебя нам здесь всем достанется». Конвойники его поразу хап и — на допрос. Может, ворюга еще был бы как-то отврался, да нашли же у него тех именных часов, не захотели и слушать никаких одногодок, расстреляли. А Веремий за каким-то там вместе, как переводили их, бежал. За вурками не столько надзирают, сколько за политическими.

— Если бы сбежал, то отозвался бы, — тихо молвила мать.

— Э, по-вашему это так просто: взял да и отозвался. — Черт почесал своего закандзюбленого носа. — Не то время.

— И чего бы они приезжали к нам, если бы знали, что Веремия расстрелян? — спросила Аннушку.

— А что, снова приезжали? — удивился Черт.

— Дышать уже не дают, — сказала Аннушка. — Записали меня в ответчики[35].

— Слушай, давай хоть тебя с ребенком спрячем, — Черт показал совиными глазами на колыбель.

— Куда? В лес, в землянку с оцим писклям?

— Чего же в землянку? У нас есть надежные люди на хуторах.

— Нет, — сказала Аннушка. — Еще немного подождем. Может они только пугают.

— Может, — согласился Черт. — Думаю, что пока они его не найдут, то и тебя с ребенком не тронут. Где им найти приманку получше для Веремия? Но знай: нам есть, где тебя спрятать. Будешь в тепле и накормлена.

— До каких пор?

— Пока все перемелется.

— Мне кажется, что оно не перемелется уже никогда.

— Все проходит, — сказал Черт. — Пройдет и это.

Он встал и стал прощаться.

Все проходит, вертится-веется, да потом на круг свой возвращается, думал сквозь сон дряхлый ворон, ночевавший в рассосе петровчаной груши, тоже такой дрянной, что сеей весной лишь кое-где исключила завязь. Ворон на волнке проснулся, когда репнула сенешная дверь и из избы вышел вайловатый мужчина, — даже в темноте легко было распознать его сучковатого носа. Черт сел на лошадь и отправился в ночь, а ворон, прищурив глаза, снова подпустил к себе полусон-полумарение, потому что какой мог быть глубокий сон в его лета?

Он прожил заледва не триста лет, и это был счастливый редкий случай, потому что, если природа и подарила им, воронам, такое долголетие, на самом деле мало кто дотягивал и до ста. Большинство погибало ещё в молодости от голода и холода, от болезней, присно преследовавших воронье племя. Особенно же недуги приставали к их ногам, которые часто подводили, — выходило так, что когда тебе даны крылья, то ног и не надо; а какой-то зимой линул дождь, потом неожиданно ударили морозы и наледью сковали воронам мокрые крылья так, что они не могли летать и дыбили по земле немощными ногами, пока их не переловили лысы. Ворон тогда спасся, спрятавшись в пустую лисью нору, его не нашли, так как никто же не ищет добра у себя под носом.

Так вот и в этом крае: сколько ворон себя помнит, сюда лезут да и лезут какие-то заволоки, а люди здешние вынуждены покидать дома и идти в лес, чтобы оборонять свой край; приплентачи же сунут и сунут тучами — идут пеше, едут на лошадях, на телегах, даже придумали такие железные полозы, которыми бегут целые избы, напичканные людом, еще и курит над теми избами.

Двести лет тому назад их не было, но коилось здесь то же самое, думал ворон, везде царили приблуды, здешние храбрецы святили в лесах ножи, теперь они вновь обьявились, ибо все возвращает на круг свой и ничего нового нет под солнцем; люди склонны совершать зло, и, сколько ворон себя помнит, то зло брало гору; люди — причудливые создания, они постоянно убивают друг друга, в то время как вороны и коготком не тронут живого существа, вот и он, черный ворон, даже при злейшей голодне не задрал ни воробья, ни мельчайшего мышонка.

Дохлятину, стерва, падло — да, ел, даже выклевывал глаза из трупов, потому что их все равно не поднять и не оживить. Смерть есть смерть, думал ворон. Где-то и моя прохаживается уже недалечко.

2

И вот, наконец-то! Ждали-выглядели и все-таки деждались.

Это был еще не лозунг, но его время подоспело. Из-за границы прибыли два эмиссара Юрка Тютюнника, которые начали подготовку к всеобщему восстанию. Произошло это тогда, когда мы, как никогда, колебались, потерпали от переутомления, а то и острых споров.

Хотя летом 1922-го мы еще так давали коммуне, что из нее сыпались опилки. Чихвостили продотряды, чреобыкновку, милицию, чоновцев, сотрясали красные учреждения, колошматили всевозможных активистов, боявшихся нашего духа, десятой дорогой обходили леса, добачивая мстителя в каждом дереве и кустику. Порой казалось, что к нам вернулось рвение, по которому повстанчество горело в своем зачине; крестьяне вновь стали поглядывать в нашу сторону, ведь после длительного голода приближалась жатва, на которую оккупант уже разинул ненасытную пельку. Никому не хотелось отдавать своё, приобретённое тяжким трудом, и — причуда — Лариону Загороднему даже жиды начали подсоблять в Златополе, правда, просили атамана выдать им письменную благодарность с трёхзубовой печатью от высшего партизанского командования, на что Загородний спрашивал их со своей неизменной улыбкой: «А какого же вам ещё надо командование, выше меня самого?» — «Если бы ваша ласка, господин атаман, то от отого, сидящий в Тарнове», — говорили всезнающие жиды. «Хорошо, — соглашался Загородний, пряча кожаного мешочка с николаевками в карман чумарки. — Я передам генералу Тютюнникову, будет вам и благодарность, и печать. От самого Петлюры».

Однако, я же говорю, не все так гладко было в наших рядах: все знали, что послеуборочная пора лучшая для широкого выступления, да как его быть — каждый трактовал по-своему, атаманы колебались, какая тут тактика лепша. В том споре избили горшки Гупало и Загородний: Денис говорил, что надо временно затаиться и не трогать красных, лишь бы не подставлять крестьян под расправу, а Ларион, напротив, считал, что именно наступила пора духопелить продотряды и прочую красную сволочь.

И еще бы ничего, если бы ссорились только за то, как воевать, а то же Гупало сгорячу возьми да и ляпни в Загороднее:

— Тебе, Ларик, хорошо храбрость показывать, — трепнул он своей пиваршинной сельдью. — А у меня самих только братьев и сестер девятеро. И каждое ходит в заложниках.

Гупало пораз опомнился и прикусил язык. Ибо что ж тут доброго, как в прошлом году, именно на Ларионов день рождения, оккупанты сожгли его дом, отца Захара расстреляли на месте, а беременную жену и тестя замучили в Елисаветградской ЧК на допросах.

— Я тебе не Ларик! — одрезал Загородний. — Ларик на базаре свищиками торгует. — Он, как всегда, улыбался, но в той улыбке было столько печали, что лучше бы он гневался.

— Извините, господин атаман, — опустил глаза Гупало. — Извините, не подумал. Я же не от того, чтобы чавить красную мерзость. Но нужно делать так, чтобы это не окошилось на безвинных.

— А мы с тобой виноваты? — остро спросил Загородний.

— Мы вояки, знали, на что идем. А сейчас, пока все выяснится, я призываю к осмотрительности.

— Что выяснится? — ещё резче спросил Загородний.

— Положение за границей, — сказал Гупало.

— За какой границей?

— За тем, где наш главный повстанческий штаб.

— Срать я хотел на такую заграницу с высокого дерева! — скипел Загородний. — Ты до сих пор не втянул, кто мы для них? Одного не могу второпать: если Петлюра с Тютюнником уже не собирались возвращаться на Украину, то почему же они, такие умные, не передали свои полномочия кому-то другому? Неужели у них там не нашлось человека, способного руководить борьбой тут-то, в своем крае, а не давать указания из чужого болота? Я полагаю, это преступление! Преступление, за которое они должны ответить…

— Тпр-р-ру! — перебил его Гупало. — Мы далеко заехали.

— Это я далеко заехал? — и далее паленов Загородний. — Это я призвал вас к самороспуску? Или те, которые возили курвов в хвешенебельных вагонах? А может, и сейчас сидят с ними в запредельных ресторациях…

— Хватит вам, — вмешался я в спор. — Сперва наведим порядок между собой. Чтобы меньше ссориться, нам нужно подчинение одному атаману.

— Зачем? — удивился Гупало. — Сейчас придется действовать небольшими группами.

— Все'дно должны иметь единого свысочника, — сказал я. — Для дисциплины и согласования действий.

Что касается тактики борьбы, через которую завелись атаманы, то я всей душой был на стороне Лариона. Поэтому сразу сказал, что на время пребывания в Холодном Яру и Черном лесу подчиняюсь атаману Загороднему.

Гупало для годится немного покрутившим носом, почесал корешок сельди, да потом также вызвался подлежать Загороднему, даже если тот сейчас прикажет засолить на зиму сто бочек красноголовой капусты.

Тогда мы еще не знали, что в Елисаветград уже прибыли командующий Черноморской повстанческой группой, полковник Армии УНР Гамалий и его начальник штаба Вьюга — прибыли для организации всеобщего восстания и уже искали к нам кратчайших троп.

Законспирировавшись в Елисаветграде на частных квартирах, они без спешки, без суеты начали постепенное налаживание связей с местным подпольем, с надёжными, проверенными людьми, которые вывели бы их на атаманов Холодного Яра и Чёрного леса. Совпало так, что в первую очередь они вышли на Гупала. Денис имел доброго приятеля Николая Сильвестрова — сына лесника, который не раз становился в приключении повстанцам, и вот этот Сильвестров сказал Гупалу, что с ним хотят встретиться полковник Гамалий и сотник Вьюга.

Гупало согласился, но сам назначил день, час и место встречи — положение требовало студить и на холодную воду, потому что неизвестно еще кто там, откуда и с чем приехал. Гупало сказал, что будет жедать их в Черном лесу на такой-то грабовой просеке в семь вечера. Пусть Сильвестров сам проведёт их и покажет дорогу, — при этих словах Гупало положил руку на эфес кавалерийской шашки и так явственно посмотрел на своего приятеля, что тот понял: в случае провокации его голова покатится первой.

К вечеру Гупало спрятал в грабине двадцать казаков напоготовки (среди них были и его родные братья Иван и Степан), а сам в сопровождении двух охранников ровно в семь двинулся верхом на цибатом жеребцеве к просеке. Ещё не доехал до условленного места, как увидел трёх верхушек — Николая Сильвестрова и двух мужчин в красноармейском выряде. Гупало остановился, снял с плеча австрийского карабина (его телохранители Мартын Дорошко и Фёдор Момса сделали это ещё раньше) и, зря что узнал Николая, окликнул сердито:

— Кто такие? Спешиться и положить оружие на землю!

— Свои! — отозвался Николай. — Может, ты ещё прикажешь и нам самим заключаться?

— Положите оружие! Я кому сказал?

Когда приказ был выполнен, Гупало выехал на просеку и соскочил с лошади.

— Говорите, что хотели!

Прежде чем знакомиться, он достал из кармашка серебряных часов на простенькой цепочке, посмотрел, кивнул сам себе: мол, ага, приехали вовремя, потому что если бы опоздали, то никакой дурак вас бы здесь не ждал. Затем свел взгляд на незнакомцев: один из них, облеченный, как продотрядок, в грязнозелёную форму, смотрел на Гупала с таким искренним любопытством и восхищением, что ему стало неловко. Гость имел белое лицо (сразу видно, что не леший), слегка удлиненное, молбы удивленное, да одновременно внимательное и учтивое.

— Сотник Метель, — крепко пожал он Денису руку.

Гупало в ответ не назвался, лишь кивнул и перевёл взгляд на второго: ага, если то Метель, то, получается, вот перед ним и есть полковник Гамалий. Его лицо показалось Гупалу даже знакомым, и действительно — во втором госте Денис вдруг опознал… Ялисея Февраля, с которым в 20-м воевал в Степной дивизии Костя Голубого. Гупало знал, что теперь у Ялысея есть свой отряд, гуляет у Кривого Рога, однако отнюдь не надеялся увидеть его в роли полковника Гамалия.

— Нет-нет, Денис, я не командир Черноморской группы, — сказал Ялысей, увидев, как удивился Гупало. — Полковник Гамалий сегодня не смог приехать. А я сопровождаю сотника Метель, чтобы у тебя не было подозрений.

Такое объяснение не понравилось Гупалу. Хотя он хорошо знал Николая Сильвестрова и Ялисея Февраля, сполна не верил никому: люди сейчас скурвливаются на глазах и еще не так попадали в чекистские тенета. Ну, и опять-таки — договаривались так, а вышло иначе — вместо Гамалия приехал его заместитель Вьюга. Нет, это Денису было не до шмыги.

— Вижу, ты нам не рад, атаман, — сказал Февраль. — Неужели не доверяешь?

— Я не атаман, — набормосился Гупало.

— Как не атаман?

— Я теперь Гупало-Гарасько и только временно возглавляю отряд.

— Вон как! — Февраль удивленно посмотрел на Сильвестрова, мол, а это что за новость? Тот только пожал плечами. — А лошадь у тебя атаманская!

— Прикупил у начальника Знаменского гарнизона, — Гупало немного смягчился, вспомнив, как «покупал» жеребца.

— А самого начальника спровадил в небесную канцелярию? — весело спросил Лютый.

— Нет, там его не приняли. Отдал звериной на ужин.

— Молодец! А еще придуриваешься, что ты не атаман. Мы, Денис, пришли к тебе не леси точить. Наступил час, которого мы все не могли деждаться. Веди нас в отряд, сотник Вьюга имеет серьезный разговор.

— Действительно, — отозвался Метель, который до сих пор вежливо молчал. — Мы теряем время.

— Не суетитесь, — остудил его Гупало. — Вам нет куда спешить, потому что еще неизвестно, выпущу ли я вас из леса.

— Ваша осторожность заслуживает одобрения, — сказал Вьюга.

— А как иначе? Я вас не знаю, и вам не верю. Так что извиняйте.

— Разве вам друзья не объяснили?

— У меня нет друзей, — одрезал Гупало.

— Ну, это уже слишком! — спохмурнел Вьюга. — Либо мы едем в отряд, либо возвращаем голобли назад.

