По просторной поляне, по свежескошенной душистой траве мальчик гонялся за светлячками. У него уж много их было в шапке, но хотелось поймать ещё одного, а он не давался. Мальчик выбился из сил, да и светлячок уж едва светился, но всё же вспархивал опять и перелетал на новое место. Наконец около куста мальчик накрыл ладошкой упрямца, бережно подобрал и опустил в шапку. После этого он помчался к стогу сена, где сидела кормилица, лаская на коленях его сестрёнку. Кормилица сидела, прислонившись к стогу спиной, а девочка лежала к звёздному небу личиком. Когда подбежал брат, она села. Тогда мальчик всех светлячков, что были в шапке, высыпал на голову сестрёнке, на её густые тёмные волосы. Голова девочки заблестела и засияла.

— О, как ты вся засветилась, Тамар! — воскликнула женщина. — Словно звёздное небо. Словно царица в славе!

Вспомнив про небо, и женщина и мальчик посмотрели вверх.

— А всё же звёзд больше, чем моих светлячков. И они ярче…

— Ничего, Тамар сама будет сиять, как звезда. Поверь мне. А звёзд, правда, много. Помнишь ли ты стихи, которым я научила тебя? А ну, повтори.

Мальчик одним духом прочитал напевные строки:

Бжа диа чкими,

Тута мума чкими,

Хвича-хвича мурицхепи,

Да до джима чкими[1].

— Молодец, помнишь.

— А я которая звёздочка, няня?

— Ты? Ты вот та звезда. Как раз она над тобой.

— А сестрёнка? Где-нибудь рядом?

— Тамар? Да. Ближе всего к тебе. Видишь, светится и горит голубым огнём. Очень яркая звезда у Тамар.

Тишину ночи нарушил громкий квакающий голос лягушки. Тотчас целый лягушечий хор загремел на разные голоса. Повеяло лёгким, но свежим ветерком, который словно раздул, как угольки, светлячков в волосах девочки. Они засветились ярче. А саму её сморил сон. Цотнэ ещё раз прошептал, глядя в звёздное небо:

Бжа диа чкими,

Тута мума чкими,

Хвича-хвича мурицхепи,

Да до джима чкими.

На поляну вышел мальчик лет пятнадцати, сын кормилицы.

— Гугута, помоги мне. Возьми девочку, она спит.

Гугута принял спящую маленькую княжну, бережно устроил на руках, прижав к груди. Кормилица взяла за руку Цотнэ, и все четверо пошли к дворцу, сверкающему огнями…


…Но не поляну со светлячками видит ночью мальчик Цотнэ.

Вот прикованный цепями к высокой скале Кавкасиони дремлет он, опустив голову и смежив веки. Как ни странно, улыбка играет у Цотнэ на губах. Он давно уж привык к цепям. Они врезались в его тело, срослись с ним и стали частью его самого. От них уже нет никакого неудобства. Холодное вначале железо давно нагрелось от теплоты его тела. Теперь от железа исходит тепло, проникает в Цотнэ приятной, сладкой истомой. Да, цепи срослись с телом, проникли в него до костей. Нескончаемая мука превратилась в блаженство, и герой, прикованный к скале Кавкасиони, недоумевает: как же должно исполниться пророчество, как же спадут в конце концов эти цепи, сковывающие его с незапамятных времён, и как же он будет жить без них? Но до этого ещё далеко. К тому же наступает четверг, кузнецы опять застучат по наковальне, и цепи, истончившиеся и ослабевшие за неделю, опять восстановятся во всей толщине и крепости.

В небе зашумело, и прикованный приоткрыл глаза.

Первые лучи солнца осветили снежные пики Кавкасиони. По земле движется широкая тень. Она движется, покачиваясь и вздрагивая. Прикованный к скале понимает, что это летит орёл. Летит, чтобы терзать его печень. Так присудили боги.

Было время, когда одна мысль об этом орле приводила героя в ужас. Но с тех пор протекли столетия. Сначала осуждённый просто свыкся с тем, что орёл каждую ночь должен терзать его печень, а потом это терзание, эти муки, как ни странно, превратились в потребность.

И вот вместо того, чтобы ужасаться прилёту орла, прикованный к скале жаждет этого прилёта. Он предвкушает терзание собственной печени, словно острое наслаждение.

Тень совсем накрыла прикованного, и он снова закрыл глаза.

Орёл опустился, вцепился лапами в плечи, отыскал вчерашнюю рану, разодрал её клювом, углубился и начал высасывать кровь. Цотнэ чувствует, как убывает кровь из его тела, как вместе с кровью убывают и силы, как охватывает его слабость, и он почти теряет сознание.

Но удивительно, что вместо боли его охватывает приятное опьянение. Он будто в дурмане. Это чувство в малолетнем мальчике связывается с воспоминанием об единственном наивысшем блаженстве, и внезапно всё изменяется.

Только что он видел себя во сне Амираном, прикованным к скале, а сейчас уже превратился в младенца, прильнувшего к материнской груди. Молоко матери приятным теплом наполняет тело. Ничего не существует для него, кроме груди. Да он и сам превратился как бы в часть её, и пьянящая влага дурманом переходит из одной плоти в другую.

Мать внезапно пошевелилась.

Маленькому Цотнэ почудилось, что содрогнулась земля. Он проснулся.

Светало.

Мальчик встрепенулся, как птичка, наспех оделся и вылетел из комнаты. Ему хотелось скорее увидеть настоятеля дворцовой церкви.

Пастырь Ивлиан вставал с петухами и каждое утро, по его словам, видел, как, шелестя крыльями, направляется орёл к дальним вершинам Кавкасиони терзать прикованного к скале Амирана.

Вот уж несколько лет пастырь Ивлиан увлечённо рассказывает своему ученику, княжичу Цотнэ, о благородстве и человеколюбии прикованного к скале героя и о том, как его нескончаемые мучения оборачиваются блаженством.

— Величайшее счастье, когда горечь страдания превращается в наслаждение, — учит Ивлиан. — Но это происходит тогда, когда человек привыкает к боли и глубоко проникается сознанием, что страдает он для блага родины, ради счастья всего человеческого рода.

Боги обрекли Амирана на мучение только за то, что он принёс людям огонь и тем самым всех их чуть было не сравнял с богами.

У каждого человека должен быть свой орёл, терзающий его сердце. Этот орёл — забота о родине, о народе. Тот, кого не тревожат эти раздумья, не достоин называться человеком.

Так неоднократно говорил своему ученику мудрец Ивлиан. Но тотчас он вспоминал о возрасте Цотнэ и прерывал свои глубокомысленные размышления.

— Несозревшему разуму отрока не понять всего этого, — как бы извиняясь, говорил пастырь. — Но только знай, что и Христос и Амиран терпели муки ради людей. Ты должен последовать их примеру. Ты должен ради своей страны стать самоотверженным и даже сложить голову, если господь сочтёт тебя достойным. Если это произойдёт, то орёл прилетит и к тебе, чтобы терзать, но ты испытаешь блаженство, недоступное для других. Я, княжич, этого не смог, но ты должен, ты обязан стать героем ради родины, ради людей и веры.

По-разному рассказывал пастырь об Амиране наследнику правителя Одиши.

— Видишь вон ту двуглавую вершину? — спрашивал Ивлиан, приставляя одну руку к глазам, а другою указывая на вершину Кавкасиони.

— Вижу, учитель, — кивал годовой Цотнэ и тоже глядел на раздвоенную снежную вершину.

— Говорят, боги приковали Амирана к этой горе. Говорят и такое, что сначала приковали его к железному колу, потом прикрыли сверху горой. Это место недалеко отсюда, Зовётся оно Абрскиловой пещерой. Ещё и теперь некоторые уверяют, что Амиран прикован к железному колу как раз в этой пещере.

По-разному расцвечивал свои рассказы об Амиране и орле Ивлиан, но всегда они пробуждали в сердце маленького княжича одну и ту же мечту повидать вершину Кавкасиони с прикованным Амираном и пещеру Абрскила. Каждое утро Цотнэ прямо с постели бежал на улицу, чтобы увидеть пролетающего к горам орла, но каждый раз — получалось — вставал он поздно. Голодный орёл пролетал над Одиши до восхода солнца, а мальчик просыпался обычно, когда солнце уже било в глаза.

Теперь, проснувшись после чудесного сна раньше обычного, мальчик стремглав бросился искать Ивлиана. Ведь впервые он встал до солнечного восхода.

Пастырь Ивлиан, закончив утреннюю молитву, прогуливался по двору, расчёсывая чёрную, но уже седеющую бороду.

Гугута, как видно, поливал Ивлиану, когда тот умывался, и теперь стоял в сторонке, держа в руках полотенце и кувшин.

Заслышав шаги мальчика, Ивлиан обернулся.

— Доброе утро, княжич. Сегодня ты настоящий герой. Поднялся до солнца.

— Я хочу увидеть, как орёл летит терзать Амирана. Где орёл?

— Да вот он! — закричал вдруг Гугута. — Это он, — орёл Амирана!

Все трое смотрели на небо, вскинув головы. А в небе и правда летел орёл. Размахивая огромными крыльями, он точно и не летел, а плыл по небу, подобно сильному кораблю.

— Да, это он. Вот видишь… я тебе говорил… В ту сторону и летит.

Мальчик, не отрывая глаз и не переводя дыханья от удивления и восторга, смотрел на орла.

— Голоден и спешит, — говорил Ивлиан. — Теперь он и правда похож на царя птиц и прекрасен. На обратном же пути он сыт и доволен. Тяжело машет крыльями, будто и летать ему надоело, да и жить опротивело.

Восходящее солнце окрасило орла в красноватый цвет.


Солнечный луч, проникнув через окно, коснулся лица девочки с надутыми от обиды губками. Маленькая, пухлая ручка сжалась в кулачок и потёрла глаза. Девочка поглядела на соседнюю кровать у стены и увидела, что на ней никого нет. Между тем она привыкла, как только откроет утром глаза, видеть своего братца Цотнэ. Братец, подняв голову от подушки, улыбается ей, глядит на неё сквозь пальцы, словно прячется за ними, и кричит: «Ку-ку». А сегодня ни братца, ни его голоса. Девочка нахмурила бровки, насупилась, и на глаза ей набежали слёзы. Она стала звать няню, но и няня появилась не сразу. Только когда уж девочка села в своей постельке и заревела в голос, в спальню вошла Уду. Она словно засветилась вся при виде девочки — и её седина, и большие коричневые глаза, и большой чистый лоб.

— Проснулась, моя радость? Откуда слёзы в этих глазах? Не жить бы твоей няне на свете!.. — Она обняла рыдающую девочку.

— А Цотнэ где? — спросила Тамар сквозь слёзы.

— Княжич нынче рано поднялся.

— Без меня сбежал?

— Куда он мог сбежать?

— Мы собрались сбежать в Тбилиси, к великой царице Тамар. Цотнэ и Гугута хотят вступить в войско царицы и сражаться с врагами Грузии. — Девочка понизила голос. — Давно уж мы собираемся бежать. Каждую. ночь, когда ты думаешь, что мы уже спим, мы только притворяемся спящими. Закрываем глаза и ждём, когда ты выйдешь. А как только ты поцелуешь нас и на цыпочках удалишься, Цотнэ подходит к моей кровати, садится у изголовья, и мы начинаем мечтать.

— А ты-то куда собралась, мой ангел? И ты на войну?

— Нет, я останусь при дворе Тамар, в свите царицы.

— Это вы хорошо придумали. Ну, а со мной что будет? Меня с собой не возьмёте?

— Тебя?.. О тебе мы не подумали.

— Как я буду без вас одна? А ну, вставай, дорогая, оденемся и пойдём искать Цотнэ.

— А если он сбежал?

— Догоним и вернём обратно.

— Только не скажем маме.

— Нет, не скажем. — Смеясь, кормилица одевает и целует девочку.

Одевшись, Тамар вылетела из комнаты, точно камешек из пращи, нарушив обычай. Полагалось войти в спальню большой госпожи, пожелать ей доброго утра и поцеловать её. Вместо этого девочка промчалась по двору и скрылась. Кормилица от неё отстала. Тамар бежала, оглядывая всё вокруг. Дворовые уступали ей дорогу, глубоко кланялись и улыбались.

Во дворе Цотнэ не оказалось. Девочка хотела спросить, не видел ли кто-нибудь её братца, но боялась выдать тайну, а поэтому, не говоря ни слова, пробегала мимо слуг, как сорвавшийся с привязи козлёнок.

— Тамар! Подожди, я совсем заморилась… — окликала её няня, но Тамар припускалась ещё быстрее. Наконец, обегав почти весь двор и сама утомившись, Тамар в замешательстве остановилась.

— Чертёнок ты, а не девочка! Совсем задыхаюсь от этакой прыти. — Запыхавшаяся кормилица, едва переводя дыхание, бледная, опустилась возле Тамар и присела на камень.

— Как же я забыла! Ведь мы собирались бежать на белом коне. Если белый конь в конюшне, то и Цотнэ не уехал!

Конюх вёл белого коня княжича. Раздувая ноздри, жеребец гарцевал, будто не касаясь земли ногами.

— Отиа, не видел ли ты княжича Цотнэ? — окликнула кормилица конюха.

— Не видел, госпожа, — ответил конюх, кланяясь. — Доброе утро.

— А я знаю, где он! — воскликнула вдруг Тамар. — Он у пастыря, отца Ивлиана, — девочка схватила кормилицу за руку и повлекла за собой.

— С этим пастырем он и нас всех забыл — только к нему и тянется.

— Это хорошо, дорогая! Счастье, когда отрок любит воспитателя. Научится закону божьему, узнает, что такое добро, что такое зло на этом свете. Наследнику лучше быть образованным и знающим, чтобы управлять государственными делами.

— Отец Ивлиан не закону божьему обучает, а рассказывает греческие и латинские сказки про царей и про войны. Цотнэ потом их мне пересказывает. Не даёт спать до полуночи.

— И это надо знать княжичу. Когда он возмужает, будет общаться с князьями и царями. И воевать придётся и пройти через многие невзгоды.

Из-за угла церковного здания послышались голоса.

— Что ты говоришь, Гугута! Как же это может быть чтобы все, кто живёт на земле, изъяснялись по-грузински! — смеясь, говорил восседавший на треногом стуле Ивлиан.

В тени церкви у стены сидели пастырь Ивлиан, Гугута и княжич. Пастырь держал в руке палку и чертил ею по земле.

— Как различна природа в разных краях земли, так различны народы и языки. У каждого народа свой, непонятный другим язык.

