ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

За зиму ребята так издевались, что весной 23-го погуляли во что бы то ни стало. Даром что из всех ушедших на зимние квартиры вернулся лишь Василинка — безусый паренек, похожий лицом на девочку. Того и Василинка, а не Василий. Было ему од силы шестнадцать, а может быть, еще меньше, разве допросишься?

Василинка упорно отмалчивался, потому что я еще в прошлом году отговаривал его от лесной жизни, говорил, чтобы он приберег себя на будущее, но парень затянулся: не примете в отряд — сам буду воевать.

Он приехал к нам, как настоящий казак, на ухоженном чалом коне, при оружии, в завеликой полосовой шапке-кубанке с кожаным верхом, которая часто съезжала ему на глаза. Василинка был незаменимым для нас разведчиком и вестовым, мог продвинуть своего интересного носа в самую маленькую лазейку. Бедясь, что «у него, бедного, украли корову», или «напитывая работу», он смело, да еще и с претензией, заходил в любое советское учреждение, на сахарную или железнодорожную станцию и выведывал все, что надо. А когда уже заходил слишком далеко, то вместо того, чтобы арестовать понозу, от него просто отмахивались: «Ану, сапляк, праваливай атседа».

На этот раз Василинка тоже повернулся к нам не только на лошади и в кубанке, но и со списком коммунаровских кооперативов и графиком движения поездов на перегонах Цветково — Шпола — Сигнаевка — Христиновка — Завадинцы.

Еще в марте мы без труда взяли кассы Лебединского и Носачевского кооперативов, а в начале апреля под Шполой и Сигнаевкой перепинили два поезда, где в почтовых вагонах нашлось немало путного крама. Особенно нам понадобился лантух синих диагоналевых галифе с красными кантами (к сожалению, до них не было кителей), предназначенных для какого-то милицейского отдела, но мои ребята уже так обносились, что милиционеры пусть прощают.

Не повезло нам в Шполе, когда ночью проверяли почтовое отделение. Чтобы отвлечь внимание, Сутяга с Козубом сначала зажгли пристанционные склады. Пока туда вместе с пожарными сбегалась вся оружная челядь, мы наводили порядок на почте.

Реквизировали кассу, уничтожили телефонно-телеграфную утварь и, пустив петуха, побежали к берегу Шполки, где нас поджидали Фершал с Ладымом, держа наготове лошадей. Вдруг позади грянуло. Охранник, который спрятался где-то в чулане, теперь, задыхаясь от дыма, выскочил на улицу и зопалу выстрелил нам вслед. Пальнул наугад, да иногда глупая пуля попадает точнее, чем прицельная. Вьюн, бежавший впереди, сбросил руками вверх, словно поскользнулся. Я знал этот взмах руками. Видел его не единожды. Не пожалел гранаты и пожбурил её туда, зведкиля раздался выстрел — при свете пожара увидел, как крутилась кверху ногами раскаряковатая фигура.

Вьюн упал навзничь на влажную весеннюю землю. Опустившись на колено, я преклонился над ним. Вьюн смотрел на меня широко открытыми глазами.

— Так легла карта, господин атаман, — сказал он. — Все правильно… Прощайте…

Вьюн все еще смотрел на меня, но я видел, что глаза его безжизненны. Провёл ладонью по его векам. Потом взял, мертвого, на руки и быстро пошел к берегу.

Мы похоронили Вьюна во рву под Шполянским лесом. Я достал из кобуры китайку, которую всегда имел при себе, разорвал пополам и покрыл ему глаза. Тело засыпали землей, сверху положили ветви.

Ночной лес пахнул рястом.

Сели на лошадей. Все, кроме Козуба. Он остался один на сам с товарищем. Когда нас догнал, я протянул ему «штаер».

— Почему мне? — сник Козуб.

— Ты знаешь, — сказал я.

А через два дня на Лебединский лес подвинула облава. Получается, мы все-таки хорошо насолили коммуне. Еще утром примчались Бегу и Василинка, которые караулили в разъезде, и сообщили, что в нашу сторону движется около сотни человек. Впереди по широкой скамье идут крестьяне-ответчики, а вслед за ними сунет милиция и, видно из всего, ударная группа ББ.

Я постановил собрать все свое добро и отойти в Графский лес.

Да на следующее утро мы увидели, что преследователи не угомонились. Пересидев ночь на хуторах Богуновых, они подвинули уже на Графский. Пришлось перескочить под Капитановку.

На лошадях мы могли их водить за нос сколько угодно, но все это мне не нравилось. Вурдалака предлагал зайти нахабам в тыл и, не трогая заложников, растолочь чекистов. Такая дерзкая мысль меня и самого наведывала, однако пришлось ее отбросить: в таком бою избирательными жертвами не обойдешься. Все показывало на то, что пора переходить в более дальние края. Иначе они од нас не отстанутся. К тому же я ужасно соскучился по Холодному Яру. Как он там? Или жевриет еще огонь хотя бы в его пещерах? Стреним ли там кого-нибудь из казаков-осташенцев?

Я был уверен, что да. Но и понятия не мог предположить, что в Холодном Яру на встречу меня позовет… атаман Веремий.

* * *

«К поимке банды Черного Ворона, кромэ ударной группы окружного отделения ГПУ и милиции, в свой отряд било привлечено 60 ответчиков из крестьян близлежащих пос. За три дня погоны было бы несколько столкнованный с бандитами, одинако они ускользали от удара. Надо отдать долгое нашим людям, которые в течении трех дней, оставаясь на голодном пайке, изнемогая вот страшной усталости, упорно и безропотно шли по следу бандитов. Иногда поместо пищи приходилось подчеркнутся молодыми листьями, коэ-кто даже из числа закаленных бойцов падал без чувств…

В этой связы слэдуэт смегчит упреки в наш адрес из-за того, что при Окротделении ГПУ временно прекратили работу спецкурсы по Изучению украинского языка. Тэм болеэ, что успех этих занят и так был весьма незначителен, поскольку свиты все наши сотрудники представляют уроженцами губерний Центральной России. Они сетуют на излишнюю формальность этого мероприятия, дескать, и так можно обяснится, а овладеть языковой на надлежащем уравно оны все равно не сумеют.

Одинако еще раз подчеркиваем, что временных перерыл в работэ курсов произошел из-за перегруженности первоочередной задач — борьбой с политическим бандитизмом.

Нач. Шевченковского окротделения ГПУ

Адамович.

Секретарь

Орлов».

(из пояснительной записки Губернскому отделу ГПУ от 27 апреля 1923 года.

2

Перед тем, как отойти к Холодному Яру, атаман написал домой письмо и попросил Василинку доправить его до Товмача.

«Добрый день, мои родные!

Низкий поклон Вам, папа, мама и тебе, моя дорогая сестра Мария!

Пишу это письмо в грустном предвкушении, что мы больше не увидимся. Вы ведь и сами знаете, что домой мне неприятия нет.

Я уже просил вас и сейчас прошу отказаться от меня хотя бы перед большевистской властью, лишь бы она не травила вас устенькую жизнь за то, что ваш сын и брат был «бандитом». Вот это их «бандит» допекает мне сильнее всего, знаю, что и вам оно камнем лежит на душе, потому что «бандитом» я стал только потому, что имел искреннее и любящее сердце. Я превыше всего любил свой край и народ, а потому, не колеблясь, пошел защищать его от московского оккупанта.

Не горюйте за мной тяжело. Мне совсем не жаль моей молодой жизни, потому что кладу ее за нашу святую идею, которая никогда не умрет даже в порабощенной Украине. Один мой товарищ, такой, как я, недавно сказал простые слова, которые меня до сих пор греют, поэтому повторю их и вам: история когда-нибудь скажет, кто я был и где делся. Но мне искренне жаль вас, мои родные, потому что страдаете из-за меня. Поэтому я спешу сказать Вам, пап, что если уйду из этой жизни, то понесу с собой к небесам великую любовь к Вам. Я и буду ТАМ помнить, как Вы, мой дорогой папа, вытянулись в нить, чтобы дать мне образование, и как радовались, что когда-нибудь из меня будут люди. У меня надинка, папа, что Вам никогда не будет за меня стыдно.

Простите и Вы меня, моя мама, знаю, что Вам тяжелее всего. Да хочу, лишь бы Вы знали, что в самый черный час я вспоминаю, как Вы меня, еще совсем малого, привели на лесную поляну, усеянную земляникой, и не коснулись ни одной ягодки, пока я не выбирал их всех к другой. Может забыли? А я часто вспоминаю тот земляничный праздник. Теперь, на расстоянии, припадаю в Ваши руки, качавшие мою колыбель. Не плачьте, мама, я еще жив и, даст Бог, буду жить долго наперекор нашей судьбе-мачехе. Жаль только, что ни одна из моих троп не ведет к вашему порогу.

А ты, сестра моя самая дорогая, Марусенька моя золотая! Знаю, что на твою бедную голову упадет самая большая беда из-за твоего брата. Ибо ты еще совсем молода, а эта чужестранская власть никогда не забудет, чья ты сестра, и будет позорить не только тебя, но и твоих детишек. Да если сможешь, прости и ты мне, сестра, и деткам своим скажи хоть шепотом, что их дядя никогда не был бандитом, что он воевал за Украину. Горько мне вспоминать, как я, глупый, был поднял саблю на тебя, когда ты уговаривала меня покинуть лес, но ты же, Марусенька, знаешь, что я тебя никогда и пальцем не тронул и скорее руку себе отрублю, чем обижу тебя. Знаю и то, что ты меня высвечивала за мою лесную жизнь только из жалости ко мне. Спасибо тебе, моя золотая. Помнишь ли, как я отъезжал в Москву на учебу, а ты плакала за мной и бежала за телегой немного не до самой тупиковой станции, потому что думала, что я больше не вернусь? Так оно, вишь, и получилось. Я вернулся, но не под родную стреху. Твое сердечко слышало все заранее.

Спасибо вам всем, мои родные, за понимание. Горячо целую вас. Прощайте и не горюйте за мной, потому что я сознательно выбрал этот крест.

Ваш сын и брат.

19 апреля 1923 года».

3

Уже ближе к Холодному Яру они, чтобы запастись провиантом и табаком, разгромили ночью гамазей в Михайловке, потом, еще не остыв, заскочили в Жаботин и сделали ревизию в потребительской кооперации — прихватили муки, крупов, сахара, спичек, махорки, а Захарко нащупал в темноте самого настоящего граммофона и, не долго думая, оторвал од него раструб. Где-то слышал, что как подгонять эту огромную воронку к дулу, то выстрел получается как из пушки.

От Жаботина до Холодного Яра было три скока лошадью, и ещё на рассвете они нырнули в дубину, где тут же, почти на опушке леса, решили передохнуть. Кроме того, Ворон хотел разглядеть, чем дышит эта мисцина, не будет ли какого-то движения им вдогонку со стороны Жаботина, который раньше всегда кишел «червонцами».

Как будто ни — мисцина дышала спокойствием, дубовой терпкостью и медвежьим луком, который разросся здесь целыми коврами. В апреле Холодный Яр плотно покрывался зарослями барвинка и медвежьего лука — хоть косой косы. Ее лапатыми стеблями всегда можно было подкрепиться, если ты, конечно, не собирался ни с кем целоваться, потому что хотя и называлось это растение луком, а пахла все-таки чесноком. Видно, медведи здесь что-то напутали.

Особенно упорно пасся в тех зарослях Ходя. Он запихивал левурду в рот целыми пучками, порой путая её с такими же лапатыми листьями ландыша.

На этот раз никто из них к девушкам не собирался, и они вкус позавтракали салом с медвежьим луком. Закурив «свеженькой» махорки, с интересом наблюдали, как Захарко примерил к ружью воронку граммофона.

— Ну, хорошо, — сказал его брат Бегу, — прицепить ты ее прицепишь, тут большого ума не надо. Но как же ты будешь целиться, голова твоя и два уха? Эта же воронка и мушку заслонит, и того, в кого будешь стрелять.

— Не беда, — сморгнул носом Захарко. — Это только для того, чтобы кого-то напугать. Вот подвинет на нас красная банда, а тут ей навстречу — бабах! — пушка.

— Э, напугаешь, — не поверил ему Неверующий Фома. — Как одирвется та воронка да как даст тебе по черепку, то будешь знать. Спроси вон у Сутяги, как ему было оторвало тулупа от «люйса».

— А что тут спрашивать? До сих пор рубец на лбу, — сказал Цокало, и все посмотрели на Сутягу, как будто никогда не видели того шрама.

Сутяга, сидя под дубом, облокотился на ствол и тихонько похрапывал. Голова ему упала на грудь, баранья шапка съехала низко на лоб.

— Где же тот шрам? — Неверующий Фома, который только что сам сказал, что Сутягу ранил тулуп, теперь с недоверием посмотрел на Цокала.

— Под шапкой, где же.

— Да ну.

— Гну! — Цокало сердито поцокал языком.

Сутяга от того тиканья перестал храпеть, но не проснулся.

Тем временем Захарко примоцовал раструб к дулу ружья и нацелился в ту сторону, откуда они приехали. И тут он увидел Козуба, который караулил под лесом, а теперь погонял сюда.

— Бричка! — воскликнул Козуб, так натянув повод, что его лошадь стала цапки.

Даже Сутяга моментально вскочил на ноги, как будто то не он похрапывал под дубком, а его баранья шапка.

— Козырная? — спокойно спросил Ворон.

— Не знаю, но едут со стороны Каменки на Жаботин.

— За мной! — вскочил на коня атаман и вскоре остановился за рассоховатым дубом. Отсель была видна бричка, в которой сидели трое мужчин. Один во френче, второй в светленьком пыльнике, а третий… третьей была женщина, только облеченная по-мужски.

Расспросить у этих путников, кто они и что, было не с руки. Вот так налететь из леса — рискованно. Возвысят стрельбу, огрызнутся гранатами. Достать пулей отсюда? А вдруг это наши переоделись.

Бричка, покачиваясь на рессорах, приближалась. Казаки с нетерпением ждали команды.

— Позвольте, господин атаман, я забалтываю их, — тихо отозвался Василинка.

Ворон с удивлением оглянулся на парня. Василинка угадал его мысль.

— Только же смотри там… Не горячись.

Василинка мигом соскочил с лошади, бросил на землю свою шапку-кубанку, снял с себя кулич с кобурой, потом положил за пазуху «гусиное яйце» — круглую ребристую гранату — и, став теперь не партизаном, а пастушком, на волнке задумался: ничего ли он не забыл? Нагнулся и подобрал сухой дубовый посох.

— Он что, будет лупить их? — удивился Неверующий Фома.

Но ему никто не ответил. Василинка уже бежал через поле к бричке и, вымахивая дубовым бучком, орал как на пожар.

— Стойте! Стойте, там в деревне банда!

Его услышали, все трое повернули головы в Василинку, да, видно, ничего не второпали, потому что бричка катилась дальше.

— Назад! Обратно! Там полно банды! — закричал Василинка, добегая до брички и показывая бучком в сторону Жаботина. — Разгромили радкоп, сожгли сельсовет, вырезали комезу[52]!

— Да что ты гавариш? — сумелся гладкий человек во френче. — Какая банда? Аткуда?

— Не знаю откуда, а только дядя Йван послал меня в Михайловку пересказать, потому что они сокрушили и тилифона, и моего папу убили… — Василинка из распуки заплакал. Слезы нарядки катились по его щекам и не давали толком разглядеться на красивую тетю в кожаной фуражке, такую почтенную и пышную, словно она была здесь старше над мужчинами и меньше всех испугалась того, что произошло в Жаботине.

— Сколько их? — спросил «погонщик», потянув вожжи на себя.

— Бага-а-ато, — всхлипнул Василинка.

— Пагаде, мальчик, не плачь, успокойся, — сказала красивая тётя, глядя на Василинку большими чёрными глазами. — Ты хочешь сказать, что бандиты да сех пор в селе?

— А где же?! — сердито воскликнул Василинка. Его разозлило, что эта чекистская улыбюха была так красива и что она назвала его «мальчиком». — Посмотрите, что они со мной сделали! — Бросив палку на землю, Василинка расхристал грудь и выхватил из пазухи «гусиное яйце». — Руки вверх, потому что здесь вам и смерть!

Все трое оторопели, забыв, где у них руки. Может бы, который-то еще шарпнулся к револьверу, но Василинка так «замкнул» пальца на кольце гранаты, что если бы даже падал мертвый, то «гусиное яйцо» зосталось бы в одной руке, а чека во второй. Первым его послушался гладун во френче, затем, выпустив вожжи, поднял руки «погонщик». Глядя на них, кожаная красавица презрительно фыркнула и, словно играясь, сделала то же самое.

— Ну, и што дальнее? — насмешливо спросила она.

Эта кривая улыбочка Василинку доконала. Дрянь даже перед смертью не принимает его всерьёз.

— Вы хотели знать, где банда? — он тоже улыбнулся вплоть до ушей. — Банда сдесь, мадам!

«Мадам» уже не имела в этом сомнения, потому что от леса к ним галопировали всадники. Чтобы меньше вздымать шума, Ворон взял с собой только Вовкулаку и Бегу. Быстро разоружив и обыскав троицу, в лес их повели пешком. Бричкой ехал вслед Вовкулака, везя на заднем сиденье три револьвера, коричневый цератовый портфель, планшетку и кожаную полевую сумку.

В дубине их встретил свита из девяти казаков.