— Нет, сядем и поговорим здесь, — настоял Гупало. — Как имеете что сказать, то я послушаю. А как нет — тогда еще подумаю, в какую сторону вам поворачивать голобли.

Гупаловые охранники Мартын Дорошко и Федор Момса, которые сидели на лошадях, держа ружья наперевес, весело переморгнулись: вот это по-нашему!

Гупало кивнул им, чтобы зостались на месте, а сам увёл гостей в сторону, где они повседались на землю. Оказалось, что Метель все-таки имел что сказать, и вскоре атаман оттаял. Сотник все больше вызывал у него доверие, потому что говорил молбы устами самого Гупала, говорил о том, что давно у всех накипело на душе.

Говорил, что у нас есть последний шанс поднять восстание против московского оккупанта по всей Украине, но для этого нужно единство всех повстанческих и подпольных сил под одним проводом.

Наши вооруженные силы, которые теперь за границей, говорил вьюга, придут сюда большой мощи. Из-за Збруча выступит не менее тридцати тысяч солдат тремя группами: генерал Безручко поведет часть войска на Киев, генерал Удовиченко — на Одессу, Тютюнник во главе конницы отправится между двумя армиями на Холодный Яр и сделает его центром общего движения.

Но до того, говорил Метель, мы способны сами по себе поднять великое восстание, только для этого нужны послушание и дисциплина. Надо собрать все отряды в единый кулак, искоренить самочинение, немедленно провести съезд всех атаманов, согласовать действия и назначить дату своего общего выступления.

Услышав о съезде всех атаманов, Гупало вновь насторожился.

Дело, конечно, хорошо, но и непростое. Может, это подвох чекистов?

— С какими атаманами можете организовать нам встречу? — спросил Метель. — В следующий раз непременно будет и полковник Гамалий.

— А кто вас интересует?

— Загородний, Чёрный Ворон, Голик-Железняк…

— Я попытаюсь связаться с ними, — осторожно сказал Гупало.

— А на когда планировать встречу?

— Не ранее чем через неделю. Я дам знать через Николая.

За разговором Гупало не заметил, как смеркло, так что, когда Метель дал ему письменный приказ командующего Черноморской повстанческой группой (выведенный от руки на листе в клетку), он уже не мог его прочитать и сказал, что сделает это в лагере у костра.

3

«Бандитский террор по прежнему свирепствует в районах, прилегающих к Холодному Яру, Черному и Чутовскому лесам, обстановка тут же напоминает времена расцвета повстанчества.

Кроме того, банды располагают более крупными потенциальными силами в виде подпольных организаций, повстанкомов и «таеминых сотен», которые усиленно готовы к всеобщему восстанию, что те по первому же сигналу влются в ряды действующих откомандиров.

Вновь отличается банда Чёрного Ворона; 11 Июня она совершила налет на торфяные работки у Ивановой гребли, что в 7 верстах северо-западное огорода Смелы, ограбила составы, после чего разбросала листовки с призывом «Бей коммунистов и кацапов!»

6 августа с бандитами состоялся бой летучего отряда 73 полка под командой начальника уездчастица Зоммера-Чарина, в результате которого убит сам комполка Зоммер-Чарин, погибли также три комвзвода, один политрук, двенадцать красноармейцев. Вобщее банды чувствуют себя слишком свободно, разъезжают по деревням и хуторам, как по своей вотчине. Крестьяне Сентовской волости с Куликовских хуторов рассекают, что к ним часто приводиться лесики, берут продукты, фураж, причем за всё взятое тут же платят с лихой. Денег в них полно всяких — советских, романовских, польских, петлюровских…

В последующее время банда Чёрного Ворона часто действует сосместно с бандой известного главаря Загороднего; обособленно держится от них атаман Гупало, который, одинако, затаился в Черном лёссу в нескольких верстах от станции Хировка, то в зоне, объявленной нами вне закона, где казнённый встрённый подлежит расстрелу на месте без каких-либо выяснённый. Следуэт выбратит внимание на этого коварного и, по всей видимости, опытного разбойника — эму около 35 лет[36], носит вызывающий полуаршинный сельдь, любит наизусть почитат перед бандитами стихи Шевченко.

Говорит о серёзных распрях пределу атаманами не приходиться, ибо есть сведения, что Черный Ворон опят ранен и отлеживается в логово своего собрата Гупала…

Полномочный представитель начштаба

Глазунов.

П. п. начальника оперотдела

Семёнов.

Верно: делопроизводитель

Дьяконов».

(Извлечение из информационной сводки Кременчугского штаба ЧОН от 20 августа 1922 года.)

Простелив на траве свою «выходную» бекешу, Чёрный Ворон лежал в холодку край небольшой поляны, поджидал, пока парни приведут «дорогого гостя», и пытался что-то кружить левицей в потертой записной книжке. Никакого лешего не получалось, ему саблю легче было держать в левой руке, чем этого недогрызенного оливчика, а десница пока совсем не слушалась — недавно пуля зацепила ее у локтя, прошла, слава Богу, мимо кости, однако разорвала вену и Ворон потерял столько крови, что напрочь подупал на силе.

Ранило его среди ночи: сперва они с Ларионом Загородним наскочили на красный залог в деревне Федвар, — узнали, что оккупанты раздали оружие местным мухоморам[37], лишь бы те боролись с бандитами, таковых «смельчаков» оказалось три десятка, и они, пришелепки, средь бела дня открыли по лешим беспорядочную стрельбу, так что пришлось предоставлять чертей, забрать на тачанки их дармовое оружие, а Вовкулака ещё и конфисковал красного знамени с длиннющей надписью-покручем: «Пятый Всеукраинский съезд Советов рабоче-крестьянских и красно-казачьих депутатов». Ободренные трофеем, налетели ещё и на Дмитровку, однако неожиданно натолкнулись на кавалерию 75-го полка и вынуждены были дать тягу назад. Спасла их ночь, но не всех.

Погиб Матвей Момот, самый старший из трех мурзинских братьев. Двое младших долго несли его на руках, «чтобы не так болело», но Матвею уже было все равно.

Ворона укусило за локоть. Думал, да, обычная царапина, и не считался с ней, доколе не почувствовал, что кровь из рукава цебенит ручьем, а тьма в глазах совсем не та, что бывает ночью. Стыд сказать, но он потерял сознание и не видел, кто его подхватил и положил на тачанку, как доставили в лагерь Гупала, куда потом привезли аж из Знаменки врача с завязанными глазами, здорового, похожего на ветеринара человьягу, который, однократно, заштуковал Ворону разорванную вену так, что «не бойся, рука не всохнет», но не всохшая рука и тому казаку, который вновь завязал врачу глаза и повез его на Знаменку, как слепого крота.

Теперь Ворон отлеживался в лагере Гупала, понемногу набирался сил и злился на Волкулаке, который то и делал, что приставал к нему с едой, «помечной от бескровия», приносил ему то сыр, то масло, то сырые яйца, а это припёр ворок моркови, и Ворон не выдержал, сказал, чтобы отнял эту городину прочь, потому что он не заяц и кровь у него также не заячья, так что отдай эту лакомину Ходе, тот перешагнет ее — только хлопнет, сказал Ворон, а себе оставил корочко хлеба и кувшин молока, который теперь стоял возле него в холодку под кустом.

Тем временем Гупало, Загородний и Голик-Зализняк поехали на встречу с Метелью, которого потом приведут в лагерь. Сам Гамалий наведается к ним через несколько дней, так как теперь имеет пристальное дело — Ялысей Лютый пригласил его на совет с атаманами Криворожья.

* * *

И снова три десятка казаков замаскировались в грабовом лесу, а трое атаманов двинулись к просеке. К ней было уже палкой бросить, когда гнедая Загороднего ни село ни упало споткнулась.

— Денис, — натянул повод Загородний, — езжай вперед, а мы за тобой.

— Чего так? — не понял Гупало.

— Лошади идут не в ногу, — ответил Загородней и взглянул на Голика-Железняка. — Ты как?

— Как перед первой случкой, костиль ему в гузно, — признался Мефодь.

— Вперед то и вперед, — Гупало коснул лошадь острогами.

Подъезжая к просеке, он заметил знакомого всадника, облеченного, как продотрядок, и тот тоже сдача опознал Гупаловой сельди, так как тут же двинулся навстречу. Они поручкались, Метель спросил, почему Гупало сам, а потом все понял: обзорность — иметь безопасности.

Надьехали Загородний с Голиком, но подавать руку не спешили, откровенно прощупывали незнакомца подозрительными взглядами, намеренно не сдерживали лошадей, гарцуя вокруг Метели, а тот восторженно поглядывал на атаманов, от чего его удивленное лицо вытягивалось еще больше. В конце концов он достал с полы надёжно спрятанную полотнянку и подал Загороднему: вид главного повстанческого штаба за подписью Тютюнника подтверждал, что он, сотник Метельщика, является начальником штаба Черноморской повстанческой группы. Загородний знал и Юрка Тютюнника, и его закарлюченная подпись, о чем не преминул напомнить вслух, подавая полотнянку еще и Голику-Железняку — мол, на, пощупай, это тебе не какой-то костиль.

— Ну что, не фальшивая? — удовлетворенно спросил Метель, но Загородний ответил по-своему — тоже вопросом:

— Не страшно было ехать с таким документом зоной, объявленной вне закона?

— Здесь нет никого страшнее вас, господин атаман, — сказал Вьюга, и Ларион наконец-то улыбнулся в свою черную бороду.

— Тогда гайда в лагерь! Поговорим как полагается.

Гупала немного задело то, что Загородний (пусть даже на правах главного атамана) ведёт себя здесь, в Гупалово гнездовище, как у себя дома, зовёт гостя туда, куда имеет право пригласить только хозяин. Однако Денис смолчал, развернулся и первым пустил коня по тем тропам, которых здесь никто не знал так, как он.

Поехали по лесу, который даже в этот ясный августовский день все темнел, перепинял дорогу чащами, чагарями, а однако казалось, что он, этот дикий пралес, исподволь оживает, шевелится человеческими тенями, что здесь из-за каждого дерева, из-за малейшего кустика на них смотрят чьи-то зоркие глаза.

Вскоре Метель заметил человеческие фигуры, которые исподволь всплывали между деревьев, выкрикивали из кустарников и с интересом смотрели на атаманов, сопровождавших к лагерю, очевидно, непростого гостя.

Они подъехали к полянке, край которой лежал на прослеженной бекеше Черный Ворон, — его правая рука была на перевязи, рядом на траве лежали карабин, револьвер, записная книжка, стоял кувшин с молоком. Метель поздоровался к нему, Ворон вайловато встал, задел того кувшина, и белое молоко потекло на черную бекешу. Когда Метель соскочил с коня и протянул ему руку, Ворон вместо пожать её опять-таки как-то неуклюже обнял гостя левицей.

— Я о вас слышал давно, — сказал Метель. — Рад знакомству. Сильно укусило? — показал глазами на перевязанную руку.

— Я стреляю и с левой. Вот только писать не умею.

— Ну, писак и болтунов у нас хватает. Главное, чтобы было кому стрелять.

И вот кто-кто, а Метель умел говорить, — все они, кто приходил из-за границы, говорили, как шелком шили, будто брали там специальную выучку из ораторского искусства. Когда Загородний приказал созвать старшин и в круг стало ещё десять человек, Метель произнёс длинную речь, которая, однако, никого не раздражала, ибо всем им, как до того Денису Гупалу, казалось (да оно же так и было), что это они сами произносят его устами: о растерзанном крае, о бессознательных хохлах, сующих шеи в московское иго, о мольбе матери Украины всем объединиться и стеной встать против чумы; и т. п подоспело время всеобщего восстания, говорил Метель, и не заграница примет дату, когда ему вздумается, это, господа, решите вы сами на совете атаманов, поэтому прошу вас осознать, какая исполинская ответственность ложится на ваши плечи; мы, говорил Метель, должны быть готовы к решительным изменениям в методах нашего труда, должны перегруппироваться, чтобы каждый четко знал свой район, свое место ответственности, чтобы мы с вами, господа, действовали по четко выработанному плану, а не бродили по лесам где кому вздумается…

Слова словами, но Метель перешёл и к делу — каждому атаману дал шифр под кодовым названием «Завет», чтобы передавать тайную информацию, вручил также по несколько письменных приказов командующего Черноморской повстанческой группой, а после того пожелал выслушать и самих атаманов.

Но что тут ты скажешь? Двух мнений быть не могло, надо работать, только давайте, господин сотник, как можно скорее встретимся с полковником Гамалием и определим дату совещания атаманов.

— В эти дни и встретимся, — пообещал Метель. — А вы, господин Черный Ворон, вижу, чем-то недовольны?

— Да как вам сказать, — спроквола молвил атаман. — Штабовые группы я, конечно, подчинюсь и приказы буду его выполнять. Но с одним условием: пока не будет на то видимой нужды, никаких перегруппировок и переходов на отдаленные места я делать не буду. Буду работать на линии Знаменка — Холодный Яр — Елисаветград — Лебедин… Здесь меня знают так же, как Загороднего, Железняка, Гупала, из-за того всегда можно надеяться на поддержку крестьян. А дальше посмотрим.

— Слушно, — согласился вьюга и обратился к Загороднему: — А сколько вы можете выставить сабель — сегодня и в случае восстания?

— Трудно сказать, — ответил Загородний. — Это зависит от того, какой огонь разгорится. Если к небу, то выйдут десятки тысяч, а если только по команде, то мы с Черным Вороном, Гупалом и Железняком выставим добрую тысячу. Это в отсутствие атаманов Приймака, Свища, Орла-Курки и некоторых других отрядов.

— Для начала неплохо, — сказал Вьюга. — Вижу, вы здесь зря не отсиживались. Я доложу полковнику Гамалию о нашей встрече, а в следующий раз мы приедем вдвоем.

— Приезжайте послезавтра, как раз будет Спаса, — посоветовал Гупало. — Встретимся по-казацки.

— А вы здесь еще и не забываете праздников?

— Если мы забудем о Спас — Спас забудет о нас, — сказал Черный Ворон.

— Славно. Только, к сожалению, послезавтра не получится.

