С Кириллом мы познакомились заочно задолго до того, как скрепили свое знакомство рукопожатием и стали друзьями, если вообще можно говорить о близком знакомстве с этим вспыльчивым, подозрительным, опьяненным своим мнимым величием человеком. Как молодой и начинающий поэт, он сотрудничал в общественно-литературном журнале «Жизнь», основанном в Сливене в конце прошлого века литератором, общественным деятелем и всесторонне одаренным культуртрегером Стефаном Гидиковым, который был мне вроде как родственником: родительница моя Кера приходилась ему то ли сватьей, то ли золовкой (мне так никогда и не удавалось вникнуть по-настоящему в загадочные хитросплетения сливенских родственных связей). Вот, в сущности, как произошло это заочное знакомство: взял как-то я в руки свежий номер «Жизни» (был я тогда 18-летним оболтусом, протиравшим штаны в последнем классе Сливенской мужской гимназии, а в свободное время подрабатывавшим в типографии моего дяди Стефана) и первым, что бросилось мне в глаза, было длиннющее стихотворение с претенциозным названием — «Пепина», принадлежавшее перу неведомого мне дотоле поэта Кирилла Христова (хоть бы удосужился придумать себе какой-нибудь сносный псевдоним, подумаешь — Христов, как будто не поэт, а пекарь). Читаю — а в то время поэзия просто сводила меня с ума — и что же? Вижу, что упомянутый псевдопоэт напичкал свое так называемое стихотворение сплошной житейской прозой:
«Красавица
свела меня с ума!» —
Она ж смеется,
вокруг меня воркует, пляшет, вьется
и молвит: «Погоди…
пусть мама лишь заснет…»
Пообещала —
придется ждать, хоть бы не подкачала,
какая муха ее цапнет — знай поди!
Оканчивается этот шедевр в том же духе:
А месяц в небе примостился визави,
глядит в окно: а знает толк в любви
девица пылкая?..
Мы огляделись: словно кто-то третий —
стоял поблизости… Она спешит заметить:
«Ах, пакостник!.. Бездомным пусть посветит!..»
«Пепина!.. Чудо! Тьма!..»
Итак, читаю и возмущаюсь до глубины своей молодой и целомудренной души. Как можно такое писать? Кто ему позволил бесцеремонно посягать на устои болгарской патриархальной морали? Понятно, что действие в стихотворении развивается за границей, если судить по имени героини — в Италии или какой-нибудь другой романской стране, где и в прошлом не больно придерживались строгости нравов, но зачем, скажите, переносить чуждое гнилое мировоззрение (по праву можно наречь его «сексовоззрением») на нашу родную почву? Свое возмущение я высказал дяде, человеку возрожденческого склада ума и нравственности, на что тот ответил: «Ничего не поделаешь, мой мальчик, чтобы завоевать авторитет у читателя, приходится привлекать столичных авторов. Хотя этот Киро такой же софийский житель, как и я, когда-то мы были соседями. Но вот попал человек в Софию, и его уже хвалят в «Мысли», поддерживают и Крыстев, и Славейков — ничего тут не попишешь. Сам-то я, понятное дело, не в восторге от этих стихов, они претят моей благопристойной морали, но без компромиссов в этой литературной кутерьме никак не обойдешься, мой мальчик».
Эта тирада о компромиссах не могла заглушить мое возмущение, моя раненная поэтической пошлостью душа еще долго страдала, но время лечит, у юности много других забот, и мало-помалу первая неприятная встреча с этой чересчур новаторской поэзией выветрилась из моей памяти.
Но к концу года, уже в «Мысли», появился новый стихотворный опус того же автора, на сей раз с вызывающим, почти плакатным названием «ЖЕНЩИНЫ И ВИНО! ВИНО И ЖЕНЩИНЫ!»
Под ним же следовало:
Прости, пустыня, край родной, прости!