Просмотрев вида на жительство «гостей», атаман заяснил лицом — рыба попалась немаленькая. Он допросил их в одиночку. Гладун оказался первым заместителем председателя окружного исполкома Федором Ивановичем Касатоновым. Рассказал, что родом он из Смоленщины, а на Украину его послали для укрепления советской власти. Здесь он ничего плохого не сделал, не убил и мухи. Поднимал сельское хозяйство. Вот и теперь ехал в Жаботин организовывать весеннюю посевную кампанию. Если его отпустят, он тут же комиссируется по состоянию здоровья, поедет на свою Смоленщину, и тут ноги его больше не будет.

— По тебе не скажешь, что ты слаб, — покачал головой Ворон. — Френч вон трещит по швам. Пику на нашем сале одьев?

— Я сала нее ем, — сказал гладун. — У меня ао нэво изжога.

— Получается, что наше сало еще и виновато, — вздохнул Ворон.

— Вы жёт мёня не растреляете? Я ведь что… я мерный человек… занимался сельским хозяйством. Я люблю Украину…

— А Россию ты любишь? — спросил Ворон.

— Ну… как жёт, канешно. Сразу уеду, йесле атпустите. Вы же меня мена атпустите?

— Это решит Вовкулака.

Вурдалака, не поднимая глаз с Касатонова, глотнул слюну. Он уже прикидывал себе, как и кого будет посылать в «земельный комитет».

«Погонщик» в плащике-пыльнике по фамилии Самохин был делопроизводителем того же исполкома и также «поднимал» сельское хозяйство. То есть выгребал хлеб у крестьян. Он тоже начал было с того, что не по своей воле остался здесь после демобилизации, но Ворон его перебил:

— Лучше скажи, кто особа барышня, которая с вами?

— Как кто? Уполномочёный гёпеу, развёт ние отно?

— Видное. Но мне интересно, чем теперь в чека занимаются женщины?

— Честно? — Самохин напустил на себя презрительную мину. — Савокупаются с бальшим начальством. Асобенно приежжем.

— И эта тоже?

— Штатная блядь. Это у них тёпёрь называется агентурной работой. Вы мэня панимаете? Только этото между нами, — сказал Самохин так доверчиво, что Вовкулака едва не поперхнулся слюной. Делопроизводитель до сих пор не осознал, что для него это уже не имеет значения — между нами или между всеми.

Но насчет «барышние» он не врал. Даже к атаману она подошла с таким вихилясом, хоть бери и зови ребят на помощь. Ее вид в шелковых переплетах пахла духами и утверждала, что перед вами уполномочен Каменского гепеу Ада Михайловна Либчик.

— Толька я сразу хачу вас предупредите, — игриво сказала она. — К атделу па барьбе с бандитизмом я не имяю ни малейшево атношения. Мне дажье неравятся лесничает рыцари. Это так рамантично.

— А для чего ты ехала в Жаботин?

— Прагулятся. Касатик меня пригласил падишат свежей воздухом.

— Касатик — это Касатонов? — догадался Ворон.

— Ну не Самохин же.

— То как? Подышала?

— Это ужасно. Я жет вам не мужчина, чтобы са умной так абращатся.

— Почему же оделась по-мужски?

— Нравится.

— Работать в чека тоже наравица?

— Начему бы и нет?

— Мы чекистов расстреливаем, — сказал Ворон.

— Но ведь нё женщын жёт?

— Пол здесь не имеет значения.

— Вы шутите, — хотела засмеяться Ада Либчик, но не вышло. — Я прежде всево женща. И мне неравится работать с мужиками. С немые или с вами — мнэ в седьмой раз равно. Мы можем дагаварится, я ведь панимаю, каково вам бёз женщын в лесу.

Она потянулась рукой к атаману, но Вовкулака не дремал.

— Убери грабли, потому что отчикрижу! — замахнулся он саблей.

— Но ведь я на в седьмой раз сагласная, — Ада Либчик сорвала с головы фуражку, и темные волнистые волосы потекли ей на плечи.

— Это хорошо, — сказал Ворон. — Хорошо, что ты на все согласна.

— Каким будет решение суда, господин атаман? — не терпелось Вовкулаке.

— Тех двух, что поднимали сельское хозяйство, — поднять на дуба.

— Уже! А эту курву куда?

— Подари ее Ходе. Она сама просилась.

Он подал команду трогаться. Все, кроме Ходи, сели на лошадей.

«Мадам» Либчик удивленно смотрела им вслед. Когда Ходя, раздувая ноздри, подошел к ней, уполномоченная сама расхристалла пазуху, боясь, что этот дикарь разденет ее саблей.

— А Ходя умеет это делать? — спросил Неверующий Фома, который ехал рядом с Цокалом.

— Научится, — сказал Цокало и многозначительно чокнул языком. — Слышишь, как визжит?

Фома наставил ладонь к уху, хотя визг уже разлегался по лесу. Трудно было разобрать, то ли кричит кто-то на радостях, то ли, может, от ужаса.

Всем стало легче на душе, когда Ходя догнал их с обнаженной сабелькой. Казаки как будто впервые услышали, что лес наполнен птичьими голосами, все вокруг поет, радуется солнечному дню.

Чем дальше они углублялись в лес, тем все сильнее радовали глаз древостои могучих дубрав, которые иногда незаметно переходили в темные массивы граба или вдруг засвечивались мраморными стволами ясеней.

Холодный Яр глубжел, ниспадал вниз широкими террасами, разветвлялся на многие балки и меньшие овраги, так что на каждой излучине, изгибе и опушке приходилось останавливаться и наслушать, не услышится ли где-нибудь человеческого голоса, форканья лошади или ещё какого-нибудь подозрительного звука. Они присматривались, не видно ли где ступаков, отпечатков копыт, следа от потухшего костра.

Время от времени пристаивали, принюхивались — а вдруг повеет дымком? — и ехали дальше, пробираясь на восток от Мотриного монастыря (как там она, их «Мотря»?) к Сокровищному Яру.

В прошлом году Черный Ворон неделю стоял там с казаками, и ему понравилась та мисцина своей защищенностью, близостью озера и каким-то невидимым магнитом, который был зарыт в глубинах Сокровищного Яра и не хотел тебя отпускать в другие края. Может, тем магнитом и правда был гайдамацкий клад, закопанный здесь еще Максимом Зализняком, о котором старики гомонят уже полтора столетия. Иначе откуда взялось бы это название оврага — Сокровищный? В непосредственной близости от него лежало урочище Буда, где и поныне стоял живой свидетель гайдамацкой таины — исполинский тысячелетний дуб, названный в народе именно Железняковым, хоть под ним не раз почивали и Наливайко, и Павлюк, и сам гетман Хмель.

Когда Черный Ворон еще раз напомнил ребятам, в каком святом месте они остановятся, Козуб сказал, что надо чем быстрее запастись рыскалями и добрыми щупами и хорошенько прощупать тот Сокровищный Яр.

— Рыскаля я везу, — успокоил его одноглазый Карпусь. — А вместо щупа подойдет и шомпол.

— Ох, что-то мне не верится, чтобы мы его выкопали, — покачал головой Неверующий Фома.

— А это ведь чего? — поинтересовался Цокало.

— Не может быть, чтобы за столько лет какие-то гультипаки его не нащупали.

— Не нащупали, — сказал Ворон. — Это я точно знаю.

— Как же такое можно знать? — и дальше не верил Фома.

— Ибо там не золото самое дорогое.

— А что? Серебро?

— Нет.

— Так что же это такое может быть? — посмотрел на атамана Фершал сквозь запотевшие очки.

— Угадайте.

— Я знаю! — воскликнул Василинка. — Что же тут думать?

Все обернулись к нему. Василинка, чтобы их помучить, немного помолчал, подбил выше лоб шапку-кубанку и влепил в самый самесенький глаз: Происшествия: Россия: Lenta.ru.

— Священные ножи. Вот что закопал здесь Максим Зализняк. Ножи, освященные самим Мельхиседеком.

— Нет, — покачал головой Ворон, хотя ему это мнение понравилось. — Закапывают ножи в знак мира, а Железняк не собирался ни с кем мириться.

— Тогда что?

Тут уж всех разобрало любопытство, что ж то за клад такой странный, и они друг впереди друга стали гадать — ну, вон как дети, — называя всевозможные драгоценные камни, драгоценное оружие, клейноды, старинные книги, королевские и царские грамоты, дошло даже до вин и целебных медов, которые пили казаки-характерники. Атаман уже и сам, как ребенок, смеялся над теми их отгадками, аж тут Вовкулака вдруг ударил себя по лбу и сказал, чтобы все замолчали, а ну цитьте мне, сказал Вовкулака, потому что я догадался, что самое дорогое в том сокровище.

— А что? — в один голос спросило его одиннадцать казаков, даже Ходя-китаец спросил, как никогда, определенно: — А сцьо?

И Вовкулака, переведя дыхание, сказал:

— Легенда.

Все одиннадцать казаков на какую-то волну пораженно притихли, а потом, тоже переведя дыхание, сказали:

— Е, и это мы знаем. Легенда, конечно, то главное. Но ведь там должно быть и золото. Разве нет?

— Иба нет? — вытащил шею Ходя.

— Конечно, — согласился Ворон. — Золотой там целый сундук. Да и не только золо…

Он запнулся и, придержав Мудея, уставился глазами в какую-то одну, только ему видимую, точку. Его пораз напряженная фигура заставила всех остановиться и не дышать. Они сторожко повели глазами вслед за взглядом атамана и увидели то, что он заметил первым. Там, на молоденьком клене, была отломана ветка.

И отчаял ее кто-то совсем недавно, потому что из свежего излома медленно сжигал сок.

* * *

«21 апреля ночью неизвестная банда ограбила продовольственный склад в селе Михайловка и потребкооперацию в Жаботино, после чего скрылась в направлении Холодного Яра. Днём того же числа на дорогое из Каменки в Жаботин были обраски замучены зампред окрисполкома Касатонов, делопроизводитель Самохин, выполненный ГПУ Лыбчик, ехавши в Жаботин для проверки хода посессивной кампании. Приказано извести разведку. Туда уже высланы отчики из вышеуказанных пос. Операцией будент руководит сам лычно Председатель Райвоенсовещания тов. Астраханцев, который выехал на место выбыт. Меры к выяснению характера банды приняты самиые активные. Настроение у кулачества приподнято, но волнения среды населения не наблюдаются.

Начокротд ГПУ

Бергавинов.

Нач. СОИ

Ленский».

(из недельного отчета Черкасского окружного отдела ГПУ губернскому отделу ГПУ с 17 до 24 апреля 1923 г.)

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Мы все-таки откопали его. Именно здесь, в Сокровищном Яре, где отаборились на широком выступе склона, поросшем смешанным лесом. На этой «завалины» стояли белые клёны, ясени, берёзы, которые раньше от дуба и граба выбросили молоденькие листвянки, и своддалеку казалось, что их окутывает зелёный дым. За подлесок здесь были густые заросли лещины (она тоже уже развесила свои бледно-зеленые серьги), кусты шиповника и боярышника, набубнявшего беленькими пупянками.

Отоспавшись и отдохнув у костров, мы уже на следующий день двойками подались в разные концы Холодного Яра на выводки, нет ли здесь нашего брата лешего (мусил бы быть!) и не завелись ли где-нибудь в глубоких чащах рогатые черти. Кто-то же сломал оту ветку на кленне.

Сутягу и Козуба я послал в направлении села Грушковки, Ходю и Бегу — на Головковку, Неверующий Фома с Цокалом потрюхикали в сторону Лубенцов, а Захарко с Ладымом — на Буду. «Пастушка» Василинку я попросил проведать «Мотрю» и, если будет у кого, расспросить все, что только можно — и про монастырь, и про «бандитов», и про тех, кто их ловит, и про сны рябой кобылы.

Оставив в лагере одноглазого Карпуся и Фершала, мы с Вовкулакой отправились в направлении Мельников. Добрались почти до хутора Кресельцы, но — нигде ничего. Ни человеческого ступака, ни отпечатка копыта (помимо наших), ни конского козяка. Страх как кортело заглянуть на Креселецкое лесничество, однако не рискнули: если Василия Чучупаку выследили здесь еще весной 20-го, то чего жедать теперь?

Мы повернули направо, наведали источник Живун, однако и здесь не нашли никакого знака. Захлебывалось пением птичество, вытехковал соловейко, не утихали кукушки (если то правда, что они лечат лета, то кому же вот вот вот вот вот столько ковали?), несколько раз нам перебегали дорогу как не косуля, то заяц, а человеческой души не слышно было — ни души, ни ноги. Вот лишь кукушкины башмачки желтели да еще тут и там цвели кустики синих фиалок, медуниц и куриной слепоты. Слепота уже напала и на нас, потому что когда возле Живуна мы увидели толстелезное поваленное дерево со свежим срубом, то не сразу и догадались, что это работа бобров.

Так в тот вечер мы и вернулись «домой» ни с чем, если не считать весенних грибов-сморчков, которых Вовкулака насобирал полную шапку. Ребята тоже ничего не видели, хотя Бегу оббегал столько байраков и выярков, что даже наткнулся на мои и Вовкулачине следы, которые его привели в Живун, а потом в саммисенький лагерь. Сутяга и Козуб набрели со стороны Грушковки на заваленную землянку, нашли возле неё ржавый шомпол «манлихера», но всё показывало на то, что «хата» как минимум позапрошлая. Неверующий Фома, ходивший с Цокалом на Лубенке, с самого начала не верил, что они кого-нибудь найдут; да поскольку их путь пролегал опять-таки со стороны Жаботина, то Фома не выдержал и решил посмотреть, до сих пор ли там висят оти двое сером. Нет, их уже нашли и отцепили. И курвы нет, рассказывал Фома, с подозрением поглядывая на Ходю.

Захарко с Ладымом дважды обогнули хутор Буду и все-таки побывали у дуба Железняка. Стоит наш дубочек, хвастался Ладим, только под ним никто не сидит, ни Наливайко, ни Павлюк, ни Хмель, — городил черти-и-что Ладим, словно ему что-то сделалось с головой. А раз там никого не было, так мы с Момотом вдвоем посидели. На хутор, конечно, не заходили.

Кто не зря в тот день ел хлеб, так это Василинка. Напрашивая работу в монастыре, он выведал там все, что мог, и даже сны рябой кобылы. Оказывается, что именно теперь большевики закрывают «Мотрю», но по слезной просьбе монахинь имущество и здания монастыря передают религиозной общине. Сёстры также получили в аренду Иоанно-Златоустовскую и Троицкую церкви.

Наглядывает за ними админотдел Медведевского волисполкома.

Снаружи «Мотря» как будто такая, как раньше, но все уже не то. Землю забрала коммуна, жить нет из чего, и монахини вынуждены наниматься к крестьянам на разные работы. Поговаривают, что для них в монастыре откроют портновскую мастерскую, где они будут шить одеяла и еще всякую всячину.

— Может, на зиму хоть одеялами запасемся, — хозяйственно прикинул одноглазый Карпусь.

— Э, запасёшься, — буркнул Фома. — Что, у богомильных женщин отберёшь?

— Зачем отбирать? Может, они сами дадут.

— Э, дадут. Жди.

— Цитьте! — перебил их теревены Вовкулака. — Сколько всего там монахинь?

— Немного, — сказал Василинка. — Еще до недавнего времени было двенадцать. А это прислали из Черкасов новенькую.

— Так их там тринадцать? — теперь уже не удержался Цокало. — Да, как и нас?

— Нет, — серьезно ответил Василинка, как бы не понимая соленой шутки. — Кроме монахинь, там еще пять послушниц. А также игуменья Рафаила. В церкви правит очень старый батюшка Иван. Еще там шляется какой-то юродивый в черной хламиде.

Я аж подскочил.

— Неужели Варфоломей?

— Да, Варфоломей.

— Он жив?

— Видимо, живой, если шляется, — невозмутимо отказал Василинка. — Хотя под капюшоном не видно его лица.

— Вплоть не верится… — я невольно посмотрел на Неверующего Хому.

— Я еще не доказал главного, — Василинка подбил на лоб кубанка. — Охраны в монастыре как будто и нет, а чекисты есть.

— Чекисты?

— Атоже, — кивнул Василинка. — И прежде всего ота новенькая монахиня из Черкасс. Сама подкатилась ко мне…

— Сама? К тебе? — не поверил Фома.

— А разве что?

— Ничего. Просто странно. Монахиня сама… подкатилась.

— Не интересно — не буду расскажут, — обиделся Василинка.

— Не перебивайте его, — сказал Вовкулака. — Он по правде все говорит. Кто бы это просто так присылал монахинь из Черкасс, если монастырь, считай, закрыт?

— Итак-потому что! Вы бы ее увидели, что это за кобылица.

— Ну, хорошо, — примирительно сказал Фома. — А что было дальше? Подкатилась она к тебе…

И тут Василинка, разозленный тем, что на него до сих пор смотрят, как на мальчишник, рассказал такую историю, что в носу закрутило не только Фоме. Похоже было, что сперва он и не хотел сего рассказывать, но раз так, то нате вам. Когда все сёстры пошли к ужину, Василинка, не напитав у них работы, тоже сплентал своей дорогой. Двинулся о человеческом глазе как будто в сторону Мельников, а круг Гайдамацкого става крутнул влево. И тут спиной услышал, что за ним кто-то следит. Он разглядел украдкой, никого не увидел, да быстренько завернул к мельничанскому пути и там залег в придорожном рву. Когда слышит, кто-то все-таки чалапает по его следу, а потом через ров, прямо над Василинкой, перескочила черная рясофора, войнув на него женским духом. Здесь Василинка уже не выдержал, встал да как чихнет, аж та рясофора едва не упала со страха…

Далее Василинка рассказывал такое, от чего сам краснел, засекался, низко опускал голову и шапка ему сползала на нос.