— Тогда присядем на дорогу, — предложил Гупало. — Ребята принесли арбузов и доброй калгановки, выпьем по чарупине.

— Разве что по одной на лошадь. Сами же говорите, какая у вас тут зона.

Они как стояли кругом, то так и сели на землю, а в Гупаловых руках уже уродился зелёный четырёхгранный штоф, и к середине травяной скатерки покатились зеленошкурые ранние арбузчики, помидоры, печёный картофель…

После того, как чарупина прошла по кругу, до сих пор молчаливого Голика-Железняка утащило на болтовню, и он, достав из кармана фотокарточку миловидого мужчину во френче красного командира, протянул её Вьюге.

— А угадайте кто это?

— Брат? — пожал плечами сотник.

— Сват, костиль ему в гузно! — фыркнул Мефодь. — Командир красного полка, ещё свежий, только позавчера засолил.

— Ты смотри, — гмыкнул восторженно Вьюрок. — А по нему и не скажешь, что мертв! Это вы такие карточки коллекционируете?

— Нет, — сказал Мефодь, — девушкам дарю.

— Зачем?

— А да. Они потом пишут на обратной стороне таких картонок «Гани вот Вани» и пугают ими местных комнезамовцев, чтобы те к ним не приставали. Мол, видишь, какой у меня кавалер, попробуй хоть пальцем косни — без яиц зостанешься.

— Славно! — засмеялся Метель. — Получается, серьезный документ. Сам придумал или девушки подсказали?

— Сестры, — сказал Мефодь. — Пристали ко мне: если ты сидишь в лесу, то выдай нам хоть такие карточки, чтобы меньше к нам приставали. Я и выдал — старшей Сашуне карточку начальника гарнизона, а Зеньке, хотя она еще не выбились в девки, будет физиономия комполка.

— Славна! А это правда, — обернулся Вьюга к Загороднему, — что вы, господин атаман, недавно заквасили голову уездной чека?

— А вам что, карточка показать?

— Разве вы их тоже коллекционируете?

— Нет, карманов не хватит. Потому что и тот главный чекист был не сам, а с «таварищами». О, к слову! — вспомнил Загородний. — Вместо фотокарточки я нашел в его сумке бумаги, из которых вычитал, что в Гайсине в одной интересной местке спрятано немало золота.

— Немало — это сколько? — спросил Вьюга.

— Пять пудов! Надо как-то присмотреть в тот Гайсин, а? — Загородний посмотрел на Чёрного Ворона.

Тот так криво моргнул, что Ларион не разобрал: Ворон ли ему подтакнул — аякже, присмотрим, дал ли знак, чтобы он меньше патякал о гайсинском золоте.

Ларион притих, заслонив рот ломтиком арбуза.

— Все это, господа, хорошо и даже романтично, — сказал Метель. — Но с кровопролитием надо прекращать. Через мелкие вылазки можем затерять большое дело. Отныне, если хотите работать серьезно, то без разрешения штаба группы вы не должны идти ни на какие самочинные акции. Разве забыли, что есть приказ главного повстанческого штаба прекратить активные действия в новый сигнал из центра?

— Глупое, — сказал Загородний, выплевывая через нижнюю губу арбузные зерныши. — Глупый поп, глупая и его молитва.

— Почему же глупое? — спросил Метель.

— Потому что с нами никто не советовался.

— Здесь ваша правда, господин Загородний. Теперь все будет иначе, никто не пренебрег вашей мыслью. Еще раз говорю: все должны решать атаманы, взявшие на себя основную тяжесть борьбы. Но должен быть и единый руководящий центр. Так что немножечко потерпите со своим Гайсином и тем золотом. Давайте сначала проведем главный атаманский совет.

Ворон вновь подмигнул к Загороднему, но на этот раз Ларион понял его правильно: пусть себе всякий говорит что хочет, а нам делать свое.

Впрочем, атаманы знали, что Метель глупого не говорит, но ведь и гонор годилось держать. На самом деле сотник им понравился. Из-за границы впервые прибыл к ним свой муж. Когда он, попрощавшись со всеми за руку, подошёл к лошади, то не топтался около неё, целясь ногой в стремя, а вскочил так легко и ловко, что сомнения не было: по штабам такую кавалерийскую выправку не высидишь. Этот человек, видный из всего, и пороха обонял, и саблю щербил о вражеские черепа.

Загородний с Голиком-Железняком подались по своим тропам, а Чёрный Ворон зостался в лагере Гупала заживлять рану. Как та кривенькая уточка, которую бросила стая.

Тебе нужно радоваться, говорил он себе, лед тронулся, радий, а оно не радовалось; тебе нужно есть и набираться сил, говорил он себе, а оно не елось и не пилось — какая-то необъяснимая скука напоседала на Ворона, скука, которую он никогда не подпускал к себе так близко, потому что она, этот яд, хуже всякой усталости, хуже боли и болезни. То, чего он так ждал, было вот уже близко, но какое-то тяжелое предчувствие давило его к смертной тоске.

Ворон распростерся долиц, ища утешения в воспоминании о женщине, лежавшей когда-то на этой бекеше и оставившей запах своего тела — тела, которым даже мысленно так любо странствовать.

И вдруг он как будто бросился из дурманного сна — свёлся на локоть, сел и окликнул первого-лепшего казака:

— Послушай, братан, а позови-ка мне Вовкулаку!

— Это отого, что зубы не умещаются во рту? — спросил братец-гупаловец, который ещё хорошо не знал всех Вороновых казаков.

— А что — у вас тоже есть Вовкулака?

— Нет, у нас есть Волкодав, Волгура, Волчун… но у них зубы как зубы, не клыки.

— Найди мне того, что с клыками.

Через минуту-другую Вовкулака уже стоял перед Вороном.

— Я договорился с ребятами, чтобы принесли телячьей печени, это для крови… — спел он своей, но Ворон его перебил:

— Имею к тебе особое поручение.

Вурдалака жадно дернул ноздрями — давно не имел путной работы.

— Возьми еще двух парней и прочешите все места, все закапелки, где могут прятаться «дайоши». Расспросите по деревням, по хуторам…

— А зачем тебе, атаман, сдались эти отбросы?

— Слушай внимательно. Прощупайте все от Чутянского леса и, если будет надо, вплоть до Лебедина и Звенигородки. Мне нужен «дайош» с красным родимым пятном на полщёки. Думаю, что он здесь такой один. Когда найдешь, узнай, был ли он прошлым летом в Лебедине.

Вурдалака изо всех сил напряг мозги, чтобы порой чего-то не упустить. С таким чудесным загадыванием атаман к нему еще не обращался. Кортело кое-что переспросить, но Вовкулака почувствовал, что это не тот случай, где все ему нужно знать.

— Если он слоняется в наших краях, то найдем, — сказал он.

— Вовкулако, он мне, кровь из носу, нужен.

— Живой?

— Нет, мертв. Я не хочу, чтобы вы с ним заморачивались. Круг этого ублюдка должны крутиться как минимум еще два босяка. Этих тоже спровадь на тот свет.

— Убить — и все? — разочарованно спросил Вовкулака.

— Нет, — сказал Ворон. — Сделай то, что мы делаем с насильниками.

— Разумеется.

— Я на тебя надеюсь, Вовкулако. Зоденьте красноармейские формы, флага не бери, не дурий. Возьми Ходю, он больше тебя похож на «червонца». Кого еще ты хочешь?

— Если можно, то с нами пойдет Бегу.

— Хорошо, возьми этого хранцуза, — улыбнулся Ворон.

На самом деле Бижу был самым младшим из братиков Момотов, который очень любил это слово «бижу» — что не попросишь его, куда ни позовешь, куда ни пошлешь, у него на языке одно лиш «бегу!» А как начнет что-то рассказывать, то только так: бегу, говорит, к девушке, а она бежит мне навстречу, тогда забежали в кусты, а когда выбежали, то и ночь сбежала; ну, хорошо, ребята, я уже бегу, потому что треба бежать, а тогда прибегу и расскажу, куда мы еще бегали. Вот такой был этот Бегу — искренняя душа, прыткий, безотказный, а что уж легкий на ногу, то мог целый день идти пешка вровень с конницей.

— Если не найдете, через неделю возвращайтесь, — сказал Ворон. — Я уже возьму в руки саблю, и работы будет много.

— Найдем, — заверил Вовкулака. — Если он не потащил в свою Расей, то под землей найдем. Ну, я бегу? — он показал передние клыки, и Ворон понял, что Вовкулака шутит.

— С Богом.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Аннусю вели на расстрел.

Летняя августовская днина полыхала на всё поле цветками, светило солнце, голубели небеса, щебетало птичество, сюрчали кузнечики, а Аннусю вели по полю, вне огородов, вели к Кривому пропасти, где они с Веремием когда-то копали скудель на новую избу, а теперь — вот как бывает! — она сама должна была лечь в эту глину, и не надо ничего копать, потому что яма готова.

Гоцман тогда не приехал к ним через месяц, как нахваливался, и Аннушка с матерью уже лелеяли мысль, что, может, он о них и забыл, а это после Спаса прилетел с целым отрядом ББ, их муж восемь гарцевало лошадьми во дворе, пока Гоцман в последний раз допрашивал Аннусю: «Значит, йему дароже бандитская жизнь, чём ты и твой вылупок? Что ж, я сагласен, пусть будёт да, но тагда, дарагая, прёдьотся тётся самой атветите за всё ево злодеяния, таков нине закон, ты есть атветчица, внесена в пески заложников, и я, сука, паследный раз тебя срабатываю: где твой бандит?»

— Погиб, — сказала Аннушка.

— Врёщ, блядина! — Гоцман сепнул прыщавой шеей, выхватил наган и наставил на колыбель, где, напуганный его криком, зашёлся плачем ребёнок. — Щас спёрва щенка успокой, а патом тёбя!

— Меня убей, меня! — бросилась к нему мать, но Гоцман так махнул наотлег наганом, что она улетела к стене и тихо осунулась на долевку…

— Гавари, тварь! — он ухватил Аннусю за косы, собранные клубком на затылке, дернул, аж свечи загорелись у неё в глазах, косы растрепались по плечам и груди, а когда Гоцман выстрелил в колыбель, в Ганнусиной голове что-то больно блеснуло, сдвинулось, ей заложило уши, и она даже не поняла, что детка живёт, хотя оно ещё сильнее зашлось плачем, — Гоцман её пока только пугал и пустил пулю мимо, однако Аннушка уже не думала ни о ребёнке, ни о себе, а смотрела на это всё, как на жуткое сновидение, в которое вмешаться ей несила, и когда этот приходец приказал взять дитя и уходить из избы, она так и сделала: взяла пеленание с колыбели и, прижимая его к груди, ушла.

Её вели за деревню к Кривому пропасти, где-то позади, очнувшись, причитала мать, на руках кричал ребёнок, да Аннушка их совсем не слышала, она только слышала, как поют птички, сюркочут кузнечики, видела всё словно сверху, сразу весь мир, где цвели топорики, васильки, незабудки, цвели мелненькие синие цветочки, которых самое жалко было покидать, как и тех птичек, отих птичек роднесеньких, и Аннушка, босса, растрепанная, и далее изо всех сил прижимавшая к себе ребёнка, хотя и совсем забывшая о нём, несла как будто какой-то свёрточек и думала обо всём мире, который она видела с высочества, наряжала его глазами со всеми птичками и цветочками синенькими и проговаривала к нему, к миру, так громко и печально, что люди это слышали в деревне и потом ещё долго пересказывали друг другу, как Аннушка, идя на расстрел, жалобно повторяла: «Прощай, мой светлый белесенький, прощайте, птички родненки…»

А Гоцман заскакивал лошадью наперёд, заглядывая Ганнуси в лицо, на которое ниспадали пряди волос, и визжал писклявым голосом:

— Так ево ангелы украли? Тагда пускай и тэбя сэйчас украдут, ведёмское атродье, а мы прядьм, как это дерится!

Аннушка уже давно его не замечала, Гоцмана не было в том мире, с которым она прощалась, и это его разозлило еще сильнее, — он подвел ее к краю пропасти, где зияла такая глубина, что страшно было заглянуть, а своим «чопам»[38] велел спешиться и встать «в ружьё!»

Они сделали это быстро, стали шагов в десяти от Ганнуси и наставили на неё ружья, однако Гоцман ещё не давал команду «агонь», он хотел ещё поиграть с ней, допросить, собирался ещё взять у неё ребёнка и подержать за ножку над пропастью, может, тогда язык ей развяжется, поэтому подошёл к Ганнуси, — «дай сюда ребьонка», — протянул руки, но Гоцмана уже не было в её мире, может быть там вообще уже не было людей, а только мелкие цветочки-топочки и маленькие птички голосистые, которые пели Ганнуси в последний раз, и она, также в последний раз, сказала:

— Прощай, мой светлый белесенький, прощайте, птички родненки!

Сказала так и уточилась в пропасть, не оступилась, нет, а сама бросилась в него назнак и улетела вместе с ребёнком…

Аннушка, Аннушка, душа моя пречиста, минутки тебе не хватило до спасения, ты бросилась в пропасть вместе с дитятком, и как же так, как же так, как же так, что ум твой был потуманен, а ты летела в пропасть с ребенком, так странно ее держа, что когда ты упала на глинистое дно, то навеки затихла, оставь цевочка крови потекла из твоего рта, а детка замерла также, только не навеки, Аннушка, слышишь, моя дорогая, не навеки, — детка оцепенела от того падения, да потом опять заплакала, и плач тот свестил, что она жива, только пока никто еще не слышал того плача, потому что раздался дужий крик:

— Атставите!!!

Три красноармейца выхватились на лошадях из лесопосадки, росшей недалёчко от Кривого пропасти, такой реденькой посадки, что там и заяц не мог спрятаться, а тут выскочило три всадника, молбы с каким-то важным донесением торопились, и прямо к Гоцману: И.

— Атставите! Есть предание атставите!

— Кто такиё? Какой частые? — сторопило лупал на них глазами Гоцман: ещё не очнулся от того, что только что произошло, а тут эти галопщики где-то взялись. — Я вас жажду, какой часты?

— А ты что, аслеп? Па барьбе с бандитизмом!

