Денис Драгунский

Чудо святой Варвары

Гуляли по дачным аллеям; потом по запущенному парку детского санатория, ближе к реке. Говорили о качелях внезапной удачи и столь же нежданного невезения.

Андрей Сергеевич, давний житель этого старого подмосковного поселка, рассказал свою любимую историю об одном советском диссиденте-эмигранте, бывшем сидельце, который в 1991 году, на гребне перестройки и гласности, собрался, наконец, на родину. Но прямо перед вылетом вдруг почувствовал себя плохо: сердце прихватило. Доктор в аэропортовском медпункте сказал, что ничего страшного, но посоветовал хоть пару часов побыть в покое, понаблюдать за своим самочувствием — и полететь следующим рейсом — через те же два часа. Уложил его на кушетку в медпункте и позвонил на регистрацию, чтоб поменяли билет. Когда он лежал, глядя в потолок, и корил себя за ипохондрию и малодушие, раздался грохот, и вздрогнуло все здание: его самолет, самолет того рейса, на котором он должен был лететь, — взорвался, едва поднявшись на двести метров… То есть он был спасен! Он прилетел в Москву в четверг вечером, а в пятницу с утра пораньше к нему пришел нарочный, и вручил повестку в КГБ, и заставил расписаться. То есть он чудом избежал смерти в авиакатастрофе, но — на горизонте был допрос на Лубянке, а там, возможно, арест, суд, снова тюрьма… Кошмар! Он едва дождался понедельника, но это был не простой понедельник. Это было, представьте себе, 19 августа! Тот самый августовский путч. В понедельник гэбистам было явно не до него, а в среду это была уже совсем другая страна. Чудо номер два! Но, усмехнулся Андрей Сергеевич, своей уголовной статьи он все-таки дождался. Хотя отделался мелкими неприятностями и снова уехал восвояси. То есть на чужбину, по печальной нужде ставшую новой родиной. Все-таки отпустили!

— Смешно! — сказала Нина Викторовна.

— По-моему, просто чудесно! — сказал Андрей Сергеевич. — Цепь чудес!

— Не знаю, не знаю… — она пожала плечами. — Все-таки нет. Никакое это не чудо, а так, набор счастливых случайностей. Я тоже знаю много таких историй. И про самолет, почти точно так же. И про поезд, как человек опоздал, а поезд упал в реку. И как человек случайно вышел из офиса, а там вдруг пожар и все сгорели. Но это все-таки не чудо!

— Наверное, — сказал он, чтоб не начинать пустой спор. — И вообще в наше время чудес не бывает. Сплошная теория вероятностей.

— Бывают! Еще как! Да, представь себе, я верю в чудеса! — вдруг возразила Нина Викторовна. — Но в настоящие. Потому что я их видела. Могу рассказать. Кстати, ничего, что я на «ты»?

— Все правильно! — сказал он.

Теперь пора объяснить, кто такая Нина Викторовна.


В те времена, о которых пойдет речь далее, Андрей Сергеевич ее просто не замечал, хотя они жили в одном дачном поселке. В те… тут надо вздохнуть и произнести целую кучу ностальгических эпитетов — в те незабвенные, баснословные, чудесные, славные, молодые и веселые времена — она была для него сначала и вовсе младенцем, пассажиркой детской коляски, дочерью соседки. А потом, когда он достаточно повзрослел — она стала одной из десяти-двенадцатилетних девчонок, которые носились по дачным аллеям то бегом, то на детских великах. Он не был уверен, что отличал ее от остальных.

Но если Андрей Сергеевич в свои взрослые годы ее замечал (мало ли где он мог ее заметить! Могла пробежать мимо или громко плюхнуться в воду на узком речном пляже) — то не обращал на нее внимания. В отличие от соседского племянника Игоря, с которым он не дружил: во-первых, тот был гораздо моложе, а во-вторых — мент. Сначала курсант, а потом опер, или как это там у них называется. В те годы Андрей Сергеевич только и знал, что делил людей на группы, классы, отряды и семейства. По профессии, репутации, образованию и даже происхождению, увы-увы. Придирчиво решал, с кем прилично водиться, а с кем — не очень. С кем — почетно, а с кем — стыдно.

А когда Андрей Сергеевич уже стал обращать на нее внимание, он уже не позволял себе думать о ней всерьез: разница в поколение тогда очень сказывалась — особенно если мужчине сорок, а девушке семнадцать. Но потом — в смысле вот сейчас, когда они гуляли по дачным аллеям, — разница в возрасте странным образом сгладилась. Когда мужчине семьдесят, а девушке под пятьдесят — они вроде уже как будто ровесники; не только на сторонний взгляд, но отчасти изнутри сознания — тоже.

