ГЛАВА ПЯТАЯ ДЕВЯТЬ ЛЕТ НАЗАД

Вот и пришел черед этой печальной истории. Пора вернуться в юность.

Моя мать была женщина красивая, но не обеспеченная. Приданого у нее не было, и, разумеется, брак ей не светил.

Она была просто содержанкой крупного королевского чиновника, человека довольно знатного происхождения. Поэтому внешняя сторона ее жизни была великолепна, но основывалась на чрезвычайно шатком фундаменте. К несчастью, душа у нее была пылкая, и она совершила страшную ошибку, непростительную для содержанки: влюбилась в своего господина. От этой любви родились два моих старших брата и я, самая младшая в семье.

Пока был жив отец, все кругом, конечно же, считали маму госпожой и мы жили и воспитывались, как подобает детям из хорошей семьи. Это, кстати, и объясняет, почему я не терялась ни в графском замке, ни в королевском дворце.

Связь их была целиком незаконной, вот почему ей придавался подчеркнуто пристойный вид. И, видимо, отец и мать, увлеченные созданием этой красивой картинки, совершенно забыли о том, что писана она на негодном холсте.

Братья были уже подростками, когда отец был убит. И все, разумеется, сразу закончилось. Как сказали заплаканной маме, будь ты хоть трижды матерью его детей, но если ты всего лишь содержанка, то и место твое и твоих ублюдков на помойке. Семья отца весьма недвусмысленно показала ей на дверь, попутно отобрав все, что, по их мнению, ей совершенно не принадлежало.

Тут-то и выяснилось, что жить нам не на что.

Первенцу, моему старшему брату Жерару, отец, правда, успел выправить дворянство и для фамилии отписать крохотный клочок земли, дающий право на приставку «де». Но четверым жить на доходы, что давала та земля, было совершенно невозможно.

Мама, продав уцелевшие драгоценности, отдала меня и Робера в монастырь с условием, что брата выучат на священника, а со мной разберутся позже, когда я подрасту. Оставшиеся деньги она отдала Жерару, а сама надела лучшее платье, прошлась павой по городу, как в былые времена, и, дойдя до реки, утопилась.

Она была не права с самого начала. Маму сгубила порядочность, совершенно неуместная в ее положении. Она думала, что ее кроткий нрав, искреннюю любовь и благородный характер люди оценят по достоинству и простят ей то, что отец провел ее мимо алтаря. Бедная глупая мама… Скольких таких растоптали и тихо, и прилюдно. Никого не интересуют чувства, важно их документальное засвидетельствование. Обеспечь ей отец поместье и хороший доход, люди, конечно бы, шептались за спиной о ее подлости и продажности, но зато в лицо ни одна собака, ни одна титулованная шлюха не посмела бы оказать ей неуважение. Но матушка была слишком горда, чтобы просить отца об этом. «Она все понимала…» Результат был печален. Видимо, бабушку сожгли слишком рано, и она не смогла научить дочку, как правильно жить.

В прощальной записке мама просила нас лишь похоронить ее рядом с отцом. Интересно, кто бы нам это позволил?

Она была похоронена на кладбище для самоубийц, в неосвященной земле, без всего, что положено католичке в последний час.

Жерар сказал: «Мама подождет, они с отцом теперь мертвы, и для них время течет по-другому. Мы исполним ее просьбу чуть позже».

Это был первый урок для меня.

Быть красивой, конечно, очень приятно, но если ты о себе не позаботишься, никто о тебе не позаботится. Люди могут предать, умереть, отвернуться. Зато вещи, которые принадлежат тебе и собственность которых за тобой официально признана, останутся с тобой. Они надежней людей.

И именно в то время я поняла, что мужчины менее стойки, чем женщины.

Братья не выдержали и сломались. Собственная дальнейшая жизнь перестала их интересовать. Они не хотели бороться. Жерар был слишком беден, чтобы быть дворянином, и слишком благороден, чтобы стать мещанином. Он избрал странное, на мой взгляд, занятие, которое, по его мнению, отвечало его положению, и стал палачом.

Теперь, никто не смог бы его упрекнуть в том, что он, дворянин, опустился до зарабатывания денег на жизнь ремеслом.