Увидев среди них китайца, Гоцман немного успокоился, но что это оно за «предание атставите» и кто его мог отдать, кроме него самого, Гоцмана?

— За таковое самоуправство мы вынужди вас арестовать! — сказал их командир с такой страшной клыкастой рожей, что у Гоцмана свело живота. — Это предание самого начдива Кацапинскаво!

— Кофе-каво? — выпучил глаза Гоцман.

— Потом узнаешь, — сказал клыкастый и приставил дуло карабина ему к тему. — Всем сложите оружеет на землю!

«Чопы» репнулись было опроситься, однако Гоцман, трезвый от холодного прикосновения дула, подал им знак подчиниться. Когда их оружие легло на землю, Вовкулака, не имея времени на выдумки, выстрелил, и тут же смальнули из своих карабинов Ходя и Бегу. Добрый шар случился Вовкулаке — мозг брызнул из Гоцманово черепка на «чопов», которые, падая вслед за ним, даже не успели второпать, кто их вот так — без суда и следствия — порешил на месте.

Вурдалака мерщей вернул коня к тому краю пропасти, откуда можно было у него заехать. Аннушка так и лежала навзнак, бездыханная, еще не застывшая, хотя цевочка крови у кутика уст уже не текла, пришерхла. Но еще и теперь она держала на груди детка, который сопротивлялся в ее объятиях и больше не кричал, а тихонечко сопал, ловя ротиком воздуха.

Вурдалака соскочил с лошади, встал на колени, коснулся Ганнусиной шеи.

Перекрестился.

Потом высвободил ребенка из его объятий, взял на руки и не знал, что делать дальше. «Агу, агу», — как можно ласковее заагукал к младенцу, но то его «агу» было похоже на волчий вой. Тогда, вытащив губы в трубочку, он зацмокал — так же, как чмокал к лошади, — и ребенок притих, увесившись в Вовкулаку.

Да он и дальше не знал, как тут себя повести, вдруг увидел, что сюда бежит ужасная женщина, а за ней, ковыляя, спешит бабушка — то были Веремиева мать и соседка ее, Танасиха.

Мать упала возле Ганнуси и не сронила ни слова, только, заломив на груди руки, смотрела и смотрела на свою бездыханную невесточку, а Танасиха набросилась на Вурдалаку:

— Что же вы, анцихристы, натворили?

— Это, мамочка, не мы, — сказал Вовкулака. — Мы свои.

Он снова зацмокал к ребёнку, а Танасиха уже причитала над Аннусей:

— Открой же свои глазчата, звёздочка наша ясная, растали свои калиновые устонька и речей к нам хоть словечко…

Вурдалака не мог такого слушать, он с ребенком на руках одойшел в сторону, отвернулся и, когда снова хотел зацмокать к младенцу, губы ему не сложились в трубочку. Вурдалака лиш пятёрнул, мелко заклепал обжаренными веками и дальше не знал, что делать, но тут к нему отозвалась мать Веремиева:

— Сыночку-голубчику, Богом тебя умоляю, возьми это дитя и спрячь где-нибудь на хуторах у добрых людей, потому что эти снова приедут и убьют его, а ты спрячь, у вас есть свои люди по деревням и хуторам, пусть примут его, только никому не говорят, что это атамана Веремия сыночек, потому что они его найдут и там.

Вурдалака совершенно растерялся, ведь у него была другая серьёзная работа, они с Ходей и Бегу уже третий день искали следов «дайошев», да ещё ничего не прослышали за чужака с красным пятном на полщёки, вот ведь в тех вывединах они и к этой деревне пригодились и случайно наткнулись на «чопов», они, может, и их обошли бы, не имея права рисковать, так как ещё не выполнили загад атамана, но увидели, но увидели, что нелюди привели на расстрел женщину с ребёнком, то Вовкулака не выдержал: их немного, справимся.

Они немного опоздали и не спасли эту молодесенькую женщину, живым застали только дитя, которое теперь вот нужно забрать с собой, потому что как тут откажешь, и Вовкулака уже рассуждал, где его можно оставить хотя бы временно по пути на Телепино и Пастырское —, именно туда стелился им путь.

Ребятам детка понравилась, Ходя также взял ее на руки и так занявал по-своему, что младенец притихнул, как заколдованный.

— А как его зовут? — спросил Вовкулака.

— Ярко, — рассказала Веремиева мать.

— Не побивайтесь, мамочка… Ярка я в обиду не дам.

Перед тем, как полкидывать трупы «чопов» в пропасть, они потрусили их карманы, и Вовкулака налапал у Гоцмана в галифе две золотые пятерки.

— Вот шкуродерская морда! — он брезгливо вытер руки о брюки, чвыркнул через нижнюю губу и уже хотел было ногой столкнуть труп в пропасть, да пораз передумал. Рассупонил Гоцмана в поясе, стащил с него сапоги (нелегка это работа — снять с мёртвого хромовики) и, взяв галифе снизу, где сужаются холоши, так трепонул, что Гоцман полетел в пропасть, а галифе зостались в руках у Вовкулаки. А чего добру пропадать?

Старый черный ворон, сидевший в посадке на ясене, и тут не упустил ничего: он видел, как Танасиха прикатила коляску, а потом они вдвоем с Веремиевой матерью повезли Аннусю домой. Мужчины же, посбрасывав трупы в пропасть, подались своей дорогой, и ворон пожалел, что не успеет поживиться мертвечиной. Ибо кто ж, как не он, должен был проследить за тремя молодцами и посмотреть, где они денут ребенка.

2

Наконец-то прибыл к нам и Гамалий. Приехали они вдвоем с Метельником на ту же грабовую просеку. Мы умышленно долго к ним не выходили, присматривались издалека, как они себя поведут, — а вдруг какой-то спересердие оговорится неосторожным словом или еще как-то выдаст себя. Мы испытывали их терпение часа два.

Гости нервно выглядели нас на просеке и уже хотели ехать прочь, аж здесь из леса выкатился на гнедий Ларион Загородний со своим адъютантом Тимошем Компанейцем и еще одним казаком: извините, господа, вышла досадная заминка, извинился Загородний и повел улыбчивыми глазами на тучного человьягу, значительно строже сотника Заверюху, даже сердитого, может, из-за того, что заставли его топтаться на просеке едва не до вечера.

А Метель молвил примирительно:

— Будьте знакомы, господа: полковник Гамалий — атаман Загородний.

Ларион, долго не разболтая, повёл их в сторону села Водяного.

На одной из лужаек простелил на земле кавказскую бурку: прошу садиться, господа, в ногах правды нет, и только тогда где-то из-за чагарей, шевелившихся тенями, выплыл Голик-Железняк, с другой стороны вынырнул Гупало, а я вообще не явился: одно, что чувствовал себя ещё поганенько, а второе — пусть не думают, что все мы сразу затанцуем под их дудку. Надо еще присмотреться.

Гамалий, разумеется, испытывал недоверие, чувствовал и даже одобрял — а как же иначе? — потому, будто между прочим, достал где-то из пазухи журнал «Сын Украины»[39] и подал Загороднему.

— Бросьте одним глазом, господин атаман. Не воспримите за хвастливость, показываю для более близкого знакомства.

Загородний развернул времениописание и тут же увидел на фото улыбающееся лицо Гамалия, который как бы спрашивал у него: ну как?

Под фотоснимком отмечалось, что полковник генштаба Гамалий был недавно назначен новым командующим повстанческими войсками Южной Украины.

Увидев, что снимок произвёл впечатление на атамана, Гамалий добавил:

— Тютюнник настаивал, чтобы, фотографируясь, я нацепил Железного креста[40]. Но я не люблю этого. Не в наградах доблесть. Разве нет, господин атаман?

— Не в наградах, — согласился Загородний, передавая журнал Гупалу.

— А в чем? — Гамалий с интересом смотрел атаману в глаза. — В чем же она?

— Самая высокая доблесть — это умереть в бою, — сказал Загородний.

— Браво, атаман! Но мы должны выжить и принести на саблях победу своему краю. — Гамалий бросил глазом на Гупала и Голика-Железняка: а как им «Сын Украины»?

— Черный Ворон опаздывает? — спросил он.

— Нет, его не будет, — сказал Загородний.

— Как это не будет?

— Ворон ранен.

— Так тяжело, что не смог явиться на нашу встречу?

— Он потерял много крови.

— Вон как, — спохмурнел Гамалий. — Вижу, господин атаман, вы не очень спешите выполнять приказы штаба. Продолжаете воевать, как и раньше, а в Цыбулево устроили настоящую разную.

— Как я мог выполнять приказы человека, которого в глаза не видел? — удивился Загородний.

— Неужели вы не понимаете, что из-за таких отдельных подвигов можно затерять общее дело? По всей Украине пятый год царит разгардияш и атаманский беспредел, погубивший не одно хорошее намерение. Все соглашаются, что дальше так работать нельзя, но снова и снова берутся за старое. Поймите же, наконец кто вы. Стоит ли рисковать жизнью, чтобы убить десяток-другой большевиков? Сейчас надо усыпить их бдительность.

— По крайней мере, я воюю гораздо честнее, чем они, — сказал Загородний. — Почему меня называют бандитом, если я дерусь с ними открыто, в бою? А чекисты, знаете, до чего додумались? Они раздали всем лесникам ядовитый порошок и под угрозой смерти велели подсыпать мне в пищу. Не верите? Спросите у Николая Сильвестрова. Так кто же тогда из нас бандит?

— Это понятно, — кивнул Гамалий. — Но я не о том. Уже в ближайшее время, считайте, в сентябре, мы с вами начинаем дело, где недопустима никакая самодеятельность. Надо покончить с разгулом атаманчиков и всех подчинить единому центру. Нужно взять на учет все наши силы, каждого лешего. Отряды объединить их в полки и дивизии, закрепив за ними районы влияния. Пора наконец разогнать криминальщиков, которые присосались к нашему движению, а непокорных уничтожить. До чего дошло! Некоторые атаманы даже держат возле себя полюбовниц.

— Вы преувеличиваете, — возразил Загородний. — Да, в отрядах порой бывают женщины, но они добросовестно делают свою работу. В Холодном Яру я встречал казачку Досю Апилат, то она стоила трех мужчин.

— Я категорически против, чтобы брать женщин к труду, — повысил голос Гамалий. — Пятилетний опыт убедил меня, старого партизана, что самые большие наши провалы случались из-за женщин.

— То, может, вы нам запретите и… тот? — почесал корешок своей сельди Денис Гупало.

— Нет, то, о чем вы говорите, разрешено и надо делать, — улыбнулся Гамалий. — Но на своем месте. А допускать к делам можно, как исключение, только тех женщин, что доказали свою определенность в течение прошлых лет. Это в основном жены или сестры. Да даже их не стоит посвящать в наши планы, а использовать только в качестве связных. Вот прочитайте мой приказ, — он подал Загороднему листок в клетку, мелко списанный от руки.

Пробежав глазами вступление о важности исторического момента, Ларион зацепился за строгую оговорку: «Все, кто пойдет против интересов Края, а также атаманы, для которых собственный авторитет дороже дела, будут уничтожаться через террористические отделы».

Далее последовали распоряжения, которые прямо касались присутствующих атаманов:

«Командиром Первой конной Холодноярской дивизии назначаю атамана Загороднего. Дивизии обнять такие территории: Елисаветград, Новомиргород, Златополь, Шпола по железной дороге Бобринская, Медведевка до Днепра, Чигирин, Знаменка.

Атаману Загороднему взять под свою команду всех отдельных ватагов и казаков, действующих самочинно. В случае неподчинённости обезоружить и за неисполнение приказа строго наказывать вплоть до расстрела.

Атаман Голик-Зализняк назначается командиром Первого дивизиона бронепотяга Черноморской группы, а пока формировать 1-й полк конной дивизии.

Командиром 1-го полка назначается атаман Голик-Залезняк, 2-го полка — атаман Чёрный Ворон-Лебединский[41], 3-го полка — атаман Гупало. Названия полков придумать и сообщить ему в штаб группы.

Командующий Черноморской повстанческой группой генштаба полковник

Гамалий.

Начальник штаба группы сотник

Вьюга.

24 Августа 1922 года. Заполье».

Загородний дочитал приказ, и если бы не ота неотлучная смешинка в его глазах, то можно было бы сказать, что лицо его стало совсем серьезным. Он сразу хотел передать бумагу Голику-Зализняку, но Гамалий его остановил:

— Не надо! Каждый, кого это касается, получит персональный экземпляр. Каково ваше впечатление, господин Загородний?

— Все это хорошо. Но меня интересует дата начала восстания.

— Вы сами это определите на атаманском совете, — напомнил Гамалий.

— А когда рада? И где она состоится?

— Скоро. Конспиративное место ее проведения, мы планировали в Киеве.

— Ну, нет, — крутнул головой Загородний. — В Киев я не поеду! Думаю, что и большинство атаманов не согласятся суться в такой мир. Давайте что-то ближе.

— Тогда предлагайте сами. Черкассы, Звенигородка, Смела…

— Это другое дело. Может, Звенигородка? — прикинул Загородний. — А чего, было бы неплохо. Там и Гонти-Лютому ближе, давненько его не видел.

— Думайте, — сказал Гамалий. — Все в ваших руках. На совет прибудут из-за границы Тютюнник, Гулый-Гуленко, представители нашего правительства.

Когда позже Загородний пересказывал этот разговор, что-то мне в нем не понравилось, но я не мог понять, что именно. Бывает же такое — вот оно крутится в голове, виляет хвостиком, не дает тебе покоя, а поймать его не можешь. В том разговоре все было логично, как и в приказах полковника Гамалия, поэтому я подумал, что, может, именно эта железная логика и настораживает —, когда все очень правильно, безупречно, тогда возникает сомнение.

Я сказал об этом Загороднему, да он только рассмеялся:

— Кажется, брат, и тут правда за Гамалием: мы с тобой извыкли от разумных приказов из-за границы, точно так же, как разучились кому-то подлежать.

— А если он скомандует уничтожить за непослушание меня? — спросил я. — Ты также подчинишься его приказу?

— Разве такое может быть? — Ларион как-то растерянно посмотрел на меня, и в его прищуренных глазах я впервые не увидел улыбки.