— Мне кажется, я тогда тебя просто не замечала, — сказала Нина Викторовна, словно бы услыхав его мысли. — А вот ты меня мог заметить, я была длиннее всех. В свои двенадцать тянула на все пятнадцать. Но только по росту! — засмеялась она. — Дылдястая девочка, так говорила физручка в школе. Итак, чудо. Ты хочешь про настоящее чудо?

Андрей Сергеевич кивнул.

Она продолжала:

— Это было в середине восьмидесятых, может быть, в третьей четверти, то есть примерно году в восемьдесят шестом… Или чуть позже? Прости, что я так занудно пытаюсь установить точную дату. Мне кажется, это важно. Чтобы понять подробности. Да и вообще забавно все это вспоминать, — говорила Нина Викторовна. — Почему забавно? Потому что Горбачев уже был, перестройка уже началась, но я ничего не замечала. Наверное, потому что мне было двенадцать лет. Или уже тринадцать? Да, может быть. Все вокруг было по-старому.

И поселок наш был еще по-старому устроен… Я прекрасно помню те наши дачи. Они тогда казались виллами, дворцами, ну или, по крайней мере, крепкими, надежными загородными домами. Помню, как я, гордясь, говорила подружкам: «У нас не дача, у нас настоящий загородный дом». Не то что теперь, когда половину дач уже снесли, а вторая половина дряхлеет в зарослях, ожидая решительного наследника, который или сам снесет ее и построит что-то большое и модное, или продаст под снос.

Лев Толстой писал в «Отце Сергии»: «Высшее общество тогда состояло, да, я думаю, всегда и везде состоит из четырех сортов людей. Первое: из людей богатых и придворных; второе: из небогатых людей, но родившихся и выросших при дворе; третье: из богатых людей, подделывающихся к придворным, и, четвертое, из небогатых и непридворных людей, подделывающихся к первым и вторым». В нашем чудесном высокохудожественном поселке было точно так же, но с двумя поправками. Во-первых, вместо «придворных» поставь «знаменитых». Получается — наше поселковое сосайети, оно же комьюнити, состояло из трех групп. Из людей знаменитых и богатых; знаменитых, но небогатых и людей как бы случайных, залетевших в наши кущи еще в самые ранние пятидесятые годы, еще чуть ли не при Сталине. Наверное, это были какие-то художественные чиновники. Ну или люди знаменитые короткое время, вот именно в то давнее время, а потом их слава стушевалась, а дача осталась.

— Именно! — кивнул Андрей Сергеевич и постарался понять, к какому сорту он тогда относился. Не к первому точно. Но и не к третьему, слава богу.

— А во-вторых, кого совсем не было в твое и отчасти в мое время, — продолжала Нина Викторовна, — так это людей просто богатых, но совсем не знаменитых. Устав дачного кооператива был в этом смысле строг: принимали только своих. Никаких новых русских еще не было, даже слова такого не было еще. Кстати, я знаю, когда появилось это слово: в 1992 году, в самом первом номере газеты «Коммерсант-Дейли». Причем в очень позитивном смысле. Те, кто «вписался в рынок» и зарабатывает, ты только не упади в реку — (они уже догуляли до берега и шли по тропинке вдоль воды) — зарабатывает не меньше пятисот долларов в месяц, — она искренне захохотала.

— Не смейся над курсом и над паритетом покупательной способности! — Андрей Сергеевич засмеялся тоже.

— Да, так вот… Еще одна, по сравнению со Львом Николаевичем, важная поправка. У нас в поселке речь все-таки шла о наследниках этих вот «богатых и знаменитых». О детях, а то и внуках. Маша Волкова, моя главная подруга, была внучкой вот такого богатого и знаменитого. А себя я не знала куда пристроить. Мой покойный дедушка, от которого у нас была дача, через два дома от Волковых, был если и знаменитый, то очень давно, и не особо богатый. Наверное, его богатства хватило только на дачу, а далее — его знаменитость не давала особого приварка. Папа был скромный труженик на той же ниве. В отличие от Волкова Петра Петровича и отца его Петра Евгеньевича — Машиных папы и дедушки. Но так-то мы все были друзья и вроде бы равны — я еще захватила кусочек советского воспитания.

— Ах, Нина Викторовна! — вздохнул он. — Знали бы вы…

— То есть «ты»! — тут же поправила она.

— Знала бы ты, Нина, какие бездны неравенства разверзались и какие вавилоны громоздились в Советском Союзе… Ничего, что я так красиво говорю?