— А как они разговаривают друг с другом? — спросил Гугута.

— Изучают чужие языки. Того, кто знает больше языков, больше и уважают. Вот, княжич Цотнэ ведь знает греческий язык! Научим его персидскому, арабскому, и когда он явится ко двору великой Тамар, то не ударит в грязь лицом. Никто не скажет из просвещённых царей, что у одишского князя необразованный сын.

— А сколько всего языков на свете?

— Много. Сколько народов, столько и языков.

— А народов сколько?

— Кто их сочтёт, батоно[2]. Некоторые народы многочисленны, занимают обширные места на земле. Множество людей говорит на этих языках. Но есть и совсем небольшие племена. Я сам их видел. В горах Кавкасиони в некоторых уголках проживают такие народы, что, кроме одной-двух деревень, никто во всём мире и не говорит на их языке.

Ребята глядели на чертёж учителя на земле: два моря, а над ними толстая извилистая линия.

— А морей-то сколько в мире, учитель? И морей много?

— Моря можно по пальцам сосчитать. И два из них прилегают к Грузинскому царству. — Учитель между двух морей нарисовал палкой круг. — Испокон веков наша земля на западе касалась Чёрного моря. Грузины из века в век прилагали все старания, чтобы и на востоке выйти к Каспийскому морю, расправить крылья меж двух морей. Теперь эта вековая мечта грузим сбывается. Давид Строитель создал могучее Грузинское государство. Обретя силу, грузины упорно продвигаются на восток и на юг. На севере наша естественная граница — хребет Кавкасиони. — Ивлиан второй раз провёл палкой по толстой извилистой линии. — На западе — берег моря. Если мы и на востоке дойдём до такого же естественного рубежа, то для дальнейшего расширения своих земель нам остаётся только юг.

— Чёрное море принадлежит только нам, грузинам? — опять спросил Гугута.

— Нет. Оно принадлежит и грекам и другим народам.

— Почему оно принадлежит другим? Оно же у наших берегов?

— Так-то так. Но Чёрное море большое, и мы владеем лишь частью его берега. Раньше наш берег был ещё меньше, но венценосная Тамар расширила и усилила своё государство. Грузинская доля береговой линии удлинилась, и теперь наше море достигает Трапезунда и Синопа.

— Это далеко?

— Очень далеко. — Учитель обвёл палкой изрядную часть побережья.

— Эти земли населены лазами. У лазов и язык наш, и обычаи наши, но их исконные земли были захвачены корыстолюбивыми греками. Царица царей Тамар отвоевала у греков наше побережье, и теперь на трапезундском престоле восседает родич Багратионов — Комнин.

— А это, второе, море? — спросил Цотнэ, вглядываясь в извивающийся подобно шелковичному червю участок побережья.

— Это море преимущественно принадлежит персам, хотя частью его владеют верные грузинской короне Ширваншахи. Настанет время, это море полностью будет нашим. Персия ослабела, у неё нет больше сил противостоять грузинам. Поэтому так победоносно Мхаргрдзели и твой доблестный отец вторглись в Казвин и Ромгур. Гляди, какой они прошли путь! — Ивлиан длинной линией изобразил на песке путь, пройденный грузинским войском.

— До этих городов гоже очень далеко! Давным-давно уж гонец принёс из Хорасана радостную весть о победе, а войска возвратились только неделю тому назад.

Гугута что-то заметил на земле и глазами показал Цотнэ. Мальчик наклонился, осторожно снял с травинки божью коровку и посадил её себе на ладонь.

Наставник, увидев, что княжич отвлёкся, нахмурился и замолк.

— Лети, лети, божья коровка, — запричитал Цотнэ, не сводя глаз с сидящего у него на ладони красивого жучка. — Жить или умереть… или на небо лететь, жить или умереть, или на небо лететь… — Но божья коровка не собиралась ни ползти, ни падать на землю, ни расправлять крылья.

— Вот, оказывается, где они! — раздался голос кормилицы.

Увидев Тамар и кормилицу, княжич просветлел, глаза у него загорелись.

— Давно уж ищем тебя. Где ты пропал? И лица не умывал, и не завтракал…

Цотнэ не слушал кормилицу. Вытянув руку с божьей коровкой на ладони, другой рукой прикрывая находку, чтобы не улетела, Цотнэ подошёл к сестре.

Тамар надувшись смотрела в другую сторону.

Цотнэ поцеловал её в щёку и открыл ладонь:

— Погляди!

Девочка по-прежнему дулась и упорно не хотела оборачиваться к братцу.

— Это твоя! Я для тебя её подобрал!

— Почему ты меня не разбудил?..

Неизвестно, долго бы продолжала дуться девочка на Цотнэ, но тут раздались на дворе радостные крики: «Едут! Едут!»

Всадник осадил взмыленного коня около самых ворот, спешился и, войдя во двор, громко возгласил:

— Великий князь изволил пожаловать!

Сразу во всех концах двора зашумели, загомонили.

Из кухни, из пекарни, из конюшни выбегали слуги и домочадцы. Поднялся гвалт. Все взволнованно заметались. Кого-то искали, кого-то звали, кого-то куда- то посылали с поручениями.

Супруга князя Натэла вышла на балкон с непокрытой головой, выслушала известие о приближении князя и сейчас же удалилась в покои.

Княгиня была ещё молода. Она не ждала столь внезапного возвращения князя и теперь растерялась. Служанки суетились вокруг неё, помогали одеться, спешили причесать, но взволнованная Натэла то и дело оглядывалась на ворота. После долгой разлуки князь не должен застать её неодетой и неубранной.

Госпожа охорашивала брови и ресницы, гляделась в зеркало, не забывая распорядиться об одежде детей и о порядке встречи князя: кто должен приветствовать, как и где накрыть стол, что подать для утоления жажды с дороги, кого пригласить на пир.

Натэла ещё раз оглядела себя в зеркало и удовлетворённая вышла из спальни. Кормилица подвела к ней по-праздничному одетых и аккуратно причёсанных детей.

Мать приласкала близнецов, оглядела их одежду, расцеловала и, взяв за руки, двинулась по лестнице.

Конский топот послышался уже совсем близко. В широко растворённые ворота въезжал князь. Слуги бросились к стременам и узде. Шергил спешился и, склонив голову, подошёл было под благословение к настоятелю дворцовой церкви, но тут налетели дети, Повисли на руках отца. Они хватались за одежду, путались в ногах.

Шергил взял ребят на руки, те, визжа, прильнули к нему, запылённому с дороги, загорелому великану-отцу. Князь, крепко прижимая детей к себе, ласкаясь лицом и головой, подошёл к супруге. Ему хотелось крепко обнять жену, но он сдержался и, поставив детей на ноги, только приложился к её плечу.

Соскучившийся по близким и домочадцам, он со всеми сердечно здоровался за руку, некоторых обнимал и целовал, раскланивался направо и налево и улыбался.

В тот же день князь и княгиня роздали много милостыни сиротам и вдовам.

Поспешно забивали живность, накрывали пространный стол.

Во время пира князь острил и смеялся, дабы казаться весёлым, но все заметили, что веселье князя какое-то принуждённое. Да он и сам чувствовал, что происходит с ним что-то неладное. Начала болеть голова, появился жар. Княгиня тотчас же заметила и помутневшие глаза, и раскрасневшееся лицо мужа. Прикоснувшись к нему, она почувствовала, что он весь горит. Князя клонило ко сну. Необъяснимая слабость разлилась по всему телу. Он старался сидеть, возглавляя пир, достойно и прямо, но невольно размяк, сгорбился, то и дело старался сесть поудобнее, тяжело дышал.

Все с тревогой глядели на странное поведение князя, который обычно был душой каждого пиршества и был известен как беспечный и удалой весельчак.

— Не чувствуешь ли ты себя нездоровым? — робко осведомилась княгиня, видя, что князь собирается встать и произнести новый тост.

— Да, мне что-то не по себе. Должно быть, устал в пути.

Шергил улыбнулся жене, но улыбка у него получилась вымученная и жалкая. Кое-как, заплетающимся языком он произнёс тост и опорожнил чашу. Тотчас закружилась голова. В глазах затуманилось. Он встал, извинился перед сидящими за столом и ушёл в покои, Перепуганная Натэла пошла за ним.

Началась рвота. Бледный и обессилевший князь покрылся холодным потом. Его уложили в постель и позвали врачей. Сначала стали грешить на пищу, думая, что он съел что-нибудь дурное. Два дня лечили его от отравы, но больному не стало легче.

Его беспрерывно тошнило, появилась ломота в костях, прибавилось жару. Кто-то высказал мысль, что князя сглазили. Привели заклинателей.

На коленях, с вервием на шее ползали заклинатели вокруг церкви, молились, но ничего не помогало. На четвёртый день по всему телу князя высыпала чёрная сыпь. Только теперь догадались, какая это болезнь. Запретили Натэле прикасаться к больному, детей в сопровождении кормилицы отправили в Кутаиси, а в столицу послали гонца с известием о болезни.

Венценосная, сердобольная Тамар была крёстной матерью маленького Цотнэ. Царицу опечалила весть о болезни ромгурского героя и одного из вернейших трону князей. Она сразу же отправила в Одиши придворного лекаря. Увидев больного, царский лекарь изменился в лице.

— Как раз то, чего я боялся, — сказал он. — Несколько воинов, вернувшихся в Кахетию и в Картли из иранского похода, уже заболели этой болезнью. От неё не помогает ни одно из известных лекарств.

Чтобы не сеять страха, лекарь под большим секретом сообщил княгине, что болезнь эта весьма заразна и что к больному никого нельзя допускать. Но Натэла и без того никому не уступала места у постели князя.

По-прежнему не утихала головная боль. Потом началась резь в глазах. Князь не выносил света и по крайней мере неделю лежал с закрытыми глазами. Обессилев от жара и от боли, потеряв желание сопротивляться болезни, князь лежал, не думая, не разговаривая, не двигаясь. А когда однажды утром попробовал открыть глаза, то ничего не увидел.

— Когда рассветёт, лекарь? Как нескончаемо тянется ночь!

— Давно рассвело, князь.

— Почему я ничего не вижу? — В голосе его появилась тревога.

Лекарь склонился к больному и пригляделся.

— Глаза у меня как будто открыты…

— Оба глаза открыты, князь.

— Почему же я ничего не вижу?

В дверях стояла испуганная Натэла.

— Не вижу ни тебя, ни жены… Ничего не вижу… Неужели… Неужели я ослеп?! — Голос князя дрожал, казалось, суровый воин сейчас заплачет.

— Не извольте переживать! Наверное, у вас на время застлало глаза, потом пройдёт, — забормотал лекарь, сам не веря в свои слова и испуганно глядя в потерявшие зрение, бессмысленные глаза князя. Князь глухо застонал, укрылся с головою одеялом, и приглушённо зарыдал.

Вскоре жар у больного спал. Он начал постепенно поправляться, и у лекарей появилась надежда на его выздоровление. Но зрение не возвращалось. Лекари по- прежнему обнадёживали больного. Но Шергил уже не верил им. Он понимал, что никогда больше не увидит ни белого света, ни своих близких.

Однажды и Натэла не смогла подняться с постели. Тошнота и головная боль ничего хорошего не предвещали. Княгиня заболела той же болезнью, что и её муж.


Княжеских детей сопровождала не только кормилица, поехал с ними и Гугута. Вокруг Гелати, где им теперь пришлось жить в имении брата Натэлы, склоны гор покрыты садами и виноградниками. А где нет садов — зелёные поля и холмы, заросшие лесом. Красивые окрестности манили к себе детей. Им не сиделось дома. Но гуляли они везде в сопровождении Гугуты, который ради княжеских детей готов был в огонь и в воду. Никто бы даже и из взрослых не мог быть вернее и преданнее.

Когда мать Гугуты взяли во дворец Дадиани, мальчику было три года. У него народилась сестрёнка, которая и стала молочной сестрой княжеских близнецов потому что у самой Натэлы молока для двойняшек не хватало. Так и получилось, что Гугута с трёх лет рос во дворце. Шергил и Натэла не отделяли своих детей от детей кормилицы, а дети тем более сдружились между собой. Маленькая Тамар и шагу не хотела ступить без Гугуты. Зато и он любил девочку самозабвенно, был для неё и братом, и слугой, и защитником. Он был, правда, всего лишь на три года старше своих друзей, но вполне освоился с ролью покровителя и держался с ними как взрослый.

Теперь, когда ему пришлось сопровождать княжеских детей без их родителей, он вполне сознавал, что княжеская семья оказала ему большое доверие. Он тенью следовал за княжичами, постоянно был начеку.

Деревенский подросток, он знал, где находятся все пещеры и птичьи гнезда. У него всегда в запасе было много сказок, а для всех подходящих случаев он сразу же вспоминал строки Руставели.

— Гугута, расскажи нам сказку! — умоляла его перед сном Тамар. Цотнэ вторил вслед за ней:

— Ту сказку, про жемчужные слёзы.

Гугуту не надо было долго просить.

— Было это или не было, но жил певчий дрозд… — заводил он с увлечением и переносил слушателей в далёкие сказочные страны, где герои побеждали девятиглавых дэвов, где Нацаркекия выжимал из камня воду, а красавицы летали по небу на коврах.


В день Преображения семья Марушиани отправилась в Гелати. Маленькой Тамар с утра нездоровилось, но она никому не сказала, что у неё болит голова — боялась, что её не возьмут к обедне, и она не побывает в Гелати. Праздничная обедня затянулась. Девочка утомилась, сильнее прежнего у неё закружилась голова. Помутневшими глазами уставилась она на милостиво смотревшую на неё с потолка богородицу. Изображённая софийскими камушками святая дева странно покачивалась, и вслед за ней беспокойно бегали глаза девочки. Тамар то вся пылала, то её знобило. Лоб покрылся холодным потом. Испугавшись, что её здесь стошнит, она, пошатываясь, пошла из храма.

Взрослые не заметили её ухода. Только верный Гугута, увидев, как с трудом пробиралась малышка между молящимися, последовал за девочкой и нашёл её уже упавшей на землю у входа в храм. Недолго раздумывая, он поднял её на руки и помчался к дому.

Вся семья Марушйани всполошилась.

Тамар лежала обессилевшая от жара, ослабевшая от тошноты. Она бессмысленно поводила вокруг ничего не видящими глазами и задыхалась, как после бега. Встревоженные дядя и тётка не отходили от больной, испуганно переглядывались и чувствовали безмерный страх перед какой-то большой бедой.

