Я не раз ловил себя на мысли, что мир, в котором почти семьдесят лет неустанно трудился Василий Лукич, должен был бы состоять из кристально чистых людей. Но всё, что я слышал от ветерана, опровергало меня. В то же время сам Лукич производил впечатление абсолютно честного человека. Неужели это — честность неведомо что творящего?
Тогда как же быть с его сомнениями, здравыми рассуждениями, абсолютной непротиворечивостью его слов и поведения? Неужели его ничему не научили встречи и общение с подонками, неужели он не отличает грязный помысел от искренних уверений в “революционной целесообразности”? Сколько раз он, выполняя преступные задания, рисковал ошибиться и со скоростью курьерского поезда улететь в трубу крематория?
Как-то раз во время очередной встречи с Василием Лукичом я спросил о людях, которые его окружали. Без каких-либо колебаний он ответил, что все они — люди, как люди, ну, совершенно такие же, как в кино или театре. Я невольно рассмеялся и попробовал уточнить.
— Такие, как на сцене, или — как в зале?
— Какая разница, — ответствовал старый чекист, — ты думаешь, что те, которые на сцене — отличаются от зрителей? Те и другие делают своё дело. Разница между соседями в зрительном ряду может быть гораздо большей, чем между народным артистом и последним забулдыгой, уснувшим на ступеньках балкона.
— Лукич, — возразил я, — если рассуждать по-твоему, получается, что нет никакой разницы между палачом и жертвой!
— Почему обязательно нет, — развёл руками Василий Лукич, — палач, к примеру, может быть рыжим, а жертва, опять же, негр. Я вот много прожил, но не припомню, чтобы из трёх близнецов один был жертвой, другой — прокурором, а третий — палачом. Да и между близнецами всегда есть разница. Каждому — своё, и с каждого — по делам его. Слышал, небось, такую поговорку.
— Хорошо, — говорю. — Тогда ты мне ответь на такой вопрос: что же палача ожидает за дела его?
— Если работал примерно и не умничал, что же его может ожидать плохого? Похвальные грамоты. А те, кто любил свою профессию, живое дело, так сказать, и отказывался переселяться из подвала в кабинет, — и ордена получали. Был у нас один чудак. Еле наган в руках держит, а как подрасстрельного увидит, глаза заблестят, подтянется весь. Работал только на отлично! К старости перемудрил маленько. Когда его на пенсию пытались спровадить, брыкался долго, чуть не плакал. Нервы сдали, вот и перемудрил. Просил направить на патриотическую работу в школу. Рапорт написал, что предлагает открыть в каждой школе кружок юных ленинцев-исполнителей. В рамках ДОСОРГа, конечно. У него и программы разработаны были. Практикум серьёзный.
Изумлению моему не было границ. Видимо, Лукич почувствовал это и замолчал. Поразмышлял о чём-то и добавил:
— ДОСОРГ — это Добровольное общество содействия органам, понял? А вот кружки юных ленинцев — исполнителей — это не одобрили. В общем, незадача получилась. И орденоносец — исполнитель приговоров — быстро после этого исчез куда-то. Не в своё дело полез, умничать начал, вот, можно сказать, на мину и напоролся. Слышал я, что в дурдоме дни свои мирно кончил, — вздохнул Василий Лукич и продолжал:
— Там он все клянчил табельное оружие, короче, наган, и просил подвал оборудовать. С одним психом, — тот считал себя герцогом Энгиенским, — сошлись. Наш всё время просил герцога под наган встать, а тот на гильотине настаивал. Действие пули, говорил, я уже знаю. Давай, кричал, гильотину соорудим! До буйного состояния дошли. Говорят, усыпили их обоих. Царство им Небесное!..
— Лукич, — прервал я сентиментальный рассказ чекиста, — всё-таки давай вернёмся к твоей работе. Ведь и ты семьдесят лет шагал по минному полю. В любую минуту мог напороться! Разве не так?
— Так-то оно так. Ну и что тут особенною? Шагал, по сторонам смотрел, нюх развивал, мину чувствовал за сотню шагов. Увёртываться от них научился…
— И что, многие из ваших так научились? Все нюх развили? Почему же вас тогда поголовно время от времени вырезали?
— Скажешь тоже! Когда вырезали, дело не в минах было. Мина-то — она внутри тебя. Ведь не на мины же все напарывались сразу! В такие времена не на минах подрывались, а под бомбёжку, значит, попадали.
— А бомбы кто бросал? — съехидничал я, — свои же и бросали.
— Так я тебе то же самое и говорю, — обрадовано вымолвил Лукич, — люди, как люди. Везде свои бросают. У кого что под рукой! Знаю я и профессоров с академиками! Думаешь, все они святые? Думаешь, не забрасывали друг друга лимонками? А политики? Телевизор-то смотришь?
— Но они же поголовно друг друга не вырезают! — почти крикнул я, вспомнив улыбку недомогания на лице Президента, громы и молнии в призывах Жириновского, острые заточки в прищуре глаз сына полковника КГБ.
— Да, видно, зря я тебе всё втолковываю. Ребёнку ясно, что у каждого должно быть своё оружие. Я же не сказал, что академики обмениваются ракетными ударами. Помнишь: “Я прошу, чтоб к штыку приравняли перо!” Я никогда этой просьбы не поддержал бы… Каждый должен делать своё дело. И не умничать. А начнёшь умничать, особенно, если вообразишь, что начальника на его поле переиграешь, тут уж никакой нюх тебе не поможет. А, значит, вскоре и на мину нарвёшься.