Нет, он по-прежнему занимался тем, для чего его готовили: убивал людей.

Пусть не на войне или на дуэли, а на городской площади, и не шпагой или мушкетом, а топором, но какая, в сущности, разница?

Люди его сторонились, как прокаженного, и Жерара это полностью устраивало.

Робер послушно стал священником, не чувствуя в груди ни малейшей божьей искры, призывающей его к этой стезе. Сколько подобных ему… Он был тих и замкнут, но все знают, что священнику и полагается быть таким. Я думаю, со дня смерти мамы душа у него кровоточила день за днем, он был самым добрым из нас.


Прошло несколько лет, и все забылось. Другие события заслонили в памяти людей все, что произошло с нашей семьей. Осталось лишь стойкое настороженное отношение к нам, хотя мало кто помнил, почему это.

Той осенью, в день празднования пресвятой Марии Сентябрьской, когда нас с Робером отпустили на праздник к брату, Жерар сказал: «Вот теперь пора».

Мы дождались ночи, взяли заступы и пошли к часовне, туда, где за оградой были могилы самоубийц. Было тихо и темно.

Жерар, теперь весьма опытный во всем, что касается переправки человека в мир иной, с помощью Робера откопал останки. Платье лучше сохранилось, чем мама, я же говорила, вещи прочнее людей. Робер по всем правилам отпел ее, и мы отнесли маму в склеп к отцу.

Вот теперь им действительно было наплевать на людей, на их глупые правила и обряды. Прав был Жерар, у живых другое время. Никто ничего и не узнал.

Я росла в монастыре, и все ясней мне становилось, что там я не останусь. Добродетель почему-то стойко охраняет лишь дурнушек. Наверное, у нее дурной вкус.

И именно в пятнадцать лет на моем плече появилось клеймо. Этот загадочный момент я обойду молчанием. И не потому, что стыд закрывает мне уста. Просто за все эти годы я убедилась, что правда не интересует никого. В наше время басням верят охотнее, любая, даже самая дикая ложь принимается тем благосклоннее, чем точнее она отвечает запросам слушающего. А проверить сказанное никто почему-то не хочет. Ведь для этого надо думать, делать, шевелиться. Гораздо удобнее принять все, как оно есть. Хотя можно и рассказать, почему бы нет…

Я любила, когда из монастыря меня отпускали к брату. В его доме, полном странных вещей и загадочных трав, я чувствовала себя куда лучше, чем в нашем монастыре, где под внешним благочестием таились те же грехи, что и в миру. Словно я не видела, каким взглядом провожают меня святые отцы, допущенные в этот сестринский рай! Благочестия в их взглядах было ровно столько же, сколько во взоре томящегося на цепи бугая, когда мимо него ведут стадо коров.

В городе тоже отбоя не было от желающих скрасить тяжелую жизнь молодой сиротке. Причем то, что называется общественным мнением, было просто в ярости от моей неприступности, воспринимая это как дьявольскую гордыню и вызов почтенному обществу.

Поведи я себя, как тысячи девиц, сломленных обстоятельствами, все бы с облегчением вздохнули, осудили меня, а потом пожалели — бедная, рожденная в грехе малютка, яблоко от яблони недалеко падает.

Но у меня были собственные планы на то, как сложится моя жизнь, и падать туда, куда пытались спихнуть мою мать, я не собиралась. Местным кавалерам это очень не нравилось.

И однажды погожим днем, когда брат отсутствовал, выполняя свою работу, в его дом заявился влиятельный в городе господин в очень красивой бархатной маской на лице и, подкреплением в виде нескольких лакеев.

Господин был почему-то очень обижен моим отказом принять его покровительство.

Его люди связали меня, отыскали в инструментах Жерара подходящее клеймо, раскалили и впечатали лилию мне в плечо. Обуглилась кожа, шипела, превращаясь в сгустки крови. На глазах чернело под раскаленным железом мясо. Такой боли нет, наверное, и в аду. Зубы мои так сжали засунутый в рот кляп, что его только к вечеру удалось удалить изо рта.

Заклеймив несговорчивую дурочку, господин, довольный шуткой, потрепал меня по щеке и поспешно удалился. Стоящий на страже лакей предупредил, что возвращается домой Жерар.