— Ничего, нормально! — сказала она. — Знаю, знаю. Я никак не перейду к делу. То есть к чуду. Хорошо. Итак. Маше Волковой какие-то друзья родителей привезли из-за границы куклу Барби. Маша тут же позвала нас всех к себе. Сейчас-то я, все вспоминая в деталях, понимаю, что эта Барби была самая дешевая. В одном платье, то есть без гардероба. Без домика с мебелью и посудой. И конечно, без Кена. Но всем нам — особенно мне — она показалась прекрасной. Кажется, нам кто-то рассказывал о такой кукле. Или в газетах? Не помню. Но помню, что я в нее сразу влюбилась. Именно так. Страстной и тихой любовью. Любовь эта усугублялась тем, что я точно знала — о своей собственной Барби мне даже мечтать не приходится. За границу никто из моих родных не ездил, а даже если и ездил разочек-другой, какая-нибудь дальняя тетя, то я знала, что наши люди за границей все деньги тратят на вещи важные и нужные. На одежду и на технику. То есть на всякие кассетники и транзисторы. Иногда такие вещи продавали задорого и радостно говорили: «Окупил поездку!» Я это слышала много раз. Ясное дело, что в таком, извини меня, социально-экономическом контексте ни о какой Барби речи не шло. Тем более в подарок дальней родственнице, то есть мне.

Мы — Лена, Ксюша и я, и еще Люба из соседнего поселка института связи — приходили к Маше, как на работу, играть с Барби. Мы шили ей халатики, строили для нее дачу из картона, сажали в саду деревья, то есть втыкали в песок веточки — в общем, как я сейчас понимаю, впадали в полное пятилетнее детство. Но, наверное, в этой Барби что-то было. Какая-то сила притяжения. Наверное — это я опять-таки сейчас понимаю, — секрет был в том, что Барби — это была кукла для малышей, но — как взрослая девушка. Даже, наверное, как молодая женщина.

Потом, через неделю примерно, остальные девочки «выпали из детства» обратно, так сказать. Перестали играть в Барби и тянули нас на речку, в лес или в кино в детском санатории рядом — туда легко можно было протыриться. А мне не хотелось ничего, кроме Барби. Просто держать ее в руках. Смотреть в ее синие глазки. Воображать, что она моя старшая подруга, которая рассказывает мне всё-всё про жизнь и про людей.

Я мечтала взять Барби домой — хоть на один вечер. И представь себе, однажды я спросила у Маши Волковой — так, как бы в шутку: «А давай Барби сегодня как будто поедет в другой город и заночует в гостинице?» — «А где будет эта гостиница?» Я едва осмелилась произнести: «Например, у меня».

Маша, к моему изумлению, согласилась, но сказала: «Сначала приготовь ей постель, а я приду проверю». Я помчалась домой. Старых кукольных кроваток у меня было две, но в последний момент стало неловко выбрасывать оттуда моих старых кукол, Нату и Аглу, то есть Аглаю. Они так глупо и доверчиво пялились на меня! Я их задвинула в глубину одежного шкафа, нашла на кухне пустую коробку из-под печенья и живо соорудила для Барби шикарную кровать, немножко похожую на гроб. Потом побежала за Машей.

Маша кроватку одобрила, и мы уложили Барби спать. Я едва дождалась, пока Маша уйдет. Накрыла Барби одеялом из носового платка.

Была только половина девятого. Я потащилась в кухню пить чай и спросила маму — почему известную американскую куклу назвали Барби? Мама объяснила, что это значит Барбара, распространенное американское имя. То есть Варвара.

— Фу! — сказала я. Имя Варвара показалось мне уродским и простецким. — Барби лучше.

Но мама не согласилась. Нежное имя Варенька из русской классики, да и святая Варвара, покровительница всех, кому грозит внезапная смерть. Мама тогда начала увлекаться разными церковными делами. Как сейчас бы сказали — искала путь к Богу. Читала всякие такие книги, знакомилась со священниками — и вот коротко рассказала мне житие святой Варвары из Илиополиса, как ее собственный отец по имени Диоскор отрубил ей голову за веру в Христа.

Нет, это меня совершенно не впечатлило. Но зато понравились сами слова — святая Варвара. И вдруг показалось, что к Барби меня так тянуло именно поэтому. Что она и была святой Варварой — то есть не самой святой, а образом ее. Пластмассовым кудрявым голубоглазым воплощением.

Допив чаю и умывшись, я пошла к себе.

Погасила свет, легла на бок и увидела, что над кроваткой Барби — то есть над картонной коробкой — поднимается сияние. Наверное, это луна светила в окно, и ее луч попадал на спящую Барби. На всякий случай я встала, не зажигая света. Взяла из ящика стола кусочек фольги — золотце, как мы называли конфетную завертку, — у меня там много таких было. Сложила кружочком и сделала для Барби вроде нимба, как на иконах. Зачем, почему? Не знаю. Как-то само получилось. Поцеловала ее через воздух, не касаясь губами. Снова легла и уснула.