Признаки болезни Тамар в точности совпадали с тем, что было известно о заболевании владетеля Одиши и его супруги. Было отчего перепугаться. Тамар сейчас же отделили от Цотнэ и от других детей. Молебнами пытались умилостивить господа, молили его о выздоровлении невинного младенца.

На четвёртый день жар у больной уменьшился.

Все с облегчением вздохнули, подумав, что опасность миновала. Разрешили брату повидаться с больной девочкой.

Как только Цотнэ переступил порог, Тамар замахала руками:

— Не подходи близко, не касайся меня, а то заплачу.

Цотнэ смутился и растерянно остановился.

Тамар, поняв, что неловко выразилась, сказала:

— Я очень по тебе соскучилась, Цотнэ, но всё равно близко не подходи. Как бы тебе не заразиться.

Цотнэ засмеялся:

— Ты уже здорова, как же я заражусь? Скоро ты подымешься, и будем вместе бегать.

— Возьмёшь меня в Гелати?

— Конечно, возьму, только бы вылечилась.

— Какой, оказывается, красивый Гелатский храм!

В тот день я не успела его хорошенько рассмотреть.

— Сколько было народу! Ты, наверное, не видела, как несли плоды для освящения! Весь двор полон был вина, хлеба и фруктов.

— И виноград был?

— И виноград. В день Преображения его, оказывается, освящают, и потом уже можно есть.

— Вот бы и мне поесть!

— Очень хочется?

— Очень!

— Хочешь принесу?

Тамар поднесла пальчик к губам.

— Т-сс. Я уже попросила Гугуту, и он обещал принести.

Той же ночью у девочки расстроился желудок и опять началась рвота. У изголовья больной нашли несколько виноградных зёрен. Стали расспрашивать, но Тамар так и не сказала, кто ей принёс виноград.

Прошло три дня. Больной становилось всё хуже и хуже. Не зная, как поступить, дядя и тётка сообщили обо всём владетелю Одиши. Ещё не прошёл испуг, вызванный болезнью Натэлы, когда из Кутаиси пришло известие о болезни Тамар. Как явствовало из письма, а также из рассказа посланца, Тамар занемогла той же болезнью, которая сразила её родителей.

Охваченная ужасом и отчаянием, Натэла решила, что все они — и супруг, и дочь, и она вместе с ними обречены и надо спасать хотя бы наследника. Она наказала привезти Тамар в Одиши, а Цотнэ немедленно отправить к сестре князя в Сванетию.

Несчастная мать думала, что чем дальше в неприступные места отправит она сына, тем надёжнее он укроется от заразной болезни.

Для Тамар оборудовали арбу, устроив в ней постель, и так отправили в Одиши. Цотнэ тем временем умчали в Сванетию. Боясь заразы, близнецам не дали проститься. Только издали помахал братец рукой, а ручонки сестры были слабы даже и для такого прощания. Гугута долго шёл за арбой на некотором отдалении. Сердце его болело и печалилось, словно предчувствуя вечную разлуку.

— Если с Тамар что-нибудь случится, я или убью себя, или уйду куда глаза глядят, — прошептал он, прощаясь с Цотнэ.

Ослепший Шергил избежал смерти, выжила и его супруга. Лишиться пришлось самой невинной и любимой — маленькой Тамар. Мать её ещё только выздоравливала и не вставала с постели. Девочку провожал в последний путь горемычный отец. У людей слезы наворачивались на глаза при виде несчастного Шергила, ревущего, словно бык, которого ведут на заклание. Только в том и было утешений, что хоть не видел он своего ангелочка лежащим в гробу.

Находясь в Сванетии, Цотнэ ничего не знал о своих близких. Но душа его была неспокойна. Странно, что он в эти дни совсем не печалился о родителях, но думал только о своей сестричке Тамар. Только о ней он думал и тосковал. Перед его глазами постоянно возникало измученное болезнью лицо несчастной девочки, и Цотнэ каждую минуту молил бога, чтобы тот спас Тамар от смерти.

Цотнэ мучили не только чёрные мысли, у него болела не только душа. В эти дни томилось всё его тело, ныло сердце, больно было дотронуться до кожи, резало глаза при виде света и солнца, Тело Цотнэ как будто знало, что гибнет его другая половина, его повторение в этом мире, он сам, только случайно раздвоившийся в утробе матери.

Не прошло и двух недель после переезда в Сванетию, как из Одиши прибыл гонец. Вестника не подпустили к Цотнэ, не дали ему поговорить с княжичем. Тётка и дядя выслушали его. Но хотя Цотнэ и был далеко от них, всё-таки и до его слуха донеслись причитания тётки. В тот день к наследнику князя относились с особой предупредительностью, ласкали, заботились, улыбались. Но трудно было им скрыть, что едва сдерживают слёзы жалости.

На следующий день тётка и дядя облачились в траур и объявили Цотнэ, что отправляются в Лечхуми оплакивать внезапно скончавшегося родственника.

У вернувшейся с похорон тётки всё лицо было исцарапано, а голос так охрип от воплей и причитаний, что она едва говорила.


Время шло. Цотнэ не призывали в отчий дом. Сердцем отрок чуял, что там случилась какая-то беда. Сам он не мог отправиться в такую даль, а на все его просьбы находили тысячи причин для отсрочек и проволочек. Княжич оставался один на один со своей печалью в суровых и неприступных Сванетских горах. Ничем он не мог никому помочь и день и ночь молился только об одном. Он молил Ленджерскую и Ипарскую иконы, всесильного Квирикэ, чтобы смерть взяла вместо всех его близких одного его, чтобы она отступилась от матери, отца и Тамар, чтобы они остались счастливо жить на земле, а он распрощался бы с этим миром, не взяв собою ни печали, ни радостей.

Через два месяца в Сванетию за княжичем прибыли двоюродные братья князя.

Они ничего не сказали ему о смерти Тамар, но, увидев их, Цотнэ и сам тотчас догадался, что дома произошло несчастье.

Ни разу не улыбнулись они за весь длинный обратный путь. Обычно, въехав на сельскую улицу, двоюродные братья запевали проникновенную мегрельскую песню. Теперь же они ехали, не только без песен, но ни разу даже не заговорили с княжичем.

Шергил и его супруга с малой свитой выехали встречать своего наследника.

Слепой Шергил нетвёрдо, расслабленно сидел на лошади. Впереди шёл конюх Отиа и вёл коня.

И родители и свита, все были одеты в траур. Кони накрыты траурными попонами.

Удивлённо глядел Цотнэ на печальное шествие. Он хотел спросить, что обозначает этот траур, но боялся произнести даже слово и, онемев, приближался к свите князя. Они остановились невдалеке и спешились.

Рыдая и царапая лицо, подошла мать. Она обняла сына и долго целовала его. Причитая, то и дело упоминала Тамар. Цотнэ старался хоть что-нибудь разобрать и понять.

Бледная, с исцарапанным лицом, измождённая Натэла только отдалённо напоминала прославленную своей красотой, прекрасную женщину, которая два месяца назад встречала из похода своего князя. Наплакавшись, Натэла уступила место Шергилу. Отец долго обшаривал мальчика руками, будто старался убедиться, что действительно обнимает сына. Потом завопил и крепко сжал Цотнэ своими огромными ручищами.

— Почему не я умер, я, принёсший вам несчастье и гибель?! Для чего я остался живым, и вы не меня зарыли в землю? Если бы бог судил справедливо, не лежала бы моя Тамар в земле, а мне бы не ходить на этом свете! — Шергил плакал, причитал и бил себя кулаками по голове.

Поражённый всем услышанным, Цотнэ выскользнул из рук великана Шергила, отстранился и пригляделся к отцу: бессмысленный взор незрячих, лишённых бровей и ресниц глаз потряс Цотнэ. Но ещё больший ужас тотчас заставил его забыть первое потрясение.

— Не надо мне ни глаз, ни головы! Сама жизнь больше мне не нужна. Что порадует меня после гибели моей Тамар! Убил бы ты меня, судящий всех господь, только не отнимал бы её у матери…

— Где Тамар? Что с ней? — еле выговорил Цотнэ.

Не увидев ответа в незрячих глазах отца, он кинулся к матери.

— Где Тамар, мама?

Мать хотела что-то сказать мальчику, но слёзы и рыданья не дали ей выговорить ни одного слова.

С плачем и причитаниями зашли в церковный двор. Приблизившись к маленькому холмику возле церкви, Натэла и Шергил опустились на колени, упали на землю и горько зарыдали. Стиснув губы, Цотнэ уставился на маленький могильный холм. Земля на могиле ещё не совсем просохла. В изголовье стоял небольшой деревянный крест. Сухими глазами глядел Цотнэ на могилу и не верил, что тут похоронена Тамар. Он не видел её мёртвой в гробу, не был здесь, когда засыпали её землёй, а поэтому и не верил в смерть Тамар, в то, что её нет и никогда больше не будет.

Плач родителей как-то не доходил до его сознания, не затрагивал сердце. Они кого-то оплакивали. Но этот кто-то не мог быть Тамар. Тамар, весёлая и нежная, безмерно любящая и верная брату, наверное, дома, в княжеском дворце ожидает Цотнэ.


Дворец встретил Цотнэ холодный и молчаливый, точно гробница. Весёлый шум, смех и песни покинули его.

При виде Цотнэ слуги не могли скрыть слёз. Смущённо приветствовали они наследника, принуждённо улыбались ему.

Скорбь воцарилась во дворце. Она изменила не только людей. Всё изменилось тут, всё было объято печалью и трауром.

Княжич не мог привыкнуть и к тому, что напротив его ложа не стояло больше кровати Тамар. По утрам, окинув взором опустевшую комнату, или ночью, разбуженный каким-нибудь сном, он не мог понять, где он, и думал, что находится в чужом доме.

Не слыша щебетания Тамар ни перед сном, ни утром во время пробуждения, он боялся оставаться один и всё просил кормилицу, чтобы она поставила кровать Тамар на прежнее место.

— В кровати Тамар гнездилась зараза, её сожгли, — доложили наследнику.

С этого дня ему постоянно мерещился пылающий огонь, и он не мог спать один.

Удивило мальчика и то, что он не видел во дворце ни кормилицы, ни Гугуты. Ему объяснили и это. После смерти Тамар, мол, кормилицу ничто больше не удерживало здесь, и она возвратилась в дом мужа. Да и тяжело бы было ей жить там, где каждая вещь напоминала о любимице.

— А Гугута тоже ушёл с матерью? — спросил Цотнэ.

— Гугута бесследно исчез. Никак не могут понять, где он. Здоровый и крепкий мальчик, не болел. Сколько ни искали — напрасно.

Цотнэ вспомнил, как однажды, когда Тамар только ещё заболела, вернее, когда болезнь её осложнилась после кисти винограда, принесённого ей, Гугута сказал: «Если случится что-нибудь с Тамар, или убью себя, или уйду куда глаза глядят».

— Может, он уехал куда-нибудь? — спросил Цотнэ.

— Кто его знает. Родители плачут по нем, словно по покойнику, ты же слышал, как говорят в народе: «Что смерть, что чужбина — всё равно».

— Говорили и такое — Гугуту обвинили в том, что он принёс больной девочке винограда, и разгневанный отец избил его до полусмерти. Избитый Гугута ушёл из дому, а после этого его и след простыл.

От горя Цотнэ целый день проплакал у себя в спальне. Под вечер Натэла послала к нему другого паренька, сына домоуправителя, в надежде, что он хоть как-нибудь заменит княжичу Гугуту и развлечёт его.

Вата вошёл на цыпочках, остановился у дверей и тихонько кашлянул.

Цотнэ раскрыл глаза и удивлённо уставился на незнакомого парня.

— Не спишь, княжич? — улыбнулся вошедший. Потом он, подобрав под себя ноги, сел на ковёр у постели, раскрыл расшитый кисет и высыпал содержимое на ковёр. Разноцветные камешки и невиданные раковины рассыпались по ковру.

— Как красиво! — вырвалось у Цотнэ.

— Если нравятся, пусть будут твоими.

— Моими? — Цотнэ удивлённо взглянул на парня.

— Да, твоими, — подтвердил обрадованный Вата.

— Долго собирал? — спросил Цотнэ, не сводя глаз с раковин.

— Долго?.. Нет… Я всего месяц пробыл в Анаклия. До тех пор, пока отца не взяли домоуправителем к великому князю. Знал бы, что тебе они понравятся, ещё больше бы собрал. Когда отец возьмёт меня снова в Анаклия, я тебе привезу…

Цотнэ не знал, ни где находилась эта Анаклия, ни этого мальчика, ни его отца.

Вата заметил его растерянность.

— Моего отца князь Шергил взял в домоуправители, и я переселился сюда. Мы тут же и живём, позади княжеского дворца. Пойдём к нам?

В знак согласия Цотнэ кивнул головой и вскочил.

— Зовут меня Вата, — болтал сын домоуправителя. — Я все птичьи гнёзда знаю.

— Неужели!

— Я и на охоту хожу с отцом. Раньше с дядей Кочоба ходил.

— Кочоба был твоим дядей?

— Да. Братом моего отца. Когда умер домоуправитель Кочоба, князь на его место взял моего отца.

Некоторое время оба молчали.

— В шахматы играешь, княжич?

— Играю. Но не так, чтобы…

— Хочешь, сыграем?

Цотнэ кивнул головой. Но играть им в этот день не пришлось.

Ребята прошли через княжеский двор, поднялись на горку, и перед ними открылся вид на широкое ущелье.

На берегу реки толпился народ. Со всех сторон продолжали сбегаться люди — и стар и млад, женщины и мужчины. До стоявших на холме ребят донеслись звуки какой-то странной музыки. Ребята помчались по спуску. Образовав круг, зеваки напирали друг на друга, пытаясь пробиться вперёд, становились на цыпочки. Вата решительно прорвался вперёд.

— Княжич! Дорогу княжичу! — кричал он, расталкивая людей.

Люди узнали наследника и, сняв шапки, уступили ему дорогу.

Цотнэ не хотелось беспокоить людей, привлекать к себе их внимание, но Вата, ухватив за руку княжича, тянул его за собой. Они увидели факира, сидевшего с поджатыми ногами. Факир грязным рукавом вытер пот с коричневого лба, обвёл глазами зрителей, пристроил дудку к губам и заиграл. При звуках музыки в корзине, стоявшей перед факиром, что-то зашевелилось. Из корзины подняла голову кобра. На мгновение оцепенела, потом опять вздрогнула и, постепенно вытягиваясь, извиваясь, начала подниматься.

