В самый разгар первой мировой войны наш полк — 11-й Балканский пехотный, перебросили в горы Кожух-Планина. Там мы заняли позиции на линии нынешней греко-югославской границы. Трудно представить себе столь неприглядное и столь безотрадное место, чем хребты этих почти лысых гор. Мы, как каторжники, вырыли два, а кое-где и три ряда окопов. И поскольку лопата то и дело натыкалась на гранит, на личном опыте могу подтвердить, что это действительно самая твердая геологическая скальная порода — ох, как прав был наш учитель географии… Так вот, застряли мы на этой чертовой позиции с тех пор, как война затянулась и из наступательной перешла в позиционную, забились мы, как суслики, в землю, если ее вообще можно назвать землей: зимой там лютые морозы и бушуют вьюги, а летом — невообразимая сырость, от чего ревматизм и ишиас вам обеспечены на всю жизнь. Напротив, примерно в сотне шагов от нас, тоже в граните, но чуть пониже (там хоть кое-где виднелось хилое и невзрачное подобие травы) окопался английский гвардейский Его высочества принца Виндзорского пехотный полк. Только это уже были не те напыщенные англичане в красных парадных мундирах и шапках из медвежьего меха, которых можно увидеть во время смены караула у Букингемского дворца. В окопах сидели такие же, как и мы, страдающие от сырости несчастные, но только в форме зеленого защитного цвета. Правда, разница между нами была, и, надо признать, нам было чему завидовать. У англичан гораздо лучше было с минометами и огнеметами и, что самое главное, жратва у них была намного лучше нашей — тут тебе и колбаса, и консервы, и шоколад, да еще и по сто граммов виски в день в придачу, черт бы их побрал!
Итак, сидим мы друг против друга — зимой по уши в снегу, а весной и осенью — в воде по колено. Эти горы, Кожух-Планина, вероятно, самое мокрое место в Европе. Смотришь, поздней весной в Салоникской долине солнечно, деревья цветут, люди хлеб пекут, а у нас — дождь и слякоть, портянки негде высушить. От безмерной скуки, от безделья, кажется, сгнием. Потому разок-другой стрельнем или бросим парочку гранат (война как-никак!) да и не мешало усладить слух начальству, тем более что оно (и наше, и противника) призывало воевать беспощадно, до полной победы.
Я, подпоручик Петр Димитров Димитров (Незнакомовым я стал намного позже, а там, в окопах, мне и в голову не приходило, что в один прекрасный день я стану зарабатывать на хлеб литературой), был молод. Осенью 1916 года после окончания школы офицеров запаса в софийском предместье Княжево меня произвели в унтер-офицеры, перед нами — пушечным мясом, предназначенном для фронта, с пламенной речью, изобилующей громкими прилагательными, выступил генерал, и затем кого отправили на север в Румынию, кого — на юг в Македонию, а я, уж такова моя судьба, попал в горы Кожух-Планина, на вершину с отметкой 2091 метр над уровнем моря. И вот уже год, как мы перестреливаемся с англичанами, а когда и это надоедает, обмениваемся ругательствами. Наши ребята выучили несколько английских ругательств, да и противник не оставался в долгу. Часто с той стороны доносилась брань, вроде мать вашу болгарскую так-перетак и тому подобное…
К середине 1917 года мы все чаще стали ощущать, что у союзничков-то наших дела идут далеко не лучшим образом. Дневной паек урезали, похлебку разбавили, дальше некуда, а выдачу ракии (на грубом солдатском жаргоне мы ее называли спиртом) свели до двух раз в месяц, и то обычно перед атакой. Так что жилось нам не сладко. И тогда развлечения ради, от безделья или из-за нужды нас тянуло на «подвиги». На этом поприще я, в то время буйный и легкомысленный (серьезным человеком и писателем я стал намного позже), отличился вовсю.
Что это были за «подвиги»?