А утром понесла отдавать Барби.

Мы с Волковыми жили через два дома — идти пять минут.

Вдруг мне захотелось еще немножко побаюкать и приласкать Барби. Я присела на край кювета, положила ее на колени, погладила ее личико.

— Эй, ты чё тут делаешь? — раздалось сзади. Кто-то подъехал на велике и с лязгом остановился.

Я обернулась. Это был мальчишка лет четырнадцати, явно не из нашего поселка. Цыпатые руки в ссадинах. Клетчатая мятая ковбойка с неправильными пуговицами. Разбитый велосипед, весь перемотанный изолентой. Я сразу поняла, что он — из Сретенского. Рядом с нами, километра три через поле по разбитой щебенчатой дороге, на другой стороне нашей маленькой речки, был то ли городок, то ли поселок Сретенский. Или Сретенское.

— Зачем ты объясняешь, я все прекрасно знаю! — сказал Андрей Сергеевич. — Если честно, это мы были рядом с ними. Наши дачи появились в начале пятидесятых, а Сретенскую сукновальную фабрику построили еще при Екатерине Второй.

Но мы-то были сам понимаешь кто — о-го-го! А они — шпана какая-то.

— Чё это у тебя? — спросил он.

Нет бы мне прижать Барби к груди, вскочить и побежать к Маше. Но, наверное, хотелось покрасоваться перед сретенской шпаной. Я сказала:

— Кукла. Американская. Дорогая. Зовут Барби.

— Уй ты. Дай позырить. Да не ссы, чесслово!

И я, как последняя дура, протянула ему Барби и еще сказала строго:

— Только не испачкай.

Он взял ее и стал вертеть в руках, рассматривать, а потом свистнул, сунул ее за пазуху, нажал на педали и умчался, дребезжа своим разломанным великом.

Конечно, Маша плакала, но сказала: «Что ж поделаешь». Не стала на меня орать, я это оценила. Хотела ее обнять, но она вывернулась.

Ее бабушка сверкала глазами и повторяла: «Машенька, не плачь, я тебе куплю такую же!» — «Где такую купишь?» — Маша мужественно пожимала плечами. «Все равно куплю! — грозила бабушка. — Вот увидишь!»

А потом Маша перестала со мной играть. Нет, она не сказала: «Я с тобой больше не вожусь!» — фу, какое детство. Она просто была очень занята, или ей нездоровилось. Об этом мне сообщала, выйдя на крыльцо, ее бабушка.

И вот, наверное, уже в пятый раз я пришла к Волковым. Был почти вечер. Дорожка к их дому была темная, потому что накрыта низко склонившимися деревьями. Я очень ясно — как будто сама себя издалека — слышала, как скрипит гравий под моими сандалиями. Это было добавочно стыдно, потому что у меня не было кроссовок, как у Маши, Лены и Ксюши. Были кеды, но совсем нелепые и старые. Гравий! Вернее сказать, это был не настоящий гравий, а серо-фиолетовый угольный шлак из отопительного котла. Ты ведь помнишь — раньше здесь топили углем, потом провели газ, но на задних дворах еще долго оставались кучи шлака, который годами выгребали из котлов, — его хранили, чтобы подсыпать дорожки, особенно же въезды для машин.

Вот. Я шла, громко хрустя этим как бы гравием, и, наверное, меня услышали в доме. А может быть, увидели с крыльца. Или догадались, что это я. Дверь, ведущая в дом с застекленной веранды, вдруг закрылась и заперлась — я услышала это, а через десять секунд убедилась лично.



Обойдя куст жасмина, я поднялась на каменное крыльцо из аккуратного, но уже обомшелого кирпича вперемешку с кривоватыми, треснутыми и по углам обломанными кубиками желтого мягкого известняка, который в нашем дачном обиходе почему-то назывался «бут»; но эта обомшелость и потресканность только прибавляла стиля — особенно если иметь в виду плети дикого винограда, которые ползли по крыльцу.

Обыкновенно у Волковых в дом входили через веранду, и без стука. Полагалось войти в следующую дверь, уже ведущую в дом, и только там позвать того, к кому ты пришел. Машу, например.

Но веранда была заперта. Я постучалась. Никакого результата. Тогда я обошла дом и влезла на заднее крыльцо. Именно влезла, потому что там не было нижней ступеньки и надо было высоко задирать ногу. Дверь в кухню была открыта — прости, что я так по-глупому подробно рассказываю, но я это запомнила, да и вообще всю эту историю запомнила на всю жизнь, — я вошла и громко позвала Машу.

— Маши дома нет! — выскочила ее бабушка.