Но и спиниться уже не мог. Монахиня объяснила ему своё любопытство тем, что он ей очень понравился, что она уже не может жить самими молитвами, ибо её грешная природа требует своего…

Ну, забавляете? — спрашивал Василинка, ещё ниже опуская голову. Словом, они пошли в кусты, и тут произошло самое интересное. Василинка, хотя и засекался, но рассказывал так вкусно, что не поверить ему было трудно. Когда она разделась, ну, совсем посбрасывала все до нитки, то на бедре у нее была красная подпружка, придавленная подвязкой. А знаете чего? Ќ нет? А того, объяснил Василинка, что она там прятала пистолета.

Двенадцать пар глаз уставилось на Василинку, хотя видели они, эти бараньи глаза, не его, а видели — вот, как сейчас, перед собой — ту подружку на белом бедре.

— А дальше? — облизнул губы Фома.

— А что дальше? Дальше все ясно, — расчетливо сказал Василинка.

Наступила тишина. Только Цокало многозначительно чокнул языком.

— Как же ты его нагледел, того пистолета? — наконец спросил Козуб.

— Очень просто. Когда она сняла рясу, то не бросила ее на траву, а очень осторожненько положила круг себя со стороны. Я увидел, что там что-то завернуто, потом… когда уже это… — Василинка покраснел ещё сильнее. — Когда… сего… она закатила глаза и потеряла чувство, я пощупал того гэндзуля в рясе и догадался, что это пистолет.

— А может, то было что-то другое? — спросил Фома.

— Что? — не понял Василинка.

— Ну, мало чего. Например, кабзда из деньгами. Женщины часто прячут деньги либо в пазуху, либо еще и дальше.

— Что же я — пистолета од кабзды не отличим? — обиделся Василинка.

— Ну и ну, — крутнул головой Бегу. — Вот это добегался один.

— Вчера Ходя, сегодня Василинка, — докинул Козуб. — Если так дело пойдет и дальше, то скоро мы всех чекисток перешпокаем.

— Так ты её прикончил? — терял терпение Вовкулака.

— Ты что? — удивленно посмотрел на него Василинка. — Чтобы на монастырь снова целый полк наслали? Там те сестрички и так бедны.

— А что же ты с ней сделал?

— Ничо', попрощался. Пообещал, что как наймусь где-то близко на работу, то приду еще.

— А она?

— Приходи, говорит. Да вы не дотумили главного. Следила она за мной не потому, что ей засвербело, а из-за того, сука, обоняния услышавшая во мне партизана, — наконец расправил плечи Василинка.

— Ну, так это издалека видно! — сказал Вовкулака, и двенадцать пар глаз весело переглянулись.

— Так вот. Услышала обонянием и хотела выследовать, куда я пойду. А как попалась, так уж некуда было деваться, придурилась, что любит меня.

— Вот тебе и сон рябой кобылы, — оскалился Вовкулака, а Василинка заиграл двумя ямочками на розовых щеках.

— Ибо таки же рябои! — сказал он, недоумевая. — Вот вам крест, что она вся рябая, как трясца. Даже сиськи в веснушках!

И снова двенадцать пар бараньих глаз уставились в Василинку, хоть видели они не его, а видели — вот, как сейчас, перед собой — дородные сиськи, осыпанные веснянками до самых тупиц.

— А бей тебя коцюба с твоей курвой, — ударил об поли одноглазый Карпусь. — У меня кулешь совпадение.

Впрочем, ужин удался. Кулиш хоть и совпадение, но зато получился густым, как каша. К тому же Карпусь загорел его не только салом, но еще и медвежьим луком и грибами-морщинами. Я позволил ребятам потянуть по рюмке и сам причастился. Спать мостились на кочках ветвичья ближе к потухшему костру, который ещё держал жар. Лошадей привязывали так, чтобы они ютились воедино, грели друг друга и давали тепло нам. Возле лошадей всегда уютнее.

На стражу я выставил Сутягу и Ходю, но и сам долго не спал.

Поднялся по склону выше вверх. Луны не было, пятнышки звезд проглядывали сквозь верховетья. Казалось, эта могучая тишина простирается на весь мир. Но Холодный Яр не спал. Он жил своей ночной жизнью. Не верилось, что, кроме нас и насельниц монастыря, здесь больше никого нет. Лес не спешит открывать свои тайны.

2

Они ещё два дня тщетно ходили на выводки в разные концы Холодного Яра, а на третий Ходя привёл под конвоем в лагерь дикого мужа. Оказывается, далеко не нужно было ходить, этот мужья крутился у них под носом, приглядываясь ко всему, что здесь творилось.

Ходя, наладнив лука, ещё на рассвете пошёл на свою тихую охоту (скучил за мясом) и тут же, в Сокровищном Яру, в рассосе корявого дерева, которое разрослось вверх тремя стволами, нагледел такое исполинское птичье гнездо, аж ему затрясились жижки. Это же какая здоровенная птица завелась в этом Холодном Яру, подумал Ходя, никакая стрела его не возьмет, разве что из ружья достанешь. Да поскольку стрелять заказно, то лучше окликнуть ребят, пусть посмотрят на эту причуду. Но звать ребят Ходя передумал — закалило сперва самому заглянуть в то гнездо — если там есть яйца, то они величиной с голову, — и Ходя, разувшись и вынув из кобуры револьвер, тихонько полез на дерево.

Лел! В гнезде, вымощенном из ветви… спал мужчина. Заросший по самые глаза и такой оборванный, по всей видимости, никогда не выходивший из леса. Видно, жил здесь, как зверь. Обеч него лежал карабин и зачёлканный, почти пустой наплечник. Ходя уставился на отлюдьку и смотрел, пока тот не открыл глаза. Увидев над собой зизоглазую физиономию, дикарь заклепал веками, как бы отгоняя сон, но не испугался.

— Ты кто? — спросил он в Ходе.

— Козяк, — ответил Ходя.

— Если ты казак, то кто тогда я?

— А хтьо?

— Ты же, верно, китаец?

— Китаесь, — согласился Ходя. — Козяк. А ты хтьо?

— Козак — это я, — сказал отлюдько.

— То ходя за мной, — скомандовал Ходя и, взяв его карабин, спустился с дерева.

Тот тоже слез на землю и безропотно пошел впереди Пойди в лагерь. Ему не нужно было показывать дорогу, он, видно, хорошо знал, куда ведет его китаец.

Увидев дикаря-обирванца, казаки не знали, что и думать. Сексот — не сексот, гайдамака — не гайдамака, заблудившийся крестьянин — тоже нет. Тогда почему он бродил здесь возле них, прячась? Очень интересной на приблуде была обувачка: носки так поразлазились, что поверх них он намотал тряпье, перевязав его верёвками.

Стоял перед атаманом понурый, дикий и такой измученный, что душа едва держалась в теле. Приглянувшись с близкого расстояния, Ворон понял, что это не дедуган, а парень, который глотнул не один фунт бедствия.

— Ты кто такой? — спросил Черный Ворон.

— Гриц.

— Что ты здесь делаешь?

— Живу.

— В лесу?

— Разве запрещено? — ощетинился Гриц. — Звериные, и той можно.

— А ты же не звериная…

Гриц впился взглядом в атамана. Его сплюснутые глазчата вдруг округлились и налились слезьмы.

— Черный Ворон? Неужели?..

— Ты знаешь меня?

Гриц упал Ворону на грудь и разревелся, как ребенок.

— Чего же бы не знал. Вы меня, может, и не запомнили, а я вас, господин атаман, видел не раз. Приходили к нам, еще как Семен Чучупака был, Панченко, Волчок… Тогда нас много было, всех не запомнишь.

— Это правда, — сказал Ворон. — Только чего же ты сразу к нам не пришел, а прятался вне кустов?

— Чего… — Гриц зашмуляным рукавом вытер глаза. — А того, что не узнал вас оддалеки. Тут вот, и то с трудом разглядел.

— Хорошо, меня не узнал и не надо. Да неужели ты не видел, кто мы такие? Почему не подходил, прятался?

— Э, почему не подходил, — хныкнул Гриц. — Разве же вы, господин атаман, не знаете, что под повстанцев и чека маскируется? Дай, думаю, разгляжу сперва. А тут еще, вижу, китаец среди вас прохаживается, — оглянулся Гриша на Ходю — Е нет, думаю, чего-чего, а китайцев у нас отродясь не было.

— Ладно, — сказал Ворон. — Похоже на правду. А как же так получилось, что ты вот это в Холодном Яру сам с собой воюешь?

— Как вышло… — Гриц снова поморщился (нервами парень также ослаб), но пересилил себя, шморгнул носом и объяснил.

Да так объяснил, что некоторые из казаков тоже взмахнули рукавом слезу.

Хоть и поддались атаманы и багацко казаков амнестией, но и осташенцев было немало. Их еще ой, как боялись. Мстили как могли. А когда враг боится —, он еще не не победитель. Потому что не сегодня — завтра придут к нему и скажут, кому в небесную канцелярию, а кому в земельный комитет… Ну, и леших уже гоняли, как соленых зайцев. Погибали один за другим. Падали в бою, умирали от ран, попадали в засады. Некоторые не выдерживали, выходили из леса, вербовались с чужими документами на Донбасс или на криворожские шахты (казали, что под землей их не будут искать), некоторые от отчаяния шли на амнестию, хоть знали, что на том ему и защелка. Но безысходность порой страшнее смерти. Смерти, хотя и боишься, да никогда ее не увидишь, говорил Гриц, а безнадега — вот она, перед носом. Есть было нечего уже, деревни большевики взяли в такие шоры, что если бы кто и хотел помочь, то куда там. Вот что силой где-то урвут, так только и их. Одну зиму пережили, а на вторую, вот эту, последнюю, их всего трое и зосталось. Гриц, Шамрай и Микитась. От голода уже дурачились. Под конец зимы кору варили, гнушались в снегу, ища прошлогодних желудей, смотрели, нигде ли какая птичка не упала от мороза. Как сошел снег, пошли Шамрай с Микитасем в Грушковку поискать еды, да и не вернулись. Попали ли в руки большевиков, пали ли от голода где-нибудь в пути — Гриц не знает. Он их дожидывает и до сих пор (здесь недалёчко их земляночка), выглядит с утра до вечера, а ребята не идут…

Повесили головы казаки. Разве же не то же самое их ждет?

— Вы держитесь еще нивроку, — сказал Гриц. — Даже на лошадях.

Карпусь протянул ему кусник черствого ржаного хлеба.

Гриц взял, долго смотрел на него, потом понюхал и снова горько искривился:

— Волошками пахнет.

— Волошки во ржи растут.

Мелкие слезы, как блохи, запрыгали Грицевы по бороде. Он отщипнул крошку хлеба, положил ее в рот и так держал.

— Так ты вот это сам собирался бурлаковать? — спросил Ворон.

— Бурлаковать или нет, а не мог я Холодного Яра покинуть. Не мог, и билет.

— Некуда идти?

— Не в том дело.

— За полы горит?

— Если бы же за полы. За душу. Ох, и держит. Но не в том дело, — повторил Гриц. — Не мог я, братцы, отсюда уйти, забрав с собой величайшую тайну. Поэтому, поверьте, обрадовался, когда вы появились здесь. Только должен был еще хорошо приглянуться. Вижу — китаец. — Гриц снова с подозрением посмотрел на Ходю, потом посмотрел на каждого казака, на Ворона и вдруг спросил: — У вас лопата есть?

3

Он привел их к старезному, почти всохшему дубу, на котором эта весна отживила, может, о две ветви. Ствол, толщиной с пять аршинов, был порепан и дупласт, местами обнажён, без коры, а сбитая верхушка чернела обугленная — видна, не раз попадала молния в этого великана.

Недалеко от него, саженей в десяти, стоял еще один старый дуб, но значительно моложе (он уже начал развиваться), наверное, внук избитого громом велета. И вот как раз между этими дубами Гриц развернул кучу хвороста.

— Копайте. На пять штыхов вглубь копайте. А тогда увидите.

Одноглазый Карпусь, изо всех сил сжимавший в руке рыскаля, словно боялся, что его кто-то у него выдере, поплевал на ладони и заходился копать.

Тринадцать пар глаз и один Карпусевый глаз напряжённо всматривались в чёрную раскопанную землю, тринадцать сердец вздрагивало на каждое шпортание рискаля о твёрдые корни.

— Спочинь, дай-ка я, — вежливо предложил Вовкулака, да Карпусь не повел и бровью. Пять штыхов для него — дурачка.

А если Вовкулака такой умный, пусть возил бы за собой рискаля.

Он все-таки немного вхоркался, но сам того не слышал. Слышал только, как что-то мелко трясло им изнутри и чесался левый выбитый глаз.

Вот он углубился уже на полдержака, копать стало неудобно, однако Карпусь даже не переводил дух.

— Может, расширь яму? — посоветовал Вовкулака. — Будет удобнее копать.

— Не надо, — отозвался Гриц. — Уже около.

Карпусь встал на колени, дотянулся рукой до дна ямы, выбрасывал раскопанную землю и вновь заработал рискалем.

Дзень!.. Железо скрежетало о железо. Казаки группой подступили к яме и, стучась лбами, склонились над ней. Карпусь снова встал на колени, засунул руку в яму по самое плечо, заслонив собой венькое ее внутренность. Налапывал, что оно дзенькнуло.

Когда его пальцы зарылись глубже, прощупали гладкую поверхность металла, у Карпусь уже не было сомнения, что оно за штукенция. Он решительнее заработал пальцами, роя землю вокруг запрятки, наконец подвесил её и вынул на свет Божий большую, уже почерневшую, заклепанную сверху пушечную гильзу.

Казаки уставились в нее глазами, потом все как один посмотрели на Гришу.

— Она, — выдохнул Гриц. — Дай сюда.

Карпусь правым глазом вопросительно взглянул на атамана, тот кивнул: дай. Гриц взял гильзу, достал из-под полы австрийского штыка и стал расковыривать заклёпанную верхушку. Сплюснутая латунь разошлась легко, открыв отверстие к гильзе. Гриц, заглянув в неё, как сорока в кость, благоговейно подал атаману.

Тот тоже заглянул в гильзу, и сердце его забилось быстрее.

В следующее мгновение Ворон достал оттуда свёрток чёрного полотна.

Глаза у казаков стали больше. Фома закусил нижнюю губу, чтобы не прохватиться лишним словом.

Ворон развернул полотнину. На ней был выгаптыван серебряным залогом герб-трезубец в терновом венке. И главный холодноярский девиз — «Воля украины или смерть». Со второй стороны полотнища над трезубцем в венке ярчело Тарасово пророчество. Как призыв: «И повеет новый огонь из Холодного Яра».

Да, это было боевое знамя полка гайдамаков Холодного Яра.

Ворон видел его не в первый раз, но теперь лозунг «Воля Украины или смерть» войнуло на него другим смыслом. Видимо, и остальные казаки почувствовали то же самое, потому что смотрели на знамя с молчаливой зажурой.

— Мы долго его носили с собой, — сказал Гриц. — Хоронили за пазухой, скрывали в дуплах деревьев, в лисьих норах, в старых вороньих гнёздах. А против прошлой зимы, когда нас зосталось трое, решили закопать…

За сохранение знамени Чёрный Ворон объявил Грицу благодарность от имени Лебединского полка. Гриц снова расплакался, как ребёнок, — это означало, что атаман берёт его в отряд.

— Если имеем знамёна, то надо избрать бунчужного, — Ворон повел глазами по расстроенным и уязвимым лицам.

— Вовкулака да будет! — хором воскликнули казаки.

— Хорошо! — атаман торжественно подал ему флаг.

Вурдалака, взволнованный, взял полотнище, и, не находя слов, низко поклонился обществу. Затем аккуратно сложил знамя, поцеловал его и спрятал у себя на груди.

Ну, что ж, их полк прибыл. Атаман сказал, что пора разбиваться на тройки и искать фортуны по деревням. Кому фортуны, кому правды (он подмигнул Вовкулаци), а кому верховую лошадь. Ворон посмотрел на Гришу, на лохмотья, в которое тот был облечён, и подумал, что его обмотанные тряпьем носки не пролезут в стремена. И только потом ему блеснула догадка, что так заматывают сапоги не только для того, чтобы не погубить подошвы. Так их обкутывают тряпьем скорее для того, чтобы не оставлять следов…

Чёрный ворон, который сидел на суке старезного дуба и почти сливался с его обугленным стволом, лениво, но и несколько удивлённо называл за людьми, выкопавшими из-под земли орудийную гильзу.

Если бы ворон умел разговаривать по-человечески, он бы им показал, где надо копать, охотно показал бы, где собака зарыта, позакак анитрешечки не боялся леших. Да что там он, их не боялись даже пугливые сороки, которые всегда поднимали свой глупый скрек, когда в лес ступала чужая нога. А тут что бы — на леших они никогда не скрекотали, и ворон был благодарен за это белобоким, поскольку терпеть не мог их скрипучего скрекота. От него у ворона болела голова, как и от всякой шумихи, из-за того он давно жил уединением, сторонясь даже вороньих стай. Ворон и сам не любил каркать, но сейчас у него так зачесалось в горле, что он не мог сдержаться. Что-то он добачил, что-то предчувствовал такое, от чего недобрый щекотка пробежал по его голоснице, и ворон, растаяв красного рта, хрипло, по-старчески каркнул.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

«8 мая под вечер со стороны нашего леса видели трёх мужчин на лошадях с ружьями, и среди крестьян ходит слух, якобы в Холодном Яру вновь появилась какая-то банда. Это удостоверяет и та беда, что случилась 9 мая окружность горы Стрилицы. Здесь, под селом Ивковцы, был убит глава комячейки Стоцкий, который поздним вечером возвращался лошадью из Ивковцев в Головковку. Гора Прылица лысая, в неё часто ударяют молнии, того и Стрилицей зовётся. На ней не растет ни одного деревца, ни одного кустика, трава и та желтая, из-за того люди ее обходят стороной. И вот бандиты, убившие Стоцкого, покинули труп на этой горе, чтобы его никто не нашел, а лошадь, видно, забрали. Просим принять меры по обнаружению банды, позакак все активисты Головковки и ближних сел застрашены, а кулаки потирают руки.