В темные и дождливые ночи я вместе с двумя постоянными добровольцами — падкими на такие дела унтер-офицером и солдатиком из Новозагорской околии, между прочим, ловкач он был неслыханный, по-пластунски пробирались к английским окопам. В такую погоду у них даже часовой дремлет под непромокаемой плащ-палаткой (они в таких накидках заступали на пост). Холодное оружие мы не применяли, орудовали деревянным молотком из тех, что держат на кухне для отбивных. На гражданке унтер-офицер Йолов был мясником. Ориентируясь по каске часового, мы тихонечко пробирались к окопу. Дальше за дело брался Йолов, и на голову жертвы обрушивался удар страшной силы. Нокаут обеспечен. Иногда «тело» мы забирали с собой (за «языка» полагался десятисуточный отпуск в тыл, за «языка» меня досрочно произвели в подпоручики), но поскольку дело было рискованным, то в большинстве случаев мы лишь обшаривали вещмешок часового (это делал ловкач из Новозагорской околии) в поисках консервов и швейцарского шоколада. В мои обязанности входило обнаружить плоскую бутылку виски (заступавшим на пост выдавалась такая бутылка в качестве горячительного; у них было — им выдавали, у нас не было — мы отнимали — такова диалектика жизни). Зачастую наши старания заканчивались успешно, причем работали мы втайне или почти втайне от командира роты. Возвращаемся без единого выстрела, раздаем ребятам из моего взвода консервы, делим шоколад, а вот что касается виски, то, признаюсь, поступали мы просто эгоистично, да и все равно этих трехсот граммов на взвод не хватит. Командир роты капитан Халачев долгое время даже не догадывался, почему это третий взвод редко поддается всеобщему унынию и самое что ни на есть боеспособное подразделение в роте.
Но однажды все это нам вышло боком. Как-то вечером из штаба дивизии пришел приказ (это было накануне проклятой октябрьской кампании, предпринятой Главным командованием в связи с пребыванием в Болгарии кайзера Вильгельма II): первой роте второй дружины предписывалось непременно добыть «языка», так как штабистам требовались сведения относительно сил и настроения противника. Капитан Халачев даже не задумывался, кому поручить исполнение этой рискованной задачи, мол, опытные люди у нас есть, вот подпоручик Димитров специалист по этой части, отпуск даже получил, к ордену представлен — достойнее человека для исполнения этого приказа просто нет. Так-то оно так, но на этот раз обстановка была несколько особенной. Англичане, а они, как известно, спецы по разведке, вероятно, что-то заподозрили, дескать, эти кретины (то бишь мы) задумывают какое-то дело, чтобы похвастаться перед кайзером, мол, вот какие мы молодцы. И потому усилили бдительность. Через каждые четверть-полчаса — ракету в небо. Боже упаси, если заметят ночью. Это во стократ хуже, чем днем, потому что днем тебя видят, но и ты видишь, а вот если ночью засекут-лежишь, как слепой. Получил я, значит, приказ в письменном виде, стал собирать дружков, мол, так и так, ребята, на этот раз дело серьезное, могут и убить, англо-француз, говорю, теперь едва ли спит на посту, не дурак. Смотрю, унтер-офицер Йолов сник, только новозагорский ловкач Кондю сияет (страшный любитель выпить), руки так и чешутся, видно, здорово соскучился по бутылочке с волшебной шотландской жидкостью. Как бы то ни было, приготовились мы — против приказа в письменной форме не попрешь, и к трем пополуночи (это самое удобное время) поползли к английским окопам. Чтобы отвлечь внимание противника и тем самым облегчить нашу задачу, на участке соседней роты поднялась безразборная стрельба — нашему брату солдату такие лжеатаки доставляли преогромнейшее удовольствие. Ползем мы, а сердце колотится, словно от предчувствия. Вдруг метрах в пяти показался «котелок» (так мы называли английские каски, они и вправду напоминали наши котелки). Продвигаемся вперед, Йолов уже поднимает молоток… И тут все началось — засверкало, загремело, кромешный ад. Вдруг что-то долбануло меня в грудь слева, потом ударило в правую ляжку (когда ползешь, это самое уязвимое место). В глазах потемнело, вероятно, я потерял сознание… Очнулся аж в Салониках, в английском военно-полевом госпитале, в офицерском отделении для тяжелобольных и безнадежных. Насколько я мог соображать, рядом валялось десятка полтора сербских, греческих, французско-сенегальских офицеров, немец-капитан, который вскоре умер (англичане содержались отдельно, на более богатой раскладке и уход за ними был намного квалифицированнее). Но и на том спасибо. Как ни как, все же считались с Красным Крестом, с конвенцией о военнопленных. А ведь могли закопать где-нибудь на косогоре, но нет — лечат, вот, дармоеда, выхаживают, ждут, когда сам копыта откину. Врачом