— А где она? — зачем-то спросила я, хотя мне ясно было — со мной больше не хотят иметь дела.

— Уехала в Москву.

— А ваша машина вот, стоит под навесом, — совсем бестактно сказала я.

— Уехала с соседями! — чуть смутилась бабушка. Лариса Николаевна ее звали, я вспомнила. — Да, с соседями, с Грибановыми… — и вдруг разозлилась: — А кто ты такая, меня тут уличать?

Повернулась и быстро вышла, захлопнув дверь, ведущую из кухни в дальнейший коридор.

Я тоже вышла — на крыльцо.

Зачем-то решила обойти дом с другой стороны. Сделала пару шагов и остановилась. Там было открытое окно, и взрослые, они разговаривали.

— Зря так издеваться над ребенком, — сказал Петр Петрович, Машин папа.

— Она не ребенок. Ей двенадцать лет! — ответила Лариса Николаевна.

— Тем более лучше сказать прямо. Так вот и сказать: «Ниночка, тебе отказано от дома!»

— А она поймет, что это значит?

— Поймет. Умная девочка из хорошей семьи.

— Вот и я говорю, из хорошей семьи! — возразил Петр Петрович. — Вряд ли она могла украсть.

— А я не говорю, что она украла! — чуть не взвизгнула Лариса Николаевна. — Сотый раз повторяю: в этом возрасте нет понятия «украсть». Она просто… Ну как это сказать… Вот! Взяла себе. И обманула подругу, рассказав какую-то несусветицу.

В кухню вошел Игорь, племянник Волковых: он приехал погостить. Ему было больше двадцати. Он был сначала курсант милиции, а теперь просто милиционер. Кажется, следователь, я не знала точно. Он посмотрел в окно, и мне на секунду показалось, что он меня заметил. Или нет?

Потом голос подала мама Маши. Наверное, она сидела в углу, поэтому я ее не видела.

— Я, конечно, глубоко уважаю Виктора Яковлевича и Наталью Ивановну… — это она про моих маму и папу. — Образованные, интеллигентные люди.

— Вот! — сказал Петр Петрович.

— Но у самых прекрасных людей могут быть самые разные дети!

— Вот! — сказала Лариса Николаевна.

Они еще что-то говорили.

Странно: как будто им больше вообще не о чем говорить.

Я посмотрела наверх и увидела черные ветки на фоне вечереющего неба, еще яркого, но уже с закатным золотом, примешанным к лазури. Был конец июля. Ничего, что я так красиво выражаюсь?

— Ничего, все хорошо, — сказал Андрей Сергеевич.

Я увидела эти ветки и поняла, что мне делать. Потому что я увидела свое тело, худое и дылдястое, с чуть подвернутой головой, тоже черное на небесном фоне, висящее среди этих ветвей.

Прыгалки. Я решила — вернее, в тот миг еще не решила, но уже захотела — повеситься на прыгалках. Я представила себе, как на прощанье поцелую их круглые деревянные ручки, уже подзатянув петлю на шее, за секунду до того, как шагнуть с кривого шершавого сучка вниз. То есть — вверх! Туда, в небо. Где с меня сойдет эта клевета, эта ложь, это гадкое, страшное, пока еще не произнесенное, но уже готовое выскочить слово — «воровка». Потому что я не крала эту Барби!

— Ты хотела сказать: «эту паршивую Барби»? — добавил Андрей Сергеевич.

— Нет! — вскричала Нина Викторовна. — Эту прекрасную, бесценную, любимую Барби! Зачем ты про нее так?

— Извини, — сказал он.

Нина Викторовна продолжала:

— От жалости к себе я заплакала. Потом пошла дальше, вокруг дома. Но воткнулась в совсем непроходимый шиповник, и повернула назад, и опять прошла мимо крыльца.

На крыльце стояла Маша.

Мы встретились глазами.

— Зачем ты наврала, что уехала? — спросила я.

— Это бабушка наврала, а не я! — ответила Маша. — А ты подслушивала. Подслушивать подло! Ты подлая! Ты очень подлая!

Наверное, она хотела произнести страшное слово «воровка», но все-таки не решалась.

Я опять заплакала, потом вытерла глаза рукой и сказала:

— Я честно не крала твою Барби. У меня ее правда отняли. Какой-то сретенский мальчишка. Я правду тебе рассказала.

Маша посмотрела на меня и вдруг сама заплакала во всю силу. Спрыгнула с крыльца ко мне, обняла меня и сказала:

— Всё, всё, всё. Пойдем ко мне.

— Они на меня злятся, — я мотнула головой к двери.

