"Бесы" отработали.
В уборной Адольф бранился: Фриц, по его словам, срамит их всех своею вечною берейторскою службою, -- "бесы" же от нее свободны.
Но Фриц ничего не отвечал.
Каждый вечер надевал он свою берейторскую форму. Становился у входа в ложи, и ждал, когда "дама из ложи" под руку со своим мужем спустится по лестнице и пройдет мимо него, -- теперь она часто приходила в конюшни во время последнего отделения, -- тогда он шел за нею.
Она говорила с конюхами, ласкала лошадей, громко читала имена, прибитые на стойлах. Фриц шел за нею.
С ним она ничего не говорила.
Но все, что она делала, она делала для него, -- он это чувствовал, -- это открывалось ему тайно в каждом ее движении, в пожатии ее плеч, в жесте ее протянутой руки, в блеске ее глаз, -- хотя они и оставались постоянно далеки один от другого, -- все то же отдаление их разделяло, и все-таки связывало, как будто общее стремление соединяло их в странном двойном узле, радостном для обоих. Она переходила с места на место, читала надпись нового стойла и новое имя.
Фриц шел за нею.
Она смеялась, она шла дальше; и возвращалась приласкать собак.
Фриц шел за нею.
Она шла, и он за нею.
Он как будто бы на нее и не смотрел. Но его взор был прикован к обшивке ее платья, к ее протянутой руке, -- взор дикого зверя, едва прирученного, взор подстерегающий, полный ненависти, полный в то же время сознанием своего бессилия.
Однажды она подошла к нему, ее муж немного отстал от нее. Фриц поднял глаза, и она сказала тихо:
-- Вы меня боитесь?
Он помолчал.
-- Не знаю, -- сказал он потом, хрипло и сурово.
И она не знала, что сказать -- смущенная, почти испуганная требующими взглядами, которые она чувствовала прильнувшими к ее ногам, -- и страх вдруг отрезвил ее.
Отвернулась, и ушла с коротким смехом, который был ей самой неприятен.
В следующий вечер Фриц не был берейтором. Он говорил себе самому, что сойдет с ее дороги, он твердо решился никогда больше не видеть ее. Его одолел весь тот захватывающий страх, который артистов приучил остерегаться женщины, как погибели. И если бы он отдался, -- внезапно охваченный непреодолимым порывом, -- сплелось бы это с отчаянными сомнениями, с мстящею ненавистью к женщине, которая взяла его и похитила что-то от его тела, часть его силы, -- то, что было его драгоценным орудием, его единственным средством к существованию.
Но этой дамы из ложи боялся он вдвое, потому что она была чужая, вовсе не из своих. Чего хотела она от него? Самая мысль о ней терзала его мозг, который не привык думать. Он наблюдал с подозрительной боязнью всякое движение этой чужой, из другой расы, как будто она хотела причинить ему некое таинственное зло, -- и он знал, что не мог спастись.
Он ее больше не увидит -- нет, не увидит.
Легко ему было сдержать обет: она не приходила. Два дня ее не было, три дня не было. На четвертый вечер Фриц опять встал берейтором. Но она не пришла. Не пришла в этот вечер. И на следующий вечер не пришла.
Такой длинный был день. Со страхом думал он: "придет ли она? "; и вечером испытывал он безумный гнев, грубое, но немое бешенство, потому что она не пришла.
Так она его, значит, дурачила! Так она, значит, над ним насмехалась! Такая баба! Но он отомстит за себя, только бы ее отыскать.
И он воображал, как осыпает ее ударами, топчет ногами, издевается, так что она бьется и падает полумертвая: она -- эта баба.
Так целыми часами по ночам лежал он, томимый немою яростью. И его страсть возрастала в эти первые бессонные ночи с такою отчаянно-неуклонною алчностью, -- ведь это были его первые бессонные ночи.
И вот, наконец, на девятый день она пришла.
С трапеции увидел он ее лицо, -- увидел его словно другими глазами -- и внезапным порывом, в мальчишеском восторге, бросил он в воздух свое красивое, стройное тело, повисши на вытянутых руках.
Все лицо его сияло мерцающим смехом, и он высоко раскачивался.
Amour, amour,
Oh, bel oiseau.
Chante, chante.
Chante, toujours!
Легко качалась его голова в такт вальса; и он схватил Любину руку, крепко и весело, как будто не было этих семи дней, и крикнул ей громко:
-- Enfin -- du courage! [Наконец -- смелее! -- фр.]