Цотнэ, как зачарованный, смотрел на застывшую перед факиром змею, но в то же время он чувствовал и на себе чей-то пристальный взгляд. Он поглядел по сторонам и встретился с глазами девочки, которая стояла у входа в шатёр, прислонившись к дереву и скрестив на груди руки. Чёрные от загара, исцарапанные колени её блестели. Густые рыжие волосы падали на плечи, голубые глаза лучились.

В груди у Цотнэ заныло. Он не выдержал сияния голубых глаз и смущённо склонил голову, но чувствовал, что глаза девочки продолжают глядеть на него. Цотнэ хотелось взглянуть на девочку, но непонятная робость заставляла его ещё ниже наклонять голову и не поднимать глаз от земли. Какое-то незнакомое до тех пор чувство овладело Цотнэ, по телу пробежала приятная дрожь.

Факир перестал играть на флейте. Кобра качнулась раз-другой, извиваясь и покачиваясь, убралась в корзину.

Старик поднял валявшуюся на земле шапку, протянул её к зрителям и опять опустил на землю. Кто-то бросил в шапку медную монету, и это послужило знаком — со всех сторон дождём посыпались маленькие серебряные и медные монетки.

Цотнэ пошарил по карманам и, не найдя там денег, смущённо опустил руки.

Длинноногая девочка ещё раз пронзила взглядом покрасневшего от смущения Цотнэ и ушла в шатёр. Немного погодя из шатра выскочила обезьянка. Вышла опять и девочка. Одной рукой она держала верёвку, обвязанную вокруг живота обезьянки, а в другой бубен. Обезьянка под звуки бубна начала скакать, пританцовывать и, забавно кривляясь, смело направилась к зрителям. Некоторым она протягивала свою мохнатую лапу, словно для рукопожатия, некоторых хватала за бороду. Раздавался смех. Люди хохотали, отстраняясь от обезьянки, с отвращением вытирали места, которых она коснулась.

Девочка позванивала поднятым вверх бубном, обезьяна прыгала на одной ноге и кувыркалась. Под конец закончив все фокусы и уловки, она выхватила из рук девочки бубен и, протянув его, обошла всех зрителей. Мелкие монеты, звякая, падали в бубен. Те, у кого не было денег, клали яблоко, сласти.

Обезьяна остановилась против Цотнэ и упёрла бубен ему в грудь.

Цотнэ, всё ещё одурманенный взглядом, а теперь и близостью девочки, покраснел больше прежнего. Ещё раз он обшарил пустые карманы и, опять не найдя ничего, схватился за золотую цепочку, снял нагрудный крест и бросил его в бубен.

Зеваки, разинув рты, уставились на золотую цепочку и крест, ни за что, ни про что доставшиеся бродягам.

— Что ты делаешь? Как не жалко дарить такую дорогую вещь неизвестно кому! — прошептал Вата и потянулся было за крестом.

Цотнэ схватил его за руку. Вдруг в глазах у него потемнело — девочка приблизилась к нему и поцеловала в щеку. Точно огнём обожгло и без того пылающее лицо. Он схватился за поцелованное место, а ноги у него подогнулись.

Девочка и обезьяна тем временем обошли весь круг и скрылись в шатре.

Зрители смеялись, делились впечатлениями, понемногу начали расходиться.

Вата, как видно, злился на княжича за его непонятную щедрость.

Но Цотнэ всё ещё был как в тумане. Мальчики молча пошли вдоль берега. Сзади себя они услышали крик.

Цотнэ обернулся и увидел, что девочка, поцеловавшая его, бежит в их сторону и размахивает руками.

— Нас зовёт!

— Что ей надо?

Запыхавшись от бега, девочка приблизилась к ним.

— Почему ты не сказал, как тебя зовут?

— Меня? Цотнэ.

— А меня Аспасия. Я тебе нравлюсь?

Цотнэ застыдился и вновь покраснел. Аспасия рассмеялась.

__ А ты и правда княжеский сын?

— Да.

— Счастливый, — вздохнула Аспасия.

— А ты его дочь? — Цотнэ показал рукой на шатёр.

— Нет! Он купил меня на невольничьем рынке. Меня пятилетней похитили разбойники. Мои родители, наверное, были греки — раз дали мне греческое имя. Я тебе нравлюсь, Цотнэ? — смело, с непринуждённым смехом спросила Аспасия.

Цотнэ опять зарделся.

— Если нравлюсь, возьми меня с собой.

Цотнэ опустил голову.

— Возьми меня в прислужницы.

— Куда я тебя возьму? — развёл руками Цотнэ.

— Во дворец. Буду прислуживать твоей матери. Всё буду делать. Только избавь меня от этого факира, — непринуждённый смех Аспасии угас. На большие голубые глаза навернулись слёзы.

— Как же я тебя избавлю?

— Пусть твой отец купит меня.

— Как это — купит? — удивился Цотнэ.

— Купил же меня факир!

— Я должен спросить отца с матерью…

— Возьми меня, я сама попрошу, сама расскажу о своём несчастье. Они пожалеют меня.

— Нет, ты подожди пока здесь.

— Никто меня не жалеет. Никому я не нужна, — зарыдала вдруг Аспасия и опустилась на землю.

— Не плачь, Аспасия… Успокойся…

— Прочь от меня! У вас у всех не сердца, а камни! Бесчеловечные вы все! — Аспасия рыдая бросилась к шатру.

— Видал? Просится в княжеский дом! — злорадствуя, заметил Вата, провожая удалявшуюся Аспасию злым взглядом.

Вечером Натэла зашла в спальню Цотнэ, проведать как обычно сына перед сном, пожелать ему спокойной ночи, перекрестите и поцеловать. Наклонившись, она как бы случайно расстегнула верхние пуговицы на рубашке мальчика.

— Лучше спать с расстёгнутым воротом, — ласково сказала она, погладила сына по голове и вдруг спросила: — А куда ты дел крест, да снизойдёт на тебя его благодать?

— Крест?.. — растерялся Цотнэ. — Не знаю, кажется, где-то потерял… наверное, цепочка оборвалась.

Мать побледнела, но, промолчав, поцеловала сына и вышла из спальни.

Утром наставник Ивлиан взял Цотнэ в Чкондиди. Весь день они пробыли там. Отстояли обедню, причастились. На другой день осмотрели храм, а в полдень вернулись во дворец.

Под вечер забежал Вата.

— Как жалко, что тебя не было с нами! — восторженно сказал ему Цотнэ. — Какой, оказывается, замечательный храм в Чкондиди!

— Как же мне было ехать, если отец два дня гонялся за беглецами.

— За какими беглецами?

— Разве не знаешь? Цабо, прислужница госпожи, сбежала из дворца.

— Цабо?

— Да, служанка большой госпожи… Это не всё! Вместе с ней исчезли драгоценности госпожи.

— Неужели Цабо могла украсть? Не может быть!

— Как же не может быть, если в тот день во дворце никого из посторонних не было. Цабо убрала комнаты, заперла дверь. А теперь и сама она и драгоценности бесследно пропали.

— Куда она могла деться! Цабо сирота! У неё нет ни родителей, ни родственников, ни близких.

— В том-то и дело, что она сбежала с каким-то конюхом.

— С Отиа?

— Да, с конюхом Отиа. — Вата понизил голос. — Вчера мой отец схватил его и бросил в темницу. Сегодня отец его допрашивает. Хочешь, зайдём и тайком поглядим на допрос?

Цотнэ, кивнув головой, согласился.

Вата повёл княжича в свой дом. Они спустились по лестнице в нижний этаж, а потом и в подвал. Тут было полутемно и прохладно. Пройдя небольшой коридор, мальчики очутились над круглым залом. В подземелье. Горели свечи, на скамье сидел мужчина с расстёгнутым воротом.

— Это мой отец, — шепнул Вата.

Цотнэ пригляделся. Лицо широкоплечего мужчины горело от злобы, он взволнованно крутил усы. Глухим голосом он спросил у человека с засученными рукавами:

— Ну что, не признался?

— Отказывается, не признается.

— Всё применил?

— Всё. И руки крутил, и щипцами… Стоит на своём.

— Введите его!

Копейщики ввели несчастного и встали по сторонам.

— Лучше признайся. Даром мучаешь себя, да и у нас отнимаешь время. Мы и без тебя всё знаем. Но если ты сам скажешь, где припрятал наворованное, князь и его супруга смилостивятся и облегчат наказание.

— Я ничего не знаю.

— Ты же увёл Цабо из дворца?

— Я увёл.

— Обвенчались?

— Обвенчаться не успели.

— Врёшь!

— Не вру, господь тому порукой!

— Значит, Цабо не успела стать твоей женой? Домоправитель скрыл довольную улыбку и вновь жёстко обратился к заключённому:

— Скажешь ты или нет, куда вы дели золотой крест?!

— Ни я, ни Цабо того креста не брали, даже не видели. Не знаем, кто его украл.

— То, что крест взяла Цабо, доказано, — решительно отрезал домоправитель. — И то, что ты являешься соучастником, ясно…

— Мы не виновны, ни я, ни Цабо, — Отиа воздел руки к небу.

— Вот выколют тебе глаза, отрубят руки и ноги, тогда скажешь правду, только будет уж поздно, — погрозил кулаком домоправитель.

— И тогда скажу, что Цабо не виновна.

— Если не виновна, где же золотой крест?!

Цотнэ начал смутно о чём-то догадываться, и сердце у него похолодело.

— Не знаю… Ни я, ни Цабо к тому кресту не прикасались.

— На иконе поклянёшься?

— И на иконе поклянусь.

— Пытку калёным железом и кипятком вытерпишь?

— Вытерплю. Чем хотите пытайте.

— Калёного железа! — приказал домоправитель.

Слуга откуда-то бегом принёс орудие пытки. Он нёс в вытянутой руке железный прут, держа его за деревянную рукоятку. Конец прута был добела раскалён и слепил глаза.

Палач приблизил железо к Отиа. Тот раскрыл левую ладонь и протянул её к пруту. Зашипело и задымилось. Конюх вздрогнул и крепко обхватил пальцами уже лежавший на его ладони прут. Он весь напрягся от боли, глаза округлились, но из груди не вырвалось ни крика, ни стона.

— Куда ты дел золотой крест княжича? — услышал Цотнэ, уже как сквозь сон. Голова у него закружилась, в глазах потемнело, и он упал на каменный пол.

— Помогите! — закричал Вата и опустился на колени перед княжичем.

Домоправитель вскочил. Палач отпрянул от несчастного конюха. Забегали стражники, поднялся переполох, который очень скоро переметнулся и во дворец.

Оказывается, что Шергил и Натэла ничего не знали о том, что Цабо и конюх находятся под стражей и подвергаются пыткам.

— Как он посмел применять раскалённое железо! — кричал в ярости князь. — Разве не знает, что царицей Тамар запрещены отсечение конечностей, калеченья и вообще всякие пытки?

— Как он посмел без моего ведома хватать и бросать в темницу мою служанку?! — негодовала и княгиня.

Тут же оказался и священник Ивлиан. Он первый разъяснил, как всё получилось на самом деле.

— Я сам, хотел прийти к вам и обо всём рассказать, но колебался, боялся нарушить тайну исповеди. Цабо и Отиа давно уже любят друг друга. Но девка — ваша служанка — приглянулась новому домоправителю. С первого дня он стал к ней приставать и последнее время не давал проходу. Я-то почти не бываю в покоях дворца и не знал бы ничего, но Цабо обо всём рассказывала мне на исповедях. Она говорила, что не хочет впутывать в это дело госпожу, и намеревалась даже покончить самоубийством. Потом они с конюхом решили бежать. Ночью явились ко мне и попросили их обвенчать. Я отказался. Без ведома господ в их собственной церкви! — «Рассветает, — сказал я им, — попросим разрешения, и я вас обвенчаю». Утром домоправитель, узнав, что у княжича пропали крест и цепочка, раздул дело, будто похищены драгоценности. Послал погоню. Беглецов схватили и заключили в темницу. Тогда он стал их пытать… Хоть бы княжич не видел этого. Мог ли невинный отрок, агнец, вынести зрелище пытки раскалённым железом!

Велико было возмущение князя и княгини. Они хотели тотчас покарать своевольца, но болезнь Цотнэ отвлекла их, и они отложили решение судьбы домоправителя.

Между тем Цотнэ пришёл в сознание и тут же впал в крепкий, тяжёлый сон. Во сне он учащённо дышал и обливался потом. Родителей объял страх. Они подумали, не вернулась ли в дом страшная болезнь, уже поразившая почти всю их семью, но врачи, осмотрев мальчика, как будто не нашли признаков именно той болезни.

Среди всего этого переполоха Вата проговорился кому-то, каким образом исчез крест у княжича. Слух дошёл до княгини, княгиня рассказала князю. Убедившись, что Цабо и Отиа ни в чём не виновны, их обвенчали, щедро одарили и разрешили уйти, куда они сами хотят.


Княжич болел ещё три дня, временами спал, временами впадал в беспамятство и бредил:

— Не жгите меня, я всё скажу! Не надо калёного железа… Я сам скажу… — кричал Цотнэ во сне. Он сбросил одеяло, махал руками и беспокойно метался.

— Цотнэ, сынок, проснись! — уговаривал его стоявший над ним Шергил.

Княжич открыл глаза и бессмысленно огляделся. Лоб его был в испарине. Грудь учащённо поднималась.

Увидев отца, Цотнэ смутился.

— Я не бредил во сне? — спросил он.

— Да, ты что-то говорил, наверное, под впечатлением пытки.

— Что будет с Отиа?

— Ничего с ним не будет. Я его освободил, они поженились с Цабо, мы дали им денег и отпустили.

— Это правда, папа?! Какой ты добрый и мама тоже… Но рука…

— Руке уже не поможешь. Заботой не обойду. Поселю его где-нибудь, устрою. Но жизнь однорукого человека… Пусть грех падёт на тех, кто его загубил.

От этих слов сердце Цотнэ замерло. Он закрыл глаза, обливаясь холодным потом.

— Отец, ты вытерпел бы испытание калёным железом? — немного погодя, робко спросил он.

— Наверное вытерпел бы, если бы был уверен в своей правоте, а также если бы знал, что своим признанием погублю соратника или человека.

— Отиа был прав и потому выдержал пытку. Так? Если бы он под пыткой признал себя виновным, то погубил бы близкого человека.

— Так бы оно и было.

— А я бы не выдержал…

— И ты бы выдержал, если бы был прав и верил, что этим спасёшь других.