Брат первый, как профессионал, оценил проделанную надо мной работу. С точки зрения палача, клеймо вышло безупречно.

Чтобы достать увязший в зубах кляп, Жерару пришлось разжимать мне челюсти какими-то железяками. В результате хрустнул и сломался с левой стороны зуб, рядом с глазным, пришлось его удалить.

Это и был заключительный итог такого полного на события дня.


Ну и что было делать бедной, незаконнорожденной сиротке? Подать в суд? На кого, на человека в черной маске? И его бы нашли? Правда?

Как сейчас вижу, суд объявил бы меня невиновной, судья дунул бы на клеймо и оно упорхнуло с плеча. Все кругом признали бы меня честной девушкой и, утирая слезы, доверили бы роль Пресвятой Марии в пасхальной процессии.

Королевскую лилию нельзя удалить, не срезав полплеча. Клейма для того и ставят, чтобы они сопровождали своих владельцев всю оставшуюся жизнь. И отсутствие куска плеча является точно таким же клеймом, как и лилия, что украшала его до операции. Только скрыть его куда труднее, чем небольшой цветок.

Брат лучше меня знал жизнь.

— С таким украшением долго не живут… — заметил он.

— Посмотрим! — крикнула я, выплевывая остатки кляпа. — Ведь я не виновата!

— Ты невиновна перед Богом, перед людьми с лилией на плече ты будешь виновной всегда.

Наверное, палачами становятся очень умные люди.

А теперь заметьте, я не сказала, что это история правдива. Может быть, я и лгу. В конечном итоге я не собираюсь выворачивать свою душу наизнанку! Я просто вспоминаю… А к истории с лилией мы вернемся позже.

— Ты должна уехать из города, — сказал тогда Жерар, прикладывая на клеймо примочку. — Робер получает где-то в Берри приход, ты поедешь с ним. Я буду скучать по тебе, сестренка!

— Со мной не соскучишься! — надув губы, заявила я.

А что я могла ему еще сказать? Он и так все понимал.


Мы с Робером перебрались в Берри.

Он стал священником в маленьком приходе, я сидела затворницей дома, ведя скромное хозяйство, наслаждаясь тишиной и спокойствием. Потихоньку рубцевались раны на сердце.

Хотела ли я большего? Ну если в детстве вас учат правильно держать спину в красивом платье и грациозно танцевать, то в юности трудно согласиться с тем, что ваш удел — кухня и кладовая.

Граф де Ла Фер вспоминает, что мы с братом были в Берри пришельцами и никто не знал, откуда мы явились. Конечно, он, как всегда, прав. Священнослужители у нас, во Франции, что цыгане — шастают себе по стране, не оставляя никаких следов.

Другое дело, что ни Робер, ни я старались ни с кем не общаться. Этот образ жизни был для нас наиболее привычен.

Брат с головой ушел в дела своего прихода, надо было бы радоваться, но я видела, что делает он это, истязая себя, словно стараясь непосильной, отнимающей все время работой заставить себя ни думать, ни чувствовать, ни жить.

Сердце болело, но что я могла сделать? Сломанную душу извне не срастишь, а сам Робер упорно не замечал, что Пресвятая Дева смотрит на него со стены церквушки мамиными глазами.

Зато вскоре о благочестии молодого падре заговорила вся округа. Слепые люди… опять они видели только то, что снаружи, и не могли понять, что человек отказался от жизни, что, разрывая себя на части ради остальных, он делает это не от полноты души, как у настоящих подвижников, а, наоборот, от полной ее пустоты.

Мое затворничество тоже рождало слухи и сплетни. Когда я выходила в церковь, за мной просто тянулся шлейф загадочности куда длинней королевского. А мне так хорошо было одной, со своими думами, своими книгами.

Клеймо тоже чувствовало себя превосходно.

Но все чаще на тех же службах, что и я, стал появляться молодой граф де Ла Фер, двадцатипятилетний красавец с внешностью бога и манерами принца.

Разумеется, совершенно случайно.

Умный, тактичный, сдержанный, граф очень ловко начал свою осаду молодой белокурой красавицы. Он не шел напролом, не обнаруживал своих чувств, а тихонько приручал меня к себе. Постепенно мы стали друзьями и душа моя начала открываться навстречу этому человеку.