Лукич вздохнул тяжело, откинулся на спинку стула и продолжил свой рассказ:
— Вот они и взрывались, правда, не ежеминутно, потому как мы научились ходить осторожно. Не все, правда…
Были умники, которые хотели переиграть и начальников, и клиентов. Но если клиент повыше, чем просто член ЦК, а начальник — не меньше, чем управление ведёт, умник быстро оказывался в подвале у Ивана Фомича. А от Фомича, сам знаешь, куда выносили — ногами вперёд. И это ещё не худший вариант. Бывало, что уходили из жизни без акта о списании.
— И были такие случаи, Лукич? — интересуюсь я, уверенный, что осторожный ветеран не будет распространяться на скользкую тему.
Но я ошибся. Лукич вышел из-за стола, открыл створки небольшого платяного шкафа и достал из нижнего ящика свёрток, перевязанный жёлтой тесьмой. Не торопясь, развязал тесьму, развернул свёрток и передал мне толстенный гроссбух, переплетённый в свиную кожу, потемневшую от времени и, видимо, неаккуратного хранения.
Я открыл переплёт и прочёл на титульном листе неряшливо выведенные буквы: “ЛОСИНАЯ КНИГА”.
— Слушай, ты что мне подсунул? — я поднял глаза на Василия Лукича, который снова подошёл к шкафу и начал выгребать из ящика какие-то коробки, папки и прочую нехитрую дребедень.
— Ты посмотри пока, а вопросы оставь на потом. На многие я, конечно, не отвечу, но кое-что расскажу, если интересно будет.
На первой странице аккуратным женским почерком было выведено несколько загадочных фраз:
"Мишенька, не называйте, пожалуйста, Юру зубилом. Разве может быть зубилом настоящий сучёнок. Ольга. 30.6.24.”
Следующий абзац я пропустил, так как не мог разобрать ничего, кроме подписи и даты:
“Ваш Олеша. 4.7.24."
Подпись меня заинтересовала, и я задал вопрос Лукичу, открывавшему железную коробку из-под монпансье, в которой хранились старые фотографии.
— Лукич, это что — автограф Юрия Олеши?
— Ты листай, листай да почитывай. Сам поймёшь, когда долистаешься до сути.
Я перелистал несколько страниц, исписанных разными почерками, останавливаясь только там, где не требовалось усилий для прочтения текста:
“Илья у Вали Лелю отбивает. Но просчитается злодей зубатый. Татьяна Николаевна, не пускайте злодея в дом.
В.Катаев”.
"Сегодня побит. Лямина в королевском гамбите, завтра побью Северцова-Персикова в Заяицком эндшпиле, а там и до мата Шервинскому рукой подать.
Булгаков”.
Подпись была размашистая, очень характерная и знакомая. Я вспомнил, как совсем недавно держал в руках толстенный том в белом ледериновом переплёте, по центру которого тем же почерком было выведено: “Михаил Булгаков. Избранное”. У меня почти не осталось сомнений, что Василий Лукич подсунул мне дневник, в котором знаменитый писатель и его друзья и знакомые обменивались шутливыми посланиями…
— Лукич, откуда у тебя эта тетрадь? Уж не в наследство ли ты её получил от Булгакова?
— Причём тут Булгаков?
— Но эта подпись точно принадлежит Булгакову! Здесь даже экспертизы не требуется.
— Экий ты быстрый! Экспертиза требуется на всё. Особенно на писанину. Да и смотря какая экспертиза.
Надо — признают, что Булгаков писал, не надо — докажут, что я сам всю книгу напридумывал.
— Ну, уж ты перегибаешь, Лукич, — засмеялся я, — это ж сотней почерков надо владеть, да и не только почерков, надо же знать, что писать, кому… Вот послушай:
Опомнилась, глядит Татьяна —
Медведя нет, она в сенях.
За дверью плач и треск стакана,
Как на больших похоронах…
— Под кого же вы работали, уважаемый Василий Лукич? Под товарища Пушкина? И чтобы скрыть свою контрреволюционную сущность, подписались фамилией Гольденберг?
— Эксперту по писанине, скажу я тебе, не положено было решать, под кого работает автор писанины или что было на уме у шутника. Может, ради фарсу писал или куражился в личное время. А, может, там корысть какая была. На это другие мастаки были. Живо могли нутро проинспектировать.
— Вот ты и не заметил, что у Пушкина-то, — Лукич погрозил пальцем, — чуть-чуть, да не так! Да ладно, дело не в этом. Только ты запомни, что проверять всё надо. Про этого Гольденберга я бы тебе много мог порассказать, порочил или не порочил он русскую культуру своими пасквилями — это разговор особый. А чтоб закончить про экспертизу, вот что тебе скажу. Даже когда надо было не признать почерк Ленина, собирали экспертизу, она и писала в заключении, что, мол, подделка высшей квалификации. Сколько людей через это пострадали. Ну, может, и не всегда страдали, а уж от экспертиз бежали, как чёрт от ладана. Особенно когда им предлагали пересмотреть результаты экспертизы и написать всё наоборот.