— Тогда завтра! — Маша продолжала меня обнимать. — Я с ними все улажу. Все им объясню. А ты приходи завтра, прямо после завтрака. Поедем на великах кататься. Или вот с Игорьком на лодке. Он к нам на целый месяц, в отпуск, — и вдруг прошептала, сплетническим голоском: — У него денег нет на море поехать. И у его папы с мамой тоже нет денег. Они попросили, чтоб он у нас на даче поотдыхал. Он хороший. Приходи!

Мне стало легче. Но все-таки я спросила:

— Ты мне веришь, что я не крала твою Барби?

Маша обняла меня еще крепче и прошептала в ухо:

— Неважно.

— Почему это неважно? — Я пыталась отстраниться и посмотреть ей в глаза.

Она не давалась. Она горячо дышала мне в ухо:

— Потому что я тебя прощаю! Прощаю навсегда! Бери себе!

Ах ты черт…

— Не надо меня прощать! — закричала я, выдралась из ее горячих и липучих объятий и убежала.

Вот тут я точно решила, что мне надо повеситься.

Родителям жаловаться было бессмысленно. «Ерунда, брось!» — сказал бы папа. И мама бы подхватила: «Тоже мне проблемы!» В этой истории они были на моей стороне, я ведь им все тут же рассказала. Да, конечно, на моей стороне, но как-то очень легко. Не вдумываясь. Барби для них была просто кукла. И слова Маши и ее бабушки — просто слова.

Ночью я два раза просыпалась и смотрела на пустую кроватку Барби — то есть на пустую конфетную коробку. В ту единственную ночь, когда Барби — моя Варенька, моя святая Варвара — спала здесь, из коробки поднималось тихое жемчужное сияние. Я думала — вдруг она вернется. Но было темно.

После завтрака я взяла прыгалки и пошла вешаться.

Но все-таки решила в последний раз зайти к Маше Волковой. Потому что она сказала, что прощает меня и дарит мне Барби, а я сказала «не надо». То есть как будто бы согласилась, что я украла, но отказалась от прощения.

Я пришла к ним, проскользнула в приоткрытую калитку — ах, времена, когда почти половина наших жителей не запирали калитки и заборы были с редким штакетником, — но вдруг раздумала объясняться с Машей. Там, прямо за воротами, был широкий въезд для машины — а тропинка рядом. Я набрала светлых камешков по бокам въезда и выложила на темном утоптанном шлаке — «я не крала Барби!». Я уже совсем заканчивала, но сзади раздались шаги. Я дунула прочь, побежала по аллее и услышала, как этот ихний племянник Игорь выскочил из калитки — калитка громко скрипнула старой пружиной, и топот за мной, он кричал «стой, стой!» — но я припустила к лесу. Он бы все равно меня не нашел. Я в лесу знала все тропинки.

Там было мое любимое место. Вечная лужа, вроде маленького болотца, и над ней раскидистое дерево, пригнутое книзу, с толстыми сучьями и узкими серебристыми листьями. Кажется, ветла.

В этой луже водилась странная лягушка, почти желтого цвета с пятнышками, я ее давно заметила. Вот и сейчас она выглянула и на меня посмотрела. Я ей подмигнула и развела руками — вот, мол, какое неприятное зрелище тебе предстоит, сестричка. Лягушка на всякий случай нырнула и спряталась.

А я полезла на ветлу налаживать петлю из прыгалок. Странное дело, я совсем не думала о маме с папой, и вообще ни о ком и ни о чем.

— Стоп! Стоп! Совсем с ума сошла! — этот самый Игорь прибежал.

Догнал и нашел, вот беда. Интересно, это все милиционеры такие дико ответственные?

Он чуточку подпрыгнул и дернул меня за ногу. Я свалилась с широкой толстой ветки, прямо ему в руки. Он поставил меня на землю. Тут мне стало страшно. Наверное, я представила себе, как это больно и противно — вешаться. Я даже села в траву. Стиснула руками колени, чтоб не было видно, как они дрожат. Ну а что делать? Больно, противно, а надо.

Игорь сел рядом со мной, обнял меня за плечо.

Я резко отодвинулась и, наверное, еще сильней задрожала.

— Не бойся! — сказал он. И повторил: — Не бойся меня, я ничего…

— Я не боюсь, — перебила я. — Я все знаю. Книжки читала, картинки видела, девчонки рассказывали. Твоя Машенька в том числе. Мне все равно. Я сейчас умру. Хорошо, не сейчас, через пять минут, какая разница?

Он привстал, снял куртку, пошевелил рукой в траве, нащупал и отбросил какой-то сучок или камешек, разгладил зелень, постелил куртку.

— Ложись на спину и закрой глаза.

Я легла. Мне было совершенно все равно. И даже чуточку интересно. Даже на время расхотелось вешаться. Я подумала, что повеситься всегда успею. Тем более после «этого», потому что мне тогда уж точно будет нечего терять.