Передо мною новый путь открылся,
и сердце с новым трепетом забилось,
и мой неукротимый дух летит
навстречу счастью — бурям и волненьям!
Желаю младостью насытиться сполна!
Взываю я в порыве откровенья:
«Вина и женщин! Женщин и вина!»
Надобно сказать, что в то время, подобно всем своим друзьям-гимназистам, я фанатично преклонялся перед идеями воздержания. На представительниц другого пола — учениц Сливенской девической гимназии — также взирал глазами аскета, с каким-то немым обожанием, типичным для той эпохи и взращенным в наших юных сердцах благодаря литературе, а также примерам отцов и дедов. И вот здесь, на страницах всеми чтимого журнала «Мысль», моему поколению рекомендуется надраться в стельку и отдать себя во власть низкой похоти. Не говоря уже о той ране, которая наносилась нашим чистым патриотическим чувствам: как можно обзывать пустыней наш родной край, как можно сравнивать солнце с лампадой?!?!
На этот раз мое возмущение и гнев должны были как-то выплеснуться. Я мгновенно принял решение, даже не посоветовавшись с дядей, который являлся душеприказчиком во всех моих делах, и тут же, в типографии, недолго думая, взялся за перо и накропал этому господину хулителю отечества следующее послание (я уже могу позволить себе опубликовать его, так как с годами отлетели увлечения, страсти, непонимание, бывшее следствием моей неопытности, а возможно, и юношеского сектантства):
Дорогой господин Кирилл Христов!
Пишет Вам один молодой человек, Ваш скромный собрат по перу, задыхающийся в этой душной провинции. С истинным благоговением прочел Ваши прекрасные стихи в «Жизни» и в «Мысли», в которых Вы воспеваете женщин, вино и свободную любовь, о чем мы здесь можем только мечтать, настолько недостижима она для наших запуганных и угнетенных сердец. Здесь, в провинциальной глуши, находятся люди, которые возмущаются Вашими творениями, считают их чуть ли не сквернословием, но мы, молодые, всецело на Вашей стороне, ввиду того, что мы видим в них залог раскрепощения нашей родной поэзии от сковывающих ее цепей консерватизма и рутины. Крепко жму Вашу руку! Дерзайте!
Искренне Ваш
P. S. Пользуюсь случаем послать Вам и ряд моих первых опытов в служении поэтической Музе. Убедительно прошу Вас найти время и прочесть их, а также, ежели это возможно, высказать по этому поводу свое компетентное мнение. Здесь, в Сливене, они находят почитателей, так г-н Гидиков, также Ваш преданный почитатель и, к великому счастью, мой родной дядя, оценивает их положительно и говорит, что в них чувствуется зерно таланта, из которого может прорасти колос настоящей поэзии, но совсем другое — услышать мнение поэта, слава о котором гремит по всей стране и который является одним из светил нашей родной литературы.
Разумеется, уважаемый и дорогой господин Христов не только не удосужился ответить на это письмо, но даже и не соизволил вернуть посланные на его суд мои первые стихотворные опыты. Как же, снизойдет это светило, звезда, которую боготворят Яворов и Славейков, до нашего брата, простого смертного! Разве он сможет выкроить время, заполненное развлечениями с отечественными и импортными кокотками, чтобы прочесть стишки какого-то провинциала! С него хватает и собственных сквернословий… Следует признать, что после всего этого значительно упрочилась моя юношеская неприязнь к этому бесцеремонному человеку, который и в самом деле поставил свое ничем не подкрепленное самомнение выше всех и вся, даже выше своих патриотических чувств.