3

«Объединенные банды Загороднего — Черного Ворона — Зализняка постояно активизируются и в последовое врем представляют особенно большую угрозу на железной дорогое на отрезке Знаменка — Бобринская. Так, пределу станциями Треповка и Хировка бандиты остановили товарный поезд, забрали двадцать пять пудов вяленой рыбы, для которой спрятали на краю Нерубаевского леса, а сами опят вернулись на ж/д, где застопорили пассажирский поезд. Они проверили документы в пассажиров и тут же расстреляли пятерых работников ГПУ, отнял в них ценный багаж и документы. Вернувшись к Нерубаевскому лёссу, они были обнаружены, что рыба исчезла, так как ээ забрали милицыонеры из деревни Михайловка, которые были слёжены вслед за партизанами.

Кто-то донес бандитам, куда девалась рыба, и это так их разозлило, что они ворвались среди бела дня в Михайловку, костыль разбежался во все стороны, а банда забрала не только рыбу, но и четыре же лошада с двух телегами, пять обиталищ муки, три обита гречневых крупы, два бочонка масла, бочонок меда.

Общее в последовое врем замечено, что бандиты формируются в болье крупные отряды, и банда Загороднего, по нашим сводкам, на данный момент насчитывает около полторы сотни сабель и до ста штыков, банда Черного Ворона — порядка сотни сабель, причем все эго боевики как на подбор, ездят на хороших жеребах, одеты с иголочки. Им удалось переманит на свою сторону даже китайцев, во всяком случае, наш агент видел одного монголоидного бандита, владеющего какимы-то личными секретами рукопашного боя. Сам Черный Ворон чрезвычайно меткий стрелок, однажды выстрелом из револьвера спокоен выбыл из рук своего подопечного бандита подсолнух, с которого тот щелкал семечки во врем серезного разговора.

Ныне, получил ранение, Чёрный Ворон отлеживается в логово атамана Гупало и постояно что-то пишет в своей записной книжке — то ли стихи, то ли какиэ-то свои создания…

Информатор

Реут.

Верно: делопроизводитель

Хлопушин».

(из оперативной сводки Кременчугского отдела ГПУ от 30 августа 1922 года.)

Через пять дней Вовкулака, Ходя и Бежу вернулись в Чёрный лес и нашли Чёрного Ворона в другом месте, правда, тоже на полянке, на той же бэкэше, с тем же записной книжкой, в которой он лёжа что-то кружев карандашом, только на этот раз держал карандаша в правой руке. Увидев казаков, Ворон свёлся на уровне, и Вовкулака употребил, что атаман уже без перевязи, десница его выздоровела, он вылюдел даже с лица, а Ворон заметил, что парни в добром юморе, видно, всё-таки сделали что-то путное. Правда, лошадей загнали к белой пене, а сами нивроку, светят к нему пятнышками глаз на черных, как зажаренные горшки, физиономиях.

Вурдалака держал в мешке немалого арбуза, и Ворон ждал, что он сейчас прицепится со своим угощением (думает, что всякая красная столовая обогащает кровь), а если Вовкулака это сделает раньше, чем расскажет об их странствиях, Ворон сокрушит того арбуза о его головешку.

Однако Вовкулацы стачило ума начать с того, что надо, хотя зашел он так издалека (как они выехали, где ночевали, кого встречали), что Ворон его перебил:

— Так вы нашли тех «дайошей» или нет?

— Всегда, атаман, сперва послушай обо всем по порядку, ибо я забуду главное сказать, — виновно заклепал Вовкулака и снова завел, как они везде спрашивали-распрашивали, никто ли не видел таких и таких, — нет, не видели и не слышали, — доколе не доехали до Веремиева деревни, и вот там такое и такое случилось; Ворон, услышав ту страшную новость, конечно, уже не перебивал Вовкулаку, и тот теперь раскалывал в мысле, как сам хотел, пока не доболтался до того, что именно малый Веремейчик-Ярко и вывел их на банду «дайошей». Вот как бывает в жизни, удивлялся Вовкулака, это же надо, как оно порой совпадает, философствовал он и так долго разводился о силе провидения, что даже Бегу не выдержал и вставил своего гривеника:

— Тогда мы побежали на Деменке, прибегаем, стали под лесом, разнюхали, и Вовкулака пошел в дом, чтобы сперва договориться за ребенка, а я побежал…

— Цить! — грянул Вовкулака на Бегу, аж тот голову втянул в плечи. — Молчи, когда тебя не спрашивают. Это тебе не Хранция!

И Вовкулака повёл далее о том, как они заехали с той стороны Холодного Яра на Лубенецкий хутор у деревни Деменцы, откуда родом Прокопко Квочка, а там же на хуторе — его старшая сестра; с мужем, у них детей целая куча, одно от другого меньше, Вовкулака у них когда-то гостил вместе с Квочкой, видел ту мелкоту, из-за которой муж Квоччиной сестры и в лешие не пошёл, хоть ему в лесу было бы лучше, чем на месте; так что Вовкулака подумал, что когда ещё одного ребеночка ввергнуть в этот табунец малышки, то оно и незаметно будет, пусть и этого пуцверинка водит-глядит Квочка, сестра Прокопка.

Он составил ребят с ребёнком на опушке леса, а сам пошёл в Квоччину избу, чтобы сперва разведать, что там делается, или никого чужого черти не принесли, — нет, не принесли; Вовкулаку сразу узнали, муж Квоччиной сестры как раз возился круг хлева, а угледев Вовкулаку, бросил вилы, завёл его в дом, где аж кишело детворы, которая, увидев страшного дядю, тут же сыпнула к маминой юбке; Прокопчиковая сестра сидела на кровати и именно кормила из сиськи ребенка, она обрадовалась Вовкулаке и даже не думала прятать от него полную, налитую молоком грудь, такую белую, аж голубую, а обрадовалась, потому что думала расспросить его за брата, что уже год не появлялся домой, и никто не знал, жив ли он хоть.

Не знал этого и Вовкулака, потому что тоже не видел Прокопко сверхтогда, как они — помнишь, атаман? — позапрошлой осенью сошлись воедино с атаманом Деркачем и вытолкли сотню «червонцев» в Жаботине, вот тогда же Вовкулака и подружился с Квочкой, воевавшим у Деркача, и одной ночью они вместе заглянули к сестре на хутор. Вурдалака знал, что прошлым летом Деркач со многими казаками поддался на амнестию, может, среди них был и Прокопко, кто его знает, да разве сейчас об этом рассуждать? — и Вовкулака тут же рассказал Квоччиной сестре и её мужу, с чем пришёл: не взяли бы они к себе детка хотя бы на неделю-другую, пока ему подыщут надёжное место?

Сестра, утерев слезу за Аннусей, сказала: неси, да мерщей, оно же там, бедное, голодное, а муж её как-то так покачал головой, замялся: это же того ребёнка могут искать, а как кто-нибудь наведёт и придут к нам, то не будут разбираться, где тут Веремиева, а где не Веремиева ребёнок, порешат всех. Вот так зразу не придут, успокоила его Прокопичная сестра, а там дальше — слышал же? — они заберут ребёнка и где прислонят; неси скорее его сюда, велела она Вовкулаке, пока я пазуху не застегнула. И он побежал, принес младенца и хотел уже дать тягу, пока они не передумали, да и сам же имел спешную работу, но, засмотревшись, как малое Веремиеня пришлось в сиську, спросил у Квоччиной сестры, не заходят ли красные на хутор.

— Так как же это дитя вывело вас на «дайошив»? — лопнуло терпение у Чёрного Ворона. — Что же ты ото городил?

— А ты не перебивай, господин атаман, — перевел дыхание Вовкулака. — Послушай, как оно порой совпадает благодаря промыслу Божию и провидению.

И он снова начал с того, как спросил, не заходят ли красные на хутор, а Прокопцовая сестра и говорит: нет, давно не было, только вотдего вчера ночью приблуды какие-то забрели, добра бы им не было, — зашли, покрали кур, петуха и даже забрали тыквенные семечки, сушившиеся за избой на рядюзе. Я и услышал, добавил ее муж, как на насесте кудахкают куры, догадался, что это грабители, но ведь попробуй выйди к ним, то и сам или живым опостанешься. Тогда все-таки выглянул в окно, вижу, их трое уже потащили в лес.

Вурдалака послушал, пошевелил мозгами, а тогда, глядя на Ярка, уже доминавшего опустевшую сиську, достал из кармана две золотые монеты, которые забрал у Гоцмана, и положил на стол. Это чтобы у мамочки молочко не пропадало, стыдливо сказал Вовкулака, а ты, обратился он к хозяину, иди за мной. На опушке леса, где стояла его кобыла Тася (эта красавица заменила Вовкулацы убитого румака), он вытащил из седельной саквы галифе и отдал Прокопковому шурину. Не переживай, я вернусь, заверил его на прощание.

Они так и поехали бы через лес на Телепино, Пастырское, но тут на траве Вовкулака заметил шелуху от тыквенных семечек — приблуды, видно, проголодались, что тут же заходились лузать зернышки, и так как они были пешие и голодные, то дальше как за версту не зашли — остановились патратные добычи.

А тропа туда — вот она, что не шаг, то и тыквенная шелуха. Вурдалака, Ходя и Бегу двинулись следом и за версту-полтора услышали на нос дымок от костра. Спешившись, подкрались поближе, а там у ручья сидит трое обшарпанных, с приплюснутыми мордами, варят в котелке какое-нибудь вариво, да какое ж, курицу или петуха, конечно, доваривают, не ведая, что ту птицу не им придется есть.

Казаки спокойно так к ним подошли, поздоровались, как к своим, не хватаясь за оружие, и хоть те не обрадовались встрече, но молча, даже ретиво смотрели на трех богатырей — клыкастого Илью Муромца, кругловидого Алешу Поповича и косоглазого Добрыню Никитича, потому что чего против них были достойны эти трое приблуд — Тюха, Матюха и Ванька Долубай. В другой раз Илья Муромец даже не взглянул бы в их сторону, а тут у него тенькнуло сердце, когда угледел на щеке одного ободранца большое родимое пятно свекловичного цвета, и Муромец-Вовкулака обратился к нему весело: здравие, мы с тобой виделись в Лебедине, помнишь? — а тот Тюха или, может, Матюха, если не Ванька Долубай, засмеялся к Муромцу, мол, да-да, может быть, «прошлым летом мы там потерей гуляли на Маковея», тогда Вовкулака моргнул Ходи и Бижу, они их моментально обезоружили, повалили на землю и так «защекотали», что друзяки, спихивая вину друг на друга, выказали все до граммины.

После этого «дайошей» было кастрировано — Вовкулака собственноручно вычистил их, как кабанчиков, только кабанчики после того живут и наращивают сало, а эти повздыхали сразу.

— А я тем временем бегу… — снова воткнул своего носа Бегу, но Вовкулака грохнул на него:

— Цить! Цит мне, потому что я тебе сейчас как побегу, то не будешь знать, в какой конец бежать!

И сам же доказал дальше. Пока они воспитывали «дайошей», в котле как раз и петух вкипел, тогда Волкулака, Ходя и Бегу хорошенько вымыли в ручье руки и укутали того петуха, «хальос кукулику», — прихваливал Ходя, перемалывая зубами кости, а потом набросился на тыквенные семечки, отнятые у грабителей, только Волкулака запретил его лузать в дороге, ты же, Ходю, видишь, чем это кончается? «Кабацкая хальос», — пяткнул Ходя, но послушался Вовкулаку и в дороге жевал только дикие грушки, недоспелую шиповник, молоденькие лещиновые орешки, молотил конский щавель и волчьи ягоды, от которых наш муж еще, чего доброго, врезал бы дуба.

Нараскашивавшись в слове и мысле, Вовкулака заверил, что всё казаемое им есть доподлинная правда, вон Ходя и Бегу не дадут соврать, а если кто-то будет иметь сомнение, то вотде-го вам документ и печать, — Вовкулака трепнул мешочком и выкатил из него человеческую голову. На посиневшей твари[42] было видно кровянисто-свекольное пятно на полщёки.

— Молодцы, — похвалил Чёрный Ворон, — добрая работа. Только занесите эту стерву чимдали, чтобы не воняло.

— Бегу! — выскочил заранее Бегу, ухватил какую-то ломаку и закатил долбешку обратно в мешок.

— Беги и возвращайся, будем полдовать, — сказал Ворон. — Там на чугунке мы прикупили вяленой рыбы к картошке.

В Ходе на шее заездил борлак.

— Либа халясо, — глотнул он слюну.

— Иди уже, иди, — всохнулся к нему Ворон. — Там она тебя ждет не дождется, твоя либа.

Когда они остались вдвоём с Вовкулакой, атаман спросил вполголоса:

— А о самом Веремие ты там ничего не слышал?

— Нигде ничего, — покачал головой Вовкулака.

— Ладно, — сказал Ворон. — А за ребёнка не беспокойся. Я знаю, где ее спрятать.

* * *

Недели через две, уже в сентябре, Чёрный Ворон встретился в лесу Чута с ожившим духом Ларионом Загородним. Раньше он нервничал, что Гамалий медлит с атаманским советом (то есть не сам Гамалий, а кто-то там наверху выжидает подходящего часа, когда будет готовность и в партизанских рядах, и в украинском войске, которое с разрешения поляков уже вроде бы сосредотачивалось у границы), а это Ларион взбодрился, начал убеждать Ворона, что Гамалий все-таки не бросает слов на ветер.

— Вот почитай эти приказы, — Загородний перед тем, как открыть полевую сумку, посмотрел на Вовкулаку и своего адъютанта Тимоша Компанейца. — Ребята, ану пойдите поищите дикого козла!

Это означало: оставьте нас самих. Когда ребята пошли «на лови», Ларион засыпал Ворона приказами Гамалия.

«Очень секретно. Только вот для командиров дивизий, полков и начальников штабов персонально в руки. После прочтения сжечь.

Оперативный приказ № 6.

Немедленно представить в штаб группы следующие сведения, необходимые для пятна общего движения.