Я лежала так несколько минут. Мне казалось, что долго. Потом я чуть приоткрыла глаза. Увидела, что он сидит рядом с блокнотом в руке. Он сказал:

— А теперь спокойно подыши. Как будто перед сном. Не жмурь глаза изо всех сил, а легонько так прикрой. И постарайся вспомнить, как это все было. Этого парня. Его одежду. Его велосипед. Главное, не спеши и спокойно вспоминай.

Я не могла вспомнить его лицо. Но я помнила руки. Царапины. Сбитые костяшки пальцев. Ковбойка в клеточку. Белая пуговица на груди. Коричневые кеды. Велосипед. «Темно-красная рама. Руль, обмотанный синей изолентой. Звонок на руле слева. Еще изолента на раме, но теперь зеленая, грязная. Педали без резинок, ободранное железо», — шептала я.

Игорь раскрыл блокнот и стал записывать.

Потом сказал:

— Если ты на самом деле все так хорошо запомнила, мы его найдем. То есть в смысле, я его найду. Вставай. Пошли.

— Прыгалки забыла, — я показала на дерево.

Он ловко залез на этот толстый боковой сук, отвязал прыгалки, кинул мне.

Я протянула ему руку, чтоб он помог мне встать.

— Сама, сама! — сказал он.

Через три дня ко мне пришла Маша, очень мрачная.

— Игорек зовет. Надо в Сретенское съездить.

Мы ехали на его жигулях.

Он говорил:

— Послушайте, девчонки. Вот я старше вас на десять лет. Работаю в милиции. Но я тоже все время удивляюсь, какая бывает жизнь. Удивляюсь, какая она некрасивая и тяжелая. Никак не могу привыкнуть. Это понятно. Мой папа — полковник. Мама — директор школы. А мой дядя — сам Петр Петрович Волков! — и он подмигнул Маше в зеркальце заднего вида. Как-то льстиво подмигнул — со злостью отметила я. — Да, девчонки. Я с детства жил в удобстве, в тепле и уюте. Не знал, да и сейчас до конца не знаю, как люди на самом деле живут…

— А как они на самом деле живут? — спросила Маша.

— Сейчас увидишь.

Машина остановилась у длинного деревянного дома. Я знала, что такой дом называется «барак». Мы иногда ездили в Сретенское на великах — полчаса в оба конца, — покупали там мороженое в магазине, а на обратном пути через мостик видели эти бараки — ближе к речке и старой фабрике. Но туда не ездили. Нам все говорили, что туда не надо. Могут велики отнять, побить или вообще.

Мы прошли по коридору барака. Игорь толкнул дверь.

Да. Он правду говорил. Такого разора, грязи и вонищи я никогда глазами не видела и носом не чуяла. Пахло жаревом, куревом, потными подмышками и ночным горшком. Три кровати. Одна — высокая железная. Другая — низкий топчанчик. Третья тоже железная. Много табуреток. Электроплитка, на ней суп варится. Велосипед в углу, с красной рамой. Рама обмотана изолентой. На высокой железной кровати сидит старенькая тетка (теперь я понимаю, что ей было лет сорок). На топчане — мальчишка не старше пятнадцати. Тот самый. А на третьей кровати лежит какая-то бледная немочь с серыми волосами, как пакля, и поверх одеяла у нее — Барби. И она вцепилась в нее своими костлявыми пальцами с грязными ногтями.

Видно было, что они все нас ждали.

— Вот! — сказал Игорь. — Девочка Света. У нее одна ножка совсем кривая, а вторая тонкая. Она еле до окна может дойти, на костылях. Ей десять лет. Мамы с папой у нее нет. Одна тетя Лиза. А это тети-Лизин племянник, Славик. Брат девочки Светы. Он, конечно, был неправ…

Мы с Машей разревелись и рванули к двери.


Вечером у Волковых было что-то вроде маленького праздника. Теперь все любили всех и громко наслаждались своим великодушием. Лариса Николаевна, бабушка Маши, даже как будто извинилась передо мной. «Мне очень жаль, Ниночка, что я тебе не поверила сразу. Но признай, история была такая… не совсем натуральная, как будто придуманная. Правда?» — «Правда, правда!» — сказала я. Мне совсем не хотелось злиться и выяснять отношения. Но в уме я поняла — все равно для Ларисы Николаевны и я, и даже племянник Игорь — на ступеньку ниже. Потому что Петр Петрович, ее сын, а тем более Петр Евгеньевич, ее покойный муж, — богатые и знаменитые, а мы — уже не то. Мой дедушка — просто когда-то был известный. Не так, чтоб знаменитый, и уж точно не богатый. Мир устроен лесенкой, никуда не денешься. Маша рыдала и обещала отдать лишние книжки и платья, и я рыдала от жалости к девочке Свете, но ни за какие коврижки никто из нас — ни богатая и знаменитая Маша, ни втершаяся в эту компанию я — не стал бы с этой Светой не то что дружить — порог ее кошмарной конуры не переступили бы. Лучше в самом деле повеситься.