Председатель Головковского сельсовета

Трухний».

(из пояснительной записки уполномоченному Чигиринского отдела ГПУ от 12 мая 1923 года.)

После того, как они пошумели вокруг Холодного Яра, атаман решил перейти в Ирдынские боли; пусть тут все утихомирится-уляжется, пусть ударгруппы посоревнуются с ветром, а они поищут фортуны в другом месте. Его намерение совпало с волей провидения: Сутяга, который с Ладымом и Цокалом ходил аж на Топорное, принесло ошеломляющее известие — у Ирдынских болот появился отряд атамана Веремия, ищущего с ними связи.

Ворон не знал, что и думать. Заложив большие пальцы обеих рук за ремни портупеи, долго и с трудом смотрел на Сутягу.

— Может, это не тот Веремий? — наконец спросил он.

— Таки тот, — прогул, как в бочку, Сутяга.

— Но ведь его давно похоронили.

— То они с Чертом сами все придумали.

Получалось так, что, когда Веремия схватили, Черт нарочно затеял игру с захоронением атамана, чтобы ввести в заблуждение чекистов. Оказавшись в Черкасском допре, Веремий уловкой затесался к уголовникам и так не только избежал расстрела, но и деждался момента, чтобы дременуть на свободу. Теперь, собрав два десятка своих самых верных казаков, он еще с большей яростью колошматит коммуну от Нечаевки до Белозерья, мстит за свою погибшую жену и сына, пропавшего без вести. После каждого нападения Веремий с казаками щезает в Ирдынских болотах, где знает ходники и твердые острова для починки, некоторое время отсиживается, а потом неожиданно всплывает там, где его никто не ожидает. Сутяга случайно наткнулся в Топорном лесу на Веремиева адъютанта Черта, с которым знаком давно, и тот, искренне обрадовавшись этой встрече, заверил Сутягу, что рано еще вешать кирпу, еще может такое разгореться, что никому и не снилось. У Городища и Млиива уже раскурили трубку братья Блажевские, атаман Куренной заменил под Златополем Загороднего, в районе Мошнов разгулялся Шпилевой[53], а тут вот — Черт уже и сам такого не надеялся — воскрес Веремий.

Вернулся, можно сказать, с того света и теперь наверстывает упущенное в допре, ищет связи с другими атаманами, чтобы согласовать действия и, как в древние добрые времена, общими силами ударить на станцию Бобринскую, где до сих пор толчется большевистский кавполк. А заодно почистить Смелу, которая аж кишит красной поганью.

Если веремиева воскресения не чаял сам Черт, то Чёрный Ворон и подавно. Теперь он не имел права даже колебаться, ехать или не ехать в Ирдынские боли. Должен был дать отчёт Веремию о судьбе Ярка. Рассказать по искренности, как все получилось, и еще не угадано, как на то посмотрит Веремий. Казна-что — вместо радоваться, что атаман жив, Ворон потерянно смотрел на Сутягу.

— Как же он вдохновлял тебя, тот Черт? — с подозрением спросил он.

— Да не он меня, а я его.

— Ты? — переспросил Ворон. В их деле это порой много значило: кто кого «нашел». — А ты в этом уверен?

— Я, я, — утвердил Сутяга и рассказал, как зашёл в Топорном лесу к знакомому им леснику Гудыме (Ворон давно его знал, именно Гудыма когда-то их предупредил, что чека раздает лесникам стрихнин, лишь бы подсыпали яд атаманам), так вот Сутяга оставил Ладыма и Цокала сторожить на улице, а сам зашёл к Гудиме и застал у него не кого-нибудь, а этого же Чёрта, Веремиева адъютанта, которого узнаешь за версту через его круглое совиное лицо и закандзюбленый нос. Ну, помонели немного, — вел дальше Сутяга, — подобедали, а тогда Черт и говорит, что да, языков, и да, пора сойтись воедино и ударить вместе на Смилу, чтобы Тясмин кровью подплыл. А чего ж, согласился Сутяга, давно пора. Черт тогда еще как-то так интересно помялся, покавал своим закандзюбленым носом и дал понять Сутяге, что их атаманам есть о многом поболтать.

— Где же и когда они хотят встретиться? — спросил Ворон.

— Господин атаман, — удивился Сутяга. — Разве я мог самовольно о таком договариваться? А связь — он та же. Через Гудыму.

Ночью отряд отправился на Белозерье. Ехали уже не чертовым числом — четырнадцатым стал «дикий» Гриц. Любо было смотреть, как он лихо держится на лошади, доставшейся ему от отого безбожника, которого встрелила молния на сливочке горы Прылица.

Он, этот одолженный жеребец, был самый сытый среди всех их лошадей, которые давно перебивались на подножном попасе, — Ворону было невдомек, как Мудей на таком фураже скучал по горячему делу. Погоди, товарищ мой, может, еще деждем настоящего боя, говорил ему Ворон, — вот как пойдем на Бобринскую, то будет тебе где погреться. Черт, разумеется, преувеличивает об огне до небес, потому что кто знает, какую еще печать апокалипсиса нужно сорвать, лишь бы этот народ снова проснулся, но даже малой ежтой должны стоять до конца. Думаю, с Веремием мы найдем общий язык. Наши тропы раньше не сходились, да пересеклись они, вишь, вне нас, скрестились тесно и, можно сказать, кровно, мы теперь словно родные братья, так что я не верю, что Веремий упрекнет меня хотя бы словом.

Я больше волнуюсь за Тину, ты же помнишь, товарищу, Тину, мою сероглазую птичку, которая теперь так далеко, что не доехать нам с тобой, не доехать и не докрикаться. Нет такого дня и часа, чтобы я ее не вспомнил, нет-нет да и кольное в самое верхнее сердце, но боль эта мне по душе, это, может, единственное, что у меня зосталось.

2

Минуя Сокирне, я послал Вовкулаку к леснику Гудыме, а сам повёл отряд к Ирдынским болот, где уже на рассвете мы остановились в Ведьминой Пазухе. Несмотря на такое неприветливое название, это была уютная мисцина среди багон и трясин, где мы ташировались уже не раз — последний раз тогда, когда сотрясали гамазеи на торфяных выработках у Ивановой Плотины. Здесь росли преимущественно кустарниковые ивы, а над ними вздымались старезные ольхи, берёзы, местами возвышались даже осокоры, которые тоже приживались на болотистых местах. Низом стелились приземистые кусты вечнозелёного багульника, что как раз начинало цвести беленькими звёздочками, разливая вокруг дразняще-сладкие благовония.

Ведьмина Пазуха влекла меня тем, что лишь с одной стороны к ней был неширокий ковар по суше, а дальше этот островок обступала топица, в которой между гнилыми колбанями мы давно нащупали «запасной выход». Кто его знал, тот в случае опасности мог выбраться из Ведьминой Пазухи на сухое, а у кого нет — были шансы попасть в гости к водянику. Да и «знавец», оступившись, мог тут шурнуть в такую вязкую хлань, из которой уже не возвращаются.

Поэтому в этом деле я больше полагался на Мудея, который видел «ведьмину гать» не глазом, а слышал ее копытами. Недогодой Ведьминой Пазухи были, разумеется, комары, но что сделаешь: хочешь тепла — мирись с комарами. Зато уже к полудню Ходя принес Карпусеви «на кухню» «леденящая» и две дикие курочки.

Тем временем, сверхъехал Вовкулака и рассказал мне о встрече с Гудымой. Все было так, как говорил Сутяга: Веремий приходит в ярость в этом районе с начала апреля, не зная ни сожаления, ни пощады. Причем и тут не обходится без выходок — везде появляется в черной маске, наводя ужас на активистов: в Загребле заживо сжег в доме главу парткома вместе со всей семьей, в Белозерье повесил незамужнюю, но уже беременную комсомолку, в Малом Бузукове зарубил прямо в церкви попало-агитатора, отказывавшего прихожан от автокефалии. А совсем недавно на железнодорожном пути перепинил дрезину, по которой ехали из Черкасс на Смилу четыре служака уголовного розыска, и так над ними избавлялся, что потом у тех, кто видел трупы, волосы встали дыбом.

«А как?» — спросил Вовкулака в Гудимы и теперь, лукаво поблемывая глазами, ждал, пока и я спрошу у него: а как? Я сделал ему такое одолжение, после чего Вовкулака восторженно воскликнул: «Колесовали!» — «А это же как?» — «Очень просто», — ответил он и объяснил, что Веремий обезглавил москалей колёсами дрезины. После того «колесование» за голову самого Веремия власти пообещали корову, лошадь и сто пудов ржи. Видя, что волосы на моей голове не становятся дыбом, Вовкулака притушил свой пыл и перешел к главному. Итак, он передал Гудыме, что мы готовы встретиться с Веремием послезавтра на перешейке, который ведет к Ведьминой Пазухе, — пусть приходят вдвоем с Чертом в семь вечера, а мы — я и Вовкулака — будем жедать их тоже вдвоем. Там обо всем и поговорим.

— А как тебе наш Гудыма? — спросил я. — Не скурвился?

— Словно нет, — пожал плечами Вурдалака. — Но в душу ему не заглянешь.

Хоть я хорошо знал лесника Гудыму, а Сутяга ручался за Черта, однако к встрече мы подготовились. Я еще раз проехался между болотами и убедился, что «ведьмину гать» не заилило.

Мы с Вовкулакой поджидали гостей в ивняках. Ровно в семь шагов в тридцати от нас зашевелились чагари — на голое перелесье выехало двое. Я едва не свистнул от удивления. У одного верхушка не было лица. Голову покрывал соломенный брыль, а под ним чернело большое пятно. И хотя Вовкулака уже говорил мне об этой Веремиевой заведенции, я не надеялся, что он приедет в маске. Зато второго всадника я узнал сразу, зря что никогда его не видел. Совиное лицо и закандзюблёный нос мог иметь только Чёрт.

Мы выехали навстречу. Сблизившись и отдав «слава», какое-то время приглядывались друг к другу. Я оставь теперь разглядел, что на Веремиеве была не маска, а обычная сетка, которой пасечники защищаются от разъяренных пчел. Она свободно спадала из-под бриля и ударгивалась на шее. Ниже, из-под расхризованной свиты атамана, выглядела красно-чёрная кружка вышиванки. Я восхищался его длинноногой кобылой — чистокровная арабская порода.

Глядя в два пятнышка глаз, едва заметно поблемывавшие за черной машкарой, я спросил напрямик:

— От кого прячемся, господин атаман?

— От комаров. Если это вас беспокоит, я могу открыть лицо.

Я еще не успел ничего сказать, как он уже потянулся рукой к шее, чтобы рассупонить шнур.

— Не надо, — остановил я его. — Комаров здесь действительно тьма-тьмуща. Нам бы всем не помешала такая штукенция.

Мудей норовисто переступил с ноги на ногу, форкнул и вдруг шарпнулся к красавице-кобыле. Я резко сепнул за повод, да он расходился не на шутку — стиха заржал и снова потянулся к арабке.

— Понравилась девка, — рассмеялся Черт. — Ты вишь, как подоспело. Где-то у меня есть комочек сахара, — он полез под полу, но вместо сахара, как будто невзначай, достал револьвер. Спокойно да, не горячись, вытащил его, хотя на поясе у Черта висела деревянная кобура с мавзором. В этот миг грянул выстрел. Пуля Вовкулаки снесла Чертовы верхнюю половину черепа. Его лошадь вздыбилась, и Черт рухнул на землю, словно обмолоченный сноп. Я выстрелил из нагана — пуля попала в запясток «пчеловода», который тоже успел выхватить револьвер. Испуганная арабка сорвалась с места и вслепую понеслась через заросли ивняка.

Пока я развернул Мудея, на подступах к Ведьминой Пазухе, где-то за версту, глухо затарабанил пулемет, и я узнал Козубового «люйса». Это означало, что «пчеловод» с Чертом приехали не сами. Большевики поперли на Ведьмину Пазуху лавой. Следом за «люйсом» гахнуло две гранаты, запугивали карабины. Я велел Вовкулаке мчаться к ребятам и, если там серьезная угроза, отходить назад, чтобы «запасным ходником» ускользать из Ведьминой Пазухи.

«Пчеловодо» кобыла исчезла в кустарнике, да я был уверен, что Мудей свое наверстает. Он, молодчинка, «обхаживая» к арабке, тоже мне подмог. Я всей душой хотел поверить в атаманово воскресение, но остерегался предательства — пригладать мог и лесник Гудыма, и Черт, и Веремий, хотя в его ковар верилось меньше всего: если бы чекисты обрабатывали атамана в своих целях, то не трогали бы семью. Да пусть там как, а местом встречи я выбрал Ведьмину Пазуху, где нас не могли окружить, и еще задолго до семи вечера сам расставил ребят в «секрете». Мы с Вовкулакой, поджидая гостей, готовы были ко всему. А когда увидели их с близкого расстояния, меня насторожила «пчеловодородная чистая вышиванка и его кобыла. На ней и знаке не было от той усталости, которая мрачной тенью лежала на наших лошадях. И красавица эта-арабка почти всю весну провела в болотах?

Мудей, срывая копытами грудь дёрна, донёс меня до края Ведьминой Пазухи, где начиналась топица. И тут между кочками осоки я увидел «пчеловода». Его магометанская кобыла барахталась в заболоченной колбане, силковываясь выбраться на твердое.

Но ведь и змеюка! Извиваясь в грязи, она все-таки выхватилась на милке и рванула к суходолу прямо на меня. Я возвел наган, прицелился как раз в ту ямку на шее, которой Магомет обозначает породистых лошадей арабской масти. Но выстрелить не успел. Выскакивая на сухой бережок, арабка зацепилась передними ногами за небольшой обрыв, ограничивавший болото, земля под её копытами сдвинулась, а кобыла с диким ржанием завалилась на бок. Упала так значила, что всадник не успел взлететь с седла, застрял в стременах и лошадка всем туловищем налегла ему на ногу. Он закрутился, как уж под бревном, но выбраться не смог. Кобыла тоже не подводилась — видно сломала ногу. Из её нутра вырвался хриплый стон.

Я соскочил с лошади и, не выходя из-за кустов, сказал:

— Брось револьвер, а то застрелю.

Он лежал неподвижно, словно обдумывал предложение, а потом наугад выстрелил в мою сторону. Раз, второй, третий… Так стреляют от страха. Впопыхах, слепо, как будто целятся в саму смерть, подступающую неизвестно с какой стороны.

— Так мы так и не поговорим? — спросил я.

Он, сукин сын, понял, что я хочу взять его живым, поэтому повел себя вызывающе. Таки выпрятал ногу из-под конячьего туловища, вскочил, дважды выстрелил в мою сторону и, прихрамывая, побежал. Побежал… в болото. Знал, что убежать по сухому не удастся, а между трясины — здесь еще, как кому повезет.

Сломав молодую вильшичку, я быстро обчухал ветки. Идти в болота без шеста было бы самоубийством. «Пчеловод» уже отошел шагов на сорок. Перескакивая с островка на островок, из кочки на кочку, я отправился по его следу. Под ногами чавкотов мочар, а дальше уже черная твань булькотела ядовитым смородом гнили. Идти становилось тяжелее и тяжелее.

Снова грянул его револьвер, пуля чихнула над моей головой. «Пчеловод», засев за толстой березой, стоявшей «по колена» в воде, все-таки прицелился с левой. Но ведь… в его барабане остался один набой. Теперь будет стрелять только с близкого расстояния.

Прячась за кустами, я накренцы (аж вода плескала за пазуху) подкрался к нему сбоку, остановился шагов за двадцать и, когда выпрямился, увидел ощетиненную фигуру, смотревшую на меня сквозь черную машкару. «Пчеловод» слышал, как я подкрадывался, по болоту тихо не пройдешь, но надеялся, что подойду ближе — на отдаль, с которой он не промахнется.

— Брось оружие, — еще раз приказал я. — Иначе прикончу.

Я свёл наган и выстрелил ему в ногу. Пуля попала чуть ниже колена, да он снова бросился бежать — побрёл напрямик из-за затянутой ряской колбани. Вода достала ему по пояс, он еще с большей натугой рванул вперед и провалился в грязь по грудь. Трясина притьма ухватила его за ноги и стала жадно засасывать. Выпустив револьвер и забыв о боли в сокрушенном запястье, «пчеловод» гребся обеими руками в багне.

Когда его засосало по плечи, он понял, что это конец.

Над поверхностью грязи сдержила только машкара в перехнябленном глыбе, которая напоминала чудернацкую голову водяника или головешку болотника.

— Помоги, — удивительно жалобно попросил он.

Я протянул шест, «болотник» ухватился левицей за ее конец, но я сказал:

— Сними свое чуперадло. Иначе пойдешь ко дну.

— Не могу, — простогнал он. — У меня перебита рука.