— Как это наоборот?"
— Да так и наоборот. Обсуждает новая редакционная коллегия план издания ленинского наследия и решает, что забракованную экспертами работу надо опубликовать. Время, значит, изменилось, политика повернулась, а у Ильича как раз и статья есть на эту тему. Значит, эксперты и должны признать её ленинской, а не подделкой Павла Наумовича.
— А что это ещё за Павел Наумович?
— Я ж тебе говорю — не мельтеши. Во-первых, знать должен, кто он такой, а во-вторых, мешаешь мне найти нужные фотографии. Смотри лучше тетрадь. А то уберу сейчас, и до главного не успеешь дойти.
Пропустив два десятка страниц, я обнаружил вклеенный лист, почти коричневого цвета, за ним второй, третий… Правый нижний угол одного из них обгорел, недостающие слова рукописи были аккуратно вписаны печатными буквами. Я снова не выдержал и поднял глаза на ветерана.
— Василий Лукич, что-то вы темните!
— Что я темню? Давай тетрадь. Я думал, тебе интересно почитать будет, а тебя какая-то суета за нос водит… Подожди, пойду чайник выключу, а потом уж и доскажу тебе историю… Погоди, забыл уж, что ты меня спросил-то?
— Да я много о чём спрашивал… О Булгакове, об Олеше, о Павле Генриховиче…
— О Павле Генриховиче? Откуда ты знаешь о Павлуше-морфинисте?
— Лукич, что это ещё за Павлуша-морфинист? Я никогда о нём не слышал и тебя о нём не спрашивал!
— Как не спрашивал? Ты сам только что сказал, что спрашивал о Павле Генриховиче.
— Ну, спрашивал! Так ты мне о нём и рассказал пять минут назад!
— Да я о Павлуше-морфинисте даже самому Господу Богу ни слова не скажу, не то что тебе! Давай, выкладывай, что я тебе о нём говорил!
Я смотрел на Лукича, как, наверное, смотрел бы зачумлённый на прокажённого. И пытался вспомнить, с какой стати в нашем разговоре выплыл этот морфинист, о котором даже Страшный Суд не вытащил бы из Лукича ни слова. И, скорее всего, из страха за посмертную судьбу души старика, вспомнил:
— Ты мне говорил, что Павел Генрихович лихо подделывал почерк вождя мирового пролетариата! Да так, что экспертиза писала: классная подделка Павла Генриховича.
— Да ты вообще ничего не понял, — устало вздохнул Лукич и продолжал:
— Я тебе говорил не о Павлуше-морфинисте — приёмном сыне Ягоды, а о Павле Наумовиче Беркове — академике. Его чуть было не раскололи — вроде как он сам ленинским почерком написал те работы, которые привёз из Швейцарии, что ли, или из Швеции, — всё время путаюсь в этих странах. Его от ЦК посылали в Европу, чтобы он как частное лицо скупал рукописи товарища Ленина у разных бывших соратников, которые не вернулись на родину и, выходит, предателями стали и присвоили себе народное достояние. Сам Владимир Ильич, когда сочинял что-то в спецзоне, иногда вспоминал, что об этом у него уже было написано, жаль, говорил, время терять, а однажды вскипятился, вставочку швырнул на пол, чернила разлил по столу и потребовал, чтобы послали кого-нибудь в Англию, Францию… да сам знаешь, куда ещё забрать свои рукописи. “Не будут отдавать, — кричал, — расстреливайте на месте!”
— И много расстреляли? — интересуюсь я, предвкушая интересный поворот разговора.
— Да ты, что, спятил, что ли? — искренне удивляется Василий Лукич. — И не пытались даже. Самого Кутепова, чтобы расстрелять, пришлось везти через всю Европу на родину. Просто увезли в СССР — и то какой они шум там подняли. Как догадались, мы долго не могли понять, ведь так чисто всё сделали. А ты — расстреляли! Выкупил Павел Наумович у владельцев. А заодно много других, как он говорил, редкостей вернул по законному месту пребывания.
Когда показали рукописи Владимиру Ильичу, ему даже дурно стало: “Мракобесие, поповщина, оголтелое фиглярство”. Как он только не выражался, расшвыривая листки и тетрадки. Потом стал такой весь сосредоточенный и говорит: “Пишите, я диктовать буду!” Я его еле-еле уговорил успокоиться. Диктовать ему было не положено. Потом он докладную написал в ЦК, что подсунули ему фальшивки с целью опорочить перед мировым пролетариатом.
Вот так и оказались рукописи товарища Ленина на экспертизе, а Павел Наумович под следствием. А тут и органы под бомбёжку попали. Лаврентий Павлович, значит, метлой поработал. Да, весёлые были времена… Беркову ещё повезло: академиком помер, а расколись он до прихода Берии — сгнил бы без права переписки.
Лукич отправился на кухню, а я, уже совершенно запутавшийся в лабиринтах его воспоминаний, ошалевший от нервных флюидов старика при упоминании о Павлуше-морфинисте, от любопытства при виде кожаного переплёта “Лосиной книги”, судорожно пытался вникнуть в текст на случайно открытой странице:
“Приятно преступление, но безнаказанность, не отделённая от него, вызывает в человеке исступлённый восторг. Он переполняет разрушительную чашу, её содержимое бурлит в черепной коробке, и уже мало будоражащих слов, воля… воля… мышцы наливаются неукротимой энергией, и она выплёскивается в бессмысленное всесокрушающее действие.