отделения был краснощекий майор Франклин Джон Бул. Он слыл хорошим хирургом, правда, когда руки переставали дрожать, для чего ему требовалось принять во внутрь с пол-литра шотландского бальзама. Помогала доктору медсестра Агата, этакое миловидное, умеренно пухленькое розовое существо, похожее на ангела-спасителя (по крайней мере так казалось всем нам, сербам и грекам, сенегальцам и французам, стонущим и охающим — путникам в мир иной). Не знаю почему, но вскоре я сделался любимцем розового ангела, мне он доверялся и исповедовался. В ту пору, несмотря на раны, выглядел я довольно-таки ничего, хотя назвать меня красавцем в англосаксонском смысле слова нельзя. Тем не менее я был молод и, что самое главное, с горем пополам мог общаться на английском (в свое время, будучи гимназистом Сливенской мужской гимназии, чтобы читать Шелли и Вордсворта в оригинале, я выучил английский, а французский знал чуть ли не с пеленок). Измученный капризами всех эти зазнаек, которые, что ни говори, все-таки были на своей территории, мой розовый херувимчик через часок-другой прибегал к своему «пленнику». А я, даже при желании, не мог ни капризничать, ни требовать, потому что в любой момент меня могли выгнать в шею или пустить в расход. Окрыленный теплой заботой и… почему бы не сказать, зарождающимся чувством, я начал быстро поправляться, в то время как вокруг народ умирал повально. С моим выздоровлением в нашем отделении стали происходить весьма странные и загадочные вещи. Из амбулатории, в которой властвовал майор Франклин, пропала трехлитровая бутыль чистого медицинского спирта. Майор, вспыльчивый в трезвом состоянии, обрушил свой гнев на нашего ангела сестру Агату. В тот же вечер она прибежала ко мне и выплакала свою обиду. Я, измученный и телом и духом, насколько мог, утешил ее, высказал предположение, что, вероятно, кто-то из легкораненых из соседнего отделения стащил медицинский спирт или его вылакали ненасытные санитары — пленные турки, в этом отношении не соблюдавшие коран. Агата согласилась со мной, и, очевидно, ей удалось успокоить вспыльчивого майора. Но спустя неделю она снова со слезами на глазах прибежала ко мне — на этот раз пропало виски, а за него майор способен был убить человека. Теперь и я уже не знал, что думать: выходит, мы имеем дело с опытным похитителем, более того, у него был свой ключ от амбулатории, которую на ночь майор самолично замыкал на ключ. Мы с Агатой долго мудрили, кто же вор и где он скрывается. Сербы и греки уснули сразу же после вечерней поверки, так что у нас была возможность нашептаться вдоволь. Лишь к полуночи она ушла к себе. Должен признаться, что в ту ночь я уснул, испытывая чувство благодарности к таинственному хапуге. Ведь его кража настолько сблизила меня с Агатой, что я мысленно желал, чтобы его не застукали. Впрочем, это уже не имело никакого значения. Уже и без всякого повода сначала вечера, а потом и ночи Агата проводила возле меня (раненые находились в столь тяжелом состоянии, что им едва ли было до нас и навряд ли они осознавали, что творилось на моей, то есть на нашей койке). Прошли две счастливые ночи, а с наступлением третьей Агата не появилась. Прождав до одиннадцати, я потерял терпение. Невероятным усилием поднялся с койки и, прихрамывая и охая, я добрел до двери амбулатории. Думал, может, задержалась, майор поручил какое-нибудь спешное дело. Постучал, но ответа не последовало. Нажал ручку — заперто. Тогда я тихо отпер дверь и в темноте направился прямо к злосчастному шкафу. И тут за спиной послышался какой-то шорох, из-за кресла выросла тень. Кто-то набросился на меня и скрутил мне руки. Откровенно скажу, положение не из приятных. Но вот в следующий миг мягкие сочные губы впились в мои и стали неистово целовать.
— Я так и знала, что преступник всегда возвращается на место преступления, — прошептала Агата и тихо, загадочно, но в то же время страстно засмеялась.
— Сдаюсь! — сказал я. — Ты — настоящий детектив. Но как ты догадалась?
— Это было не трудно, — ответила она. — Я догадалась еще, когда мы впервые целовались. Ведь от тебя прямо-таки несло чистым медицинским спиртом. Как же ты мог обвинять несчастных пленных турок!
— А почему ты так долго скрывала правду? — спросил я. — Изображала из себя пострадавшую, расстроенную, строила планы, как вместе с майором Франклином схватить вора?
— Потому что ты мне нравишься, дорогой, — сказала Агата и крепко прижалась ко мне. — Я решила продолжать игру. Да к тому же мне очень хотелось узнать, как ты открываешь замок двери амбулатории.
— Разве тебе не приходило в голову поискать свой ключ, — удивился я. — Он выпал из кармана твоего халата, когда ты так старательно меряла мне температуру.