— Сможешь, — я шарпнул шест к себе, она выскользнула из его левицы. Драговина удовлетворенно пяткнула. — Ну! Сбрасывай, а то опоздаешь.

Он резким движением рассупонил удавку на шее, сорвал бриля с машкарой и бросил его на раскаченную твань. Я увидел длиннобразное, искаженное ужасом лицо, похожее на еще одну маску. Овва!

— Вот это так встреча, господин сотник! Какая радость! — Это был «начштаба Черноморской повстанческой группы сотник Вьюга». — Разве я не говорил, что догоню вас? Тогда, как вы заманивали меня в Звенигородку?

Сам страх смотрел на меня его пяленными глазами.

— А где же господин полковник? — спросил я. — Как его…

— Гамалий.

— Я спрашиваю настоящее имя.

— Трофименко… Пётр.

— А твое?

— Ефим Терещенко.

— Я, Ефим, и Петра дожену, — сказал я. — Где он теперь?

— Не знаю.

Я прижал его шестом так, чтобы он отхлебнул вонючей твани.

— Вытащи меня отсюда! — рыкнул Терещенко-Метель, отплевываясь. — Тогда расскажу.

— Нет когда торговаться, — я снова обмакнул его аж по уши, а тогда поднял, чтобы он мог говорить.

— Трофименко можно найти! — форкнула чёрная от твани морда. — В Елисаветграде живут его отец, мать, сестра…

— Где?

— Улица Песчаная, девять…

На перешейке хлопнули выстрелы, застукотел пулемет.

— Сожалею, — сказал я. — Если бы ты не привёл за собой москалей… поболтали бы подольше. А так… извиняй. Мне пора.

Я выдернул шест из его руки.

— Пожди, — закричал он. — Ты еще не все знаешь!

— Извини. Как-нибудь в другой раз, хорошо?

Черная вода вкусно чмокнула и проглотила его с головой. На поверхность снырнули большие клубни.

Сердце мое рассмеялось. Я мерщей побежал к Мудею и тут услышал, что кто-то меня догоняет. Огляделся. За мной гнался… водяник. Его рожа была забрызгана тванию, к щёкам и лбу погубила ряска.

— Так ты с меня сделаешь заику, — сказал я Вовкулаке.

3

Скочив на лошадей, мы поторопились к своим и вскоре наткнулись на трех казаков. Василинка, Неверующий Фома и Гриц первыми отходили к ольшанику (там Фершал с Карпусем стерегли лошадей), чтобы верхом выбираться из Ведьминой Пазухи.

Василинка сказал, что на них подвинула чуть ли не сотня «красных фуражек», да пока их удалось спинить. Хорошо, что мы заняли оборону на узком перешейке между болотами, — большевики не смогли развернуться в лавку.

— Идите, — сказал я. — Сохранимся по ту сторону гати.

Мы с Вовкулакой погнали к месту боя. Из густых и беспорядочных выстрелов я понял, что враг жарит в эту сторону напоминание, демонстрируя свою силу и пытаясь оттеснить нас из выгодной позиции. Мы уже и так ее оставляли, только не все вместе. Вскоре я увидел еще одну тройку моих казаков. Шло только двое, третьего они несли на руках. Ходя и Бегу несли Захарка Момота.

Увидев меня, они положили его на землю. Я соскочил с лошади.

— Тебя ранило?

— Из нас, всех братьев, зостался один Бегу, господин атаман, — не открывая глаз, тихо молвил Захарко. — Глядите его, он у нас самый маленький.

— Захарку, не смей умирать, — так же тихо сказал Бегу. — Слышишь? Не смей…

Но Захарко его уже не слышал.

Когда мы с Вовкулакой доезжали до перешейка, большевики поперли вперед. Снова застукотел пулемёт Козуба, ударили карабины Ладыма и Цокала, который-то из них пожег гранату.

Красные побежали обратно, оставив на лесном прогалине нескольконадцать трупов.

За гущей мы припнули лошадей, я дважды каркнул, давая знать о себе.

— Бери Ладима и Цокала, — шепнул я Вовкулаци, — и быстро отходите. Мы за вами.

Я снял с плеча карабин и, прячась за деревьями, покрадьки пошел на левый край. Стал в кустах ивняка шагов в тридцати от Сутяги. Он лежал в углубине за кряжистым пнем, но смотрел не на пробел, где в любой момент мог появиться враг, а, как тот дятел, крутил головой. Искал кого-то глазами. И наконец-то нашел. Он увидел Козуба, который, держа под мышкой ручной пулемёт, оставлял свою позицию.

Внезапно Сутяга встал. Сняв с головы шапку, накинул её на дуло карабина и побежал прямо к врагу.

— Но стрелят! — прокатился крик по ту сторону перелесья. — Приказано, не стрелят!

После этого разоблачения вокруг растеклась вязкая, ощутимая на ощупь тишина, о которую, казалось, вот-вот споткнется Сутяга. Зацепится и упадет. Однако он не падал, он уже добегал до густого березняка, где скопились «красные фуражки». Бахнул карабин. Сутяга, дрогнув, медленно повернулся в мою сторону, словно перед смертью крайне должен был знать, кто его убил. Посмотрел и навзнак упал на землю.

Затрескотели ружья, послышалась команда «Впорёд!», «красные фуражки» высыпали на пробел. Справа от меня отозвался короткой очередью «люйс», но Козуб стрелял уже на ходу, и это был не тот огонь, который мог их остановить. Большевики стаями перебегали поляну. Когда я выскочил на лошадь, один из них прямо передо мной выдвинул из ивняка свою распашевшую мармызу. Я всем корпусом шарпнулся в сторону и тут услышал, как тихо щелкнула его винтовка, дав осечку. Дослать второй набой он не успел — я с такой силой угатил его кольбой между бровей, что там открылся третий глаз.

Развернув Мудея, я помчался к Козубу, который тоже бежал ко мне, держа под мышкой «люйса». Я на ходу подал ему руку, Козуб выбросил ногу на подъем моего сапога, обоперся, как о стремя, и моментально вылетел на круп коня. Мудей склонился, но тут же ушел в галоп. Над нашими головами тонко зацелкали пули.

— Козуб, ты молодчина! — окликнул я. — Вся поляна в трупах!

Он молчал. Я думал, Козуб что-то спросит о Сутяге, но он и дальше молчал, будто ничего не видел. Я слышал только, как трется о мои ребра тулуп его «люйса».

— Давно ты их так не косил, э?

Косуб не обзывался. Я подумал, что ему заложило уши — так бывает после хорошего боя, особенно когда ты пулеметчик. Мы быстро домчались к ольшанику, где нас поджидал с тремя лошадьми Фершал (остальное казаков Вовкулака повел запасным ходником через болото), я оглянулся к Козубу — «Приехали!» — и вдруг увидел, как он, поклонившись набок, сползает с лошади.

Я только теперь понял, почему Козуб не обзывался: его ранило сразу после того, когда он выскочил на Мудея, заслонив меня от пуль. Козуб продержался на коне, пока мы добрались до ольшаника, и вот теперь упал на руки Фершалу.

Мы увидели у него на спине два больших красных пятна.

— Ничего страшного! — бодро воскликнул Фершал и грустно посмотрел на меня. — Зарастет, как на собаке.

Я понял, что Козуб умирает.

Фершал отошёл к своей лошади по «дохторску» сумку. Тут оказалось, что Козуб ище при памяти. Кволой рукой он достал своего безотказного кольта и приставил дулом к виску.

Успел бы я помешать ему это сделать? Не знам. Мoжет быть.

Козуб еще застонал: Козуб еще застонал:

— Передайте Ярине… Скажите, что я…

Не доказав, он спустил курок.

Довкола как-то враз потемнело, на Ведьмину Пазуху упали сумерки.

Надо было торопиться. Я положил Козуба на лошадь перед собой, Фершал, подхватив «люйса», посмотрел на меня сквозь запотевшие стеклышки очков.

— А где же Сутяга?

— Погиб, — сказал я. — Убрать не было как.

Мы двинулись к запасному ходнику, ведя за собой осиротевших лошадей. Со стороны «красных фуражек» не слышно было никакого шума. Видимо, им тоже хотелось жить. Мы с Фершалом перешли болото и выбрались на сухое. Здесь нас ждали Вовкулака, Бегу, Ходя, Ладим, Василинка, Неверующий Фома, Цокало, Гриц, одноглазый Карпусь. Нас зосталось одиннадцать. О Сутяге я ребятам сказал то же, что и Фершалу, потому что, прежде чем сказать правду, должен был кое-что выяснить.

Теперь можно было и почить. «Красные фуражки», если бы и доискались нашего следа, то не пошли бы в топицу на ночь.

Здесь мы похоронили и Козуба, и Захарка. Похоронили в одной могиле.

Трудно было смотреть на Бижу, который прятал своего последнего брата. Он долго сидел возле него и не давал опускать в яму, где на дне уже плесневела вода.

— Ребята, — сказал я, — сегодня мы дали настоящий бой коммуне. Но какой ценой далась нам победа? Погибли два таких казака…

Потом я рассказал, как погиб пригладанец Метель, — пусть же утешатся души убитых ими… Когда отдал славу Козубову и Захарку, впервые увидел, как плачет Бегу. Казаки, пряча глаза, еще ниже склонили головы. Не знаю, был ли кто-то упорным, что я не упомянул Сутягу.

Той же ночью мы перешли в Топорный лес, а перед миром наведали нашего давнего приятеля лесника Гудыму. Я сожалел, что у меня не было пчеловодной маски, лишь бы явиться на его глаза в образе Веремия, о котором лесник наплел столько басен. Так что я пришел к нему с открытым лицом. Гудима упал на колени. Что-то лепетал о женщине, детях, но меня больше интересовал Сутяга. Гудима сказал, что Сутягу подговорил на предательство Чёрт — убедил, что это единственный шанс искупить грех перед большевиками и спасти себе жизнь.

— Действительно, — согласился я. — У вас обоих был шанс выжить.

Нож вошел ему под левое ребро, и Гудыма сконал мгновенно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

«За отчётный период служили мелкия проявление бандитизма.

Так, 2 Июня в районе Сосновки три бандита напали на комбата Черкасских комкурсов тов. Карпухина, шедшего с вестовым. В результате комбат был тяготел ранен, а вестной раздет. 3 именя имела место дерзкая бандитская выходка политического характера. Через село Сокирное, что в 15 верстах юго-восточное г. Смела, ранним утром в открытую, совершённо демонстративно проехала конница из одиннадцаты всадников, предположительно банды Черного Ворона, вооружённая карабинами и одним пулеметом. При этом бандиты громко распевали «Ещё не умерла…», а всадник, ехавший впереды, держал развевающийся чёрный флаг с надписью «Воля Украины или смерть»…

Продолжается планомерное изъятие и расстрел отчиков из пос, содействующих бандитизму или ведущих с ним недостающую борьбу. Предпринимаются все мэры по обнадружению тайников с оружием, коим снабраються банды.

17 Июня на Чигиринском уздучастке отряд 1-го Комполка неподаль от села Ребедайловки, что в 7 верстах севернее Каменки, восторг троих бандитов, которых не сказавшие противления и, по их словам, шлы сдаются в руки соввласти…

Начокротд ГПУ

Бергавинов.

Нач. СОИ

Ленский».

(из месячного отчета Черкасского окружного отдела ГПУ Губернскому отделу ГПУ за июнь месяц 1923 года.)

Она отбросила с головы капюшон, сняла рясофору, сбросила нижнее, и вместо монахини Чёрный Ворон увидел на противоположном берегу озера голую-голесенькую грешницу. Сперва подумал, что ему, твердоголовому, привидлось, потому что уже с час лежал среди приземистых кустов понтийской азалии, которая расцвела над озером большими желтыми цветками, и все-таки немного учидел од ее томно-сладких благовоний. Ворон, хоть немного и устыдился того, что увидел, но глаз не отводил. Потому что что же это за монахиня такая интересная, что, пусть и на безлюдье, а так вельная и безбоязненно открывшая свою срамоту? Не та ли развратная чекистка, соблазнившая их Василинку?

Затворница выставила себя против солнца, сладко потянулась, а тогда, зайдя в озеро, поплыла прямиком на Ворона.

Поплыла, гадюка, так быстро и ловко, что, когда он догадался о ее намерении, скрываться было поздно. А она же увидела на этом берегу расцветшую азалию! Припав к земле, Ворон из-за куста всматривался в её лицо и думал, что эта монахиня молбы и не похожа на рябую чекистку-искусительницу, напротив, она очень хорошенькая, но пусть там как, а он оказался в чертёжной-каком положении. Вот она уже выходит из воды — стройная, крепкотелая, стужавевшие в холодной воде соски нацелены прямо на Ворона, он не позволяет себе смотреть ниже и вглядывается в ее лицо, на котором нет никакого веснушки, это личико чистое и светлое, оно ему кого-то очень напоминает, да определенно же кого — если бы у нее была длинная роскошная коса, Ворон опознал бы ее еще издалека.

Она осторожно ступала между кустами (азалия бывает такая дряпучая, что может ухватить за литку), а он, твердоголовый, не знал, как повестись, лишь бы не испугать её в смерть, — хотел обозваться: «Досю, не бойся, это я», да ему так пересохло в горле, что он не подал и звука.

Угледев Ворона, она даже не вскрикнула, только вздрогнула и инстинктивно заслонила руками то, что смогла, однако в ее глазах было больше радостного удивления, чем страха. Да, она растерялась — подумать только: стояла перед ним в чём родила мамочка, и кто знает, что дальше бы делала, если бы Ворон не отвернулся. Он снял с себя парусиновую рубашку — уже неизвестно какого цвета была та заношенная рубашка, зато она достала Дохе почти до колен, это было просторное платье для Дохе, да когда она, застегнувшись и подкатив рукава, позволила Ворону взглянуть на нее, он так же увидел все, что пряталось под рубашкой, тем более что стужавевшие в холодной воде сосочки, словно две пули, выпячились сквозь плотную ткань.

— Сядь, поговорим, — сказал Ворон, немного неловкая от того, что, сняв рубашку, выставил напоказ свои шрамы — слева на груди багрела такая страшная сгоина, как будто из него вынимали сердце.

Дося села на морежек, напяв на колени рубашку, крепко обняла свои ноженята и как-то робко, будто украдкой, посмотрела ему в глаза.

— Поговорим, — вещала тихо.

Удивительно, но больше им вроде и не о чем было разговаривать.

За то время, с тех пор как они не виделись, многое изменилось, да не было в тех изменениях добра ни крошки, не было ни одной утешительной вести, которой бы они могли поделиться. Так зачем же ятрить душу и сеять сомнение? Между ними осталось только прошлое, и, может, от того, что так бешено пахтела азалия, на него вдруг накатилась та далёкая, почти забытая ночь, также пахшая этим дурманным цветком, пахла дикой орхидеей и кадилом духом…

— Иди ко мне, — сказал он.

2

В июне мы затаились в трущобах Холодного Яра. Там, под Пасхальной горой, Гриц показал нам пещеру, где было спрятано немало боеприпасов, в том числе и десяток кружков до «люйса» и два ящика гранат «мильса». Заваленный кучей трухлого хвороста, вход в пещеру сбрасывался на лисью нору, зато внутри здесь был самый настоящий грот. Вырыли его кто знает и когда, может, это был горбушка прадавних подземных катакомб, разветвлявшихся под Мотриным монастырем. Пещера заканчивалась земляным обвалищем, за которым, достоверно, открывался более дальний ходник. Да или нет, но на лето нам не лишней была эта «хижина», где мы все вместе, правда без лошадей, могли укрыться от дождя и непогоды. Хотя какая летом непогода? Лето — наш союзник: ни холода, ни голода. Ребята, сделав лозовые верши, ловили в озерах линов, в лесу собирали ягоды, грибы, а Ходя почти каждый день приносил какую-то дичь.

За тех лошадей, что остались от Козуба, Момота и Сутяги, мы выменяли на хуторах кое-что из провиан и одежды. Крестьяне сделались хитрыми скрягами; зная нашу безысходность, они отказывались платить истинную цену. Говорили, что покупать у нас лошадей — то слишком большой риск, за это можно поплатиться жизнью. Но они почему-то не очень потерпали за свою шкуру, когда выменивали лошадь за мешок-второй ячменя или старую кожушанку. Люди перевелись, что тут говорить.

Судьба все больше и больше от нас отворачивалась. В середине июня бесследно пропали Цокало, Фершал и одноглазый Карпусь. Они тройкой пошли в сторону Ребедайловки —, и не вернулись. Трудно сказать, что с ними произошло, да я был уверен, что казаков постигла беда. На всякий случай мы на время покинули пещеру. Чуть позже под Пасхальной горой появились вооружённые «лесорубы» — крестьяне-ответчики искали наших следов. Мы притихли неподалеку от пещеры, готовые ежесекундно сорваться с места. Каждый держал лошадь за уздечку, поглаживая ее, чтобы порой не заржал.

«Лесорубы», минуя нас шагов за сто, ничего не заметили.

А если кто и увидел следы от копыт, то мог промолчать.

Такие сборные отряды из ответчиков нас не пугали (мы называли их деревянными), но в случае столкновения пришлось бы переходить в другое место.

Нас зосталось восемь. Вурдалака, Бегу, Ходя, Василинка, Ладим, Неверующий Фома, «дикий» Гриц и я. Вот это и весь Лебединский полк. После того как трое наших не вернулись, ребята подупали духом. Ещё раньше начал закисать Бегу. Потеряв брата, он стал молчаливым и замкнутым. Я не знал, как его утешить. «Может, проведаешь свои Мурзинцы?» — как-то спросил у него. Бегу молча покачал головой. Домой ему не было воротья, но я думал, что, может, он хочет от нас уйти, так пусть бы шел.