1) 1109, 01249 7055 0199 имеется на их поприще 63 09 4018, 7402 9953…

2) 7042, 8610 9738 7218 каждого и всех в общей сложности 6032, 0946…»

Это был приказ, закодированный шифром «Завет», который требовал полнейшего отчета по количественному составу партизанских отрядов и их вооружения.

— Пока не будет сбывшегося лозунга, — молвил Ворон, — пока я не увижу, что все так и есть, как он говорит, никому никаких отчетов не собираюсь давать. И тебе, Ларик, не советую.

— Тогда прочти вот это, — спокойно сказал Загородний.

Другой приказ Гамалия, писанный на листе в линейку, был, скорее всего, декларацией.

«Очень секретно.

Приказ № 8 войскам Черноморской повстанческой группы. За тяжелые годы борьбы из общей массы вырезнилось не так много рыцарей-проводиров, понимающих всю важность нынешнего мента и все делающих для нашей победы. Много имеем бессознательных атаманов, старшин и казаков, которые не выполняют приказов штаба группы и продолжают действовать по своему усмотрению. Каждую неделю приходится уничтожать предателей, проникших в наши ряды. Но, несмотря на трудности, настроение в Черноморской группе бодрое, дела успешно подвигаются вперед. Всё это благодаря железной воле и кропотливому труду атаманов Загороднего, Чёрного Ворона-Лебединского, Голика-Железняка, Гупала, Февраля, а также их старшин и казаков, осознающих свою ответственность за судьбу Края.

Полученные от атамана Гупала двести миллионов рублей — использовать на организационные вопросы группы.

От правительства У. Ќ. Г. и Высшего Атаманского Совета приносю искреннюю благодарность этим рыцарям.

Прочитать по всем дивизиям и отрядам.

Командующий Черноморской повстанческой группой генштаба полковник

Гамалий.

Начальник штаба группы сотник

Вьюга.

Заполье. 10 сентября 1922 года».

И снова что-то насторожило Ворона в этом приказе, правда, теперь он быстро поймал комарика за хвост и спросил:

— Ты, Ларик, ничего не видишь здесь странного?

— А что там странного может быть?

— Хотя бы то, что некоторых за непослушание убивают, а нам с тобой, Денису и Мехтодю полковник Гамалий выносит благодарность.

— А чего он стоит без нас? — задрал нос Загородний. — С кем же тогда идти на восстание?

— Не знаю, что-то мне здесь не до шмыги.

— А в этом письме и тебе есть приветствие, — Ларион достал из полевой сумки еще один лист, где сверху карандашом было написано «п. Загороднему». И далее:

«Господин атаман, имейм терпение, не впадайте в уныние, бодритесь, деритесь смелее, и пусть ребята не падают духом. Я все, что надо, сделал и сделаю, мы как никогда близки к цели. Будьм достойны нашего чина и призвания. Мое приветствие атаманам и всем казакам!

Полковник Гамалий».

— Спасибо за приветствие, — не без иронии сказал Ворон, возвращая письмо. — Духом мы не впадем, лишь бы в некоторых брюки не спали.

— Тогда прочти и это, — Ларион аж дрожал од возбуждения (Ворон его не видел таким давно), когда доставал из сумки клочок бумаги. Это также была записка, адресованная лично ему, атаману Загороднему, командиру Первой холодноярской конной дивизии. Но почерк был другой:

«Илларион Захарович!

Спустя завтра я отъезжаю в Звенигородку для окончательного определения места съезда. К большому сожалению, я не смог увидеться с Вами, но все Ваши пожелания приняты во внимание. Крепитесь, зосталось совсем мало.

Сотник Вьюга».

Вот это уже дело!.. Да вдруг и из этой записки вылезла какая-то колика, хотя Ворон снова не мог допетрати, что его беспокоит.

— Ну как? — спросил Загородний.

— Что как? — думал о своем Вороне.

— Неужели не второпал? Лед тронулся. Готовься к поездке в Звенигородку.

— А я, Ларик, и сейчас готов.

Он еще раз перечитал записку, ища, откуда вылезла колика, но все было правильно, обнадеживающе. Комиссар Дыбенко и комбриг Кузякин, с которыми Ворон вел в Звенигородке переговоры, давно оттуда ушли. Сам этот городок лежит как раз посередине между Чигирином и Уманью, и до него удобнее всего добираться от Городища, Корсуня, Лисянки… Всё очень правильно и логично, леший бы его ухватил.

На мгновение Загородний тоже спохмурнел.

— Если и в этот раз ничего не получится, то буду просить Гамалия, чтобы перебросил меня за границу, — сказал он. — У меня здесь ни семьи, ни хаты, — добавил, оправдываясь.

Ворон смотрел мимо него по-рыбячьему неодушевленными глазами.

— Как твоя рука? — вдруг поинтересовался Загородний.

— А так! — он взял за ствол молоденькую ольху и вырвал ее с корнями.

— Нет на тебя Василия Чучупаки, — рассмеялся Ларион. — Дал бы он тебе двадцать шомполей за изуродованное дерево.

— Нет, — сказал Ворон. — Как сожаление, что с нами нет Василия… А у меня, Ларик, будет к тебе просьба. Хочу отлучиться дней на три.

— Дела сердечные? — прискалил глаз Загородний.

— Нет, у меня есть работа по ту сторону Холодного Яра.

— Едь. Только не заставишь себя ждать.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Старшая сестра Прокопа Квочки не хотела отдавать дитя, мол, как же я буду без него, оно же теперь как свое, сиську у меня брало, дети к нему привыкли, нет, пусть остается у нас, а там будет видно, однако Вовкулака покачал головой: спасибо тебе, сестра, за благость и душу правдивую, но меня послали забрать Ярка, и тут ещё и муж её, шугер Прокопа Квочки, сказал, что он тоже привык к ребёнку и готов взять его за родной, но, женщина, одумайся, тут не нам с тобой решать.

Квоччина сестра, плача, снарядила Вовкулаку с ребёнком в дорогу — замотала Ярка в чистую пелёнку, затем завязала в шерстяной платок так, что Вовкулака мог выцепить ребёнка на шею и везти его, как в колыбели, дала бутылочку молока, которого уцедила из своей груди, и вся семья провела Вовкулаку с Яркой за ворота.

Старый черный ворон созерцал то слезное провожение с высоты осокора, и хотя его крылья были уже не те, что когда-то, он все-таки проследил, куда Вовкулака поехал дальше, проследил и увидел, как тот у Ирдынских болот передал ребенка Черному Ворону.

Там, на болотах, атаман отправился по просёлочной дороге, что его среди нетечи-трясины мог нащупать копытами только Мудей, поехал, конечно же, к слепой Евдосе, встал перед ней и попросил: возьми, Евдосю, это дитя на определённое время, ибо только ты за ним сможешь присмотреть, уберечь от лихих людей, болезней и напасти.

На улице уже поночило, но слепая Евдося светлая не зажигала, зато лампадка горела у божницы, и в ее отсветах Ворон видел, что Евдося, слушая его, улыбается сама к себе невидящими глазами, аж тут дитя как-то так тихо и нехотя зарыпело, будто ленилось плакать, но хотело напомнить о себе.

— Дай же я его хоть увижу, — она забрала у Ворона ребенка, раскушкала его на кровати, а потом ощупала с ног до головы. — Моцарь!

— Моцарь-то моцарь, но еще манюне, — сказал Ворон, удивляясь, как ребенок притихнул возле Евдоси. — У тебя коза доится?

— Хочешь ряженки? — Она помнила его прихоти.

— Хочу. Но я спрашиваю за молоко для ребенка.

— За ребенка не горюй. А если хочешь ряженки, то ночуй у меня. Сделаю тебе и ряженки, и масла такого, что потом себя не узнаешь.

— Разве из козьего молока бьют масло?

— С таким казаком, как ты, и из козлина бьют, — заулыбалась Евдося. — Зоставайся, хоть искупаю тебя, бродягу твердоголового. Ты ведь любишь, как я тебя купаю?

Где-то из далины на него снова войнуло дикой орхидеей, понтийской азалией, кадилом душистым… Ворон услышал этот горько-сладкий повел, как только въехал на мочаре, тянувшиеся вдоль речушки Ирдынь, но долго не мог понять, что это за воодушевленность такая хорошая, и уж теперь догадался: орхидея, кадило и азалия зацветали на островках среди багон, которые никогда не замерзали.

— Люблю, — согласился он. — Но сейчас ещё та пора, когда можно и в Тясмине искупаться.

— Можно, — сказала Евдося. — Твоему жеребцу. И то, если он в миле.

— А Дося давно наведывалась? — спросил Ворон, пропуская Евдосину булавку мимо ушей.

— Давно. Говорила, как отвоевается, то пострижется в монахини.

— Это же чего?

— Из-за тебя, твердоголового.

— Ну, не с Досиной косой идти на постриг, — сказал Ворон.

— Она так привыкла к Мотриному монастырю, что может пойти туда и в послушнице. Я слышала, что после того разбоя обитель немного ожила, вновь принимает насельниц.

— Такой, как была, «Мотря»[43] больше никогда не будет.

— Не будет, но я к тому, что, может, Дося одваивалась да и пошла до «Мотри» уже не с саблей, а с молитвенником. Давно не появлялась. А ты чего допрашиваешься за нее?

— Да. Вспомнилась чего-то. Ты меня извиняй.

— За что я должна тебе прощать?

— За все. И за хлопоты, которые причиню, и за спешку моя всегдашняя. Должен и теперь отправляться.

— Атож. Когда не брошу на карты, то весь круг тебя красная дама ложится.

— Дама здесь ни при чем, — сказал Ворон. — У меня работа.

— Руки не болят од той работы? — спросила она.

— Болят. Но только по ночам.

— Здесь я тебе не в помощ. Одно только могу.

— Что, Евдось?

— Молиться за тебя.

Она взяла с полочки под божницей большой кухонный нож, приложила его к одной Вороновой ладони, затем ко второй. И — ко лбу.

— Будь мне здоров и дуж.

— А если со мной что-нибудь случится, ты этого мальчика… — начал было Ворон, однако она его перебила:

— К черту! Скоро ты придешь ко мне.

2

В Черный лес я вернулся упору: Загородний только что выпросил у Гамалия разрешения перепинить какой-нибудь поезд, чтобы облечь и переобуть наше пополнение. Говорю, выпросил, а не спросил разрешения, потому что именно так оно и было — Гамалий долго упирался, мол, мы этим больше себе навредим, чем поможем, поскольку привлечем излишнее внимание большевиков к железной дороге и Черного леса, а это совершенно неуместно перед началом нашего выступления. Кто знает, может, мы чугункой еще и поедем в Звенигородку, говорил Гамалий, на что Загородний ответил, что нет, атаманы поездом не поедут, потому что нас тут многие знают в лицо, могут опознать, так что поедем мы, господин полковник, на лошадях, а пока переймем хотя бы одненький эшелон.

Гамалий еще немного почмихал, покрутил носом, а потом все-таки сдался: хорошо, спините одного, но без крови — красноармейское обмундирование отберите, оружие, провиант, а людей не трогайте. Хотя как спорвете чекистов, то пошлите в небесную канцелярию по справку, — наконец потеплел с лица Гамалий.

Потомственный железнодорожник Голик-Железняк со своими казаками разобрал полотно как раз так, чтобы пассажирский поезд Ростов — Киев, костиль ему в гузно, зашпортался в нескольких верстах перед Цыбулевым. А вот и мы, здравствуйте, дарагие таварищи, примите наш хлеб-соль! Нас было немного, полтора десятка всадников, да еще пеших железняковцев, может, с десяток, но и ростовский поезд оказался так себе — только в одном вагоне ехало до полусотни военных кацапчуков, а в других — разношерстная гражданская публика. Ребята позабирали у них часы, сапоги, куличи, а железняковцы первым делом набросились на куриво, потому что уже три дня опухоли без табака, а тут тебе на — и махорка, и папироссы «Ада».

Кацапчуки нам случились яловые, не опросились, тут же поводкивали оружие и разделись так быстро, будто им растопили баню.

Операция была бы совсем неинтересной, да выручил один байбак, что, видно, целую дорогу спал и только что проснулся. Удивляясь, что мы облечены так, как и он, байбак растерялся:

— Ничево не пайма, это бандиты?

— Бандиты вы, — сказал Загородний. — А мы да, рыцари леса. Ты же отошь, что нэ убиваем дажёт таких грызунов, как ты?

— Тоже мнёт рыцари, — чмыхнул байбак в сторону, но его услышали.

В воздухе стрельнула нагайка Тимоша Компанейца, верного Ларионовому адъютанту, и так опоясала байбакову спину, что он заскавулел по-собачьи.

— Ты как с атаманом разговариваешь, рыло неумытое? — Тимиш ухватил его за барки, поднял и хотел выбросить из поезда, но Загородний не дал.

— Так ему, так ему! — закричал кацап, похожий на скомороха — был в грязных кальсонах с развязанными поворозками, босой, а гороежился так, будто его было сверху. — Врежье иему ещьо, всю дарогу бражничал в адзиночку пад шинелью, сука, а цепереча выступает с пахмелья-то, гнев на нас накликает, падла.

Тимиш Компаниец по-московскому смыслил не очень, так что подумал, что скоморох вызверился к нему, и, не медля, еще раз стрельнул тройчаткой — ее оловянный горбунок зацедил скомороховые в голову, тот упал без сознания, даже не охнув, и кровь —, все-таки кровь — журком полилась ему на нижнюю рубашку.

— Ну, вы как дети, ей-богу, — пожал плечами Загородний. — Казано же было: без крови.

— А к чему он пристал ко мне? — огрызнулся Тимиш. — Сукой обзывает, падлом дразнится.

— Э, ты еще не расслышал, что он тебя и беспробудным пьяницей обозвал, — засмеялся Загородний. — Ну, хорошо, соберите все, что надо, и гайда!

Кроме одежды и обуви, мы взяли тогда десяток револьверов, а ружья спрятали в Чуте, потому что своих имели вдоволь. Из съестных припасов ничего путного нам не перепало, хотя я видел, как Ходя по дороге в лагерь все время что-то жевал — то ли какую-то шкуринку, то ли копченое свиное ухо.

