Люди, не хотевшие забыть о России, примирившись с фактом совершившимся, готовы были всеми силами поддерживать Временное Правительство с одной лишь оговоркой: «революция для России, а не Россия для революции»…
Поддержку Керенскому, в этом направлении оказали бы, да и оказывали, все широкие общественные круги. Когда он, уже в качестве военного министра и главнокомандующего, проявлял на фронте много энергии и настойчивости для возбуждения энтузиазма в войске, все честные люди были на его стороне и готовы были верить, что может быть еще спасена Россия.
Но одного истерического словоизвержения, как на фронте так и в Петрограде, куда еще были устремлены все взоры России, было слишком мало, особенно когда, наряду с этим, гораздо более жгучее, насыщенное кровожадными инстинктами, красноречие заливало уже все взбаламученные души бродячего российского воинства. Трагикомическое сопоставление напрашивалось само собой, когда приходилось побывать на «народных митингах», организуемых компанией Ленина и затем перенестись в театральную залу, где почти ежедневно устраивались «концерты-митинги», при участи нередко самого Керенского, его сподвижниками.
Там (у пролетариев) все было классически ясно и просто: «надо только объединиться и двинуться на потоп и разорение России, ибо она еще во власти буржуев, в отношении которых „штык в живот“ единственный своевременный аргумент. Только покончив с своекорыстною буржуазиею, объединенные пролетарские элементы воссоздадут мир на новых началах всеобщего коммунистического равенства и братства. Пока же задача „товарищей“ только расчистить место от обломков старых пережитков. Стань сверхчеловеком: имущих грабь, упорствующих убивай беспощадно. Долой предрассудки морали и религии, которыми буржуазия опутывала народ, чтобы держать его в рабстве».
Изо дня в день все та же отрава, все та же прививка бешенства, брошенной на произвол судьбы, утратившей, с низложением царя, всякую идею о государственной дисциплине, массы.
В театральных же и концертных залах идиллия гастролирующих носителей предвечных освободительных идей, празднующих свержение «тирана».
Все те же, набившие оскомину: Милюков, Родичев, Аджемов, французский гость Альберт Тома и, иногда, истерические вопли самого Керенского, или шамканье «бабушки» Брешковской.
Бешенные аплодисменты, исходящие, по преимуществу, от еврейской интеллигенции, заполнявшей все первые ряды, смакующей свое молодое равноправие. Но, по содержанию речей и выступлений, и бедность мысли и бедность настроения.
Милюков, верный себе, с видом и приемами старшего приказчика, торгующего хорошим товаром… «Проливы и Босфор» по его мнению, самое нужное сейчас для России.
Говоря это, он с надеждою взирал на ложу дипломатов, где в окаменелых позах, ожидая по своему адресу неминуемых оваций, величественно восседали «заступники» и «союзники» России: Бьюкенен и Палеолог.
Маленький Аджемов, играя брелоками на цепочке своих часов и притоптывая модно обутой ножкой, говорил, однотонно, но весело, о завоевании Россией, путем революции, почетного места среди культурных наций. Родичев, так как не приходилось больше злопыхать против царского правительства, изрекал только банальные истины с обычным напряженным подъемом. Альберт Тома, тот говорил умно, но половина залы его не понимала, хотя с райка иногда ему кричали: «громче»!
Кстати: про Тома сложился анекдот: Уверяли, что когда он покидал Россию, совершенно обескураженный бесплодностью своей миссии, он обмолвился крылатыми словами: «я считаю Николая II-го гением, раз он умудрился править таким народом в течение 22-х лет».
Появление Керенского и «бабушки революции», особенно на первых порах, встречались грандиозными овациями. Но в самом характере, этих оваций чувствовалось не столько преклонение перед их престижем, сколько потребность создания и поддержания, во что бы то ни стало, какого либо престижа.
От участия в этих публичных выступлениях воздерживались, или, вернее, деликатно были устраняемы, такие, несомненно, талантливые ораторы, как В. А. Маклаков, О. О. Грузенберг и другие, слово которых не подошло бы под общую мерку партийно-революционного шаблона, но было бы умно и, может быть, продуктивно.