Я готов был облегчить ему этот шаг. Я вообще хотел, чтобы Василинка и Бегу вышли из леса. Еще такие юные, они могли начать другую жизнь. Да это зависело от них самих.

А сейчас нужно было поднять казакам настроение. Лишь острая и успешная операция могла подогреть их веру в собственные силы. Наша отвага давно не упивалась медом.

Я послал Василинку разведать, что творится на станции Фундуклеевка. Железная дорога всегда вызывала у ребят особый интерес. Сжечь сельсовет, волостной исполком или комезу — дело одно, а потрусить узловую станцию, остановить поезд — то уже был выход в более широкий мир. Выход на Ростов и Москву, чей неугомонный народец безнастанно сновал по нашим железным дорогам.

Василинка пришел через два дня и сказал, что на станции стоит отдел железнодорожной охраны из двенадцати человек. Кроме того, Фундуклеевку патрулирует дорожная милиция. Есть там, конечно, и уполномоченный гепева[54]. Заседает в комнате с табличкой «Дежурный по станции».

Ночью мы перешли к сосновому бору, который подступал к станции, однако наведали «бабушку Фундуклеевку», когда развиднилось. Сделать это затемная было бы еще удобнее, только тогда наш визит не получился бы столь официальным. Пока мои ребята разоружали охранников в пристанционной кассарне, я заглянул в «дежурного по станции» и попросил не волноваться, ведь наша банда фиктивна. Мы, сказал я, только притворяемся нападением, чтобы иметь добрую молву, поскольку нам нужно доверие бандитов, которые еще скрываются в близлежащих лесах. Мы ведь их вылавливаем. Наш спецотряд сформирован органами ГПУ, но об этом не должна знать ни одна душа, кроме него — «дежурного по станции».

— К сожалению, мы вынужди и вас обезоружите, — сказал я, освобождая его кобуру от килограммового бремени (именно столько весит парабеллум со всеми патронами). — И документики пожалоста.

«Дежурный по станции» оказался довольно сообразительным, хотя внешне мне не понравился. Людям, у которых челюсти шире лоб, я никогда не доверял.

— Пачему мэня никто никто предупредил? — глаз чекиста забавно дернулся. Сначала даже показалось, что он, сукин сын, мне подмигивает.

— Это строжайшая тайна. Никто не должен засомневаются в подленности нашей банды. Вы мэня поняли?

— Говорится, да.

— Тогда делит мёня внимательно.

Чтобы все было похоже на правду, я наставил на него наган и велел позвать начальника станции и кассира со всеми имеющимися в кассе деньгами. Его глаз снова забавно дернулся, но сукин сын приоткрыл дверь и окликнул:

— Ледяев! Капула! Ка мнэ!

В комнату они вкатились вместе и, угледев «бандита» с наганом, все поняли. Кассир Капула быстро принёс брезентовую сумку из деньгами.

— Вы можете дать нам расписку в том, што забрали деньги? — вдруг спросил чекист.

— Канешно, — сказал я. — Дайтье карандаш и бумагу.

Я сделал это с большой радостью. Письменно засвидетельствовал, что кассу реквизировал сотник Метель, поскольку среди шкурников деньги ходят и на том свете.

Прочитав расписку, чекист посмотрел на меня, как пёс на отруби.

— Вы что, издеваетесь?

— Пожалов, да, — сказал я и, достав из ножен австрийский тесак, резонул по телефонным проводам.

— Вы наступающей бандит, — «подмигнул» мне сукин сын.

— А ты сомневался? — Я вогнал тесака ему в левый нагрудный карман. Он неуклюже сполз со стула на пол.

Начальник станции и кассир подняли руки.

— Служащих мы не трогаем, — объяснил я. — Если не будете показывать нос на улицу, то будете живы.

А на улице все происходило быстро и слаженно: казаки не только разоружили охрану и милицию, но успели уже всех раздеть и, как овец, загнать в пристанционный амбар с зарешеченными окошками. Сделали это без единого выстрела. Под стеной остался в луже крови командир охранного отдела, который «ние понял» приказа Вовкулаки.

Прихватив кое-что из вещей и провизии, мы лесом отошли под Новую Осоту. Здесь, как в лучшие времена, я выстроил отряд и объявил благодарность «за взятие станции Фундуклеевки». Казаки взбодрились, да вскоре разгорелся и спор. Бегу не мог смириться с тем, что мы не истребили охрану станций. После смерти брата им трясла жажда мести. Его поддержали Ладим и Неверующий Фома.

— Ребята, — сказал я. — Теперь другая война. Отвага не должна упиваться только кровью.

Ладим, будто ничего не слыша, медленно затянул:

Ой, что ж потому что это за ворон,

Что он за один, но

Что сгукает общество

В тот лесок Лебедин…

Когда я впервые услышал од Ладыма эту песню, был уверен, что он ее придумал сам. Уж нет — Ладим сказал, что этой песне уже сотни, может, и тысяча лит. И вот получалось так, что кто-то через столетие подсказывал мне, как действовать дальше. Иди в Лебединский лес, приказывал он. Вскоре жатва — и большевики снова попрут грабить крестьян. Иди и препятствуй им как только можешь.

Ладим знал, что и для кого поёт. Поэтому он никогда не допевал эту песню до конца. Потому что то, о чем там пелось дальше, свершилось сотни, а может, и тысячу лет назад:

Эй, похоронили пана атамана

В сырую землю глубоко…

Вскоре мы уже были в Лебединском лесу. В июле — августе сгорели канцелярии не одного волисполкома, где составлялись списки о налоговой повинности. Как ото волос на голове, так был сочтен и каждый колосок крестьянина, над душой которого и дальше стоял красномордый продотрядец. Поэтому, как только выпадал случай, мы охотно учили этих упырей вместо хлеба есть святую земельку. Один только Ладим вышил на своем шлике семь красных крестиков. Но и нам становилось тесно в лесах.

Ударные группы гоняли нас с места на место. Выскальзывать из облав становилось все труднее. Иногда спасались только Божьей помечей.

3

Того августовского к вечеру ничто не предвещало беды.

Они тройкой — Ворон, Вовкулака и «дикий» Гриц — переезжали плотину над ставом, лежавшим в широкой котловине недалеко от деревни Крымки. Было так тихо и спокойно, что Вовкулака предложил искупаться. Он давно расхристал на себе белый милицейский китель (подарок «бабушки Фундуклеевки») и действительно был не от того, чтобы освежиться в ставочку после целодневного «патруулирования дорог». Ворон еще не успел ему возразить, как по ту сторону луговины, за ставом, в небольшом перелеске заржала лошадь. Вслед за тем ржанием бахнули выстрелы, и из-за деревьев один за другим начали выскакивать всадники. Их было не меньше, как два десятка.

Ворон, не долго думая, сбил с карабина переднего, однако они с диким гиком неслись вперёд. Не было другого совета, как сбегать. Ворон, Вовкулака и Гриць погнали в сторону леса, в который было с полутора верстов. Выхватившись из котловины наверх, они уже видели его темную стену. Но преследователи не отставали. Их галайканье становилось чемраз громче, выстрелы ближе.

Когда в лес зоставалось шагов из двести (лель, такое уже было!), вдруг полетела сторчма Вовкулачина Тася. Пуля попала ей в белую «чулку», и Тася так упала с разгона, что с жутким ржанием ещё долго сунулась по траве, а Вовкулака, вылетев из седла, катился впереди неё.

Ворон резко остановил Мудея, аж тот встал на дыбы. Дальше все состоялось, словно в страшном сне, когда нельзя ни во что вмешаться и ничего изменить. Вурдалака вскочил на ноги, выпрямился и, обестяжеленный, повернулся лицом к врагу. Ворон увидел, как на его белом милицейском кителе — как раз между лопатками — расплывается красное пятно. Пуля, попав в грудь, вышла навылет. Вурдалака, заточившись, ухватился за высокий малиновый чертополох. Зажал в горсти острое колючье, да боли уже не почувствовал. Он упал навзнак с малиновым цветком в руке.

Это был тот случай, когда нет возможности вынести товарища с поля смерти. Всадники мелькали так близко, что, если бы не граната, шанса на побег бы не было. Оглушив передних, Ворон пустил Мудея навскач.

Гриц уже ждал его на опушке леса, еще чуть — и атаман скроется за деревьями. «Червенцы» знали, что в лесу им казаков не достать, поэтому все вместе, словно по команде, спешились и открыли огонь «с колена». Пуля Ворона все-таки задела — черкнув по главе, содрала кожу до кости. Да он уже был в безопасности.

— Господин атаман… — услышал испуганный голос Грица. — Вы живы?

— А ты как думаешь?

— У вас кровь на лице.

— Не бойся, — сказал Ворон. — Я твердоголовый.

Он одырвал от парусиновой рубашки рукав, вытер им рану, лицо, а тогда перевязал себе голову. Сделал это так ловко, как будто обматывался рукавом каждый день. Внял: не слышно ли погони? Та услышал только тихое всхлипывание.

— Гриша, ты что?

— Нет Вовкулаки…

— Нет.

— Нет нашего бунчужного… Как теперь нам без него? Он же был… был душой…

Гриц вспомнил, как Вовкулака целовал знамёна, которого он, «дикий» Гриц, хранил в Холодном Яру, и ещё сильнее расплакался.

— Плач, казачье, — сказал атаман, глотая соленый клубок. — Плач, не стесняйся.

В лесу быстро темнело. Ворон сидел под деревом и курил уже третью сигарету.

— Чего мы ждем? — спросил Гриц.

— Увидишь.

Гриц понял. Они подождали, пока всядется ночь, а тогда тихо выбрались на опушку леса. Над полем было светлее. «Червенцы», видно, давно потрюхикали праздновать победу.

На том месте что-то вроде чернело — похожее, там лежал убитый конь, однако у Ворона появилась легонькая надежда: а вдруг? Он оставил Гришу на опушке, а сам уехал в поле. Нет, Вовкулака забрали. За убитого лешего им полагалось вознаграждение. А лошадиных трупов было два — того скакуна, что наскочил на Воронову «кукурузу», и…

Ворон соскочил на землю и увидел, что Тася ещё жива. Она лежала на стороне и тихо стонала.

— Тася… Тасенька…

Маленькая звездочка отражалась в ее большом, темном глазу. То дрожала слеза.

Ворон достал наган. Это единственное, что он мог еще сделать для Таси. Когда приставил дуло к уху, она все поняла и прищурила глаз.

— Догоняй Вовкулаку, — сказал Ворон. — Вам будет хорошо вдвоём…

Отвернувшись, он спустил курок. Ночью выстрел громче, чем днем. Мудей, сгромождавшись, отскочил в сторону.

4

Что его снова повело к Лящевому хутору?

Они с Грицем заехали туда ночью, и атаман отведал, что ни ветры, ни дожди не выбавили духа пожарища. Завели в стодолу лошадей и, сморенные, попадали на солому. Ворон лег на том месте, где когда-то расстилал бекешу. Снилось ему или привидялось? Малиновый чертополох… фиолетовый глаз лошади… холки белой груди… и мир… целый отдельный мир, где есть свои леса, долины, озера, благовония, дороги…

И увидел он чужую страну. А в той стране в большом храме, утопающем в золоте и хоралах, они венчаются с Тиной. Полно чужих людей: мужчины в сурдутах, женщины в длинных платьях. А он, опоздав, влетает в храм, как есть, в своем лесном облачении, увешанный гранатами; длиннющая сабля подпрыгивает на колесике, как когда-то у чернолесского атамана Облака.

«Крук! Крук!» — шелестят голоса вокруг.

Их венчает отец Алексей. Тина в розовом платье пахнет, как цветок.

Она хочет облечь ему на палец обручальное кольцо, но та замала, не налазит. Затем ускользает из её руки и падает на пол. Плохая примета, думает Ворон, однако она его не пугает. Он знает, что это сон.

И просыпается с тяжелой душой. Церковь снится не к добру.

В щели между дверью пробивался заходящий свет. Да не только свет. Сверхвора доносились какие-то подозрительные звуки. Ворон легонько поторсал за плечо Грица и, когда тот открыл глаза, приложил палец к устам.

Затем подошел к двери, пришелся глазом к круглой дучке, которая образовалась в доске после того, как выпал сучок.

Проклятьe! Лящево хутор окружала красная стая.

* * *

«Ранним утром 19 августа, по донесению нарочного, на запустевшем хуторе были обнадружены два бандита, ночевавшие в риге. Наш отряд немедленно отправился на указанное место. Взял объект в оцепление, мы решили действовать на выжидание, дабы взятий бандитов живьем. Выбычно «рыцари леса» в таких случах вступают в днительную перестрелку и, только когда кончаются патроны, окажут решительные действия. Здесь же мы еще не успели огранёт ригу, как оттуда внезапно выскочило два всадника и, внеся сумматоху двумя гранатами, помчались в сторону лёсса. Одного из них удалось сразу сбит с жеребяды посредством ранения последней, и тут же нам довелось избивать свидетелями случая исключительного и даже жуткого.

Щупленький, весьма заурядный бандит поднес к виску револьвер, чтобы покончит с собою, но вышла осечка. Наши бойцы уже готовы были схвать эго, как вдруг бандит разогнался и прегнул в колодец. Причем колодец этот сказался настолько глубоким, что достать оттуда ворумышленника не представлялось возможным. Поэтому мы на всякий случай бросили в колодец гранату.

Что касается второстепенного бандита, то с ним получилось нечто непредвиденное. После первых же наших выстрелов вон опрокинулся с седла, но не пал на землю, а повис в стременах побоку жеребенка вниз головой, как это часто бывает с убитым или ранним всадником. При этом руки эго безжизненно болтались, свиты касаясь земли. Бойцы ожидали, пока вон ветрясется из стремян или остановится жеребец, как вдруг уже начти под самым лесом бандит каким-то невероятным движением, как это делают кавказцы илы циркачи, опять сказался в седле. Пока было понято эго притворство, злодей скрылся в лёссу. Дальнейшее преследование сказалось безрезультатным.

В связы с этим прошу выслать на поимку бандитов дополнительный конный отряд из кадровых кавалеристов, а также дать разрешение на больёе суровое изъять железников из близлежащих сел».

(из рапорта командира ударгруппы ББ П. Орлова начальнику Черкасского окружного отдела ГПУ С. Бергавинову от 19 августа 1923 года.)

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Почти триста лет прожил черный ворон на белом свете, а такой мокрой осени не помнил. От середины сентября как задощило, то уже два месяца не было ни тепла, ни солнца. И хоть ворон умел прятаться от непогоды, но и там — в пещерках, дуплах или в поддашье старого погреба, как вот теперь, — его перья натягивались сыростью до костей. Достигло везде — и над Холодным Яром, и над Ирдынскими болотами, и над Лебединским лесом. Еще хорошо, что вода выгнала из нор и потопила лесных мышей, а то ворон умер бы от голода. Он и так стал худой, как болотный журавль, или, может, как отой мужьяна в черной хламиде, слоняющейся этими краями неведь из каких времен. Ворону порой даже казалось, что он знает Варфоломея двести лет, но ведь люди не живут так долго. Не живут и никогда не будут жить, — почему-то злорадно подумал ворон, хотя имел доброе и чуткое сердце. Через то и прожил оно сколько — редко какая ворона дотягивает до такого возраста, хотя ей и отведено триста лет. Впрочем, и год, и сто, и триста пролетают, как один день, — лямкал себе дальше ворон, сидя под замшелым дашком монастырского погреба, в который уже давно никто не заходил. А чего заходить? Старезный погреб мог обвалиться в любое время. Ничего не имеет вечного.

Даже Свято-Троицкая церковь горела и падала на его глазах не раз, ворон ее помнит еще деревянной с голубыми куполами в серебряных зорях (как взглянешь было на нее сверху ночью, то такое, словно небо лежит под тобою), а это лет сто уже прошло, как перестроили ее в каменную, да и то была завалилась, возводили заново, потому что все, что не есть, преходяще, будь ты камень, ворона или звезда на небе. Вечна только сама вечность.

А этот погреб, стоявший у вала, был гораздо старее обеих монастырских церквей, поэтому свое уже оджил. Удивительно, как он до сих пор не завалился.

Ворон не поверил своему единственному выводящему глазу, когда вдруг из ночи всплыла тёмная фигура и подкралась к двери погреба. От неожиданности он едва не трепнул крыльями, но сдержался. Выскнули дверь — и в погреб проскользнула монахиня.

2

Нас зосталось шестеро. Бегу, Ладим, Неверующий Фома, Василинка, Ходя и я. Немного, но еще можно себя показать. Жаль, что нам не улыбалась даже погода. Такой дождливой осенью мы еще не знали. Моква уже въелась в печени: Плохо занимались дрова, плохо горели сельсоветы, дороги разгасли, патроны отсырели. Мы так обносились, что после вылазки из леса не во что были переодеться. Была еще «праздничная одиж», но мы ее берегли на особый выход. Сутужно было с провиантом. Лошади светили рёбрами.

А дождь лил и лил. Ладим каждый день, поднимая руки ладонями к небу, умолял Мокошу, чтобы та остановила потоп.

Неверующий Фома удивлялся, как можно верить богине-женщине.

Василинка жалулся, что не может в такую непогоду пойти «в найми».

Ходя сокрушался, что лопнула луговая охота. Звериная, как и птичество, так попряталась, будто ее никогда не водилось в лесу.

