Случилось так, что мне довелось общаться с обоими Славейковыми — отцом и сыном, а вот у Пенчо мне даже посчастливилось около двух лет быть учителем болгарского языка и литературы. В то время, когда либералы впервые пришли к власти, его отец, старый бай Петко, был председателем Народного собрания. Значит, это было между 1879 и 1881 годом, в тот год, когда князь (Баттенберг — прим. автора) отменил Тырновскую конституцию, что привело к падению либералов. Я это хорошо помню, потому что мы с бай Петко были политическими противниками. Он был, как тогда говорили, «либералом до мозга костей». Известно, какую роль сыграл он в Учредительном собрании в Велико-Тырново, ну, а я, как и большинство учителей Софийского классного училища, где юноша Пенчо был учеником, как люди степенные, более сдержанные в своих политических пристрастиях, и, смею сказать, реальнее оценивающие людей и события того времени, членствовали в консервативной партии Грекова, Стоилова и Начовича. Тогда же сильнее были либералы (нет смысла говорить, с помощью каких махинаций и демагогии они сумели прийти к власти), и в силу этого факта бай Петко стал одним из самых больших начальников в стране, в конечном счете и моим начальником.
Мы познакомились еще до Освобождения (от османского ига — прим. пер.). Оба учительствовали, а в то время учителя были скитальцами, как позднее наши братья-артисты, — год здесь, год там, в зависимости от того, кто из богачей и школьных попечителей щедрее раскошелится на наши мизерные зарплаты. Никаких правил в этом отношении не было — как договоришься. И, вероятно, наши учительские пути-дороги где-то пересеклись — кажется, в Стара-Загоре мы вместе работали одну четверть. Дед Славейков, как его называли все — и даже ровесники, в школах долго не задерживался, его больше влекла политика, по причине чего он часто страдал — его гоняли с места на место, да и на язык он был остер, перед попечителями не пресмыкался. Помню, он был человеком веселым, общительным, сразу же становился душой учительской компании, рот у него буквально не закрывался, да и крепкое словцо всегда держал про запас — пересыпал ими свою речь, учительницы только краснели и прыскали в платочки. Но это лишь мои беглые впечатления, потому что тогда, в Стара-Загоре, на более близкое знакомство не хватило времени, началась война, пожары, потянулись беженцы… Лучше я был осведомлен о его литературных делах, да и он, наверное, встречал мою фамилию в газетах, и я пописывал в легальной стамбульской прессе. А сейчас он — председатель Народного собрания, большой человек, откуда знать, какой он — власть меняет людей. С тех пор как осенью 1879 года я стал учителем у Пенчо, встречаться с его отцом не приходилось, в Гимназии (так все называли Софийское классное училище) он не появлялся, а я в Народном собрании тем более, да и чего я там не видал, ведь оно в руках либералов.
Гимназия помещалась тогда в старом глинобитном доме на Куру-чешме, там, где сейчас стоит Судебная палата. Как раз на перекрестке Алабинской улицы и бульвара Витоша находилась старая турецкая чешма (колонка). Воды в ней часто не было, потому и прозвали ее Куру-чешма, то есть Сухая чешма, от нее и пошло название всего квартала. Училище окружал большой двор, огороженный дощатым забором, где школьники, особенно младших классов, играли без устали.
Что касается Пенчо, то, надо сказать, большего шалунишки, чем он, тогда не было. Он был красивым мальчиком, с пышными кудрями, умный и острый на язык — весь в отца. Но дисциплины — никакой, уроки учил через пень колоду, а иногда вообще не заглядывал в учебники — все время у него уходило на игры — в чижика и чехарду. Он доводил до белого каления всех учителей, особенно амбициозных, которых беспокоила успеваемость класса по их предмету. У доски он обычно бормотал что-то под нос или вообще молчал, ну, а ежели спросить его о чем-то, не относящемся к уроку, то сразу видно, что мальчик он умный, о талантливости тогда рано еще было говорить, ведь ему было лет тринадцать-четырнадцать. Все было бы терпимо, если бы он давал себе труд хотя бы заглянуть в учебники. Я то и дело оказывался в неловком положении, ставя ему шестерку. Но, с другой стороны, у него отец — важная фигура — председатель Народного собрания, поговаривали, что он может стать и министром народного просвещения вместо нынешнего Гюзелева, а кроме всего прочего — мы с ним политические противники. Войдите в мое положение! Я несколько раз говорил с мальчиком с глазу на глаз. «Слушай, Пенчо, — говорю я ему. — Не срами своего отца! Откровенно говоря, вчера, когда я вызвал тебя отвечать, ты больше тройки не заслужил». А он в ответ: «Почему же тогда не поставили тройку? Было бы справедливее…» — «Да, тебе легко говорить о справедливости. В мои четырнадцать я тоже говорил о справедливости, а ведь условия тогда были значительно тяжелее, чем сейчас, как говорится — в самый разгул пятивекового османского ига. Но ты войди ж в мое положение — сын господина председателя Народного собрания, видного писателя Петко Рачо Славейкова — и троечник, причем, по литературе и болгарскому языку! Да это же плохо говорит и о его учителе, тоже, между прочим, писателе и радетеле изящной словесности». «Да, я, говорит, господин Незнакомов, на большее не способен. Если отец писатель, это еще не значит, что и сын обязательно должен идти по его стопам. И очень часто, я это знаю из книг, сыновья крупных писателей, нельзя сказать, чтобы были абсолютно ни к чему не пригодными, просто развивались в другом направлении и были по-своему полезными обществу». «Вот видишь, — говорю ему, — забиваешь себе голову разными неверными и спорными, между прочим, умозаключениями, а на уроки времени не остается. На сей раз я поставил тебе пятерку, но знай, что в последний раз. Это только ради твоего отца».