Все, кто продолжал еще здраво мыслить, оказались вдруг недостаточно левыми, и пугало контрреволюции заставляло Керенского страшиться всякой умеренности в мыслях и выражениях.
Мне, в качестве председателя комиссии по расследованию неприятельских зверств, практиковавшихся по отношению к нашим военнопленным, удалось дважды принять участие в подобных концертах-митингах, устроенных с благотворительною целью для нужд военнопленных.
На одном, в котором впервые появлялся перед Петроградской публикой незлобивый «анархист», престарелый князь Кропоткин, только что прибывший из Англии, я даже председательствовал. Я и рекомендовал его, при громах рукоплесканий, переполнившей зал Мариинского театра, публики. Добродушно-старческая, милая речь его, заключавшаяся в восхвалении дружного энтузиазма наших союзников, и в особенности англичан, порадовала многих, так как иные не представляли себе ране «анархиста» иначе, как в образ зверином.
Моя речь заключала в себе резкое осуждение расплывчато эгоистических групповых вожделений в такую минуту, когда России нужна вся мощь единения, чтобы спастись от позора и унижения. Все ораторы имели одинаковый успех, и заполнявшие всю сцену и кулисы солдаты подбодряли каждого говорившего теми же словами: «правильно»! «верно»!
Но что именно должно было обозначать и «правильно» и «верно» оставалось уже не долго гадать.
Генерал Корнилов, с которым я виделся именно вскоре после этого моего публичного выступления, сказал мне:
— Как было бы хорошо, если бы вы согласились объехать со мною казармы, и там сказали бы свое слово.
Я охотно дал согласие.
Это не состоялось, потому что вскоре Корнилов был сменен.
Когда его место занял генерал Половцев нужны были уже не слова, а действия. На его возлагались большие надежды, И в нескольких пробных случаях генерал доказал полную свою пригодность. Но как раньше генералу Корнилову, так вскоре и генералу Половцеву, стали совать все палки в колеса. Ни «дворца» Кшесинской, ни «дачи» Дурново, главных гнезд все нараставшего большевизма, ему не дали возможности своевременно ликвидировать, а именно отсюда-то, до перенесения Ленинской штаб-квартиры в Смольный, и шли все директивы по части углубления революции, маскируемые опасением контрреволюции, о которой тогда никто и не мечтал.
Когда в должность министра юстиции, после того как Керенский преобразился в верховного главнокомандующего, вступил П. Н. Переверзев, он в первый же день побывал у меня, как раз в то время, когда заседала наша адвокатская комиссия. Я пригласил его повидать товарищей и воспользовался случаем, чтобы приветствовать его напутственным словом.
Я напомнил ему, что, провожая его на фронт, в качестве заведующего адвокатским санитарным отрядом я назвал его «сердцем нашего сословия».
Теперь я хотел в нем приветствовать волю его, твердую волю утвердить право на смену гибельного произвола, уже всюду безнаказанно царящего. В этом долг министра юстиции. Кто не проникся сознанием этого, тот не вправе руководить судьбами страны.
Ответное слово Переверзева было туманно и расплывчато. Никакой руководящей идеи относительно своей будущей деятельности он не обнаружил. Общие фразы осуждения павшего режима и провидение лучшего будущего как-то вяло, без малейшего отношения к текущей тревожной и ответственной минуте, были единственным содержанием его ответной речи.
Когда он оставил нас, мы все глубоко задумались.
Вероятно мы думали одно и то же: «и кого только угораздило в такую ответственную минуту сделать его министром юстиции?»
Нерешительные, робкие шаги Переверзева, его беспрерывные мирные негоции то с «дворцом Кшесинской», то с «дачей Дурново», не только бесповоротно подорвали престиж всякой власти, но стерли и самую разграничительную черту между правом и произволом.
Не более на месте оказался на должности министра юстиции, С. А. Зарудный. Основным грехом первого была его природная мягкость и прекраснодушие. У второго же, наряду с крепостью задним умом, было не мало и бестолковой самоуверенности.
Последним, на пост министра юстиции был выдвинут II. Н. Малянтович, с которого можно было бы начать. Но он пришел слишком поздно, когда все устои закона и морали были уже расшатаны.
Директивы Смольного диктовались уже властно.