Ходя со скуки садился в углу землянки и мугикал свою жутко-монотонную мелодию, оту, что я впервые от него услышал на переговорах у Дыбенко и Кузякина.

Бегу давно уже не бегал, не суетился, и казалось, ему было все равно, что там на улице: дождь или камни с неба.

Я сушил голову, как быть дальше. Не хватало Вовкулаки. Так, как будто позад меня образовалась пустота — яма, в которую вот-вот оступишься. Как он умел раздрочить ребят до горячего дела! Как его будоражил запах московской крови…

До сих пор мучила совесть, что Гриц погиб по моей вине. Сколько ни говорил себе, что опасность подстерегала нас на каждом шагу, но ведь на Лящей хутор повел его я. Так легла карта.

Нужно было уберечь хоть тех казаков, что остались. А потом снова наступит весна, она подскажет, что делать дальше.

И вот после долгих уговоров мне удалось отправить домой Василинку. Все равно сейчас работы нет, сказал я ему, а после дождей придет зима, придется залегать в берлогу. Так что давай — садись на своего чалого, пока он не погубил подковы, и езжай домой; ты парень сообразительный, отбрешься; скажешь, нанимал. Я дал ему денег и поправил на Василинке шапку-кубанку, потому что она съехала ему на мокрые глаза.

— А на весну, если не возьмете, сам буду воевать, — шморгнул он носом.

— Авжеж…

Когда я обнял худеющего Василинку, мне показалось, что я почувствовал каждую его лодыжку. Мокошь добралась и до моих глаз.

Василинка простился с Ладымом, Бегу и Неверующим Хомой. Затем обнялся с Ходей. У Василинки упала с головы шапка. Он поднял её и надел на Ходю.

— Дарю.

Мы все вышли на дождь и молча смотрели вслед Василинке.

Ходя помахал ему шапкой.

Молчанку мы внесли и в землянку. Эта тишина была хуже ссоры.

Прошла еще неделя. Дожди падали и дальше, а моих казаков напоседала скука. Если бы то только скука. Тоска.

В коротких разговорах все чаще вспоминали тех, кто пошел на амнестию. Я говорил, что их уже нет живых. А если кто-то случайно уцелел, то охотится за нами. Может, когда-нибудь и встретимся.

Однажды Неверующий Фома упомянул Филиппа Хмару, у которого он воевал в двадцатом. Фома, конечно же, не верил, что Облако погиб. Ребята говорили, что, когда Филиппа тяжело ранило, они ночью занесли его к сестре в Цветную. Там он якобы умер, и его похоронили в огороде. Но не таким был атаман, чтобы умереть — Фома своими ушами слышал од цветнянских людей, что Облако выжил. Сменил свою внешность — высмалил брови, остриг ресницы, которые у Филиппа были длинные, как у девушки, еще там что-то сделал со своим лицом и отправился в Крым. Там теперь и живет под чужой фамилией. Говорят, будто Филипов.

Я знал, что это не так, да что спорить с Неверующим Хомой?

Он бы все равно не поверил. С одной стороны, это было хорошо, что об атамане слагались легенды, однако вымысел с Крымом мне не нравился. Такие басни сеяли сомнение в целесообразности дальнейшей борьбы. Да если он, это сомнение, у кого-то появилось, его уже не развеешь. Он придирается к человеку, как неизлечимая болезнь.

— Думаю, что он выбрался в Донбасс, — подыграл я Фоме. — Туда съезжается столько неверного люда, что потеряться там легче всего. Под землей искать не будут.

Понял ли Неверующий Фома, что я благословлял его в путь?

Вскоре я убедился, что сомнение — болезнь переходная.

Поехать с Хомой на Донбасс вызвался и Ладим. Вдвоем все-таки веселее.

— Может, и ты приставай к ним? — предложил я Бегу.

— А что я не видел на том Донбассе? — удивленно спросил он.

Я, грешный, обрадовался. Любил этого парнишку. Пусть еще немного побудет круг меня.

Печально было смотреть, как Неверующий Фома и Ладим собираются в путь. Ладим долго крутил в руках свою шапку, лечил на шлике крестики. Последнего вышил в конце августа, когда на ссыпном пункте «погладил» кольбой по головке непослушного продотрядовца. Неужели всё это? Крестики расплывались в очах Ладима, он не мог их сосчитать и вместо того, чтобы гордиться будто стыдился своей шапки. А как величаться по ней, когда даже нельзя забрать с собой?

В одну ночь Фома с Ладымом поехали в Сигнаевку и договорились, кому сбыть лошадей перед тем, как пойти на станцию и сесть на поезд в той же Сигнаевке. Потом они по очереди подстригали друг друга, брились, примеряли «выходное» наряд, тамируя какое-то глупое волнение (Ладим, как брился, дважды порезался). А на рассвете мы провели их почти до самой Сигнаевки. Попрощались в поле.

— Если там не понравится — возвращайтесь.

— Разве что на весну, — вздохнул Неверующий Фома.

Да я чувствовал, что мы больше не увидимся.

Как это ни странно, но после прощания наш понурый Бегу заметно ожил. Может, из-за того, что нас зосталось только трое, он вдруг как будто проснулся. На последнем пределе появляется новое дыхание. Бегу даже предложил перепинить под Сигнаевкой какой-нибудь поезд.

— Слушай, май совесть, — сказал я. — Дай людям на Донбасс доехать.

— Действительно, — согласился Бегу. — Тогда что?

— То есть?

— Давай где-нибудь заскочим, если уж на лошадях.

Еще и не развилось, когда мы подъехали к артельной масличной, которая стояла за деревней. Это было небольшое кирпичное здание, зоставшееся от барской экономии.

Я вежливо постучал в дверь, но никто не отозвался. Погрюкал сильнее — то же самое. Бегу, не выдержав, сажался кольбой в небольшое, зарешеченное знадвору окно. Задзеленчало стекло.

— Кто там? — послышался за дверью испуганный мужской голос.

— Свои, открывай! — приказал Бегу. — Или тебя, чтобы разбудит, надо вбросят в окно бомбу?

Мне нравилось, что Бижу берет на себя начинание. Он был решителен и по мере сердит.

Олейник приоткрыл дверь, мы с Бегу, оставив Ходю у лошадей, зашли. Я сказал, что мы не причиним никакого вреда, но не прочь перекусить и одолжить немного масла. Какое там масло, — простогнало во тьме, — дожди не дали собрать подсолнечник, все догнивает на пне, вон даже пресс сухой. Когда он засветил гасничку, я увидел, что это молодой, жилавый комнезамовец в полосатой нательной матроске.

На столе «черствела» недоеденный ужин — кусок ржаной хлебины, изрезанное сало, квашеная капуста и три пирога. Возле выпитой до половины литровой бутылки стояло две рюмки.

— Где второй? — спросил я, разираясь по углам.

— Кто?

— Твой почарковец.

Он тоже посмотрел на стол, увидел две рюмки и понял, что лучше не отбрехнуться. Да вместо испугаться — смутился.

— Там, — кивнул он на дверь, что вели в каморку. — Я дам вам все, что надо, только туда не заходите.

Здесь даже твердоголовый мужчина догадался бы, кто там прячется, но осторожность — превыше всего. Кивнув Бегу, чтобы он не сводил глаз с комнезамовца, я осторожно приоткрыл ту дверь.

Ну, конечно, — на тапчане сидела полураздетая девуля и, словно жалкая кошка, светила на меня всполошанными глазами.

Мне даже показалось, что ее губы в сметане. Но вместо того, чтобы застенчиво застегнуть пазуху, она обеими руками сжимала револьвер.

— Не подходи, потому что застрелю! — засычала девуля.

— Дурочка, — сказал я. — Вы сейчас продолжите, но эту игрушку лучше дай сюда.

Я подошел и забрал у нее револьвер.

— Ты такая храбрая. Наверное, комсомолка? — пряча трофейного бравнинга в карман чумарки, я вышел из «будуару».

Нам повезло: хотя «маковки» прессу действительно были сухими, зато в масличные коммунары, кроме комсомолок, еще дерли крупу.

Возле круподерни стояли мешки с совпадением. Я сказал Бегу, чтобы он вынес лантух ячменя лошадям (но не очень раскошеливался — перекормленный конь может упасть на ноги), а потом пусть зайдут сюда вместе с Ходей.

— Ты, коммуна, прости, но нам надо позавтракать.

Когда Бегу и Ходя зашли в масличное масло, я как раз нашел алюминиевую кварту. Пить рюмочками нам не было когда.

«Коммуна» удивленно уставился на Ходю.

— Что, косичка понравилась? — спросил я.

— Да нет… — он вон озадачился.

— А что?

— Этот… тоже за Украину? — спросил осторожно «коммуна».

— Тоже, — сказал я. — А ты разве нет?

— Я за трудовой народ.

— Видим, как вы трудитесь, — я показал глазами на «будуар». — Из-за того и пресс ваш сухой, и девка недовольна.

Интересно, что до олейника у меня злобы не было. Это был баран, который хотел только есть, пить и вместе со всей отарой лизать заслиненную сиську. И этот валах удивленно смотрел, как Ходя, надкусив пирожок с сыром, запихивает в рот сало и капусту. Но это еще не все. Подзавтракав и размягчив от «кварти», Ходя повёл по приплюснутому носу в сторону «будуару». Видимо, Бижу успел ему рассказать, кто там прячется. Или взял на обоняние?

Бегу вопросительно взглянул на меня.

— Имейте совесть, — сказал я. — Поехали!

Наши лошади подкрепились. Мы взяли еще мешок ячменя и два клумачка круп. Я поблагодарил «коммуни» за угощение и пожелал, чтобы его пресс был всегда смазан, как и «маковка» его любки. Ведь вполне возможно, что мы еще наведаемся…

Когда доезжали до леса, на улице внезапно посветлело.

Мы почувствовали, что произошло нечто необычное.

И вместе огляделись.

Сходило солнце.

* * *

В Лебединском лесу я обратился к ребятам так, как будто нас был целый отряд. Не люблю красноречия, но эти слова шли от сердца. Я сказал, нас осталось трое, однако тройка — это организация. Боевое звено партизан. Поэтому продолжим борьбу за Украину, за ее волю, за честь нашего оружия.

Бегу и Ходя прислонились плечом к плечу. Как будто стояли в шеренге.

Потом я велел собираться. Поедем в Холодный Яр. Туда, где спрятано наше боевое знамя. Взять с собой все, что сможем, а остальное спрятать.

— Кулимет, люс, люс, — Ходя тыкал пальцем себе в грудь, и я понял, что он напрашивается в пулеметчики. После Козуба к «люйса» был приставлен Ладим.

Я согласился. И мысленно поблагодарил Хода — пудовый «люйс» в походе был не большой радостью.

Дося не знала, встретит ли ещё когда-нибудь Чёрного Ворона, но выглядела его всегда. Она и в монастырь ушла, пусть Бог простит, через него. Не суждено было стать парой, думала Дося, так будет ему за сестру. Если выпадет такое счастье. А выпало больше.

Там… на берегу Пасхального озера…

Теперь надвигалась зима, а его не было слышно. Обещал подать весточку, когда придёт в Холодный Яр, но с тех пор — ни слуха ни духа. Дося ждала. Ждала и готовилась к зиме. Она знала, что такое повстанческая зима, и уже припасла два горшка смальца, кадибец меда, немного сала, слоик спирта, два теплых одеяла. Ховала все в таком месте, куда никто не доберется. Эта тайна больше всего радовала Досю. Тайна, которую ей открыл божий муж Варфоломей.

Она едва не умерла из страха, когда одной ночью он тихонько постучал в дверь кельи (теперь здесь Дося днем строчила на швейной машинке «Зингер»), вызвал ее на улицу, а затем повел к валу и почти силой затащил в старый погреб. То, что он показал, ошеломило Досю до онемения, хотя она слышала об этой таине не раз, слышала и верила в нее, но не думала, что все так близко.

Держа Досю за руку, Варфоломей завёл её щербатыми ступенями вниз и только тогда зажёг толстую восковую свечу. Огонёк осветил полуразваленное брюхо погреба с грудами глёя и углубинами в земляных стенах. В одной углубине открывалась нора высотой в треть человеческого роста.

— Там мир, — прохрипел Варфоломей, опустился на землю и пополз в нору.

Дося осталась в темноте ни жива ни мертва, да за волну увидела в пройме огонёк. Варфоломей свечой звал ее к себе.

Дося отважилась. Для праздной забавки Божий муж ее бы сюда не позвал. В этом было какое-то знамение. Она поползла на огонек свечи.

Нора всё шире и через два сажени вывела Досю в пещеру. При зыбком пламени свечи она увидела два узких ходника, и одним из них Варфоломей нагинцы двинулся дальше. Дося шла следом, ей казалось, что она вот-вот задохнётся, что это подземелье похоронит их здесь заживо. Впереди открылась пещера, похожая на землянку. Её стены и потолок были укреплены дубовыми брёвнами. Дося подумала, что на этом и кончилось подземное путешествие, да где там! Отсюда опять-таки открывалось два тесных ходника, и, когда Варфоломей пошел дальше, она вспомнила рассказы о том, что древние пещеры разветвляются здесь не только под монастырем. Они тянутся далеко под валами Холодного Яра, и один подземный ход ведет вплоть до Жаботина.

Дося едва успевала за Варфоломеем, который время от времени повторял только одно слово:

— Слеза! Слеза!

Они дошли до просторной пещеры, в которой свободно дышалось.

Недалечко журчащая вода. Этот круглый каменный грот когда-то представлял собой языческое капище — посередине даже уцелел обложенный камнями жертвенник. Варфоломей, склонившись над ним, зажёг пропитанное лоем пакля, которое вспыхнуло высоким пламенем и осветило мрачные глыбистые стены. Одной стеной ручьём спадала вода, сбегая к каминному жёлобу, где терялась в круглой горловине.

Глыба, из которой бил источник, напоминала высеченное в камне скорбное женское лицо, и Дося только здесь поняла, о чем говорил Варфоломей. Слеза…

Как будто угадывая ее мысль, он выбросил вперед костлявую руку, которая обнажилась из-под широкого рукава хламиды, и воскликнул хриплым голосом:

— Слеза Богородицы.

Так назывался этот источник.

* * *

Потом Дося и сама ходила по тем пещерам, потому что знала: Варфоломей открыл ей эту тайну не для того, чтобы удивить. Она так же боялась тесных лазов, на нее так же давило подземелье, но Дося, пересиливая жутковатый жут, раз добиравшийся до источника.

И хоть в стенах той пещеры открывалось еще два ходника, которые дышали на Досю тысячелетней таиной, она не ступила туда ни шага. Да когда будет надо, Дося вздужает страх и пройдет все рукава лабиринта, даже если они действительно ведут вплоть до Жаботина. А пока у нее другая забота — все сделать для того, чтобы в этой пещере можно было перезимовать.

Молбы какая зверина, на зиму стягивающая к своей норе поживок и все, чем можно согреться, так Дося сносила в пещеру всякое добро. И как та зверина, она готова была перегрызть глотку тому, кто подглядит ее сокровенный соховок.

Одной ночью, взяв котомку муки, Дося тихонько вышла на улицу и снова подалась к погребу, что истуканов у вала.

Ночь была темная и холодная, после затяжных дождей низкие облака уже дышали снегом. Вняв темноте, Дося взялась за дверь погреба, как вдруг почувствовала, что у вала она не сама.

Сначала подумала: может, так вездесущий Варфоломей шатается здесь по ночам? Да потом сказала себе: нет. Холодное сквознячок войнул вне спины в Дохе. Так дышит опасность. Она вскользь отпрянула от двери погреба, хотя это уже ничего не меняло.

Если лихой глаз заприметил Досю, тогда всё пропало.

Она отбросила на плечи клобук, чтобы лучше прислушиваться.

Нигде ни звука. Оцепенев, Дося так вслушивалась в тишину, что у нее начало звенеть в ушах. Она убеждала себя, что то страх внушил подозрение, что здесь кроме нее никого нет, но и дальше не могла сдвинуться с места. И тут опять услышала, как оно дышит. То дыхание приближалось.

Дося прижала к груди котомку с мукой, чтобы не так было слышно, как гупает ее сердце. Совсем близко вынырнула цибата фигура монахини, и Дося даже в темноте узнала «сестру Ольгу». О рябой сексотке её предупредил ещё Ворон, хотя Дося и сама приглядывалась к ней. Крепкая, дебела, она притворялась причинной и часто «блудила» лесом. Вот и теперь среди ночи приблудила в погреб.

Какое-то время они напряженно всматривались друг в друга, зная, что на этой тропе им уже не разминуться.

Но Дося сказала приветливо:

— А посмотри-ка, сестра, что я нашла.

Расшморгнув завязку, она показала «сестре Ольге» котомку и, когда та наклонилась, швырнула ей межи глаза горсть муки. Нышпорка отшатнулась, заслонив лицо руками, и в следующее мгновение Дося вгатила её ногой в живот. «Сестра Ольга» перевернулась навзнак, та быстро вскочила на уровне. Пытая мукой, похожая на поторочу, она выхватила из-под рясы револьвер. Дося не любила револьверов. Грушковская казачка Дося Апилат любила саблю. Растерявшись, она заточилась и уперлась спиной в дверь погреба.

Господи, вот так по-глупому попасться! Вот так глупо погибнуть вместе со своей тайной. И от кого! От руки какой-то плевки.

«Сестра Ольга» подошла ближе, но расстояние держала осмотрительно.

— Падиме руки! И не двагайся, а то я сделаю тёбе ещьо адную дирку!

