Фриц лежал с закрытыми глазами, его голова покоилась на груди возлюбленной.
Медленно, и все медленнее скользил кончик ее ногтя по его светлым волосам.
Фриц продолжал лежать с закрытыми глазами, его голова легко покоилась на ее груди; итак, в самом деле -- вот он, Фриц Шмидт, из Франкфуртских уличных мальчиков, он, не помнивший отца, он, чья мать, пьяная, бросилась в реку, он, кого бабушка продала, -- его и брата, -- за 20 марок.
Итак, в самом деле, он, Фриц Шмидт, называемый Чекки из "Четырех бесов", любовником сделался, любовником "дамы из ложи". Это его затылок лежал на ее коленях. Это его руки посмели обнять ее тело. Это на его шее покоятся теперь ее губы.
Он, Фриц Чекки из "Четырех бесов".
И он полуоткрыл глаза и смотрел с тем же непонимающим, кружащим голову изумлением на ее тонкие руки, такие мягкие, не обезображенные никакою работою, на ее розовые, округленные ногти, на ее матово-белую кожу, которую он так охотно, нежно и долго целовал.
Да, -- ее рука скользила по его лбу.
И это он вдыхал сладкий запах от ее тела, которое было так близко, от ее платья, ткань которого похожа на облако, -- о, как приятно погружать руки в эту воздушную ткань!
Его она ждала ночью у высокой решетки, и дрожала, ожидая, как от холода. Его провела она через свой сад и за каждым кустом обнимала его.
Его губы называла она своим "цветком", его руки называла она своею "погибелью".
Да, -- такие чудные слова она говорила, она сказала; его губы пускай будут цветок мой, его руки -- погибель моя.
Фриц Чекки улыбнулся и опять закрыл глаза.
Она увидела его улыбку, наклонила к нему голову и нежно прильнула губами к его лицу.
Фриц продолжал улыбаться, -- все тем же очарованным удивлением:
-- Но это чудесно, -- сказал он тихо, и повторял: -- Но это чудесно! -- и двигался головою туда и сюда.
-- Что же? -- спросила она.
-- Да вот это, -- ответил он только и тихо лежал под ее поцелуями, словно боясь прервать свой сон.
Продолжал улыбаться: в его памяти все повторялось ее имя, и чаровало его, -- одно из больших имен, с европейскою известностью, -- и вот оно, как сказка, упало к нему.
И медленно опять открыл он глаза, и смотрел на нее, и схватил ее обеими руками за уши, и, смеясь как мальчишка, щипал ее, -- крепче и крепче, и это он смел, -- и это!
Приподнялся и прислонил голову к ее плечу. Все с тою же улыбкою осматривал он комнату.
Все было к его услугам, все, что ей принадлежало: это множество хрупких безделушек, рассеянных на диковинной, тонконогой мебели: едва решаясь прикоснуться к этим вещицам, он, жонглер, сначала дотрагивался до них так осторожно, как будто они могли сломаться в его пальцах; но вот, полный задора, -- ведь он был сегодня господин, он, Фриц Шмидт, -- уже бросал он, как мячик, роскошный стол или балансировал целою этажеркою, -- а она смеялась, неумолчно смеялась.
Картины были ему непонятны, все эти изображения предков в одежде века Возрождения, со шпагами, в перчатках. Была минута, когда он внезапно перед этими картинами расхохотался так громко, так резко, точно уличный мальчишка, -- неудержимо смеялся тому, что вот он, Фриц Шмидт, сегодня у нее сидит, у отпрыска этих предков, и что она принадлежит ему.
И он смеялся, смеялся, -- и не понимала она, чему он смеется. Наконец спросила:
-- Да чему же ты смеешься?
-- Да вот, -- отвечал он, вдруг перестав смеяться, -- уж так это чудно, так чудно.
Он испытывал странное, на половину радостное, на половину боязливое удивление, -- что он был здесь.
Что он сегодня был господином.
Он чувствовал себя господином: она же принадлежала ему. Он обладал ею. В его нецивилизованном мозгу еще сохранялись все идеи о неограниченном владычестве мужчины, -- владычестве над "бабьем", -- он, деятельный, и в самых изнуряющих наслаждениях превосходил женщину и мог ее раздавить.
Но все эти мужские предрассудки у Фрица, -- которому они доставляли сладострастное удовольствие обуздывать ее, покорять, приручать, -- исчезали вновь бессильно и беспомощно от его немого, все возобновляющегося удивления перед нею: ничтожнейшие слова ее звучали иначе и другой имели ритм: малейшее движение у нее строилось на иной лад; ее тело, и даже каждая часть его, были прекрасны иною, чуждою красотою, непонятной и нежной.