Через минуту на тротуары Арбата полетели разбиваемые стёкла, сталкивались раздражённые пешеходы, вскипали драки. Троллейбус, шедший от Смоленского, вдруг остановился, в его окнах погас свет. Заревели клаксонами попавшие в тупик машины. Кто-то снял ролик с провода. На укатанном асфальте валялись раздавленные помидоры и огурцы.
— Царствую над городом! — прокричала Маргарита, и кто-то с изумлённым лицом выглянул из окна четвёртого этажа…”
Пока Василий Лукич колдовал на кухне, я перелистал вклеенную в гроссбух подпалённую огнём тетрадь и понял, что передо мной список знаменитого романа Булгакова “Мастер и Маргарита”. К сожалению, не полный. Интересно бы узнать, знаком ли он кому-нибудь, кроме бывшего владельца и ветерана? Как попала тетрадь к Лукичу? Почему он дал её мне, прежде чем рассказать об “умниках” и “клиентах” и их взаимоотношениях с “начальниками”? И почему Лукич начал что-то выкладывать мне о подделках, в том числе и текстов вождя?
— Ну как? — спросил Василий Лукич, неторопливо разливая чай в кружки из толстого фаянса с изображением железного Феликса на фоне знаменитого здания на Лубянке.
— Вопросы потом, я ещё не успел переварить то, что увидел. Сначала расскажи, как к вам попала эта книга. И причём здесь умники и клиенты?
— Вот это — деловой вопрос. А то — Олеша… Булгаков…
Лукич раскрыл железную коробку из-под монпансье и вынул, видимо, заранее приготовленную фотографию. Лицо старика сияло от предвкушения эффекта который должен был вызвать у меня снимок. За большим столом, под двумя огромными портретами вождей сидели, неловко съёжившись, сам “владетельный князь” Ленинграда и сопредельных территорий Жданов, шеф НКВД Лаврентий Павлович Берия и незнакомый мне человек, на петлицах которого красовались два ромба. Ощущение было такое, что последние двое распекают в чём-то провинившегося “князя”.
— Ну, как? — снова спросил меня Лукич, отодвигая кружку от фотографии.
Я не нашёл, что ответить на это “ну, как” и сказал:
— Восемь.
— Что “восемь”?
— А что “ну, как”?
— Да ты что? — рассвирепел старик, схватил фотографию, бросил её в коробку и прихлопнул коробку крышкой.
Я не понял, какую бестактность совершил по отношению к заслуженному ветерану, бросавшему на меня свирепые взгляды.
— Что толку тебе рассказывать, если ты не понял, что, во-первых, это единственная фотография, где Берия и Жданов находятся вместе, а во-вторых, — в его глазах промелькнуло молнией величайшее презрение, — а во-вторых, вот они перед тобой: начальник, клиент и умник.
Спросить Лукича, кто из них кто, я не осмелился, боясь вызвать новую вспышку гнева и, не дай Бог, сердечный приступ, который — в возрасте моего собеседника — мог бы выйти ему боком.
— Василий Лукич. — произнёс я как можно весомее, — в следующую встречу вы увидите другую фотографию, где означенные вами типы тоже изображены вместе. Конечно, вы можете отправить её на экспертизу, а послушные эксперты дадут вам заключение, что это подлежа. Но мою фотографию знает весь свет…
— Э-ка, удивил! — перебил меня Василий Лукич, — небось, газетную фальшивку “на трибуне мавзолея — вожди партии и народа” притащишь. Не старайся! Когда на трибуне настоящий Берия стоял, Жданова там не было, а когда Жданов стоял около Сталина, рядом с ним был двойник Берии. Это-то мне доподлинно известно. Протокол соблюдали. Иногда даже двойник Сталина, если ему приходилось отбывать смену на мавзолее, не догадывался, что рядом не пенсняк, а кукла от Матрёны.
— Я принесу другую фотографию — “Товарищ Сталин и его сподвижники утверждают “Великий план преобразования природы”.
Лукич посмотрел на меня, как на последнего идиота.
— Такой фотографии нет на свете. Ты мне голову не морочь. На мякине не проведёшь. Картина такая есть. Только называется не так. Налбандяну её заказывали, как сейчас помню. Целый взвод её писал — в запое был художник.
— Так я тебе не картину принесу, — перебил я, — а фотографию с картины. А на фотографии почти рука об руку и клиент, и начальник, и умник. И никаких двойников и кукол. А если докажешь, что там не Берия и не Жданов, с меня бутылка КВ.
— А ты знаешь, — Лукич почесал за ухом, глаза смягчились, — может, ты и прав. Художник-то писал настоящих Жданова и Берию. Тут никакая экспертиза не определит, что это фальшак. Только умника моего там нет. Не дорос ещё. Да и дорасти не довелось. Сгинул из органов. И всё из-за любви к раритетам. Вот тебе и “Лосиная книга”… Заходит он как-то ко мне, после финской войны уже было, дверь запер, свёрток достаёт и говорит: “Сохрани, Василий, если не вернусь”. Просил никому не показывать. Если жена будет спрашивать — не отдавать. Боялся, что выменяет у кого-нибудь на “Огни Москвы” или на коробку зефира в шоколаде.