А он молчит, уставится на стену и не поймешь, о чем он там думает.
Спустя два дня после нашего разговора пришел в Гимназию рассыльный из Народного собрания и передал мне устное приглашение в пять часов вечера прийти в кабинет Его Превосходительства председателя Собрания. Вот такие пироги! Будут меня распекать за последнюю пятерку!.. Надо бы опять шестерку ему поставить, зачем собак дразнить, мне ли порядки наводить, а то вот ведь что получилось… Всего полгода, как я перебрался в Софию, нашел удобную и недорогую квартиру, а здесь, глядишь, опять в провинцию упекут. Наш министр Гюзелев — лучший друг Деда Славейкова, сто́ит ему намекнуть, и меня вышвырнут в два счета… Долго ли отыскать какой-нибудь грешок, ведь я политический противник… Вот так попал, как кур в щи… Такие дети, как Пенчо, обычно самые сильные ученики. Да и в дальнейшей жизни им тоже легче. Так было испокон веку, так будет и ныне, и присно, и во веки веков…
Надо сказать, что я попотел как следует, пока дождался пяти вечера. Потом плюнул на все, надел накрахмаленную рубашку и галстук-бабочку, облачился в новый редингот, сшитый сразу же по приезде в Софию, накинул подбитую мехом пелерину, директор дал мне школьный фаэтон (наш консерватор сочувствовал мне), и ровно в пять я вошел в Народное собрание. Подаю пелерину и шляпу швейцару, сопровождают меня по лестнице, стучат в председательский кабинет, и оттуда раздается веское Петково «Войдите!», и меня вводят к высокому начальству. Оно сидит за столом, подписывает какие-то бумаги, в обычном сюртуке, галстук сбился на бок (к своей внешности он всегда относился довольно-таки небрежно). Помню, про себя я невольно сравнил — будто он посетитель, а я председатель, если судить по одежде.
Едва я вошел, Дед Славейков оторвался от бумаг — он был не из тех высокомерных начальников, которые хоть пять минут, но заставят подождать у двери, пока они налюбуются своей красивой подписью, он же встал, пошел мне навстречу, сердечно поздоровался (а от этой сердечности у меня мороз по коже пробежал)… «Садись, говорит, господин Незнакомов, устраивайся поудобнее вон в том кресле, а я попрошу принести нам по чашечке сладкого кофе по-турецки. А может, ты предпочитаешь варенье и стакан холодной воды?» «Лучше чашечку кофе, Ваше Превосходительство», — говорю и сажусь в кожаное кресло справа от письменного стола. «Ну, зачем же так, — говорит, — какое я там превосходительство — ведь я не французский граф или английский лорд. Мы именно потому и сочиняли эту самую нашу милую сердцу Конституцию, чтобы не было никаких таких высочеств и превосходительств». «Но все же есть Его Высочество князь», — деликатно замечаю я (как раз тогда консерваторы боролись за присвоение князю Баттенбергу титула «Высочество», в чем Конституция ему отказывала)… «Да, — вздохнул Славейков, — но ведь это зависит не только от тебя или от меня, господин Незнакомов…» «Господин председатель, — говорю, — я одобряю конституционную монархию, и, может быть, в этом наши взгляды не совпадают». Несколько нервно он прервал меня: «Ну, ну, не будем о политике! Мы сейчас встретились по другому поводу». «Значит, не обойдется», подумал я. «Слушаю вас, господин председатель». — «Хватит, хватит с этим — господин председатель! Ведь мы одно время были коллегами — можно обойтись и без официальностей. Сначала выпей спокойно кофе!» Я выпил кофе, похвалил его и замер в ожидании. Он откашлялся, похоже, раздумывал, как бы поделикатнее начать разнос. Наконец сказал: «Я на тебя сердит. Не годится, чтобы ты так относился к Пенчо». «Но, господин предсе…, то есть господин Славейков, что поделаешь, на сей раз он, как бы поточнее выразиться, не потрудился просмотреть домашнее задание… И потом, я же ведь спрашиваю ученика не с глазу на глаз, а перед всем классом…» «И что ты ему поставил? Как оценил его знания?» «Поставил ему пятерку. Просто невозможно было поставить оценку выше, господин предсе… господин Славейков». Он нахмурился, ну, думаю, будь что будет. Вот так история! «За это я и сержусь на тебя, господин Незнакомов. Надо было влепить ему кол, раз он ничего не знал!»