И он сделался кротким и робким, и вдруг открыл сомкнутые глаза, чтобы посмотреть, не сон ли это, -- и медленно ласкал он ее тонкие, длинные пальцы: да, это было наяву.
Ея руки все медленнее и медленнее двигались по его волосам, и учащалось ее дыхание, пока он лежал, словно спящий.
Внезапно открыл он глаза:
-- Но чего же вы хотите от меня?--спросил он.
-- Какой ты глупый, -- прошептала она и прижалась устами к его щеке.
Она продолжала шептать ему прямо в ухо, -- тон ее голоса возбуждал его еще более, чем ее ласки:
-- Какой ты глупый, какой ты глупый!
И как будто желая убаюкать упоением прекрасное и равнодушное тело, она шептала:
-- Какой ты глупый, какой ты глупый!
Но он поднялся, и говорил со своею неизменною улыбкою, сидя рядом с нею, прижав к своей груди ее голову и глядя на нее с невыразимою нежностью:
-- Тебе хочется спать?
И качал ее на руках, как ребенка, пока они не рассмеялись оба, глядя друг на друга.
-- Какой ты глупый!
Тогда вспыхнули его глаза, и он обнял ее; не говоря ни слова, понес он ее через всю комнату на поднятых руках, туда...
И светло-голубая лампада смотрела тихо, как темное око...
Светало, когда они расстались. Но на каждом повороте лестницы, и в саду внутри тихого дома, -- такого важного и чинного, с опущенными шторами, старались они продлить безумные часы свидания, и она шептала все те же три слова, подобные рефрену к словам ее любви, -- любви, душа которой -- инстинкт:
-- Какой ты глупый!
Наконец простились, -- и решетчатая дверь захлопнулась за ним.
Но она осталась стоять, и еще раз вернулся он. Обнял ее опять, и вдруг засмеялся, стоя рядом с нею перед ее дворцом.
И как будто мысли их сошлись, и она засмеялась, глядя на дом своих отцов.
И он начал, -- услаждая своим любопытством свой необычайный триумф, -- разспрашивал ее отдельно о каждом каменном гербе над окнами, о каждой надписи портала, и она отвечала ему, и смеялась, смеялась.
Это были самые надменные имена страны. Он их не знал, но она рассказывала кое-что о каждом.
Это была история высоких почестей, история битв, история побед.
Он смеялся.
Там были щиты, прикрывавшие троны. Там были эмблемы, напоминающие о папском престоле.
Он смеялся.
Казалось, что сама она сознавала свое недостоинство; становились ее ласки все горячее, дерзкие, почти кощунственные в этом полусвете восходящего дня, -- и она продолжала рассказывать, точно хотела она этими словами сорвать один за другим все щиты отчего дома и разгромить их в позоре ее любви.
-- А это? -- спрашивал он, и показывал на герб.
-- А это?
И она продолжала рассказывать.
Это была история столетий. Здесь были троны воздвигнутые и королевские троны низвергнутые. Тот был другом императора. Тот убил короля.
И она продолжала говорить--шепча с дразнящею насмешкою, прислонясь к плечу акробата, отдаваясь впечатлениям этого позора.
И его охватывало упоение.
Это было, -- они оба это видели своими собственными глазами, -- полное крушение, и они наслаждались, минута за минутой, падением этого великого дома, с его гербами, порталами, щитами, памятными досками, верхами башенок над ним, -- крушением дома под жерновами их страсти.
Наконец оторвалась от него и побежала по дорожке.
Еще раз остановилась у маленькой двери, и быстро мелькнувшей рукою кинула ему, -- как последнюю шутку, -- из под большого гербового щита над дверью, -- воздушный поцелуй, и засмеялась.
Фриц шел домой. Словно крылья выросли у его ног. Еще чувствовал все ее ласки.
Вокруг пробуждался большой город.
Повозки тарахтели по улице. На них лежали все сокровища цветочнаго рынка: фиалки, ранние розы, аврикулы, гвоздика.
Фриц пел. В полголоса пел стихи любовного вальса:
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours.
A повозки все проносились мимо. Улицы были полны благоуханий.
Продавщицы цветов, которые сидели на козлах, укутавшись в большие платки, оглядывались на него и улыбались.
Он опять пел:
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours.
В той улице, где он жил, между высокими домами было еще темно и тихо. Фриц шел медленнее. Но все напевал, и оглядывал свой дом сверху до низу.
Вздрогнул, -- показалось, что наверху за стеклом увидел чье-то лицо.
Бледная, задыхаясь, притаилась, подслушивая за своею дверью, Люба.
Да, это был он.
Amour, amour,
Oh, bel oiseau,
Chante, chante,
Chante toujours.
Дверь внизу закрылась, все стало тихо.
Бледная, как лунатик, прижав руки к груди, подошла Люба к постели. Неподвижно смотрела она на рассветающий день, -- новый день.