— Лукич, выходит, что клиент — это Жданов, начальник — Берия, а кто же умник — тот третий, с ромбами на петлицах? Ты сказал, что он сгинул из органов. Куда? К тебе в спецзону? В крематорий?
— Ко мне в спецзону его бы не отправили, даже если бы она ещё существовала. Я же тебе рассказывал, что её закрыли ещё до войны. Если бы через крематорий списали — я бы знал. Может, какое спецзадание получил и за кордоном работал. А потом спрятали. Если так, то почему решил не забирать у меня эту тетрадь, не понимаю. Значит, приказ такой был. А если в расход пустили, то не понимаю, почему я об этом не знаю. Ведь протокол соблюдали неукоснительно. Мучился я с этой “Лосиной книгой” аж до смерти товарища Андропова.
— А потом почему перестал мучиться, Лукич?
— Да это и ежу ясно! Ещё при жизни Юрия Владимировича отобрали разные мелочи, что на хранении были у таких как я. То ли переправить за кордон торопились перед тем, как самим смыться, то ли деньги нужны были здесь для начального капитала, так сказать. Ведь не все же получали из партийных фондов.
— Лукич, — осенило меня, — а может быть, тебе оставили “Лосиную книгу” в качестве твоего, как ты говоришь, начального капитала?
— Может быть, конечно, но это же такое нарушение, что и пулей не отмоешься. Да и инструкций, что с ней делать, не приложено.
— А не зашифрована ли инструкция в каком-нибудь тексте внутри книги?
— Я тоже так думал сначала. Дешифровкой занимался по вечерам, у меня даже своя книга есть, покажу как-нибудь, я её “Крысиная книга” называю. На Сильфиду Хакидовну вышел. Она мне помогла поначалу, а потом вдруг замкнулась, даже разговаривать перестала. То ли её друзья донесли, что в органах я работал, то ли конкурента во мне почувствовала.
— Лукич, ведь все дешифровщики в органах работали. Значит, она про тебя узнала сразу, а не потом. Тебе бы в какой-нибудь электронно-вычислительный центр обратиться — те бы не донесли и всё сделали в лучшем виде.
— Опять ты не понял. Никакой она не дешифровщик. Сильфида Хакидовна Чумакова Булгаковым занималась.
— Так она занималась Булгаковым от НКВД? Или ещё раньше?
— Ну и тупой же ты! Булгакова от НКВД курировал сам товарищ Сталин. Никому не доверял. И по линии ЦК тоже он курировал. Может быть, Жданов и не был клиентом в той истории, до которой нам с тобой никак не добраться. Но это даже хорошо. Ты мне тут подсказал несколько ходов. Может, снова займусь расшифровкой текстов. И вычислительный центр подключу. Да, надо подумать. Ведь если клиентом был товарищ Сталин, то может оказаться, он и натолкнул Жданова поручить разработку библиофилов помимо Берии. Тогда зачем Берия встречался со Ждановым, да ещё и Боровячего с собой прихватил?
— А это ещё что за личность со свинячей фамилией?
— Не спрашивай про Боровячего. Это не настоящая фамилия. Понял, что это — умник? Тот, с ромбами. Видишь, уже до персонажей добрались. Только вот одна закавыка — кто клиент? Если товарищ Сталин, тогда понятно, почему Жданов стал идеологию курировать, но тогда почему операцию вёл Боровячий? Ну и напустил ты мне мороки на старую голову!
— Лукич, давай закончим с Чумаковой, может быть, ещё что-нибудь прояснится в твоей голове, — предложил я ему, чтобы немного спустить с высших сфер на грешную землю.
— С Чумаковой всё просто. Стыдно тебе не знать о ней. Она пишет о Булгакове. Даже капитальный труд выпустила “Хроника жизни Михаила Булгакова”. Каждый уважающий себя интеллигент имеет эту книгу. Василий Лукич открыл дверцу секретера “Хельга” и достал с полки толстую книгу.
— Посмотри сюда, — он открыл последнюю страницу и показал место, где я прочёл: “Автор сердечно благодарит всех, кто в разные годы помогал и помогает восстанавливать биографию Михаила Булгакова…”
— Здесь должна быть и моя фамилия, но мне посоветовали отказаться от этой чести.
— Почему? — снова встрял я с наивным вопросом.
Лукич, видимо, находился в плену воспоминаний, так как ответил без всякого раздражения:
— Неприятности у неё начались по нашей линии. Вышли на неё американские издатели. Предложили материал подкинуть для издания сочинений Булгакова, а она, не доложив, проявила нездоровую инициативу. Случись всё немного пораньше — схлопотала бы на пятерик в зону.
Я промолчал. И не потому, что молчание — знак согласия, а чтобы не провоцировать старика на новые воспоминания о его работе в области дешифровки рукописей. И правильно сделал.
— Я думаю, — продолжал Лукич, допив уже остывший чай, — что и разработка “библиофила” была утверждена по той же самой причине.
От одного из кротов, засевших в библиотеке американского Конгресса, пришла шифровка, что почти каждую неделю библиотека принимает на баланс, говоря по-нашему, по пачке книг и рукописей на русском языке. Крота попросили прислать списки поступлений за последний год, — а было это, если не ошибаюсь, году в тридцать восьмом. Посмотрели в управлении список, плечами пожали, но решили отправить по инстанции.