* * *

А между тем уже готов был последний приказ Гамалия:

«Очень секретно. Персонально в руки.

Приказ № 10

Господа атаманы, старшины и казаки!

Пробил время, когда вы должны доказать всю свою искренность в борьбе за свободу Украины. Помните, какая ответственность сейчас лежит на ваших плечах. В эти дни начинается общее движение. Между Польшей и Румынией подписан договор о его поддержке. На границах этих стран уже стоят, кроме наших, и чужеземные войска.

Наша армия переходит границу в ночь на 1 октября. Поэтому мы должны решить, начинать ли наше движение 29–30 сентября здесь, на месте или идти поддержать пограничную полосу, где развернутся судьбоносные события. Все главные решения мы примем на Высшем Атаманском Совете, который назначается на 28 сентября в г. Звенигородцы. Из-за границы на Раду прибудут знанные украинские проводники, в том числе генерал-хорунжий Гулый-Гуленко и заместитель начальника главного повстанческого штаба полковник Ступницкий. Сам Тютюнник не сможет прибыть, как планировалось ранее, поскольку будет заниматься организационными вопросами в пограничной полосе.

Командующий Черноморской повстанческой группой генштаба

полковник Гамалий.

Начальник штаба группы

сотник Вьюга.

22 Сентября 1922 года. Заполье».

А через неделю в Черный лес приехал Вьюрок и сказал, что пора отправляться на Звенигородку.

3

«В сэнтябре месяце бандитизм в Чигиринском, Елисаветградском, Звенигородском уездах, то есть в самом горячем очаге политического соединения, запредельно поутих. Наши органы на границах ставят это себя в заслуги, одинако ест подозрение, что затишье вызвано созданиями самих банд, которые резко именовали характер своих действий. Так, пример, банда Загороднего — Черного Ворона — Зализняка остановила пассажирский поезд Ростов — Киев, обезоружила, раздела 47 красноармейцев, возвращавшихся по демобилизации домой, одинако бандиты никого не застрелили, только избили до полусмерти двух красноармейцев, оказавших и одним сопротивление. Такое поведение «рыцарей леса» расцениваем как тактическую хитрость в преддверии оживления бандитизма.

Уполномоченный секретно-оперативного отдела

Лифшиц.

Верно: делопроизводитель

Хоботов».

(из оперативной сводки Кременчугского отдела ГПУ за 28 сентября 1922 года.)

Метель приехал в сопровождении сотника Гордиенко и казака Середы, которых одолжил для охраны у атамана Февраля, приехал и сказал, что пора отправляться на Высший Атаманский Совет, то есть в Звенигородку; туда уже прибыли генерал-хорунжий Гулый-Гуленко, заместитель Тютюнника полковник Ступницкий и наш командующий группой Гамалий. А мы тут немного зашились, сказал Вьюга, так что должны спешить.

Загородний, Гупало и Голик-Зализняк жедали его еще со вчерашнего дня, а он приехал лишь перед утром, и это атаманам не понравилось.

Денис Гупало, спрятавший своей пиваршинной сельди под тряпичный буденновский шлем, даже начал убеждать Загороднего, что здесь что-то нечистое, что Метель заведет их под глупого хату, однако Ларион затащился: растолкатель мне, что здесь не так, и тогда я тебя послушаюсь.

Припоздал? А с кем не бывает, особенно, когда решается дело, в котором задействованы многие люди? Та же Гамалий с Метелью делали все, что мы им говорили, не они руководили нами, а мы — ими, неужели ты до сих пор не второпал? — разжигал себя Загородней. Все было по-нашему: наперекор их приказам мы не прекращали борьбу с красными, а Гамалий тем временем объявлял нам благодарности; они хотели провести этот съезд в Киеве, а мы сказали: нет, да будет в Звенигородке; они настаивали ехать туда на поезде, вот же рядом станция Хировка, садись и уезжай, а мы сказали: нет, поедем лошадьми. Так кто же тут кого ведет и под чей дом? Объясни мне, пожалуйста, — не унимался Загородний.

И тут Ворона как осенило. Благодаря Ларионовой лихорадочной речи он вдруг смекнул, что его так забеспокоило в том древнем разговоре с Гамалием, — тогда оно шевельнулось где-то насподи сознания и вот только теперь засветилось.

— Да он же нарошне назвал нам Киев, потому что знал, что мы туда не поедем! — немного не вскрикнул Ворон. — А потом сам подсказал нам Звенигородку! Ларион, вспомни, подумай головой, и тебе все рассветет.

— Нет, — упёрся Загородний. — Я хорошо помню, что речь была и о Киеве, и о Смеле, и о Черкассах…

— Он назвал нам три города и голосом вырезнил Звенигородку, а теперь тебе кажется, что ты сам выбрал этот городок.

— Не забивай мне баки, — сказал Загородний, но как-то изменился с лица.

— И так же они намеренно предложили ехать на поезде, зная, что это нам не подойдет. Поэтому сразу согласились ехать на лошадь. Чтобы получалось именно так, как ты говоришь — как будто они танцуют под нашу дудку. Дошло? Вот какая тут штука дьявольская.

Загородний ещё больше изменился с лица.

— Ты преувеличиваешь, — возразил он Ворону. — Я постановил ехать и поеду. А ты себе, как хочешь. Силовать никого не буду. Целый месяц у нас со штабом группы было взаимопонимание, а теперь не знаю, что тебе ударило в голову.

Именно здесь надьехал Метель с Гордиенко и Середой и начал подгонять: пора! Не захотели ехать по железной дороге, то должны поторопиться — впереди сотня верст.

Загородний стал прощаться с казаками. Подходил к каждому, пожимал руку, его глаза снова улыбались, но улыбка та была хила и растеряна. Печат какого-то фатума застывшая на его счерневшем лике. Казалось, Ларион еще сильнее приходится на левую ногу.

— Ты едешь? — подошел он к Ворону.

— Нет.

— Тогда давайте попрощаемся.

— Навеки? — спросил Ворон.

— Что ты меня прячешь заживо? — взорвался Загородний.

— Ибо ты сунешь голову в пасть дьявола. Опомнись, — сказал Ворон.

— Ты стал видуном? Меньше надо по гадалкам ездить, — подкусил его Загородний.

— Даже так? — Ворон почувствовал толчок в самое самосенькое сердце.

Ларион как-то ураз притиск, опустил плечи.

— Я должен увидеть Гулого, — примирительно сказал он. — Я должен наконец решить, что нам делать дальше.

Загородний инстинктивно отправился к Ворону, неуклюже его обнял. Потом разинулся вокруг и хотел вскочить на свой гниду, однако нога спрыснула со стремена. По второй попытке он все-таки сел в седло.

Голик-Железняк, Гупало и их охранники уже были на лошадях.

— А вы? — Метель посмотрел на Черного Ворона.

— Я вас догоню.

— Не понял.

— Я вас дожену, господин сотник, — повторил Ворон.

— Где? И когда?

— Тогда увидите. Двигайтесь, а то опоздаете.

Загородний еще раз обвел всех глазами, махнул рукой и отпустил поводья.

К нему тут же присоединился Тимиш Компаниец.

Ещё семь всадников двинулись вслед за ними.

Метель с Гордиенко и Середой.

Мефодий Голик-Железняк со своим адъютантом Алексой Добровольским.

Денис Гупало с Василием Ткаченко.

Их всех было девять. В красноармейской форме они имели вид сторожевого разъезда.

Без происшествий перешли железную дорогу. Тревога, которая растеловала их во время прощания, улеглась.

— Господин Загородний, — отозвался Метель, который до сих пор молчал. — Теперь вплоть до Скаливатки ведите вы.

Он знал, что их путь пролегает именно через «владение» Загороднего — окол Новомиргорода, Златополя, а далее — на Капитановку, Лебедин, Шполу. Может, где-то там их настигнет Черный Ворон, которого, похоже, укусил глупый слепень. Перед Звенигородкой в двух верстах от села Скаливатка обязательно надо заглянуть в железнодорожную будку, где их будет жедать связь с паролем: на вопрос «Кто там на ночь?» — ответ: «Черноморец».

Перед Капитановкой Ларион предложил передохнуть в лоску, дать починок лошадям, но Метель не согласился.

— Мы уже и так замешкались. Если хотим застать генерала Гулого, не гайм ни минуты.

Жаль, что ослушались Загороднего, потому что тогда бы, может, разминулись с котовцами, которых черти вынесли прямо навстречу у Журавки, сразу же за Капитановкой. Еще хорошо, что не столкнулись лоб в лоб, а так где-то шагов за двести выгулькнула котовская стая, остановилась и уставилась на неведь-откуда тут взявшийся красный разъезд. Загородний радушно помахал им рукой и шарпнул повод, пуская гнеду налево. За ним и остальные всадники мало-помалу, без спешки, чтобы не вызвать подозрение, обратили в сторону и легким шагом поехали дальше, мол, у вас, братушки, дорога своя, а у нас своя. Однако «братушки» в этом нежелании встретиться добачили что-то подозрительное и подвинули вслед за ними.

«Буденновцы» придали шествие, встревать в схватку здесь было бы большой глупостью, хотя у Дениса Гупала под тряпичным шлемом захледел корешок сельди, гнедая Загороднего лихорадочно засепала ноздрями, а Мефодий Голик-Железняк снял с плеча карабин.

— Они ед нас не отстанутся, — сказал он.

Но что же делать? Даже если бы «червонцев» было меньше, бой поставил бы под угрозу главную цель.

— Попробуем оторваться, — решил Загородний. — Стрелять, когда уже будут хекать в спину.

Он подострожил гниду и погнал её галопом, за ним все помчались навскач, но чем сильнее они надавали походку, тем быстрее и решительнее галопировали за ними красные.

— Вперед! — нервно закричал Вьюга, но команда эта была лишней — всадники, припав к лошадям, слились с ними в едином ритме и порыве, их вела теперь какая-то невидимая сила, и они летели по полю так, что и сами становились невидимыми для вражеского глаза.

Позади запашкали выстрелы, где-то вверху чихали пули, и все то было бы не больше, чем комариное жужжание, да со временем натомленные лошади начали приставать. Расстояние же между красными и лешими сокращалось. Когда она уменьшилась до пятидесяти шагов, Загородний полуоборота развернулся в седле, свел карабина и выстрелил. Тот, кто спешит навстречу пуле, всегда уязвимее того, кого этот шар догоняет, — передний котовец полетел с лошади.

У беглеца есть еще одно преимущество над преследователем — это граната.

Здесь не нужно больших усилий для бросания, потому что тот, кто догоняет, прибежит к «кукурузы» вовремя —, как раз тогда, когда она репает. Так что Тимиш Компаниец, воспринявший выстрел атамана как сигнал, бросил гранату вполсили, чтобы передние конники не успели ее проскочить, прежде чем она, зашкварчав, гагахнет.

Так оно и произошло — передние лошади с диким ржанием вздыбились, выбрасывая из седел верхушек. Расстояние между котовцами и беглецами увеличилось. Красные затупцевали на месте, потеряв охоту гнаться дальше, но со временем вновь взялись за своё, правда, уже без того рвения и дикарского иканья, с которыми начинали погоню. Они преследовали леших вплоть до Товмача, и кто знает, или отцепились бы, если бы не сумерки и не мрачный лес, в котором под грецким орехом родился Черный Ворон. Здесь беглецы наконец перевели дыхание. Отдохнули бы и подольше, если бы не Метель.

— Пора, пора! — беспокоился он. — Слава Богу, все целы. Поехали!

Уже ночью поминули Капустино, затем Стецовку и в двух верстах от Скаливатки подъехали к железнодорожной будке, из окошка которой пробивался желтоватый свет. Все остались в реденькой лесополосе, тянувшейся вдоль насыпи, а к будке пошли Вьюга с Ларионом. Безлунная сентябрьская ночь выдалась темной — на небе кое-где звездочка.

Метель постучал в окошко. Внутри что-то заслонило, прокашлялось, и наконец послышался мужской голос: Происшествия: Россия: Lenta.ru.

— Кто там на ночь?

Это и был пароль. Немного помолчав, Метель ответил:

— Черноморец.

— Заходите!

Они зашли в будку, где Загороднему вроде бы и не было места — такая теснота, — но рассаживаться никто не собирался.

Оспавший мужчина в одежде железнодорожника, только форменной фуражки недоставало, сказал, что все остается так, как было договорено. Он не знал в лицо ни Метели, ни Загороднего, поэтому водил глазами то на того, то на того, пытаясь угадать, который из них за старшего. В конце концов объяснил обоим, что Гулый велел им сперва ехать к хутору Чернячки, где в крайней избе с просторным крыльцом и тремя окнами улицу их уже ждут. Пароль тот же. Сказав все, что от него требовалось, железнодорожник посмотрел на дверь, не скрывая своего желания поскорее распрощаться с гостями.

Они вышли в ночь. Вскоре доехали до Чернячки, и в дом «с просторным крыльцом и тремя окнами на улицу» вновь ушли Вьюга и Загородний. Во дворе так рычал пес, что кроме его лжеца невозможно было что-то услышать. Даже когда из избы вышел хозяин и запихнул рябка к буде, тот и дальше питал надорванной голосиной.

— Кто там на ночь? — перекричал его хозяин.

— Черноморец.

— Ну, слава Богу, — подошел к ним мужьяна с большой лысиной, полыскивавшая во тьме, как лунное полнолуние из-за облаков. — Я уже боялся, что вас не будет. Гамалий сказал, чтобы сотник Метель, не знаю, который это из вас, сразу ехал в городок. А остальные люди тем временем передохнут у меня. Сколько вас?

— Девятеро, — сказал Вьюга. — На лошадях.

— Пойдем к ригу, потому что в доме будет тесно.

Когда все разместились в риге, Метель повеселел.

— Отеперь можете и предремать! А я через час вернусь.

Скочив на лошадь, он отправился в городок.

— Мы здесь как задремаем, то проснемся связанными, — сказал Гупало.

— Не думаю, — возразил Загородний. — Пока все идет как надо.

— А я думаю! — Гупало снял с головы тряпичного шлема, выпустив на волю сельди. — Целую дорогу думаю.

— О чем?

— О том, что Метель сейчас приведет сюда чекистов и сдаст нас, как баранов.