— Мне стало дурно.

— Что поделаешь, сынок. Ты ещё отрок. Слаб и неопытен в жизни. Вот возмужаешь, сердце твоё окрепнет, не будешь робеть и смело встретишь любое испытание… Жизнь полна испытаний. Мужчина для того и рождается на свет, чтобы одолеть их все. А справиться с испытаниями может только тот муж, который прав и который принимает страдания за родину и веру. Ложь вредна. Неправда проклята богом и людьми. Солгавший наказывается на этом свете, и на том свете не миновать ему ада. — Шергил замолк, а Цотнэ задумался.

Оказывается, ложь ради своего спасения — губительный грех. Ложь Цотнэ чуть не погубила двух человек! Отиа и Цабо спаслись, но ведь конюх остался одноруким. Разве это жизнь! А как теперь жить самому Цотнэ? До смерти он будет нести на себе клеймо своей лжи, потому что она причинила страдания другим людям. Какими глазами будет глядеть теперь Цотнэ на родителей, а тем более на Цабо и Отиа? Как забыть шипение живого мяса на раскалённом железе и запах горелого? Как забыть безумный огонь в глазах у конюха, когда его рука сгорала заживо?

Цотнэ тихонько встал с постели, упал на колени перед распятьем и, воздев к нему руки, начал молиться.

— Господи! Великий боже! Награди несчастного конюха радостью. Не наказывай моих родителей за пытки невинного человека. Обрушь весь гнев на меня. Я солгал, меня и накажи. Моя ложь принесла страдания людям. Боженька, я больше не буду. Клянусь жизнью отца и матери, клянусь душой моей сестрёнки Тамар никогда в жизни не лгать. Буду говорить только правду. До конца моих дней.

Беззвучно, не произнося ни слова, молился перед господом отрок Цотнэ, но если бы перевести движения его сердца на слова, то они сложились бы в такую молитву. Это был первый осознанный им грех и первая молитва об искуплении этого греха. Постояв ещё некоторое время на коленях, Цотнэ тихо лёг. Молитва успокоила и облегчила его. Он закрыл глаза и уснул.


Шергил Дадиани был вспыльчив, самолюбив. Он нелегко забывал обиду и наказывал за непочтительное обращение. С детства воспитанный в страхе божьем, он не пропускал церковных служб и не нарушал поста. Но достаточно было ему разгневаться, как он забывал и самого себя, и церковь, и бога.

А такие взрывы были нередки в жизни одишского князя. Чувствуя себя виновным и нагрешившим, он безропотно смирялся с несчастьями, которые считал божьей карой, мужественно терпел, молитвой и постом старался облегчить свою вину. Но если он верил в свою невиновность и приговор всевышнего считал несправедливостью, тогда возмущению не было предела. Не в силах стерпеть эту несправедливость, он не владел собой, терял чувство меры и зачастую доходил до явного богохульства.

Он ещё смирился бы с постигшей его после возвращения из дальнего похода болезнью, за которой последовала слепота. Во время войны, в разгар горячего боя меч воина часто не разбирает, кто прав и кто виноват. Одинаково жестоко обрушивается он на правого и неправого. Но война на то и война, чтобы убивать людей, и если ты не убьёшь, то убьют тебя. На войне некогда разбираться, рассуждать и проявлять милосердие. Его с тебя никто и не спрашивает.

Но если с первым несчастьем князь смирился кое-как, то смерть невинной, безгрешной Тамар казалась одишскому владетелю непонятной несправедливостью.

Господь ослепил его и тем самым уже наказал. Гибель же невинного ребёнка была столь нелепой и ненужной жестокостью, что на это не имел права даже всемогущий бог. Бог был безжалостен и несправедлив. Поэтому возмущению наказанного не было предела. Взбунтовавшийся раб разбил иконы, растоптал их ногами и во всеуслышание отрёкся от бога.

Бледная, дрожавшая от страха Натэла глядела на безумие мужа, не смея подать голос, и только беспрерывно крестилась. Решили, что князь сошёл с ума. Боясь, что он может сделать что-нибудь с собой, приближённые с разрешения княгини навалились и связали своего господина.

Но владетель Одиши не лишился разума, хотя сумасшествие, быть может, было бы самым лёгким выходом из такого тяжёлого душевного потрясения. Сокрушение икон и поругание святынь не успокоило восставшего против бога владетеля Одиши. Спор с символами не мог смирить его возмущения. Ему хотелось схватиться с самим несправедливым богом и либо умереть, либо доказать побеждённому всю бессмыслицу, весь ужас им содеянной несправедливости.

Но бог или был трусом и боялся вступить в единоборство с Шергилом, или уж был настолько велик и могуществен, что не посчитался с вызовом восставшей против него букашки. Или, может быть, он был увлечён в это время наведением порядка в беспредельном мире и не заметил нарушившего порядок отдельного существа, не посчитался с его возмущением и бунтом.

Иконы были разбиты и растоптаны, но бог не отвечал на вызов, ничего больше не случилось с Шергилом и вокруг него, и тогда человеку, не утолившему свой бунтарский порыв, для подавления нечеловеческой душевной боли оставался один выход — убить себя, отделить душу от плоти и прекратить страдания. Самоубийство было бы к тому же высшим проявлением душевного бунта, его верхней точкой, полнейшим изобличением жестокости бога, исходящим от существа, которое прилежно соблюдало все заповеди, а теперь потрясённому бессмысленностью божьей кары, а затем и безразличием бога к человеческой душе, его бесчувствием.

Владетель Одиши под горячую руку мог убить себя, но этого не допустили. Тем самым был отрезан этот единственный путь сведения счетов с несправедливым богом. Слепого не оставляли одного, следили за ним. Человек даже во время сильнейших душевных взрывов остаётся человеком. У душевных потрясений есть свой логический ход, и когда они достигают высшей точки, сильнейшего накала, как правило, наступает естественный спад. Огонь постепенно утихает, крайнее напряжение слабеет. Время всё исцеляет. Всё, что во время бури спасается и уцелевает, постепенно возвращается к естественному состоянию и примиряется с тем привычным распорядком жизни, который был и раньше, из которого мощное, внезапное сотрясение на время выбило, короче говоря, бог победил. Шергил не смог покончить с жизнью и продолжал влачить жалкое существование.

Оказалось, что избавиться от жизненного ярма совсем не просто. Не всегда это зависит от желания человека. Рабу, поднявшемуся разбить это ярмо, остаётся заняться объяснением и толкованием несправедливости судьбы и постепенно вступить на трудный, но единственный путь — путь смирения и примирения с богом.

Мгла, в которую попал Шергил в результате сильного душевного потрясения, оказалась гораздо тягостнее, чем та, которая воцарилась вокруг него после потери зрения. И выбиться из неё, казалось бы, невозможно. Но через эту мглу его повёл проводник. Этим проводником оказался настоятель одишской церкви Ивлиан.


Обжегшись на молоке, дуют на воду. Так произошло и с родителями Цотнэ. Простую лихорадку, которая была повсеместна и обычна на Одишской равнине, сочли за новую вспышку той пагубной болезни, которая унесла жизнь Тамар и ослепила Шергила. Впрочем, излишняя осторожность и страх за жизнь сына не осудительны для родителей, у которых остался единственный наследник.

Трое суток Цотнэ нещадно трясло и бросало из жара в холод. Он изошёл потом и ослаб. На четвёртый день жар спал, и больному полегчало.

Тогда поняли, что это была обыкновенная лихорадка, начали усиленно кормить больного и допустили к нему близких.

Шергил во все дни болезни не выходил из комнаты сына. Он прислушивался к бреду ослабевшего мальчика. Ребёнок непонятно и путано, обрывками фраз бредил то о трупе, вынесенном полноводной рекой, то о заговорённой чертями виноградной грозди, то об огне, сжигающем плоть. Князю не удавалось связать воедино отдельные, бессвязные для постороннего слуха слова, и он принимал их за обычный бред, за бессмыслицу. С некоторых пор, а особенно, когда исчезла опасность заразиться загадочной болезнью, пастырь Ивлиан не оставлял Шергила в одиночестве. Они сидели, устроившись в уголке, и не нарушая покоя больного, тихо беседовали.

— Любовь к господу богу — особенная любовь, — слушал Цотнэ, притворяясь спящим и лёжа с закрытыми глазами.

— Истинная любовь к господу — это такая любовь, когда человек забывает о себе, не заботится о своём существовании и ниспосланное ему господом добро или зло принимает с одинаковой благодарностью, как обязательное и непреложное. Мы благодарны господу, когда он милостив к нам, когда отводит от нас смерть и болезни, одаривает нас счастьем. Но счастье всегда временно. Его сопровождает несчастье. Избалованные судьбой удачливые люди не помнят о том, что их радость временна и преходяща. Счастье и радость они принимают как должное, если же обрушивается беда, то они почему-то считают это несправедливостью. Но разве это несправедливость, что после дня бывает ночь, а после хорошей погоды дождь и ветер? Иногда этот приговор судьбы бывает бесспорно жестоким и безжалостным. Человек не может примириться с внезапной гибелью невинного малолетнего ребёнка. Смысл и глубина такого приговора недоступны для нашего понимания. Нас возмущает смерть невинного младенца, но мы не задумываемся, мы не постигаем того глубокого смысла, который, может быть, заложен в этой жестокости.

Мы не видим оборотной стороны жестокости — вечного добра. Мы сами похожи на нетерпеливых детей. Вместо того, чтобы постепенно постигать мудрость всевышнего, мы спешим, сразу забываем все блага, дарованные нам, отчаиваемся, порицаем и отрекаемся. Поскольку любовь к всевышнему — это забвенье самого себя и полное растворение в божественной сущности, то человек лишь к этому и должен стремиться. Слияния же с божеством человек достигает только ежедневной молитвой и постом, долготерпением и смирением. На этом свете человек обязан безропотно принимать божий суд, подчиняться ему, а не вмешиваться, не пытаться внести поправки в божественный порядок управления миром. Противоборство, отрицание того, чего даже и не понимаешь, никогда не принесёт человеку успокоения и удовлетворения. Напротив, склонившись перед богом, покорившись ему, постигнешь высшую справедливость, высшее добро, возвратишь себе равновесие и душевное спокойствие, испытаешь блаженство великой любви и единения с всевышним. Возлюбят бога только люди сильные духом, твёрдые характером, те люди, для которых вера стала смыслом жизни. Таков был Иов. Ты, верно, помнишь его из Ветхого завета?.. Жил непорочный и праведный человек Иов. Был он счастлив, обладал несметным имуществом. Он глубоко верил в господа и любил его. Никогда он не забывал о всевышнем и никогда не преступал его заповедей. Однажды, когда благополучные дети Иова пировали, а сам Иов приносил жертву господу и возносил молитвы, около всевышнего собрались ангелы. Но тут же появился и дьявол, сатана.

— Вот, смотри, — сказал бог сатане. — Вот праведник Иов. Он любит меня, верит в меня, и ничто не может поколебать его веры.

— Легко любить господа, когда и он любит тебя. Семья его счастлива, здоровье завидно, богатства несметны. Много у него и сыновей, и рабынь, и скота всякого. Если бы ты отобрал у него всё это, посмотрел бы я, как он стал тебя любить, — сатана даже захихикал от удовольствия, представив себе заранее возроптавшего Иова.

И решил господь испытать любящего раба своего. Неисчислимые бедствия он послал на Иова, отнял у него богатство, отнял жену, детей. Оборванный, полунагой Иов посыпал пеплом главу, упал на колени и вознёс богу хвалу: «Нагим вышел я из чрева матери, нагим и уйду из этого мира. Бог дал, бог и взял. Хвала тебе, господи, да святится имя твоё!»

Господь возрадовался твёрдости Иова и посрамлению сатаны, но дьявол продолжал говорить своё:

— Да, он всё потерял, но он здоров. То ли он запоёт, если болезни обрушатся на него и плоть его будет изъязвлена.

И решил господь вторично испытать любящего раба своего. Он навлёк на Иова страшную болезнь. Всё тело его покрылось язвами, струпьями, а в струпьях кишели черви, Иов страдал, но ни разу не вырвалось у него слово упрёка по отношению к господу, ни на мгновение не утратил он веры и любви. Он всегда говорил, что божий суд мудр и справедлив, но только не дано нам понять его тайного и великого смысла.

И убедился господь в крепости веры этого человека и явился ему в образе тучи во время бури и сказал, что испытания кончились. Возвратил господь Иову здоровье, наградил детьми и богатством пуще прежнего. Так и тебе надлежит, князь, терпеть ниспосланные небом испытания. Бог дал тебе дочь и бог взял её. Мы не ведаем, зачем он дал её тебе, нам не постичь и того, за что он отнял её у тебя. Молитвой и постом, пожертвованиями монастырям, строительством новых храмов ты должен смягчить разгневанное сердце всевышнего. Ты должен молить господа, чтобы он удостоил и водворил тебя вместе с дочерью в царстве небесном…

— Ты говоришь, бог дал, бог и взял. Уж лучше было бы не давать. Если же дал, справедливо ли отнимать её? Не ожесточал бы меня, не доводил бы до возроптания и проклятия.

— Мы не в силах понять его мудрости. Отнять волен только тот, кто дал. Для чего он дал и почему отнял, знает только он сам. Он хранит это в тайне от нас. Добрых и невинных он любит больше. Возлюбил он дочь твою и взял к себе. Беспредельно и нескончаемо блаженство её. Твоя дочь счастлива. Она была ангелом на земле, с ангелами же находится и на небе. Моли господа, чтоб отпустил грехи твои и возвратил дочь твою, как возвратил он Иову его сыновей и дочерей.

— Разве можно возвратить с того света?

— Для бога нет ничего невозможного. Ты должен сеять добро, отринуться ото зла, чистотой помыслов и благочестием ускорить возвращение дочери. Для тебя ведь неведомо, где и как вернётся она к тебе. Может быть, она вернётся к тебе новой дочерью или славой твоего сына.

— Я хотел покончить с собой. Думал, если убью себя, то последую за Тамар. Но и это оказалось не в моей воле.

— Самоубийством, князь, ты ещё больше отягчил бы свои грехи. Ещё больше бед навлёк бы на свою жену и наследника. Лишился бы этой жизни, не удостоился бы и царства небесного.

— Хочу постричься в монахи. Пойду в какой-нибудь глухой монастырь, куда не достигают мирская суета, зло и мерзость этого света. Неустанным постом и умертвлением плоти буду замаливать грехи. Быть может, господь простит меня.