«А как же там живет Барби? — спросила я себя. И тут же ответила: — Барби — ведь это святая Варвара. Святые могут».


Дальше было совсем интересно.

Через пару дней я сидела у Волковых в большой гостиной и пила чай — теперь мы с Машей опять были лучшие подруги. За столом были только мы с Машей и ее мама. Вдруг с веранды зашел этот самый Игорь и сказал:

— Был в Сретенском, у ребят. Ну, у тех, которые мне помогли найти куклу. Там вообще черт знает что. Девочка Света, ну вот эта, инвалидка, — ударила ножом свою тетю Лизу. Но без последствий. В плечо. Сегодня. Рано утром. Сонную. Доковыляла до нее, и вот… Крика было, страшное дело. Поэтому группа приехала. В чем дело, почему? Потому что тетя Лиза продала ее куклу. Вот эту Барби. За сто рублей. Чтоб купить девочке одежду, то да сё, они ведь страшно бедные, для них сто рублей как для меня тысяча. Ничего, все нормально, тетя Лиза не стала заявление подавать, простила девчонку, ранка маленькая, списали на бытовую травму.

И тут из коридора вошла Лариса Николаевна, бабушка Маши.

У нее в руках был синий пластиковый пакет с иностранными буквами. Такие пакеты в те годы не выбрасывали, а сохраняли. Она несла его в обеих руках, как подушечку с орденом. Остановилась у стола.

— Маша! — сказала она. — Я обещала, что куплю тебе новую Барби. Вот! Правда, она не новая, но еще лучше!

Вытащила куколку из пакета, протянула Маше и продолжала, едва не прослезившись от собственного величия:

— Я выкупила твою Барби из плена!

Маша ойкнула и протянула руки к Барби, но Барби вдруг спрыгнула на пол и на глазах у всех превратилась в стройную, очень спортивную девушку под метр семьдесят пять.

— Какие вы все козлы! — закричала она, перепрыгнула через стол, задев синий фарфоровый чайник, который разлетелся вдребезги, и устремилась к веранде.

— Игорь! Держи ее! — на разные голоса закричали Машина мама и бабушка. — Хулиганка! Стой!

Но Игорь посторонился, и Барби, зачем-то разбив окно, нырнула в густые кусты шиповника.


— Что, неужели в самом деле? — Андрей Сергеевич развел руками и чуть комически поднял брови.

— Да! — резко ответила Нина Викторовна. — Спроси у Волковых, где их знаменитый чайник настоящего севрского фарфора.

— Ну а в чем чудо-то?

— Осенью сказали, что в Сретенском видели на рынке девочку. Точь-в-точь племянница тети Лизы. Худенькая, бледненькая, но — без костылей. Сама ходит, ты понял?

— Понял, понял! — согласился Андрей Сергеевич.

— Но для меня главное чудо святой Варвары — даже не это. Хотя, конечно, исцеление расслабленных — это классика.

— Что же?

— То, что я изменилась сама. Можно сказать, исцелилась. Помнишь, я тебе сказала, что жила в мире лесенок и вертикалей? Кто богаче, кто знатнее, кто умнее… Кто старше и главнее. Искала свое место в этих жестких решетках. Карабкалась. Кого-то отпихивала ногой. К кому-то не рисковала подойти. Холодный, унылый вертикальный мир. А после этого случая — не сразу, конечно, нет, не сразу, не в двенадцать-тринадцать лет… Мне для этого понадобилось лет десять. Чтобы перейти в горизонтальный, или даже спиральный мир, где людей не меряют, не взвешивают, а любят. Но началось все именно тогда. С чуда святой Варвары.

Она вздохнула и добавила:

— А вот папа римский уже давно вычеркнул Варвару из списка святых. Зачем? Почему? Как глупо! Но ничего. Нас это не касается, — улыбнулась Нина Викторовна.

— А вы такие прямо православные? — спросил Андрей Сергеевич.

— Опять на «вы»? — засмеялась она.

— Прости, Ниночка! — и он, идя рядом, левой рукой легонько обнял ее за плечо. — Однако ответь.

— Нет. Не такая чтобы прямо ух. Но все равно. Святая Варвара — это ого! Да ты теперь и сам знаешь.

Она повернулась к нему, и они, задохнувшись, первый раз поцеловались.

Загрузка...