Это прозвучало как гром с ясного неба. Такого я никак не ожидал. Целых пять минут прошло, пока я пришел в себя. Вынул носовой платок, вытер лоб. «Ну, уж впрямь и единицу! Ведь он умный мальчик, господин Славейков, талантливый. Правда, в школе он не проявляет должного усердия…» — «Знаю, что умный, но ленивый… Если так будет продолжаться, то даже рассыльный из него не получится… А вы, учителя, и особенно вы, господин Незнакомов, поощряете его. Если не знает урока, поставишь ему двойку и никаких разговоров. Нечего церемониться. Тогда увидим, посмеет ли в следующий раз не выучить. А вы его балуете, председательский сынок, баловень, внушивший себе, что без забот и хлопот может чего-то добиться. А из него получится только бездарный протеже, какие у нас стали входить в силу, растут и множатся как грибы после дождя — хоть лопатой греби в каждом министерстве и ведомстве. А сейчас я прошу тебя, господин Незнакомов, совсем серьезно, давай договоримся — я не желаю больше видеть в табеле сына шестерки и даже пятерки. Я ведь и стихи специально написал: «Пенчо, учи же! А Пенчо не хочет…» А вы терпите его ложь и безответственность. Поэтому я запрещаю, категорически запрещаю попустительствовать ему. Подумайте и обо мне. Что скажут его одноклассники: отец у него начальник, вот он и ходит в отличниках. А потом учите их принципиальности и справедливости! Воспитывайте потом из них достойных граждан! Если бы такое было в годы ига, мы до сих пор стонали бы под османским сапогом. Разве я не прав, господин Незнакомов?» — «В принципе вы правы, господин Славейков, но если учесть, что мальчик способный…» — «Если способный, то однажды обязательно проявит эти свои способности. А с этими шестерками и прочим баловством вы только отдаляете этот день. Вот это я и хотел вам сказать, господин Незнакомов, отняв у вас целый час ценного времени. Не смею больше вас задерживать».
Расстались мы холоднее, чем встретились. Вернувшись домой, я заперся в своей комнате, служившей мне кабинетом, сказал, чтобы домашние не беспокоили меня, и принялся рассуждать: «Бесспорно, господин председатель прав. В идеале так и должно быть, как он сказал. Но если я тут же начну выполнять его указания и влеплю его сыночку одну двойку за другой, не напутаю ли я опять чего-нибудь? Такая резкая перемена в моем отношении к Пенчо произведет сильное впечатление на его одноклассников. Они, может, подумают, что, ставя эти двойки, я делаю какие-то политические намеки. А делать намеки в столь смутное время совсем небезопасно».
После долгих колебаний я решил относиться к Пенчо по-прежнему, но, конечно, не доходить до крайностей и не ставить только шестерки. Я выбрал умеренный путь (умеренность во всем — наш священный консерваторский принцип) — четверки, пятерки, чтобы и волки сыты и овцы — целы. Вдали от Гимназии, в своем кабинете, со своего высокого поста, Дед Славейков говорит о справедливости и принципиальности, но если в табеле у Пенчо будет с десяток двоек, кто знает, не поколеблется ли эта его принципиальность. Потому буду придерживаться золотой середины!
И по сей день считаю, что поступил правильно.
А двойку Пенчо я все же влепил. И произошло это летом 1881 года, в конце учебного года. Очень хорошо помню, потому что как раз тогда Его Высочество князь отменил Тырновскую конституцию, за которую так боролся старый Славейков. Это привело к падению либерального правительства и, естественно, председателя Народного собрания. Каравелов же и Славейков, опасаясь репрессий, эмигрировали в Пловдив — в пределы тогдашней Восточной Румелии, подчиненной султану.
Не пришлось нам научить этого баловня Пенчо принципиальности!!!
Несмотря на предсказания недальновидного в данном случае отца, по сути, я оказался прав, из Пенчо не получился рассыльный. Все мы знаем, что, вернувшись после учебы в Германии (окончил он там что-нибудь или нет, не знаю), он стал одним из самых известных наших коллег-писателей. Одно время даже поговаривали, что его будут представлять к Нобелевской премии. Этого, конечно, не случилось, но все же это свидетельствует о его большом и бесспорном поэтическом таланте.