— Постричься в монахи это ты хорошо придумал князь, но…

— Знаю, что скажешь. Скажешь, что преждевременно, что я ещё молод.

— Нет, князь. Чем раньше начинать служение господу, тем лучше. Если бы ты в отрочестве, в возрасте твоего сына вступил в монастырь, для господа это было бы ещё приятней, ибо господь больше прислушивается к невинным…

Мальчик чутко вслушивался в каждое слово. Он почувствовал, что последние слова наставника как бы отвечают голосу его сердца, смутно забрезжил ответ на мучительный вопрос, приоткрылся путь, вступив на который, можно обрести покой и отраду. Мальчик затаил дыхание, чтобы не пропустить ни одного слова, но волнение было сильным, затаённое дыхание не удалось задержать, и оно вырвалось шумным вздохом.

— Кажется, сынок простонал, — встрепенулся Шергил, всё время прислушивающийся к дыханию мальчика.

— Наверное, видит сон. Сны ребёнка чисты и невинны, — шёпотом объяснил Ивлиан. — Некоторым праведникам бог является во сне и внушает вступить на путь святости. Счастливый удел избранников! По внушению господа они с детства избирают путь чистоты, покидают дворцы и отвергают беспечную жизнь, дабы заслужить на том свете вечное блаженство и заступничеством своим облегчить нам наши грехи. Счастливы эти отроки. Печаль родителей, вызванная их уходом, скоро сменяется слезами радости, ибо они постигают высокий удел своих детей, отказавшихся от собственного счастья, чтобы молиться о счастье других, заботиться о чужих душах, а иногда, чтобы взойти ради людей на мученический крест и тем самым навсегда утвердиться около бога. Вступить на путь святости никогда не поздно, и в твоём возрасте многие славные и великие люди, выдающиеся правители и воины, шли в монастырь. Но на тебе, князь, лежит иная обязанность. Наследник княжества, будущий его властелин, пока ещё отрок. Ему пока нужен заботливый отец и воспитатель, который направил бы его способности и таланты на благо родины. Исполни, князь, этот долг, воспитай для трона великой Тамар и Христовой веры надёжного защитника. Когда Цотнэ возмужает и сможет управлять княжеством, ты уйдёшь из мира, если захочешь, и посвятишь себя заботам о спасении души.

Пастырь замолчал. Молчал и Шергил, уйдя в свои думы. Потом Ивлиан поглядел в окно.

— Уж полночь минула, — вставая и позёвывая заговорил он. — Утомил я тебя, князь, своей болтовнёй и не дал поспать.

— Твоя беседа, отче, была полезна. Постараюсь сердцем вникнуть в твои наставления, буду соблюдать заветы господа, исполнять свой долг.

Ивлиан осенил князя крёстным знамением, дал приложиться к своей руке, удалился.

Князь упал на колени, горячо молился перед сном и уснул с успокоенным сердцем.

Цотнэ, притворившийся спящим, внимательно прислушивался к беседе пастыря и отца. Многое для него было непонятно, но то, что он понял, принесло облегчение его взволнованной душе. Одишский князь думал об очищении от грехов и о вечной жизни, он стремился к встрече со своей маленькой дочерью. Постом и молитвой хотел Шергил Дадиани достичь этой желанной цели. А исполнение этой мечты, как понял Цотнэ, можно было ускорить, уйдя в монахи, удалившись в монастырь. Но свершению этого шага препятствовала забота о воспитании наследника. Если б не было Цотнэ, князь завтра же удалился бы в монастырь, отказавшись от этого бренного мира, от всяческой мирской суеты и обретая путь к вечной жизни. Оказывается, чем раньше праведники или грешники вступают на путь спасения, тем они угоднее богу. Оказывается, некоторые покидают богатство и роскошь, беспечную жизнь и приносят в жертву вере все свои настоящие и будущие жизненные радости, все блага жизни. Они оставляют себе только одну радость — радость смирения, радость душевного покоя, радость общения с богом. Так делают по внушению бога благополучные и счастливые отроки, не успевшие ещё сотворить на земле никакого зла. Тем более должен встать на этот путь наследник одишского князя отрок Цотнэ, потому что ложь, пусть и без злого умысла сорвавшаяся с его губ, сделалась причиной чужого несчастья. Оказывается, господь некоторым уже в детстве внушает встать на путь святости. Почему же Цотнэ не может стать одним из них? Почему молитвой и постом не искупить ему свой, пусть и невольный, грех? Ведь он готов положить голову за Христову веру, а если будет на то воля божья, то и понести муки. Господь благ и великодушен, и если Цотнэ искренне покается, если он очистится от грязи и скверны суетного мира, то он не оставит отрока своей милостью, не закроет ему путей к блаженству. Только нужно своевременно сделать этот решительный шаг.

Оказывается, уйти в монастырь и раскаяться в грехе— единственный путь, на котором можно найти спокойствие в этой жизни, освободиться от терзаний совести. Этот шаг будет вдвойне хорош, ибо он и отца освободит от забот по воспитанию сына, развяжет ему руки и даст возможность тоже вступить на путь спасения.

У Цотнэ было слабое здоровье, но развитый и впечатлительный ум. Мысль уйти в монастырь, запавшая ему в сердце, уже не давала покоя ни днём, ни ночью, всюду преследовала его. Постепенно зыбкая мечта, причина раздумий, превратилась в твёрдое решение. Он расспрашивал отца и священника, где какие есть монастыри, далеко ли они от княжеского дворца, чем прославила себя та или иная обитель.

Пока Шергил Дадиани не ослеп, ему было не до того, чтобы посещать затерянные в неприступных горах монастыри, беседовать с монахами о чудесах и читать их книги. Если не было войны, то время, остающееся от забот о княжестве, отдавалось пирам и охотам. Конечно, случалось, если охота затягивалась дотемна, заночевать в каком-нибудь монастыре. Но наутро, хорошо выспавшись, поблагодарив монахов за ночлег и гостеприимство и богато одарив их, князь бодро садился на коня и опять гонялся за сернами и турами. Его больше увлекали звуки охотничьего рога, лай и тявканье гончих, ему больше нравилось любоваться гордым туром, стоящим на высокой скале, нежели слушать бормотание древних старцев и глядеть на одетых в лохмотья отшельников.

Но, утратив зрение и потеряв дочь, князь приблизился к церкви. Покорившись судьбе и обретя душевное спокойствие в молитве, Шергил обратил свой внутренний взор на церкви и монастыри, богато одаривал их, и скоро это стало основной целью его жизни.

В Одишском княжестве было несметное количество храмов и разного рода монастырей. Большинство из них было разбросано в неприступных горах и ущельях. Сама дорога к ним была Шергилу неведома. Он даже и не слышал о спасающихся там монахах и настоятелях, о чудесах, приписываемых тамошним иконам. Поэтому трудно было удовлетворять любознательность сына, так что, когда Цотнэ спрашивал князя о прошлом какого-нибудь монастыря или о чудотворной иконе, то князь немедленно звал пастыря, обращался с этим вопросом к нему, и вместе с сыном они внимательно слушали рассказы о жизни тех церквей и храмов, где после молитв о благоденствии царя всея Грузии, поминали и князя Одиши, молили господа о счастии его семьи.

Пастырь Ивлиан подробно описывал местоположение каждого монастыря. Он знал не только, каким чудом или святостью какого старца знаменит тот или иной монастырь, но рассказывал и о том, какое языческое капище было там до принятия христианской веры и какому явлению природы поклонялись в те времена жители Одиши.


В тени огромного развесистого ореха сидели князь, его наследник и пастырь Ивлиан. Ивлиан сетовал сам на себя за то, что, отдав так много времени изучению философии в Афинах, Константинополе и Антиохии и службе при дворе, он не смог своевременно отойти от светских дел, в тщетной суете истратил много лет, которые мог бы, живя отшельником, отдать заботам о душе, провести в молитвах.

— Я ещё надеюсь, что моя жизнь отринется от тщеты, — тяжко вздохнул Ивлиан. — Пробуду здесь до возмужания княжича, закончу его воспитание и обучение, а затем, с разрешения князя, покину дворец, отыщу далёкую укромную обитель и в уединённой келье, предавшись мыслям и заботам о вечности, закончу своё земное существование. Лучше было бы, если б я с детства вступил на этот путь, но всевышний и от старого меня примет искреннюю молитву, простит грехи. И сын индийского царя Иодасаф не был малым ребёнком, когда отрёкся от трона, отказался от несметных богатств и всех радостей земных ради веры.

— Как это произошло, отче? — оживился Шергил. — Расскажи нам. Эта повесть достойна сердечного внимания твоего ученика и богом наказанного князя.

— Жил в Индостане некий царь в местности, именуемой Болат, и имя ему было Абенес…

Отец и сын слушали затаив дыхание. Лицо пастыря запылало. Глаза засияли душевным огнём, когда он начал повествовать о единственном сыне индийского языческого царя Абенеса.

— Одно только печалило могучего и славного царя— не было у него наследника. Наконец бог внял его мольбам и дал ему сына. Царевича нарекли Иодасафом. Среди прорицателей будущего царского наследника оказался один, который предсказал Иодасафу, что да, он достигнет величия, но только это будет не мирское величие, и что царский сын станет провозвестником для жителей-язычников этого царства истинной веры. Испуганный царь решил помешать исполнению предсказания. Он выстроил наследнику престола отдельный дворец и, дабы защитить его от взаимоотношений с проповедниками, приказал слугам не допускать к наследнику никого постороннего.

Иодасаф рос, и разум его развивался. Всё больше и больше ему хотелось побывать за пределами дворца, в котором ему был устроен сущий рай, ибо исполнялось каждое желание его, яства и сладости всегда находились в изобилии, никакие заботы, треволнения, беды и болезни не проникали за золотую завесу.

Но вот однажды он сумел выйти в город. На один только день. И что же он там увидел? Немощи, страдания и саму смерть. Он ничего не знал о смерти, даже понаслышке, так оградил его отец от всего, а теперь он увидел, что человек умирает и превращается в ничто.

— И я так же умру? — спросил Иодасаф.

— И ты так же умрёшь, — ответили ему слуги.

Иодасаф вернулся во дворец потрясённым. Мог ли он теперь так же беспечно пользоваться всеми благами, если результат будет один — смерть. И стал он задумываться о жизни и смерти, и проник к нему во дворец бывший приближённый царя, а теперь живущий в изгнании отшельник Балавар, которого изгнали из дворца за то, что принял христианскую веру. И рассказал Балавар Иодасафу о Иисусе Христе, о его смерти, воскресении и о царстве небесном. И уверовал Иодасаф и решил покинуть дворец.

Отец был в отчаянии. Единственный наследник бросает всё и уходит в монахи. Он старался соблазнить его новыми удовольствиями, подсылал обольстительнейших женщин, и они соблазняли его, но Иодасаф проявил твёрдость духа и отверг все соблазны.

Тогда отец отдал Иодасафу полцарства и разрешил управлять им, как тот захочет. Иодасаф мудро управлял народом, обратил всех подданных в истинную христианскую веру, а государство обогатил и усилил.

В конце концов и сам царь Абенес уверовал в Христа, и вся страна полностью стала христианской. После смерти Абенеса Иодасаф решил осуществить свою давнишнюю мечту. Он покинул дворец и вместе со своим наставником Балаваром уединился в пустыне, где начал новую жизнь.

Спустя много лет Иодасаф был признан святым и обрёл себе жизнь вечную в царстве небесном наравне с господом богом.

Пастырь Ивлиан с увлечением рассказывал о жизни и о приключениях святого. Описывая хитрости, к которым прибегали прелестницы, чтобы соблазнить царевича, он понижал голос, и на лице его изображалось омерзение. Излагая божественные притчи, он сам испытывал удовольствие, улыбка освещала лицо, как будто сила веры Балавара переходит на него самого. Он начинал возбуждённо и убеждённо проповедовать. А когда рассказывал о кончине святого, то голос у него задрожал, а на глазах появились слёзы.

— Совершил ли царевич какой-нибудь грех? — немного помолчав, спросил Цотнэ.

— Был он безгрешен и невинен, ибо рос в уединённых палатах, в отдалении от мерзостей этой жизни. Поэтому он не знал ни счета времени, ни болезней, ни дурных помыслов.

— А если был бы грешен Иодасаф, простил бы его господь, удостоил бы царства небесного?

— Бог милосерден и великодушен. Покаяние грешника и обращение его на путь истинный радуют господа. Много было язычников, проливавших по неведению христианскую кровь. Потом, когда глаза у них открылись, они искренне каялись в содеянном и святостью своей удостоились вечной жизни.

Цотнэ радовался этим словам. Если господь прислушивается даже к язычникам, проливавшим христианскую кровь, и прощает им содеянное зло, тем более он отпустит невольный грех неразумному отроку.

Князь и княгиня каждый день ходили в храм и всегда брали с собой Цотнэ. Проходя мимо могилки Тамар, Цотнэ часто видел там распростёршуюся ничком на траве кормилицу Уду, и каждый раз, когда он видел её, сердце у отрока замирало, лицо начинало пылать, он отворачивался и старался побыстрее пройти мимо.

С самого начала он ни умом, ни сердцем не мог поверить в смерть сестры, а поэтому холмик земли, который назывался могилой Тамар, не вызывал у мальчика никаких чувств. Для него Тамар оставалась по-прежнему всё такой же живой резвуньей, которая пока исчезла куда-то, но вот-вот опять попадётся навстречу и они будут вместе играть и бегать.

Но Гугута… О Гугуте Цотнэ вспоминал совсем по-другому. Оживала в сердце затаённая боль, напоминавшая о том, что в исчезновении Гугуты есть доля вины Цотнэ.

И сегодня, едва войдя во двор храма, он тотчас же увидел кормилицу Уду. С заплаканными глазами, с исцарапанным лицом она сидела около могилы и глядела куда-то вдаль. Взгляд её казался бессмысленным. Но глаза оживились, как только женщина увидела Цотнэ.

— Иди, иди сюда, княжич! Поплачем вместе о твоей сестрёнке и о твоём молочном брате. Из-за вас обоих пропал Гугута. Иди сюда, поплачем о нём! — женщина раскрыла объятия, будто собралась заключить в них не только Цотнэ, но и весь храм.

Княжич хотел, но не мог сделать и шагу. Он отлично видел, что кормилица раскрыла объятия, чтобы обнять его, но ноги не шли. Он смущённо поник головой и, сам не понимая, что делает и зачем так делает, вдруг сорвался с места и побежал в церковь.