В ночной тишине её басовитый голос мог разбудить и мёртвого.

Из поддашья погреба неожиданно вылетел черный ворон. Залопотив крыльями над «сестрой Ольгой», он полетел себе дальше, но в тот миг хватило, чтобы Дося прыгнула. Она с такой силой зацедила «сестре Ольге» кулаком в голову, что сексотка полетела в одну сторону, а револьвер во вторую. Дося не любила револьверов, Дося любила саблю, которая никогда не давала осечки. Поэтому она даже не взглянула, куда залетела та цацка, и подскочила в сексотку, которая уже сводилась на ноги. Дося долбонула её в челюсть, однако, падая, «сестра Ольга» ухватилась за Досину рясу и они обе полетели на землю. Так и катились, оказываясь сверху то одна, то вторая, пока не остановились под валом. В это мгновение Дося как раз «оседлала» сексотку и, размахнувшись так, как будто в руке была сабля, рубонула ее по глотке.

Под ребром ладони громко и вкусно кавкнуло.

— Бывай, — сказала Дося. — И больше не блуди.

Труп она затащила за вал и там во рву присыпала землей.

Возле погреба нашла револьвер, подобрала котомку с мукой.

Той ночью Дося под землю уже не спускалась.

3

«Бесследное исчезновение нашего секретного сотрудники, внедренного в монашескую среду Матренинского монастиря, свидетельствует о том, что в этом районе до сих пор оперует банда. Считаю невозходимым немедно выслать в Холодный Яр отряд ББ и произвести операцию по истреблению бандитов.

Начальник Черкасского окротд ГПУ

Бергавинов».

(из рапорта начальника Черкасского окружного отдела ГПУ в Губернский отдел ГПУ от 26 ноября 1923 года.)

Негоже казаку жаловаться, но в конце ноября для нас наступили черные времена. Вернувшись в Холодный Яр, Бегу, Ходя и я осели в пещере под Пасхальной горой и уже рассуждали, кому доверить на зиму наших изможденных кузнечиков. Сошлись на том, что пристроим их на Мельничанских хуторах.

Говорю об охлявших лошадях, а о нас и молчу. С голоду мы шатались од ветра. Варили горсть-другую какой-то крупы, порой пекли замешанные на воде подпалки и тем и жилы. Ходынная охота лопнула — утки из озёр улетели, лины зарылись глубоко в ил. Косулю или зайца устрелить из лука непросто, а когда нет снега, нет следов, то и не старайся.

У нас закончилась соль, отсирела последняя коробка спичек.

Уже и не закуришь. Настоящая мука для казака, хотя на стены дерися. Тогда Бегу и поехал на Мельничанские хутора прикупить соли, спичек да, может, какой клуночек картошки, а заодно поговорить с «нашим мужем» о лошадях. «Наши люди» еще не перевелись по деревням и хуторам, хотя сказать, что они были рады нашим посещениям, — не скажешь. Да и кто мог ручиться, что вчерашний панибратчик не продаст тебя сегодня. Разве не так получилось с лесником Гудымой? И если бы только с Гудымой.

Но леший с ними, пригладанцами. Был у меня здесь неподалеку действительно верный человек, что вынес бы не только соли, а испек бы яйцо на своей ладони, только не хотелось ее, сердешную, тревожить. Не мог я перед ней кривить душой, потому и не оставил в дупле старой ивы ни одной известий, хотя обещал это сделать, когда вернусь в Холодный Яр. Совестно было потребляться ее добротой. Таково наше счастье — как ота подкова, что ее нашел Ходя в пещере. Выдлубил из земли, «Питкова, тькова!» — защебетал радостно, словно нашел свой талан; тогда землю обскребел, разглядел, а то не подкова, а человеческая челюсть.

Не менее интересный трапунок вышел с Ходей, когда мы жедали и не могли деждаться Бегу со спичками и солью. Прошел день, прошел второй, а он не возвращался. Гнусное предчувствие, как и голод, сосало под «ложечкой». Мы с Ходей порой только поглядывали друг на друга, а говорить что-то вслух не решались.

На третий день Ходя, потеряв терпение, взял лука и пошел искать удачи. Вскоре он вернулся… с убитой вороной.

— Ходя, — сказал я. — Это же ворона.

— Птаска, ко-ко, — ответил Ходя.

Дальше было еще интереснее. Он ту ворону не скуб, не патрал, а, выпустив внутренности, как-то так ловко ободрал с нее кожу вместе с перьями, словно чулок стянул. Потом отрезал окорочек и подал мне. Чтобы не обидеть Ходю, я взял вороньей ножкой — мясо на ней было красное, но чистое и свежее, ничем плохим не пахло.

Пока я присматривался к этой попаде, услышал, как Ходя уже пятнает. Он так вкусно вплетал воронятину, что я подумал: а какая тебе, мужская, разница, это ворона, или куропатка? Люди охотно едят горлиц, перепелиц, дроздов, ремезов, куликов, так чем за них хуже ворона? Ну, хорошо, пусть, может, не такая вкусная, пусть, может, мясо ее жестче, но какое это имеет значение, когда донимает голод?

В конце концов я съел тот окорочек. Не скажу, что с аппетитом, но и отвращения не испытывал. И вот что интересно: убеждая себя, что ворона ничем не хуже всякой гадости, потребляемой людьми, я даже не думал о том, что это мясо сырое и без соли.

А еще через день начал пролетать легкий снежок. Надо было что-то решать. Бегу вряд ли вернется. Если он и жив, то либо ранен, либо уже в лабетах чекистов. Скрута заставила меня всё-таки написать записку и положить в дупло старой ивы у Пасхального озера. Там, где весной цвела азалия… Нам бы хоть одну спичку, тогда можно было бы поддерживать жар в костре. Тогда можно было бы и закурить, ведь правду говорила когда-то моя птичка, что табак перебивает голод.

Моя птичка… Где ты теперь?

Вечером тревожно зафоркали наши лошади. Мудей и Ходын монгол-степняк рвались из поводов. Я попросил Ходю, чтобы он их, успокаивая, подержал за узды, а сам решил подняться выше на гору и разглядеть, или никаких чертов сюда не принесло. Стал там, прислушивался и вдруг почувствовал, что на меня кто-то смотрит.

Повел глазами туда, сюда — и закляк. Под кустом, шагов в двадцати от меня, сидел огромный волк. Сидел он на задних лапах, белесым животом ко мне, и грустно смотрел темными узкими глазами в глаза мои. Холодок пробежал у меня за воротником.

— Это такой твой знак с того света? — шепотом спросил я.

Он как-то так по-волчьи повел писком вверх, словно хотел завить, однако не подал ни звука. Потом встал на четыре лапы, вернулся и поплентал в лес. Именно так — не пошел, а поплентал, потому что даже шествие у него было печальное и неохотное.

Сам не свой вернулся я в пещеру.

— Ну, сё там? — спросил Ходя.

— Ничего, — сказал я. — То лошади так чего-то. Бывает.

Ночью я снова увидел тот сон. Залитый золотом храм и наше венчание. Только холодно, было очень холодно в том храме.

Мне еще ничего, я в чумарке и белой бараньей шапке (конец длиннющей сабли едет на колесике), а Тина в тоненьком розовом платье. На пол падает перстень, но это меня уже не пугает.

Я знаю, это сон.

* * *

Когда мы встретились с Досей, я сильнее всего обрадовался спичкам. Сразу скрутил толстую сигарету, жадно затянулся. У меня так закружилась голова, что сперва и не разобрал, о каком погребе она говорит. Казано же — тугодум. Наконец-то второпал.

— Вдруг что, — сказала Дося, — за дверью будет лежать свеча.

— Какая же ты хорошая…

Я нежно её обнял.

4

После того, как у Мельничанских хуторов ударгруппа схватила конного гайдамака, командир сводного отряда ББ Орлов уже не сомневался: в Холодном Яру действует партизанский отряд. Верховой леший — первое здесь доказательство. Этот гайдамака также показал бы им спину, да подвел переутомленный конь — упал на передние ноги уже под самым самеским лесом. Бандит, видно, хорошо ударился о землю, так как не успел приставить револьвер к виску. Лучший боец ударгруппы Кукушкин выкрутил ему руку.

Когда командир Орлов поднял тяжеленькую котомку, лежавшую возле партизана, из дыры, пробитой пулей, посыпалась соль.

— Наканец-то! — обрадовался Орлов. — Теперь хоть ест каво дапрасите. Ты, Кукушкин, каналья, с ним панежней. Вишь, душа еле в телье.

— Загаварит ли? — усомнился Кукушкин, будто они поймали зверя.

— Нет таких людей, таварищ Кукушкин, в каторих не развязывается язык, — назидательно сказал Орлов. — Секрет толька в спосабье дастижения цели. Но сначала пусть аклемается.

В тот же день Орлов решил расположить отряд в Мотронинском монастыре и оттуда ежедневно выходить несколькими группами на прочёсывание леса. Сестрички, конечно, не очень обрадуются, но пусть стулят рты. Да скажут спасибо, что им вообще разрешено здесь остаться, да еще и открыть швею артель. Как на него, Орлова, так этих чернорясниц надо было давно разогнать всраной метлой. А после щазнения «сестры Ольги» прижать всех к стене, потому что еще неизвестно, чье здесь рыло в пухе.

Когда москали заняли монастырь, матушка Рафаила не сказала ни слова. Монахини сидели в кельях тихо, как мыши, боясь показать нос на улицу. Ну, это уже зря. Орлов строго запретил их обижать. Вечером он выстроил отряд во дворе монастыря.

— Таварищи арловцы! Надейся, вы не пасрамите честь нашево атряда. Каждый, кто нэ ваздэржит сваи плотскиэ папалведения, будёт строжайше наказан. Тэм болья, нам завтра рано вставят, — добавил Орлов, и все почему-то засмеялись.

Они три дня рыскали по лесным яругам, но не нашли никакого следа.

Орлов вымещал злобу на бандите. Кажется, тот и правда был немой. Биение не помогало. Да и не было уже на нем живого места. Вставляли пальцы в дверь, прижигали огнем. Гайдамака сичал, рыкал, корчился, но молчал.

— Ну, что ж, — улыбнулся к нему Орлов. — Ты нам таковой большье не нужен. Тепёрь мы тёбёт атрежём руки. Правольная, таварищ Кукушкин? Патом атрубим ноги, чтоб ты знал, как бегут по лесу. Ты ведь любишь бегать? Ну, вот и пабешь. Кукушкин, принёси-ка тапор и пилу, каналья!

— Не надо, — вдруг отозвался гайдамака. — Я скажу.

Орлов с Кукушкиным пораженно переглянулись. Как будто к ним заговорил камень.

— Нет, ты нам пакажешь! Сэйчас же. А если ашибёшься…

Орлов знал, что медлить нельзя. Пройдет шок — и бандит передумает. Надо мерщей отправляться.

Вот как оно бывает: ты сбиваешься с ног в самых отдаленных трущобах — «Да сколька ж их сдесь, етих праклятых оврагов, каналья!» — а банда затаилась почти под носом, в версте-полтора от монастыря.

Гайдамака шёл со связанными руками, «орловци» ехали верхом.

К Пасхальной горе подкрадывались как можно тише, да внизу у озера неожиданно заржала кобыла Орлова. Видно, захотела пить. Уж здесь под горой тоже послышалось ржание. Орлов сперва подумал, что то эхо, однако спохватился и замахал руками.

Гайдамака не солгал.

На короткую команду конники рассыпались в лавку, загибая крылья.

— Убегайте!! — вдруг закричал гайдамака. — Убегайте! Я измен…

Орлов выстрелил ему в голову почти в упор.

* * *

Когда впереди замаячили наездники, Ходя сыпонул по ним с «люйса». Но и вражеские пули зажужжали так густо, что трудно было угадать, в какую сторону прорываться лучше. Мусили гнать лошадей наугад — пан или пропал. Держались ближе друг к другу, Ворон стишивал немного Мудея, потому что он был погрязче Ходиного степняка.

— Отяман, ты цув Бизю? — крикнул Ходя.

— Ходюню, вперед! — «не услышал» его атаман.

Крутнули в одну сторону, во вторую — везде натыкались на ружейные выстрелы. Пули чихкали о деревья, оставляли на стволах белые пятнышки. Ворон махнул Ходи, чтобы тот не стрелял — не надо привлекать к себе внимание. Да куда они ни бросались, навстречу сыпало раскаленным оловом.

Вплоть вот показалось, что все — прорвались! — и тут во второй раз заржал Ходын конек. В первый раз он воскликнулся на голос чужой кобылы, а теперь заржал от боли и одчая — упал на бок и, сунусь по земле, ударился о прикоренок. Пуля, срикошетив от дубового ствола, пробила ему подвздошную.

Когда Ворон оглянулся, Ходя уже вскочил на ноги и накинул на голову Василинчину кубанку. Затем, прикипев к «люйса», врепижил короткой очередью в сторону врага.

— Ходя, сюда! — закричал Ворон. — Ко мне!

Но Ходя уже знал, что будет делать дальше. Прости, атаман, на этот раз он решил сам. И даже не залег, а стоя полоснул короткой очередью и пошел вперед.

— Ходя, убегай!

Да где там! Ходя решил. Он знал, что никто уже кроме него не прикроет атамана, и когда его ударила первая пуля, он только стрепнулся и пошел дальше. А как еще одна пуля вогналась в грудь, Ходя заточился, да снова ступил вперед. Тогда третья пуля пробила лоб, а он еще сделал шаг вперед, постоял и упал навзничь.

— Плёбась, отяман…

Кровь залила Ходи глаза, но он видел, как его душа, похожая на маленькие перышки, улетает в поднебесье на место светлое, на место цветущее, место спокойное, где нет боли, печали и нет… голода.

Черный Ворон летел на лошади, и в груди у него тоже не было ни печали, ни боли —, только холодная черная дыра. В горле сделалось солено, он ту соль не мог проглотить.

Завернул Мудея под крутосклон, удивляясь, как он, его измученная лошадь, может ещё уходить. Мудей, взмахивая головой, натужно ступал вверх. Уже в сумерках он вынес Ворона в монастырский вал.

На валу темнела одинокая фигура. Дося вышла туда, как только услышала выстрелы. Она сразу догадалась, что это за стрельба.

Угледев Ворона, Дося скатилась с вала и побежала ему навстречу.

Он словно и не удивился, что она оказалась именно здесь. Скочил с лошади черный, как ночь.

— Ты сам? — спросила она.

— Разве не видишь?

Голос у него тоже был черный. Дося все поняла.

— Имею к тебе просьбу, — сказал он.

— Говори, я сделаю.

— Отдай в добрые руки Мудея.

— Ладно, — кивнула Дося.

— Сделай это сейчас. Виджени его отсюда чем дальше.

Он подал Дохе повод, затем снял седельную сакву, достал две гранаты «репанки».

— Не барыся, — посмотрел на нее нежно и твердо.

Дося задрала рясу и вскочила на лошадь. Ворон обнял Мудея за голову. Прислонился заросшей щекой к его щеке. Какая же она горячая. Какая же она…

— Ты тоже не барыся, — сказала Дося. — Сейчас их здесь налезет…

Закрыв глаза, он обнимал лошадь.

— Прощай.

Провёл рукой по гриве, коснулся Дохе. И прислонился челом к ее бедру.

— Спасибо, сестра… Знай, что ты всегда была мне любима.

Она пустила лошадь. Ворон смотрел вслед. Надо было спешить, но не мог оторвать взгляд. Тогда взял карабин, седельную сакву и быстро поднялся на вал. Спустился в погреб. Подошел к двери, оглянулся.

— Стой!

Из-за церкви Ивана Златоуста выхватилось трое «червонцев».

Выстрелы бахнули. Ворон повернулся в сторону вала —, там тоже выросли москали. Запутываясь в шинелях, они бежали в погреб.

— Стой! Нет с места!

«Бах! Бах!» — шары дзизнули у уха.

Ворон одной рукой свел карабин, и передний москаль зарылся носом в землю. Да на валу уже появились всадники.

Он заскочил в погреб, нашел за порогом свечу. Спотыкаясь, вслепую пошел вниз. Щербатые ступеня обваливались под ногами. Насподи перецепился о какую-то кочку, отошел в сторону и засветил свечу.

Наверху нарастал такой топот, что сдавалось, погреб вот-вот завалится. Земля уже осыпалась на голову.

— Вихади, бандит! Не то забрасаем гранатами!

Ворон полез в пройму. Через два сажени свеча осветила пещеру. Он разглядел, подумал, сам себе кивнул головой: сюда не полезут. Та осмотрительность — превыше всего.

Две гранаты одна за другой покатились через пройму до погреба…

То, что случилось потом, ошеломило даже старого ворона. Он сидел на перепонке креста Ивано-Златоустовской церкви и после первого выстрела шарпнулся взлететь, вдруг почувствовал, что крылья не поддаются. Ворон еще увидел, как бородатый леший нырнул к погребу. Преследователи скопились вокруг, некоторые полезли даже на погребицу, но сунуться к погребу не было глупых. Да и зачем? Леший сам себя закрыл в холодной.

И тут произошло несосветенное. Там, под землей, раздался такой взрыв, что дрогнула даже Ивано-Златоустовская церковь. Погребица сначала осела, а потом у всех на глазах провалилась под землю.

Старый ворон почувствовал, что сердце останавливается его. Это смерть, спокойно подумал он и наискосок полетел вниз. Ударившись о землю, ворон перевернулся на бок и единственным своим видящим глазом в последний раз посмотрел в небо…

Загрузка...