Это звучало, как победный клич.
И когда он в своей берейторской униформе вышел в конюшню и увидел ее, стоял он опять безмолвный и враждебный и осматривал ее ненавистливо тем же избегающим ее глаз взглядом.
Но после представления, в ресторане, сделался он опять резвым, почти буйным. Смеялся, выкидывал разные штуки. Играл чашками и кружками; положил свой цилиндр на конец палки, и заставил его балансировать.
И других артистов заразило его веселое настроение.
Клоун Том сходил за своей гармоникой, и играл, шагая своими длинными ногами через стулья.
Начался чудовищный гвалт. Один перед другим выкидывали штуки почуднее. M-r Fillis заставил балансировать огромную трубу на своем носу; два, три клоуна кудахтали, как в курятнике.
Но Фриц кричал всех громче; потом взобрался на стол; играл, как мячиками, двумя стеклянными колпаками, которые отвинтил от газовой люстры, и кричал, сияя всем своим радостным лицом:
-- Адольф, tiens! [Ну! -- фр.]
Адольф ловил, стоя на соседнем столе.
Артисты прыгали вверх и вниз, кто на столы, кто на стулья. Клоуны кудахтали, гармоника испускала жалобные стоны.
-- Фриц, tiens!
Колпаки летели опять взад и вперед -- через головы клоунов. Фриц поймал один колпак и вдруг повернулся к Любе:
-- Люба, tiens!
Он метнул колпак прямо к ней, и Люба вскочила. Но не успела подхватить, колпак упал на пол, и разбился.
Фриц смеялся и заглядывал под стол на осколки стекла.
-- Это предвещает счастье, -- говорил он и смеялся; вдруг затих, и смотрел на свет газовой люстры.
Люба отвернулась. Бледная села опять у стены.
Спектакль продолжался. Близилось к двенадцати. Кельнеры приспустили газ. Но артисты не кончали. В полутьме они только удвоили шум. Кругом из всех углов слышались раздирающие слух крики и кудахтанье, на столе под люстрой Фриц ходил на руках.
Он вышел последним, возбужденный, похожий на пьяного.
Пошли все вместе. Мало-помалу расходились. При расставании звучало в темноте много странных звуков, -- последние приветы.
Потом стало, наконец, тихо, и "четыре беса" шли молча, как всегда, попарно.
Уже не говорили. Но Фриц еще не мог успокоиться. Опять пустил свою славную шляпу повертеться на конце палки.
Дошли до дома, попрощались.
В своей комнате Фриц широко распахнул оба окна, высунулся на улицу и принялся громко свистать.
-- С ума ты сошел, -- сказал Адольф. -- Какого черта тебе, в самом деле, надо!
Фриц только засмеялся:
-- Il fait si beau temps! [Такая прекрасная погода! -- фр.] -- сказал он и продолжал свистать.
Внизу и Люба открыла окно. Луиза, которая собиралась раздеваться, крикнула ей, чтобы она закрыла окно; но Люба стояла и всматривалась в узкую улицу.
До сих пор она не понимала, почему он стал смотреть на нее такими пустыми глазами, почему в последние дни его голос звучал так устало, когда он говорил с нею, почему он стал так невнимателен к ее словам.
161
И уже как будто не те же самые были они, когда сидели так близко друг к другу.
И уже не покрывал он ее рук пудрою.
Вчера он вышел, как всегда в эти дни, так скоро и нетерпеливо. И она протянула навстречу ему свои руки, а он бессмысленно уставился на нее, словно ничего не понимая.
-- Что ж ты не напудрилась? -- сказал он потом резко, и ушел.
И ничего не понимая, пудрила она долго левую руку, и потом правую.
-- Ах, нет, ах, нет, -- никогда она не знала, чтоб можно было так страдать.
Люба прижалась головой к оконной раме, и слезы заструились по ее щекам.
Теперь она все узнала. Теперь поняла.
Вдруг подняла голову: она услыхала, как Фриц начал громко напевать.
Это был вальс любви.
Громче и громче напевал, -- запел наконец во весь голос.
Как радостно пел, как счастливо! Каждый звук терзал ее, и все же она продолжала стоять: как будто это пение всю ее жизнь восстановляло в ее памяти.
Как хорошо она все припоминала, -- с первого дня!
Луиза опять окрикнула ее, и она машинально заперла окно. Но не легла, -- тихо стояла она в темном углу.
Как хорошо она обо всем вспомнила.