Может, он вспомнил обычай, что если преступник успеет зайти в церковь, то преследователи не имеют права его схватить? Нет, конечно, его бегство было необдуманным, неосознанным. Он отдышался и огляделся вокруг. В пустом храме стояла таинственная тишина. Огоньки нескольких слабо мерцавших свечек тонули в лучах солнца, падавших через окна.

Холод и тишина, царившие в храме, вместо того, чтобы успокоить Цотнэ, ещё больше смутили его. Он стоял, прижавшись к стене, и не знал, как поступить.

— Эге-ге-е! — раздался вдруг откуда-то сверху зычный голос. Цотнэ вздрогнул. Поглядев наверх, он под самым куполом увидел художника, лежавшего на спине на подмостках. Живописец держал в руке кисть и покрывал краской одежду нарисованного на потолке святого.

— Кто это там? — спросил художник и, повернувшись, посмотрел вниз.

— Это я, Цотнэ! — прокричал снизу княжич, обратив лицо к куполу и выходя на середину храма.

— Привет княжичу! — поздоровался художник. Теперь он уже сидел на помосте, положив вымазанные красками руки на колени и ласково улыбаясь.

Цотнэ не отрывая глаз смотрел на изображённого в куполе Иисуса Христа. Господь одной рукой благословлял, а в другой держал раскрытую книгу. Большими удивлёнными, спокойными глазами всепрощающе глядел он сверху, словно с неба, на каждого находящегося в храме. В возбуждённом взоре отрока отразились восторг и удивление.

— Поднимись сюда, княжич…

Цотнэ оживился и тотчас забыл всё недавнее беспокойство, которое загнало его сюда. В мгновение исчез для него весь мир. Очарованный творческой силой живописца, он вступил на леса.

— Поднимайся поосторожней, неровен час, как бы чего не произошло!

— Поднимаюсь, дядя Макариос.

— Сколько раз надо тебе говорить, что я не Макариос, а Махаробел! — с упрёком сказал художник, протягивая руку мальчику, уже достигшему верхнего яруса, и помогая перейти на полку, где стоял сам.

— Я тебе раз уже говорил, что Макариосом назвали меня греки, которым трудно было произносить имя Махаробел. Вот они по-своему и переиначили его. Садись, вот здесь чистый тюфяк. — Мастер подвинулся и уступил место на тюфяке. Поднявшись на леса, Цотнэ очутился под самым изображением господа. Снизу спаситель не казался таким большим. Его голубые одежды сейчас синели ещё ярче. Одна рука по сравнению с другой показалась мальчику длиннее. Не подсохшие ещё краски слепили своей яркостью. Глаза, которые привлекали снизу его внимание тем, что излучали доброту и спокойствие, оказались необычайно большими.

Краски наложены были так густо, что исчезало впечатление пространства и воздушности, и от недавнего впечатления почти ничего не осталось.

— Дядя Макариос…

— Махаробел, сколько тебя просить!

— Дядя Махаробел! Одна рука у господа длиннее другой?

— Э, да ты заметил! Это заранее так обдумано и рассчитано на то, что смотрят-то издали. Один и тот же предмет виден вблизи так, а издали совсем по-другому. Я этому искусству научился от венецианских мастеров. Разве снизу руки казались тебе разными?

— Нет…

— И не могли показаться. Для такого положения руки как раз нужна лишняя длина. Когда глядишь снизу, расстояние и угол зрения скрывают эту разницу, и руки кажутся одинаковыми. Так же и цвет красок. Одна и та же краска вблизи видна по-другому, а издали по-другому. Расстояние усиливает или ослабляет резкость цвета.

— Какие большие глаза у Христа! Когда я стоял внизу, он ласково смотрел на меня. Я думал, он зовёт меня к себе, и поднялся наверх. А теперь он не обращает на меня внимания, будто не видит.

— И это должно быть так. Взор Спасителя также рассчитан на расстояние и высоту. Глаза молящихся обращены к куполу. Господь отсюда должен сразу всех одинаково оделять взором, всем даровать надежду и милость. И мой господь таков. В каком бы углу храма ты ни стоял, он не сводит с тебя глаз. Раньше, когда я был таким же неопытным, как ты, меня тоже поражало, как это Христос смотрит на всех одинаково. Но когда потом, в Константинополе и Антиохии, Иерусалиме и Венеции, я пригляделся к работе тамошних великих мастеров, поработал возле них, послушал их советы, я и сам постиг многие секреты живописи.

— Ты и там рисовал Спасителя, дядя Махаробел?

— И Спасителя, и Богоматерь, и ангелов и чертей.

— Чертей тоже? — поразился Цотнэ.

— И чертей! Без чертей ни в художестве, ни в жизни не обходится. Вообще-то человек одинаково склонен как к добру, так и ко злу. К добру его направляют ангелы, а ко злу склоняют черти. Сатана соблазнил Еву, и с тех пор потомство Адама совершает всевозможные грехи. Где нет ангела, там чёрту полное приволье.

— А ты видел чёрта, дядя Махаробел?

— Нет. Живого чёрта с хвостом и рогами, вот такого, каким его рисуют, не видел. Но на всём своём длинном пути мне приходилось встречаться со многими чертями. Некоторые из них пытались меня совратить и совращали, случалось. Но потом, одумавшись, я отрекался от сатаны, замаливал грехи, получал прощение и, встав на путь истинный, оглядывался назад. Ведь самые сладостные воспоминания в моей жизни связаны с искушениями, в которые вовлекал меня чёрт. Если б на свете не было чёрта и соблазнов, жизнь потеряла бы свою привлекательность, лишилась бы удовольствий, стала бы нудной и однообразной. Творец хорошо это знает. Нас, людей, он наделил тем, чего самому ему не хватает. Сам он держится в стороне и свободен от всех соблазнов и мирских искушений. И вот, чтобы восполнить этот недостаток, он породил сатану и приставил его к человеку для соблазнов и искушений, С тех пор как сатана искусил Адама и Еву, их потомки, то есть мы, люди, отведали много горечи. Человек понял, что нельзя поддаваться искушениям, что надо сопротивляться, но оказался слабым, бессильным, ибо борьба с сатаной — это борьба с божьим замыслом. Да и трудно сопротивляться, если в искушениях и соблазнах таятся удовольствия и наслаждения. Кто хоть раз поддался соблазнам, тот никогда уж не забудет их сладость, он будет желать все новых и новых наслаждений. Горек бывает конец, печален итог, ядовитым оказывается плод, преподнесённый сатаной, но сам путь от падения к падению, от удовольствия к удовольствию сладок и привлекателен. Бог не только терпит сатану, но считает необходимым его для мира и жизни. Не зря же черти бессмертны, подобно ангелам.

Чёрт, конечно, подчиняется богу, но он не был бы чёртом, если бы смирился с таким своим положением. Самому богу он повредить не может, но чтобы хоть как-то насолить ему, он соблазнил человека и толкнул его на подражание всевышнему. Он внушил, будто человек сам нисколько не хуже бога, будто он сам может творить, создавать и даже превзойти бога в своих созданиях. Он внушил также, что в своих творениях человек бессмертен, подобно богу.

Как только человек проникается этим сознанием, он пропал. Ему уже нет спасения. То он из безликого камня пытается вытесать живые образы, то при помощи линий и красок тщится создать то, что уже создано богом: людей, зверей, деревья, картины природы, то, сочетая звуки и тона, он надеется достичь небесной гармонии.

Сатане кажется, что тем самым он уязвляет господа, мстит ему, но всемогущему творцу и создателю эти потуги людей кажутся детской игрой и забавой.

У заболевших творческим недугом людей проявляется и ещё одна болезнь. В своём вдохновении они стремятся к совершенству, а ведь совершенство доступно только богу. Некоторые художники сознают своё бессилие, и это сознание посещает в первую очередь самых талантливых из талантливых. Сомнения в собственных силах и возможностях постоянно угнетают их, разъедают сердца и души. Неукротимое чувство неудовлетворённости гонит их вперёд. Они затрачивают лучшие годы жизни на погоню за недостижимым, на бесконечные поиски несуществующего. Под конец, перед тем, как навеки закрыть глаза, они догадываются, что попытка сравняться с богом была самообманом и что совершенен и бессмертен один только бог. Это — горькая истина, не сладко тому несчастному, который, подобно мне, проникнет в неё и поймёт её.

Цотнэ слушал, но мало что понимал из всего сказанного художником, ибо сказанное превосходило возможности его понимания.

Увлечённый своей работой и своим красноречием, мастер говорил, не считаясь с тем, слушает ли его княжич.

Цотнэ присел на полке, кашлянул, и только после этого Махаробел вспомнил о своём слушателе.

— Садись на тюфяк, княжич… Вон на той стене я изобразил господа, создателя мира сего, — воодушевившись, художник показал рукой на противоположную стену. Там босой бог шёл по облакам и одним глазом поглядывал на грешную землю, где чёрт, обернувшись красивейшей женщиной, явился перед монахом и соблазнял его.

— Видишь, как наблюдает бог за искушением человека? Сердце и разум, плоть и душа человека борются друг с другом. Богу совершенно безразлично, кто победит, плоть или душа, но он смотрит на эти сладостные муки, ибо сам лишён способности переживать их. Поэтому-то и глядит он как будто одним глазом на эту волнующую картину, а у самого на лице играет улыбка, ибо он наслаждается чужими страданиями. Бог одной рукой создавал ангела, другою лепил чёрта. Он не вправе был наказывать Адама и Еву или же осуждать Каина, так как и то и другое сделано с его ведома. Когда бог создавал сатану, он уже подразумевал неизбежность этих грехов, ибо без воли господней не падёт и волосок с головы человека. Все человеческие грехи заранее предопределены. Бог не должен бы осуждать за то, что. им же самим и узаконено. Поэтому я не люблю бога-отца. Зато Иисус Христос — праведный и милостивый. Он принял муки ради избавления людей, осудил зло и порок, сразился с несправедливостью. Спаситель не поступал двулично, он изобличал виновных и указывал им путь к раскаянию. Он объявил войну фарисеям, принял на себя бремя наших грехов и поручился за нас перед господом богом. На всём свете никогда не было учения столь благородного и чистого, человечного и возвышенного. Поэтому я люблю страдальца Иисуса. С юношеских лет я мечтал о создании распятия. Отец мой был священником. Мать была необразованная, но глубоко верующая. С младенчества они внушали мне любовь к Христу, и я искренне поверил в то, что единственная истинная вера это христианская вера. Детство моё было счастливым и беззаботным. Набожные родители только и делали, что внушали, каким я должен стать добрым и милостивым, жалеющим бедняков и сирот, покровителем немощных и беспризорных. Евангелие я знал наизусть.

Я наяву грезил о том, чтобы пострадать за Христову веру. Во сне я видел себя распятым на кресте, Почему-то вместе с детством ушли и те блаженные сны. Потом ни в юности, ни в пору возмужания эти отроческие сны уже не возвращались. Я старался в мечтах восстановить, оживить их, но тщетно… Снился ли тебе, княжич, когда-нибудь Христос? Представлял ли ты себя на его месте распятым на кресте? — неожиданно обратился к Цотнэ художник.

— Христос?.. Нет. Но я видел во сне Амирана.

— О, Амиран был великим героем. Но никто на этом свете не совершил подвига подобного Христову. Геройство Христа не в убийстве кого-либо, не в победе над кем-нибудь, а в самопожертвовании ради спасения людей. Ради избавления их он принял крёстные муки.

Создатель мира, бог, холоден к человеческой судьбе, равнодушен. Он знает только наказывать за грехи, созданные им же самим. Он никогда не принимает на себя чужих грехов подобно Христу. Наш заступник и покровитель Христос, поэтому ты должен полюбить Спасителя… Ты же любишь Христа, княжич?

— Верую и люблю, мастер!

— Ну и старайся подражать ему, принять мучения ради других. Никогда не бойся быть распятым ради спасения людей. Постарайся никогда не терять и не забывать эту веру. Потеря веры есть самое большое несчастье для человека. На этом свете необходимо во что-то верить твёрдо и неколебимо. Свершить великое дело может только тот, кто всем своим существом верит во что-нибудь. Человек должен любить, всем своим существом любить. А какими глазами смотрят другие на его любовь, красивой она кажется им или уродливой, это уже не имеет значения.

Я встречался со многими людьми разной веры. Такова уж была моя судьба. Она провела меня по такому пути, что я рано потерял доверие к людям, я не принял никакой чужой веры, а между тем утратил и свою. Смеяться над чужой верой, оказывается, очень легко. Осуждать других людей за их дела — тоже легко, труднее укрепить свою веру, труднее самому совершить что-нибудь. С тех пор как вера во мне поколебалась, я духовно опустошился. Постепенно я утратил желание к великим свершениям и смелость, необходимую для этого. Как я мечтал написать такое распятие Христа, чтобы самому испытать при этом и горечь страданий и блаженство мук. Но главное, мне хотелось заставить переживать всё это и тех, кто смотрел бы на мою живопись. Но с утратой веры пропало всё. Угас мой художнический огонь. Мне не только не удалось моё распятие, но я уже и не посмел поднять на него свою кисть. Отроческие сны покинули меня, и Христос перестал являться ко мне. Я по-прежнему любил Спасителя, но только силой разума, а не первоначальной любовью. Если силе разума не сопутствует искренность, то художник не сможет создать что-нибудь великое и значительное. Духовный лицемер, я начал опасаться осуществления своей мечты. Я рисовал Христа, но не распятого на кресте, а в других видах. Зато начал выискивать противоречия в учении о самом господе-боге и обнаружил их. Да, часто бог противоречит самому себе. Вместо того, чтобы защищать своё создание — человека, он подсылает к нему сатану. Вместо того, чтобы простить жертву, совращённую сатаной, бог жестоко карает её и ещё больше отдаляет от себя. Вот потому и кажется мне бог двуличным и лицемерным, поэтому в своей живописи я сделал его похожим на одного из наших…

Будто опомнившись, Махаробел прикусил язык и испуганно поглядел на княжича.

Цотнэ внимал ему, раскрыв рот.

— Глупости болтаю, надоедаю тебе, — сказал, махнув рукой, художник. — Ты же ещё несведущий отрок и всего этого не поймёшь. Да и не нужно это тебе, княжич. Дам совет — никогда не пытайся разбираться во взаимоотношениях бога и людей. До добра это не доведёт. Только утратишь понапрасну душевное спокойствие. Верь в бога, как учит тебя твой наставник, и не старайся разобраться, что там хорошего, а что плохого.