И мы оба счастливо засмеялись. С той ночи амбулатория стала местом наших тайных встреч. Как я проклинал свой молодой организм за то, что выздоравливал не по дням, а по часам. Почти месяц Агате удавалось подделывать показания термометра в пределах, которые обеспечивали мне дальнейшее пребывание в госпитале. Но однажды ее отправили в Салоники по какому-то делу, и она пробыла там без малого неделю. Замещала ее медсестра с лошадиной мордой, и тут все всплыло на поверхность. Не дождавшись даже Агаты, меня одели в болгарское обмундирование и в спешном порядке отправили на остров Самофраки в лагерь для военнопленных. Так что мне не удалось ни попрощаться с моим розовым ангелом, ни обменяться адресом. Я чуть не лопнул от досады и горя, чуть раны не открылись.
Но потом все прошло. Жизнь в плену не предрасполагает к стабильности чувств. Меня перемещали из лагеря в лагерь, пока я, наконец, не очутился в Марселе, где меня и застигло перемирие, а потом и окончательный мир, подписанный нашей делегацией в Нейи. Воспоминания об Агате начали бледнеть, хотя где-то там, в глубине души…
В 1919 году я вернулся в свою многострадальную родину, которая тогда была оккупирована сенегальцами. Женился, обзавелся детьми, начал пописывать и через года два-три стал известным писателем-юмористом Петром Незнакомовым. Но однажды…
Сижу я в кафе «Царь Освободитель» и листаю журнал «Везни» Гео Милева. Подсаживается ко мне Николай Райнов.
— Слушай, Пеца, ты детективным чтивом интересуешься? — как обычно не поздоровавшись, спрашивает он.
— Да, — отвечаю. — Это тоже литература, хотя вы, эстеты… А в чем дело?
— Мне здесь попалась интересная вещица, — говорит Райнов. — И что любопытно, автор — женщина. Ты знаешь мое отношение к женщинам. По мне, так они не способны даже гювеч приготовить, а вот эта взяла и написала роман, причем с довольно странной интригой… Одним словом, мастер. Это я тебе говорю.
И показывает мне книжку из французской серии «Série noire». На обложке — какой-то кровавый ужас.
— Так ты говоришь, что мадам писательница — француженка? — спросил я, без особого удовольствия беря в руки книгу.
— Англичанка, — ответил Николай. — Но, в отличие от нашего брата, ее уже переводят на французский.
Имя англичанки, набранное большими черными буквами на фоне кровавого ужаса, — Агата Кристи, не говорило мне ровным счетом ничего. Раньше я не знал такой писательницы. На титульной странице был помещен большой портрет автора — весьма полной русоволосой женщины в очках. И вдруг мне показалось, что я уже где-то ее видел. Да, так оно и есть, ведь еще пять лет назад, как только открывалась дверь отделения «безнадежных» в военно-полевом госпитале в Салониках и входил очкастый ангел с закругленными формами, я испытывал трепетную страсть.
Дома я прочитал роман на одном дыхании. То был один из ее первых шедевров — «Убийство в «Восточном экспрессе». Мое салоникское предсказание сбылось — херувим Агата стала автором детективных романов и приобрела мировую известность.
Разумеется, я тотчас же написал ей письмо, а затем выбил у тогдашнего министра народного просвещения Стояна Омарчевского творческую командировку и отправился в Лондон. Билет взял на «Восточный экспресс» — тот самый, который она столь загадочно описала в своем романе. Я подумал, что это будет для нее дополнительным сюрпризом, особенно если по дороге меня пристукнут.
Сначала она меня не узнала (от спокойной семейной жизни я тоже малость раздобрел), но потом, несмотря на всю сдержанность разбогатевшей английской леди, бросилась мне на шею. Оказалось, что она как раз развелась после неудачного брака с каким-то маклером. Словом, прошла безгранично счастливая неделя, в конце которой я уже писал Стояну Омарчевскому, что задерживаюсь в Лондоне, правда, уже за свой счет, и мне было плевать на его командировочные. А домой я сообщил, что в местных архивах нашел очень интересный сюжет для исторического романа. Жена так и не узнала, что, собственно, задержало меня в этом проклятом Лондоне, который в те времена приносил моей родине только беды.
В Болгарию я вернулся накануне сентябрьских событий (имеется в виду восстание 1923 года. — Прим. пер.). Конечно, никакого романа я не написал. Сюжет, который мне посчастливилось обнаружить в английских «архивах», оказался слишком пикантным для все еще патриархальных в ту пору болгарских нравов. Зато в последующих романах Агаты отрицательные герои были наделены этаким диким балканским примитивизмом.
Хотя и косвенно, я все же способствовал творческому росту знаменитой писательницы.