— Если бы он хотел нас сдать, то давно бы это сделал, — отозвался сотник Гордиенко. — А если кто-то смышляется, то давайте выставим стражу!

— Чтобы собак дразнить? — и далее злился Гупало.

Но опасения оказались напрасными — Метель вернулся вдвоём с командующим Черноморской группой.

— Как доехали? — Гамалий искренне пожал руку Загороднему, потом Гупалу и Голику-Железняку. — Сотник говорит, без приключений вы не умеете. И генерал Гулый был уверен, что без этого не обойдется. Это, говорит, ребята опаздывают, потому что грибная пора — Ларион где-то надыбал красноголовцев и солит на зиму. Генерал, оказывается, хорошо вас знает?

— Было дело, — кивнул Загородний.

— Вот он вам и записочку передал. — Гамалий протянул ему клочок бумаги.

Загородний взял, но в темноте риги читать не видел. Присветил спичкой. Пока та спичка горела, атаман прочитал цидулку дважды — такой скупой она была. Но разве у генерала было время составлять петицию? Спасибо, что черкнул карандашом несколько слов — сжато, строго, но зато все понятно:

«Господин Загородний,

либо труд, либо персональная жизнь.

Гулый-Гуленко».

— Ясно, — Ларион спрятал записку в полевую сумку.

Он действительно все понял: труд — это борьба, а персональная жизнь — то частный интерес, личная выгода. Только напрасно генерал об этом напоминал. Если бы Ларион выбрал второе, он бы теперь был далеко. Впрочем, записку Гулый передал ему не для установки, а для подтверждения того, что что он все-таки прибыл и ждет их в Звенигородке. Эту фразу Гулый повторял часто. Для тех, кто знал его, она была паролем.

— Развидняется, — Загородний смотрел в пройму двери.

Действительно, реденькие зори на небе растаяли.

— Ничего, — сказал Гамалий. — В городке тихо, все под нашим контролем.

— Тогда двинулись?

— Не все вместе. Сначала поедем мы с вами, господин Загородний. Берите еще кого-нибудь — Гупала или Железняка. Остальные приедут позже с Метельником. Осмотрительность превыше всего. Должны еще заехать к одному нашему мужу — подзавтракать перед совещанием. Да и лошадям вашим пора овса сыпнуть, разве нет?

— Ну, начинается… — заворчал Гупало, услышав, что предстоит пройти ещё один «связь».

Гамалиеву не понравился его тон, но он сказал почти торжественно:

— Да, ваша правда, атаман: начинается. Вы едете с нами?

— Нет, я поеду со своим адъютантом, — ответил Гупало.

— Тогда встретимся уже на совете.

Гамалий посмотрел на Голика-Железняка. Тот кивнул. И они втроем поехали первыми. Гамалий, Загородний и Голик-Залезняк.

Когда переезжали мостик через Гнилой Тикич, на улице уже рассвело. Городок был по-вранишнему тихим. Где-то мукнула корова. Проскрипел колодезный журавль. Если бы кто и увидел этих всадников в красноармейском выряде, то вряд ли бы обратил на них особое внимание.

* * *

Мельник Охтанась принял их у себя в доме. Жил он у водяной мельницы над тем же Гнилым Тикичем, и видно было, что это жилище мельника, потому что на завтрак им подали все мучное: вареники, клецки, гречаники, потапцы. Ахтанась и лошадям щедро усыпал овса, а для гостей ко всему поставил на стол карафу водки.

— Мы что — на свадьбу едем? — посмотрел Загородний на Гамалия.

— Для аппетита, — виновато улыбнулся Ахтанась.

— Ну, этого нам никогда не было недостатка.

Гамалий одобрительно кивнул Лариону и тоже отказался пить, а Мефодий, поколебавшись, всё-таки потащил рюмку с мельником Охтанасем, «чтобы не обидеть хозяина». Выпил, крякнул и так допался до гречаников, что Загородний удивлялся, куда они ему влезают, скотому, как лестницу, Мефодию. Сам Ларион ел мало — немного переволновался в пути, а тут чем ближе было к атаманскому совету, тем чемраз сильнее напоседала какая-то тревога. Гамалий это видел, поэтому, когда мельник вышел из комнаты, попытался успокоить Загороднего:

— Вы зря волнуетесь, господин атаман. Все продумано до малейшей мелочи. У нас тут свой уездный военком, наши люди есть даже в чека. Вслепую мы бы этого не делали.

— Знаю, — холодно сказал Загородний.

— Мы же едем не на свадьбу, это вы правильно завесили, — вел дальше Гамалий. — Не забывайте, что мы прибыли на сборы волостных военкомов. У вас есть вид военкома Телепинской волости, она всех обязывает вам помогать.

— Знаю, — повторил Загородний. — Никто и не волнуется, я только не хотел бы упустить Гулого. А то сотник Метель нас подгонял целую дорогу, а теперь расселись, как у Проньки на именинах. Ты что, никогда не видел галушек? — вдруг вычитался он на Голика-Залезняка, который, докончив гречаники, подсунул к себе полумиска с галушками.

— Видел, — сказал Мефодий. — Но дай мне, может, в последний раз по-человечески наесться.

— Ну, с таким настроем, господа, лучше возвращайтесь домой, — рассердился Гамалий. — Никто вас сюда не тащил силой. Либо труд, либо…

— Хватит агитировать, — перебил его Загородний. — Мы едем или пьем? Потому что, если я возьму рюмку, то этого графина не хватит.

— Вот так бы и сразу! — обрадовался Голик-Железняк и потянулся к карафе, но Гамалий его остановил:

— Потом!

Он вытащил из полевой сумки паку плотно сложенных мап и, разделив их на две части, подал атаманам.

— Чтобы не терять времени, передаю вам военные карты ваших районов.

— Вот дело, — сказал Загородний.

Гамалий достал из кармашка командирских часов с компасом на откидной крышке.

— Ну, с Богом!

Поблагодарив мельникова за хлеб-соль, они вёльнича поехали к средокрестию местечка. Промынули цирюльню Боруха, бакалейную лавку Лихтера, где теперь уже находилась кооперация, гимназию, в которой Черный Ворон когда-то вел переговоры с Дыбенко и Кузякиным.

Наконец подъехали к заезду Винокура, где и должно было состояться собрание волостных военкомов, а на самом деле — главный атаманский совет.

У коновязи было уже припнуто с десяток разномастных лошадей (здесь нашлось место и их), на крыльце покуривало несколько таких, как и они, военников, которые с интересом приглядывались к пришельцам, пытаясь хотя бы которого-то из них опознать.

Загородний с Голиком-Железняком тоже повели по курильщикам глазами, не топчется ли здесь Звенигородский атаман Гонта-Февраль, не подоспел ли из городищенских лесов Антин Грозный, заступивший погибшего Трофима Голого, не опередивший ли их Черный Ворон, которого вчера укусил глупый слепень, а сегодня атаман мог вынырнуть здесь из-под земли.

Нет, вроде никого знакомого они не увидели, но и эти ребята, стоявшие на крыльце, были свои — они дружно поздоровались, заговорщицки поглядывая на атаманов. Ларион с Мефодием охотно подымили бы круг них табачком, если бы Гамалий не предупредил, что сперва надо зайти и вызваться о своём приезде. А уже потом — пожалуйста, знакомьтесь, кто с кем хочет.

К тому же Загороднему страх как кортело быстрее увидеть Гулого, на которого он возлагал наибольшую надежду.

Гамалий приоткрыл дверь, вежливо пропуская атаманов впереди себя, Загородний первым ступил через порог, и тут, в сенешних тенявах, не успел даже клипнуть, как плоские тиски обхватили его руки, ноги, плечи, сдавили шею; зашедшего вторым Голика-Железняка видно, не сумели скрутить вот так, в одно мгновение, потому что он ещё успел выстрелить с нагана, хотел, одчаяка, пустить пулю себе в висок, но кто-то — костиль ему в гузно! — ухватил за руку и выстрел вышел слепым, пуля попала в потолок, а на него, на тощего, как лестница, Мефодя со всех сторон навалилось столько мерзости, что он больше не мог шелохнуться.

— И ты, Гамалия, с ними?! — вздушенным голосом выкрикнул Загородний.

Да ответа не услышал.

* * *

Из шифрограммы Полномочного представителя ГПУ на Правобережной Украине Ефима Евдокимова от 29 июня 1922 года, № 3/479:

«Лычно. Совершенно секретно.

Председателю Госполитуправления Украины тов. Манцеву.

При сем препровождаемом сводку по делу петлюровских партизанских отрядов, некоторому знанию которых будут обширены территории Кременчугской и Киевской губерний, в части района Холодного Яра и Знаменских лёссов.

Центром нашей разработки в данное время представляется Елисаветград, где работает спецгруппа нашего уполномоченного. Из прилагаемых материалов видны, что мы имеем солидную возможность провести глубокую разработку по представлению и объединению под нашим руководством множественных бандитских отрядов для полного уничижения таковых. Благоприятные представления сотен в том, что все петлюровские атаки с нетерпением ждут сигнала из-за кордона во всеобщем восстании. При этом они жаждут объединения под руководством эдиного центра, тогда как заграница молчит и они не имеют с ним никакой болеэ-менеэ серьезной связы. Захваченный нами видный петлюровец Трофименко (бывший офицер главного повстанческого штаба Тютюнника в Тарново), пришедший из-за польского кордона для подрывной некоторой вероятности, после надлежащей обиды принял нашу сторону и в апреле месяце сам предъявил план изъятия главарей нациалистических банд. Эму будет помогат тоже захваченный и завербованный нами бывшый петлюровец, а теперьь проверенный наш агент Терещенко.

В настоящее время мы выбрассиваемся для работки на месте группу наших работников с уполономоченным, некоторому пространству которого намечается по следующему плану:

нажать 1. Форсирование бурной некоторой вероятности повстанческого центра, дабы сотворит эму надлежащий авторитет среды вооруженных командиров.

2. Интенсивная работа по налаживанию крепких связей с главарями-атаманами.

Примечание 3. Стремление добится получения копьевого состава участников банд.

4. Перенесённые центра работки из Елисаветграда во второе место — более удобное для нас в отчестве быстрой регулярно связы, но вместе с тем не очений отдалённое от главных повстанческих очагов. Таким местом намечается огород Звенигородка в Киевской губернии.

5. Главная цель нашей работы — проведет сьезда главарей, что обеспечит их окончательную ликвидацию.

Данные, которыми мы располагаем, и безусловный авторитет нашего секретного сотрудника среды петлюровских атаманов дают нам все шансы на успех работки.

29 Июня 1922 г.

Полномочный представитель группы

Евдокимов».

Из шифрограммы Полномочного представителя ГПУ на Правобережной Украине Ефима Евдокимова от 25 сентября 1922 года:

«Мы вплотную подошли к моменту реализации работки.

В основу плана ликвидации главарей нами положен следующий:

нажать 1. Вся головка в лице атаманов, кои приедут в Звенигородку, буде нами взята на ссуду по прибытии на съезд.

2. В ликвидации главарей будут задействуемы соответствующие Губотделы ГПУ, а для болеэ успешного проведения операции на местах имеются и должен быть поднят наши опетые представители, под руководством которых будет произведена эта работа.

Примечание 3. Для подготовительной работы к съезду нами была выслана группа с целью подыскания явочных квартир и помещения для съезда. Группой приготовлены две железнодорожные будки и три явочные квартиры.

План изъятия головки (съезда) таков:

нажать 1. Прибывающие атаки в сопровождении наших представителей направляются на указанные будки — на первую явку; оттуда они издут на следующие явочные квартиры, на одной из которых атаки строят постепенно взятые.

2. Принимая во внимые, что атаки будут прибывают в сопровождения отборных казаков-бандитов, нами совестно с военным Командованием для проникновения соответствующие меры. Так, для успешного проведения операции на месте выехавших: Заместитель Полномочного представителя тов. Фриновский и Начальник 3 Отделения тов. Николаев с группой в 20 человек государственных и усиленным отряду красноармейцев.

Следовательно, ест все основания надеятся на успешный вход операции, которую мы недвусмысленно назвали «Заповит»».

Из шифрограммы Полномочного представителя ГПУ на Правобережной Украине Ефима Евдокимова от 29 сентября 1922 года:

«Вчера, согласно нашей разработке, была проведена успешная операция «Заповит» по захвату главарей петлюровских банд, прибывших в Звенигородку на так называемую «высыщу атаманскую раду». В первую очередь нами были бы изъяты сами видные атаки, возглавляющие Холодноярский Повстанческий Комитет, Загородный и Олизняк. Также были восторженные известный атаман Черного лёсса Гупало и ближние помощники-адъютанты всех трех главарей, а в имени: Компаниец, Добровольский, Ткаченко.

Операция «Заповит» протекала в чрезвычайно сложной направляемой обстановке, и только благодаря опыту, выдержке и мужеству ээ руководителей нами получен успех. В то же врем слэдуэт отметит, что некоторые атаки то ли по исключительной своей опорожности, то ли по каким-либо вторым собраниям на этот съезд не явились. В частичности, избежали ареста таковые авторитетные среди бандитов главари, как Гонта-Лютой, Савченко-Нагорный, Черный Ворон.

Одинако восторг их сообщников и, следовательно, значительное ослабление повстанческого соединения дает нам шансы на скорую поимку этих порагов и уничижение их поредевших отрядов. Уже в самое ближайшее врем в Елисаветград и на периферию будет выслана очредная спецгруппа для ликвидации не прибывших на съезд атаманов. Операции, имеющему целью в заключении не только повстанческих главарей, но и всех нациалистов подпольщиков, дано название «Щырые». Что касается захваченных нами бандитов, так все они под усиленным конвоем отправлены в Лукьяновскую тюрьму г. Киева.

Дабы не рассекретит наших ценных агентов Трофименко-Гамалия и Терещенко-Завирюху, мы их также временных арестовали (по уговору с последными) вместе с еще двухмя приставленными к ним сексотами, сопроводительными атаманов на сезд. Тэм болеэ, что, находясь в камере с бандитами, они смогут выудит у них крайнее тяжелую для нас информацию.»

Загрузка...