Уж не знаю, кто к этому списку прикладывался, но вдруг такой шум начался в органах, что, если верить Боровячему, со времени утечки информации из бюро Туполева такого не наблюдалось. Резидентуру почистили, кое-кого в расход пустили, библиотеки в Москве, Ленинграде, Киеве, да и в других больших городах на учёт взяли. Короче, кое-какие источники поступлений в американскую библиотеку обнаружили.
А тут крот ещё масла в огонь подлил. Похоже, специальное задание получил. Пошли в органы контейнерами каталоги книжных аукционов, замелькали на страницах каталогов красные отметины напротив всего русского.
— Лукич, да ты рисуешь картину колоссальной культурной диверсии.
— Вот, вот — именно культурная диверсия. Слов тогда правильных не нашли, чтобы команду прессе дать. Всё больше привычными обходились, а они как-то не годились. Ты бы тогда за эту пару слов орден получить мог.
— Так уж сразу и орден, — вяло возразил я.
— А что? Не только орден. Может, кандидатом в Верховный Совет тебя выдвинули бы. А был бы в списках номенклатуры — в аппарат ЦК мог бы попасть. Тогда всё серьёзно было. А уж коли серьёзно — быстро дело делалось. Маловато оставалось специалистов, которые вот так быстро могли бы определить суть происходящего.
— Лукич! — почти заорал я, — по-моему, ты так перегибаешь палку, что страшно делается. Эти слова и ребенку бы пришли в голову, если бы кто-нибудь ему рассказал твою байку.
— Конечно, пришли бы. И приходили. Может, у всех эти слова вертелись на языке, но кто-то должен был их сказать. У кого-то духу должно было хватить — взять да и сказать их ВСЛУХ!
— A-а, вот ты о чём. Страх, значит, льдом сковал души чекистов!
— Причём тут страх! Дело, понимаешь, новое, непривычное. Это же не просто контрабанда какая! Ладно, ты послушай и помолчи. Привлекли, значит, к этому делу счетоводов. Подсчитали они сумму, за которую всё русское печатное на аукционах продано было — ахнули! Не помню точно, но тянуло на миллионы долларов! Запомнил только несколько названий и цены: малюсенькая книжка “Что есть табак” — тысяча долларов, автограф Достоевского — двадцать тысяч, сборник стихов Тютчева — три тысячи… А доллар в те времена — это тебе не современный “бакс”.
Лукич ухмыльнулся, поглаживая задний карман брюк, и продолжал:
— Разработали план. Кто разрабатывал, ты уже понял, повторяться не буду. Противно каждый раз называть ненастоящую фамилию. Подкинули одному библиофилу идею — выступить с предложением об издании словаря советских книголюбов. Откликнулись многие. Потянулись в инициативную группу книголюбы. Поначалу шушера какая-то. Собрал, скажем, токарь полное собрание сочинений классиков марксизма и революционных демократов — уже считал себя книголюбом. Главное, чтобы было не менее пятисот книг. Кумекаешь? Под старый декрет подгоняли. Но и настоящие знатоки на удочку попадались. Память-то короткая у людей!
Писали собиратели что-то вроде библиофильских анкет. Из них-то и выудили сведения о настоящих коллекционерах, их адреса, стаж собирательский, примерный состав библиотеки, разделы и всё такое прочее.
Тоненькой струйкой потекла информация, самые крутые владельцы, как правило, молчали, слухи распускали, что готовится новая экспроприация личных библиотек…
— А что, — не выдержал я, — такое уже случалось?
— Да я же тебе сказал, что под старый декрет подгоняли. Ещё в восемнадцатом году были приняты документы Совнаркома об охране библиотек и реквизиции частных книгохранилищ. Все личные библиотеки, если в них было больше пятисот книг, конфисковывались. Сам понимаешь — большинство владельцев оказывались контрой или сочувствовали контре и шли в расход. Книги учитывались, но много было, конечно, разворовано, уничтожено по неведению… Что оставалось — попало в библиотеки. Но мало. Гражданская война своё дело сделала…
Помню, сам буржуйку топил книгами из коллекции князя Долгорукова. Смотрю на огонь и радуюсь, как корчится и сворачивается в трубочку ненавистная харя контрреволюционера. Вот, думаю, и польза от тебя хоть какая-нибудь — согреть юного чекиста в тяжёлый час молодой Советской Республики. Двадцать папок гравюр сжёг, с половину этого стола каждая. Нет, сжёг меньше. Зашёл как-то товарищ Луначарский, посмотрел гравюры и предложил поменять пять или шесть папок на вязянки дров — по весу. Сначала не поверил я, — нарком всё же. Потом согласился. Принесли с полкуба сухих берёзовых поленьев и записочка: “Посылаю триста килограмм дров для неотложных нужд ЧК. С революционным приветом. Луначарский”.
А переплёты, помню, горели плохо. Особенно кожаные, с застёжками. Застёжки отрезал, на кожанку пришивал. Форсил…
— Лукич, — перебил я лирическое отступление ветерана-чекиста, а может, оно и к лучшему, что кто-то, рискуя жизнью, переправлял редкие книги и рукописи в библиотеку Конгресса.
— Почему же это к лучшему? К худшему. Это же наше культурное наследие.