— На кого ты сделал похожим своего бога? Что ты сказал, дядя Махаробел?

Художник смутился. Ясно было, что княжич находится под впечатлением слов, которые неосторожно сорвались у Махаробела с языка. Махаробел испуганно огляделся вокруг, и на лице его появилась принуждённая улыбка.

— О чём ты, княжич, кто на кого похож? Никто ни на кого не похож! — Махаробел за беззаботным выражением лица пытался скрыть внутреннее волнение.

— А другого храма ты не расписывал в нашей стране?

У художника немного отлегло от сердца.

— Как же! Возвратившись на родину, я расписал один храм. Пока сооружали этот, я не сидел без дела! Князь повёз меня в горы и поручил расписать один затерянный в неприступных горах монастырь. Времени у меня было много, я чувствовал себя в полной силе, истосковался по работе. Я писал увлечённо, и получилось хорошо, но, к сожалению, монастырь расположен в заброшенной местности. Для кого я создавал лучшее своё творение, я и сам не знаю. Зрителей и ценителей у него не будет. Настоятель монастыря, бывший князь и бывший царский визирь Вардан знает цену живописи, но…

— Это какой Вардан? Не мой ли дядя?..

Махаробел опять прикусил язык, но переиначивать сказанное было уже поздно.

— Да, твой дядя, царский визирь. Никто из одишцев не удостоился такой великой чести, никто не был вознесён столь высоко. Царица царей царица Тамар за верную службу в своё время высоко вознесла и усилила Вардана Дадиани. Она даже пожаловала ему поместья в Армении, а также неприступную Каицонскую крепость. Но потом, когда князь дважды изменил ей, сделался приверженцем Георгия русского и потерпел поражение, верные Тамар приближённые требовали жестоко наказать поверженного вельможу. Но мудрая, сердобольная Тамар пожалела бывшего визиря, не обрекла на изгнание или смерть, пощадила его. Вардан взмолился и попросил у царицы разрешения постричься в монахи. Тамар вняла его мольбам и разрешила принять постриг в монастыре, заброшенном в неприступном ущелье, княжество же Одишское передала младшему брату, твоему отцу.

— Далеко ли расположен монастырь моего дяди Вардана?

— Отсюда не так уж и далеко. Только туда нет дорог. Надо пробираться по горным тропам, по лесу, среди утёсов и скал. Трудно добираться, но зато попадёшь в истинный рай. Красивее места не сыскать в целом свете. Ущелье всё заросло самшитовыми и тиссовыми лесами, а где сливаются две реки, есть небольшой островок, а на нём райский сад. Посреди острова вздымаются скалы, а в скалах вырублены кельи монастыря. С каким великим искусством вырублены! Есть там церкви и часовенки, залы и уединённые кельи, зернохранилища и винные погреба. Пещер столько, что можно в них заблудиться. В глубине скал бьют прозрачные родники. Вода скапливается в бассейнах. В кельях отшельников, конечно, тесно и темно, но в главном храме обилие света и чувствуется солнечный жар. Я сам с удивлением глядел на выдолбленные в скале, поднимающиеся ввысь своды. Я внимательно вглядывался, чтобы найти те хитроумные отверстия, через которые благодаря искусным строителям проникает в пещеру солнечный свет. Эти пещеры — чудо, но самое большое чудо монастыря его настоятель. Он уже пожилой человек, этот монах, бывший некогда первым человеком при царском дворе. Бывший визирь, царский министр, а теперь монах. Он много повидал на своём веку, побывал на самом верху жизни, всё познал, и человеческие добродетели и пороки. Его теперь ничто не удивляет — ни чья-нибудь мирская слава, ни чьё-нибудь падение и унижение, он знает, что за взлётом следует падение, за славой — унижение и что всё это есть — суета сует. На всё вокруг смотрит он с одинаковой снисходительной улыбкой и даже с усмешкой, точь-в-точь как и написанный мною бог-отец.

Махаробел почувствовал, что опять сказал лишнее и, чтобы скрыть своё замешательство, энергично окунул кисть в краску и лёг на спину. Густо наложив краску в двух или трёх местах, он немного пришёл в себя и, лёжа на спине, продолжал:

— Глупости я болтаю. Ты не всё слушай. И всё за правду не принимай. Я иногда и пошучу. Что поделаешь, постарел я. Стараюсь шуткой облегчить бремя старости.

Усталость и сон одолели Цотнэ. Нескончаемые и наполовину непонятные рассуждения художника утомили отрока. Он присел на разостланный тюфяк, потом посмотрел на Махаробела сонными глазами и спросил:

— Можно, я прилягу?

— Конечно, если желаешь! Только не осуди меня за бедность постели. Знаю, недостойна она…

Цотнэ уже не слышал его. Он положил голову на маленькую подушку и уснул.

— Подобные мне бродячие художники не особенно заботятся о мягкой постели. Тюфяк-то у меня есть, потому что трудно лежать на голых досках, когда рисуешь лёжа на спине…

Махаробел поглядел в сторону княжича и замолчал. Он осторожно поднялся, снял висевшую на гвозде бурку и укрыл ребёнка.

Цотнэ видел сон. Будто сидит он на царском троне, а на голове у него золотая корона. В зале раздаются приятные звуки музыки, под которую танцуют красивые девы. Слуги разносят различные кушанья и напитки. Поднося Цотнэ первому, они становятся на колени, Цотнэ равнодушно смотрит на поднесённые яства, отщипывает кусочек и нехотя отпивает глоток шербета. Дворец залит светом. Жара. Воздух понемногу накаляется, всё труднее дышать. Отяжелела одежда, расшитая золотом и драгоценными камнями. Цотнэ сгибается под тяжестью одежды и чувствует, как она жжёт его тело. Золотой венец раскалился и непомерно потяжелел. Будто бьют по голове молотком. В висках учащённо стучит, череп готов взорваться. Цотнэ собирается снять венец, но не может притронуться рукой к раскалённому золоту. Он оглядывается и взглядом просит помощи у близких. Но все завидуют его счастью. Кто может подумать, что ему трудно? Присутствующие с восторгом смотрят на него. В их взглядах совсем нет ни жалости, ни сочувствия. Наоборот, чем больше раскаляется венец, чем душнее становится горячий воздух, тем веселее и с большей завистью глядят люди на восседающего на троне венценосца, словно огонь приносит Цотнэ не мучения, а отраду и невиданное блаженство.

Внезапно мощные звуки музыки потрясли зал. Стар и млад смешались в головокружительном хороводе, в безумном танце. Всё перепуталось.

— Цотнэ! Цотнэ! — кричит кто-то на ухо.

Цотнэ оборачивается, но никого не видит.

— Цотнэ, покинь царский трон, дворец и следуй за мной. Освободись от золотых оков.

Цотнэ встал. Невидимый коснулся его руки, пошёл вперёд, и Цотнэ последовал за ним. Они молча миновали все залы, вышли из дворца и прошли через крепостные ворота. Через некоторое время Цотнэ почувствовал, что он очутился в чистом поле и что он один. Он бесцельно заметался, не зная, как поступить, и пошёл наугад через пустынное поле.

Долго ли, коротко ли он шёл, но приблизился к огромной скале. Из-под скалы бил холодный ключ. Только Цотнэ склонился, чтобы испить воды, как кто-то потянул его за полу одежды. Цотнэ оглядывается и видит, что его окружает толпа оборванных и нищих. Прикрывая лохмотьями замёрзшие тела, дрожа от холода, они галдят на непонятном языке и тянутся к одежде Цотнэ. Тела их покрыты язвами, но Цотнэ они почему-то не противны. У него нет ни малейшего желания удалиться, отстраниться от них. Изъязвлёнными руками нищие хватаются за драгоценную одежду Цотнэ и срывают её, но не надевают на себя, а сворачивают в узел, крепко связывают и бросают в пропасть. Потом они сорвали золотой венец с головы Цотнэ и пустили его по склону, как игрушечный обруч. Припрыгивая и галдя, они погнались за ним.

Цотнэ испытал неизъяснимое облегчение. Он глубоко и свободно вздохнул. Голова перестала болеть. Удручающий жар исчез. Голове, рукам, всей коже стало прохладно. Он почувствовал такую лёгкость, что, кажется, взмахнув руками, мог бы взлететь.

Он приник к ключевой воде. Напился и поднял голову. В скале были выбиты ступени, они вели вверх к пещере. Вокруг зеленела трава, а камни были покрыты зелёным мхом. По ступеням в ослепительных белых одеждах медленно спустился Христос. Он смотрел на Цотнэ спокойными, излучающими доброту глазами. Протянул руку и произнёс:

— Встань и следуй за мной. Знай, тебя ждут такие же муки, какие достались мне. Приготовься. Но не бойся их. Страдания ради близких своих — блаженство и наслаждение.

— Как же я могу, недостойный… — заикнулся было Цотнэ.

— Возлюбишь близких и родину. За них пойдёшь на крёстные муки. Говорю тебе: встань и следуй за мной.

Вдруг слеза сорвалась со щеки Спасителя и капнула на Цотнэ. Он вздрогнул, проснулся. Над мальчиком наклонился Махаробел Кобалиа, живописец, это с его кисти упала на спящего тяжёлая красная капля краски.

— Хорошо, что ты проснулся, княжич. Во сне ты очень метался и даже стонал. Но я всё равно не хотел тебя будить. Теперь вставай, князь ищет тебя.

Цотнэ протёр глаза. Лёгкость, пришедшая к нему во сне, не покинула и наяву. Хотелось обнять и расцеловать весь свет. Он бросился к мастеру и, порывисто обняв его, прошептал:

— Спасибо, спасибо, спасибо.

— За что это ты благодаришь меня, княжич? — пожал плечами художник, провожая глазами мальчика, спускающегося с лесов.


Цотнэ не видел сестру в гробу, не оплакивал её, не присутствовал на похоронах, а поэтому никак не мог примириться с её смертью. Тамар в его представлении была жива, и он ждал её появления. Но время шло, а Тамар не приходила и к себе не звала. Зато во сне он был всё время с Тамар. То, что наяву оставалось неосуществимой мечтой, вдвойне восполнялось во сне.

Только он клал голову на подушку и им овладевал сон, как являлась Тамар и продолжалась та жизнь, которую наяву прервали ангелы. Смерть была бессильна уничтожить мысли и мечты, сны и грёзы тех, кто живёт, кто существует. Она не могла ни воспрепятствовать им, ни пресечь, ни наложить на них запрета.

Вторая жизнь Тамар, призрачная жизнь в сновидениях и мечтах, была связана с жизнью самого Цотнэ, это была вторая жизнь его плоти и души, недоступная и неприкосновенная для смерти.

Каждая клетка близнеца, только зародившись, уже была создана для совместной жизни, и оставшийся в одиночестве Цотнэ даже не представлял себе жизнь по-иному, не мог по-иному настроить свою плоть и душу. Поэтому сон стал единственным убежищем Цотнэ. В сновидениях и грёзах раненный судьбой отрок восполнял то, что незаслуженно было отнято у него роком.

Эта призрачная жизнь длилась столь долго и стала такой повседневной, что Цотнэ уже не знал, какая из жизней была действительностью — та, исполненная скорби и слёз жизнь без Тамар, с которой трудно было свыкнуться, или озарённая радостью и исполненная надежд грёза, — жизнь бок о бок с Тамар. Он настолько привык находиться во сне, в сновидениях, вместе с Тамар, беседовать с ней, что в конце концов она и наяву стала являться к нему. Тамар безмолвно возникала перед близнецом и безгласно с ним беседовала. По вечерам, когда Цотнэ готовился ко сну, заканчивая молитву, он вызывал её в своём воображении и подробно рассказывал все свои дневные приключения.

— Оказывается, ты меня совсем не любила, иначе не покинула бы в одиночестве. Ты говорила, что без меня никуда не уйдёшь, а сама ушла с ангелами. Если ты не пожалела меня и маму, хоть из сострадания не покинула бы незрячего отца. Если б ты знала, как он жалок! Он винит себя в твоём уходе, и жизнь ему опостылела. Я всё время опасаюсь, чтоб он что-нибудь не сотворил над собой, не отхожу от него ни на шаг, одного никуда не отпускаю. Однажды я едва подоспел — он уже собирался просунуть голову в петлю. В другой раз мама нашла у него тайно приобретённый у кого-то яд. Да, отцу всё опостылело, но в моём присутствии он преображается, и порой мне кажется, что этот слепой человек видит, но видит только меня. Он обучил меня стрельбе из лука и владению мечом, и теперь я могу сражаться даже с самыми опытными бойцами. А какие он мне истории рассказывает! Я наизусть помню все великие сражения войск Тамар, когда и где ранили отца, чем и в каком бою он отличился. Он рассказывает обо всём этом с таким увлечением, — будто о сказочном герое. Он сетует о своём померкшем для его незрячих глаз рыцарстве и постоянно внушает мне, чтоб я поскорее удостоился предстать перед царицей Тамар и занял место отца в его победном войске. Мне жаль маму, которую я совсем забросил, находясь неотступно с отцом, я не могу уделять ей внимания, а она то оплакивает тебя, то горюет о несчастье отца. Но, ты же знаешь, какая она несгибаемая женщина! Она редко плачет на виду и постоянно ободряет нас. Отец ослеп, и с тех пор все заботы о семье и княжестве легли на её плечи. Она за всё в ответе и дома, и вне дома, и перед друзьями, и перед врагами. Ей трудно, но что поделаешь?! Если б хоть ты была у неё помощницей и опорой! Лаской бы облегчила ей ношу.

Недавно я рассказывал тебе о художнике, расписывающем наш храм. Рассказал и то, как, к уснувшему, явился ко мне Христос и призывал последовать его пути.

Приключений художника я не знал. Сегодня он сам рассказал о них, а я хочу поведать тебе. Махаробел Кобалиа происхождением из Цаленджиха. В детстве осиротевшего, его воспитал наш дед, а потом он начал учиться в Афинах, у греческих художников, и последовал за ними в Константинополь. Грузинское имя Махаробел он сменил на Макариоса. Опекающий его учитель умер, и он остался не только продолжателем ремесла, но и единственным наследником мастера. Ещё при жизни учителя имя Кобалиа стало известно повсюду, его приглашали расписывать храмы и дворцы. Махаробел любил путешествия и скитания. Он обошёл Иерусалим, Антиохию и Александрию, везде оставив следы своей кисти, испытал много злоключений. Привыкнув широко жить, он растратил и то, что заработал собственным трудом, и то, что оставил ему учитель.

Загрузка...