Когда и я перебрался в столицу, которая в то время (двадцатые годы), как магнит, притягивала все талантливое из провинции, то Кирилла уже там не застал. Он отправился в Германию, влекомый своей бешеной планидой, жаждой легкой и блестящей жизни. Я был тепло и охотно принят в кругу его литературных противников, так как не скрывал своего отрицательного до мелочей отношения к его поэзии и идейным позициям. Впрочем, по сути дела, в Софии уже не осталось даже его противников, о нем просто позабыли. К тому времени относится и наша достаточно оживленная переписка, из которой мне хотелось бы процитировать некоторые отразившие дух эпохи отрывки. Вот, например, что я пишу, помимо всего прочего, в письме в Лейпциг, датированным 12 ноября 1928 года:
Дорогой Кирилл!
С восторгом прочел твоих «Печенега и монахиню». Уж эти-то стихи и вправду четко вырисовываются на фоне бесцветной, немочной поэзии, настолько характерной для нашего времени, что…
Искренне твой
P. S. Выслать ли тебе что-нибудь из моих вещичек, чтобы ты сам мог судить, чего я достиг в своих попытках обогатить слабосильную болгарскую прозу? И ежели они подойдут под высокую мерку твоих критериев, пусть они увидят свет, да к тому же в просвещенной Германии. Слышал, что ты наладил солидные контакты с тамошними изданиями.
Вот еще одно письмо, отосланное в 1929 году и адресованное уже в Берлин. В то время, как мы поняли, Кирилл переживал тяжелый творческий кризис, выкарабкаться из которого, как мне кажется, ему уже было не суждено.
Дражайший Кирилл!
Вижу, тебе еще не наскучило приятно поражать меня странными взлетами твоей совершенной поэтической фантазии. Читал новое издание твоей «Гюрги» (в свое время по какой-то нелепой случайности она ускользнула от меня) и на протяжении всего чтения, поверь мне, не мог сдержать слез. Ты и вправду гений, милый собрат по перу, а мы все здесь — лишь какие-то недоделанные карлики…
Целую тебя и по-братски обнимаю.
P. S. Посылаю тебе кой-чего из моих последних потуг. Если тебя не затруднит, подыщи, пожалуйста, хорошего переводчика. А собственно, почему бы тебе не подбросить их тому, кто переводит твои творения. Я узнал, что твои вещи в немецком переводе звучат даже лучше, чем на болгарском. Должно быть, ты ему помогаешь… Впрочем, мог бы и оказать помощь в переводе моих вещиц…
Когда же в конце 1929 года и я отправился в творческую командировку в Германию на несколько месяцев, то Кирилла уже там не застал. Гонимый своей патологической мнительностью, жаждой признания и ничем не оправданными амбициями любой ценой возвыситься над всем сущим, он переехал в Прагу. Конечно же, он и пальцем не пошевелил для перевода моих произведений. Оправданием тому послужила творческая депрессия, желание покинуть этот мир и прочие подобные глупости.
По возвращении в Софию мне удалось разузнать его новый адрес, который он старательно скрывал (вбил себе в голову, что его литературные противники хотят уничтожить его и физически), и я успел отправить ему в Прагу одно коротенькое письмецо:
Кирилл, дружище мой сердечный!
Как чувствуешь себя среди оваций и восторгов, которыми тебя встречают и провожают твои чехословацкие почитатели? Узнал о большом успехе твоей драмы «Рученица». Ты — счастливчик, всюду тебя признают, назло твоим завистникам в Болгарии.
Искренне поздравляю тебя с пражским апофеозом. Желаю тебе еще многих творческих успехов. Помимо всего прочего, я был просто поражен внушительностью твоих «Детей Балкан». О таком литературном памятнике никому из наших собратьев по перу не приходится и мечтать.
Преданный тебе
P. S. Снова посылаю тебе кое-что из моих работ. Говорят, твоя новая жена чудесно переводит с болгарского. Не прими это как намек, но… Сам знаешь… Только в том случае, если они того заслуживают, если соответствуют твоим высоким критериям. Большой привет супруге. София, 7 июля 1932 г.
Милый Кирилл умер в одиночестве. На его похоронах в Софии присутствовало только несколько друзей. К сожалению, меня среди них не было. На сей раз был мой черед путешествовать по заграницам.