— А как ты думаешь, что лучше для нашего культурного наследия — сгореть в огне буржуек, на свалках, исчезнуть в мешках старьёвщиков или быть сохранённым в книгохранилищах библиотеки американского Конгресса или Лондонской Национальной библиотеки?
— Это как посмотреть.
— А как можно на это посмотреть?
— А так! Кто-то воровал национальное достояние и на этом наживался. Помнишь, я как-то рассказывал тебе про Вольфа Гольштока. Ты не знаешь, сколько он наворовал и переправил с братом Меиром. Когда его взяли в Претории, при нём хранились тонны культурного наследия и километры склеенных холстов — от Рафаэля до Пикассо!
— Лукич! Во-первых, я не помню, кто такой Гольшток, а во-вторых, если даже он это украл и увёз в Преторию, то не на растопку же буржуйки.
— Да, и Меир, когда его доставили обратно, пел то же самое. Реквизировали, говорил, у контрреволюционного элемента. Якобы для лучшей сохранности предметов материальной культуры от русских варваров. Если бы он тогда не оскорблял Менжинского, не защищал своего брата Вольфа, злоупотреблявшего сходством с Владимиром Ильичём, его бы оставили жить-поживать да ума наживать. Может, и не пришлось бы говорить, что Ильич в Горках скончался.
— Но ты всё же не ответил на мой вопрос, Лукич. Что же всё-таки лучше?
— Лучше всего государству вернуть.
— Но у государства никто не брал. Государство силой всё забрало у людей.
— Опять тебе азы ленинизма вталкивать надо. Государство силой-то забирало только то, что награблено у народа. Ты что, забыл лозунг “экспроприация экспроприированного”? Это же главный лозунг большевиков!
— Главный, Лукич, и единственный, к сожалению. И очень прискорбно, что ты его ещё и защищаешь.
— Да разве я его защищаю? Да я его, может, и не понимал, но выполнял добросовестно. А тебе пытаюсь растолковать, как всё было на самом деле. Ты думаешь, я горжусь, что сжигал гравюры. Да мне, может, плакать хочется, когда я об этом вспоминаю.
— Представь себе, Лукич, что большевики вернутся к власти. Представь себе, что они снова выдвинут лозунг “грабь награбленное”. Что ты будешь делать? Брать тех, у кого библиотека большая, пытать, пока не признаются, что являются агентами влияния?
— Не ёрничай! Ничего я не буду делать, разве что выхлопочу себе прибавку к пенсии. Помнишь, я тебе о полковнике Зюганове как-то рассказывал. Может, сына и выберут. Сначала в президенты, потом в Председатели Верховного Совета…
— Ладно, Василий Лукич, — перебил я, — тебе и нынешняя власть скоро персональную восстановит. Досказывай о твоём клиенте, устал я, да и тебя не прошибёшь.
— Конечно, не прошибёшь. Закалка у меня чекистская. Мы из Феликса железного все выкованы. Не перекуёшь нас.
— Нет теперь твоего Феликса, Лукич. На свалке истории он. Как и вся чрезвычайка, гепеушка, эмведешка, энкеведешка, кагебешка…
— Скорей твои фээскаки и фээсбяки окажутся на свалке истории, чем моя чрезвычайка! Она вечно будет жить, как и её создатель. Всё! Слушай.
Когда добрались органы до библиофилов первого разряда и прощупали их коллекции, кое-кому чуть дурно не стало. Какие богатства от народа, от государства скрываются. Сколько танков и самолётов можно было бы построить на эти деньги! Перво-наперво пытались мягко уговорить укрывателей передать ценности на хранение государству, а им самим предложили при коллекциях быть хранителями, как бы завскладами работать — на полном обеспечении, конечно. Бесполезно. Согласились единицы. А когда стали описывать их собрания, выяснилось, что они, суки, самое ценное успели вывезти и распылить по друзьям-знакомым. Приезжает комиссия по учёту, а у них на полках — одни стенограммы съездов ВКП(б) расставлены, “Нивы” старые в пачках, собрания сочинений товарища Ленина, товарища Маркса. У одного аж пятьдесят комплектов полного собрания сочинений Горького нашли. Хотели пришить ему спекуляции в особо крупных размерах, но эксперты сказали, что больше, чем по пятиалтынному за том не продать. Не выгорело дело! Магазины были завалены Горьким. По полтора рубля за том.
Делать нечего. Пришлось на провокации пойти. Есть такой законный приём в оперативных действиях, когда речь идёт о безопасности страны. Потом общественность подключили. Пресса старалась. Пару показательных процессов устроили. Беркова Павла Наумовича взяли. Помог он невольно нам своими лекциями о теории и практике собирательства.
— Василий Лукич, кому же он лекции-то читал. Не вашему ли умнику?
— Нет, Ка… то есть, Боровячему он лично не читал. Читал он лекции в камере предварительного заключения сокамерникам. Туда к нему подсадили нескольких специалистов в области механики и точной оптики, в шарашках не хватало именно оптиков и механиков — специалистов по коробкам передач для тяжёлых самоходок и по ударостойким прицелам для новых танков.
— А какое отношение танки и самоходки к библиофильству имеют, Василий Лукич? Опомнись, Бог с тобой!
— Оказывается, имеют, если я об этом упоминаю. А вот какое: Максутов, ты, наверное, слышал о нём, — изобретатель зеркального телескопа и серии телеобъективов для зеркальных фотоаппаратов — страшно любил читать лекции. Ну, как сейчас выражаются, комплекс у него был такой. Так вот он организовал в камере кружок самообразования. Борейко Август Сильвестрович читал Максутову и Беркову лекции по теоретической механике и теории упругости, Максутов — курс оптики и оптического приборостроения, а Берков излагал двум технарям основы библиографии, историю и теорию библиофильства в новых условиях социалистического общества.
Как ты догадываешься, в камере сидел довольно грамотный “наседка”, который всё конспектировал, вернее, стенографировал и передавал, минуя следователя, моему умнику.
Всё это пригодилось при работе с библиофилами. Короче, когда собирателей книжных редкостей, рукописей, автографов поприжали, ручеёк культурного наследия превратился в огромное собрание печатной, рукописной и изобразительной продукции.
Когда конфискованное привели в порядок, началась работа по учёту материалов, добытых в процессе изъятия. Перед началом учёта Боровячий кое-что выбрал для себя, а охранник-недоумок стукнул в канцелярию Берии. Лаврентий Павлович заинтересовался книгами, присылал несколько раз в хранилище своих людей и тоже пару грузовиков приказал нагрузить. На дачу перевезли ему — в Абхазию. А заодно товарищу Сталину доложил, что Жданов прокол допустил с кадрами — злоупотребляют, мол, служебным положением.
Товарища Сталина на мякине в те годы провести было не так-то просто. Он позвонил товарищу Жданову в Ленинград и поинтересовался, что там за редкости книжные накопились в подвалах Большого дома на Литейном. Забыл я сказать тебе, что всё дело с библиофилами вело Ленинградское Управление, поэтому и хранилище устроили в подвале, сохранившемся от церкви, что стояла раньше на улице Воинова. Раньше она называлась Шпалерная.
— Она снова стала Шпалерной, Лукич.
— Вот, видишь. Правда — она всегда торжествует.
— Это уж точно, Василий Лукич, — подтвердил я, не понимая, о какой правде вещает ветеран.
— Товарищ Жданов послал список в Москву, но и заинтересовался, с какой стати вождь суёт нос в такое мелкое дело. А вот теперь ответь мне, какая это развращающая сила сидит в книгах, что противостоять ей не смогли такие железные люди?
— А что, Жданов тоже увёл себе пару вагонов раритетов?
— Пару не пару, но чем-то попользовался. Боровячева послал в хранилище с пометками на списке. А тот, бес его попутал, увёл себе ещё кое-что, не зная, что полная опись содержимого подвала уже отослана к Иосифу Виссарионовичу. А товарищ Сталин среди прочего отметил и ту тетрадь, которую ты видишь перед собой. Больше всего в списке товарища Сталина было военных книг. Картины на библейские темы все забрать приказал. Бюсты бронзовые князей русских и царей перевезли в Кремль. Да много ещё чего. Но почему-то его заинтересовала и “Лосиная книга”.
— Понятно, почему, — ведь ты сам говорил, что и по линии НКВД, и ЦК Булгакова курировал сам вождь. Может быть, Сталин не хотел, чтобы его любимый советский писатель оказался в ваших лапах.
— Может быть, может быть. Я, правда, думаю, что дело совсем в другом. Жаль, что торопливый ты маленько, вместо того, чтобы побольше почитать в “Лосиной книге”, затюкал меня глупыми вопросами. Думал, что потом как-нибудь вместе посидим и покумекаем над некоторыми интересными местами. У меня знаний маловато.
В этом деле, — продолжал Лукич, — оказалось ещё несколько накладок. Из того, что выбрал себе первый секретарь Ленинградского обкома, часть пришлось переправить товарищу Сталину, часть уступить Берии. Вот тогда-то Лаврентий Павлович и приезжал в Ленинград разбираться с самим товарищем Ждановым, Боровячего даже с собой прихватил. Думаю, что очную ставку им устроил. А сам следователем и понятым был.
Товарищ Жданов отделался лёгким инфарктом, потерю “Лосиной книги” взял на себя; Боровячий исчез с потрохами без записи в книге актов; я сижу как на горячих углях, присвоив себе право пользования чужой собственностью. Правда, так и не могу разобраться, чья это собственность: то ли Светланы Иосифовны, то ли пропавшего без вести Павла Ниловича. Или теперь искать старых владельцев.
Василий Лукич отодвинул бокал, смахнул крошки печенья со скатерти и пододвинул к себе “Лосиную книгу”. С минуту рассеянно перелистывал страницы, скользя глазами по автографам и вклейкам.
— Лукич, — нарушил я затянувшееся молчание, — я предлагаю тебе самый красивый выход из положения: сожги её в печке — и дело с концом!
— Да я бы давно это сделал, если бы не занимался расшифровкой текстов. Да и Боровячий для меня пока что как без вести пропавший. Думаю, что сотню раз каждое послание по буквам исследовал. Кажется, разбуди среди ночи, назови страницу — по памяти без запинки любую продекламирую. Вот здесь всё сидит.
Лукич постучал по своему черепу, тяжело вздохнул, и поднялся из-за стола. Я тоже встал.
Прощаясь, я шепнул ему на ухо: “Значит, Булгаков был прав — рукописи не горят”.