Ну и не будем забывать, что для бедной незаконнорожденной девушки стать графиней, супругой красавца перед Богом и людьми — неслыханная честь. Какой благородный граф!

Не успела я опомниться, как оказалась в глазах влюбленного графа божеством. Он открыл во мне сверкающие высоты и мерцающие загадочным светом глубины. Я была волшебницей, пленительной золотоволосой феей с острова Яблок.

Вы знаете хоть одну фею с клеймом на плече? Я — нет.

Слишком быстро граф вознес меня на пьедестал, я не успела втиснуть в тот крохотный промежуток, где еще оставалась просто красивой девушкой, свой рассказ о заклеймившей меня лилии.

А быть графиней так хотелось…

И когда де Ла Фер смотрел на меня темными ласковыми глазами, слабость обволакивала меня, я мечтала, чтобы именно он, мой любимый, стал моим мужем.

И все было бы правильно, не понарошку, как у отца с мамой, а по-настоящему. Чтобы мы всю жизнь прошли вместе рука об руку, чтобы я родила ему дюжину здоровых и красивых детей, чтобы умерли мы в один день и лежали вместе под одной плитой до того момента, как пропоют над нами трубы Страшного суда, и мы, рука об руку, как и при жизни, пойдем с ним к Божьему престолу на суд Его. Безмозглая дура!

Провинция и ахнуть не успела, а граф уже вел меня к алтарю…

Робер с тихой улыбкой в грустных глазах венчал нас, а когда де Ла Фер одел новую жену в новое платье и показал все это свету, общество было сражено моей красотой и признало нас прекраснейшей парой на земле со времен Адама.

Граф де Ла Фер упоенно творил рай на земле, не жалея для этого ни средств, ни людей.

Я стала хозяйкой замка, легко вспомнила все то, чему учила меня матушка, и, видит Бог, справлялась со своими новыми обязанностями так, словно родилась в колыбели, увенчанной короной с девятью жемчужинками[6].

Мы и правда были неразлучны ни днем, ни ночью. Когда де Ла Фер на короткое время отлучался, я просто заболевала. Когда же он появлялся, солнце опять заливало землю, и иногда я думала, что умру от немыслимого счастья, и только молилась, чтобы это произошло на руках мужа. Видимо, кто-то услышал мои мольбы…

Разумеется, я не пропускала ни одной охоты, несмотря на то, что скакать в дамском седле по лесам — это сплошная пытка. Но граф был глух к моим робким просьбам разрешить ездить в мужском костюме и мужском седле. Для дамы это неприлично — раз и навсегда мягко объяснил он, целуя мне пальцы.

Моя жизнь превратилась в сказку, а вот Робер что-то сдал. Да, он по-прежнему был деятельным, скромным и благочестивым. Но лицо его поражало своей бледностью.

— Что с тобой? — потребовала я как-то ответа.

Это произошло некоторое время спустя после моей свадьбы, когда свадебные хлопоты немного улеглись. Мы сидели около церквушки на нагретой солнцем скамье. В полумраке церковных помещений Робер еще казался здоровым, но на свежем воздухе было видно, что в лице у него ни кровинки.

— Не знаю, — улыбнулся брат. — Просто я устал. Ведь столько ночей не спал с тех пор, как мы обосновались в Берри, все думал, что же будет с тобой. Ведь не могла же ты вечно вести мое нищее хозяйство. Но раскисать было нельзя, вот я и держался. А когда все так замечательно разрешилось и теперь я не боюсь за твою дальнейшую судьбу, усталость вдруг навалилась на меня, как каменная плита.

— Ты просто перетрудился… — я гладила тонкие, словно высохшие руки Робера. Кисти у него были, как у нашего отца. Такие же крупные, но безупречно ровные, с длинными сильными пальцами, на которых небольшими выпуклостями выступали суставы. Ногти отливали синевой.

— Ну конечно. Ты права, — накрыл мою руку своей Робер. — Аннет, не сердись на меня, но я покину вас с графом на время. Я испросил отпуск, съезжу домой, помолюсь. Мама снится мне каждую ночь, плачет.

— А мне перед венчанием снилась… — вспомнила я. — Перекрестила и растаяла. Жерара от меня поцелуй, я ему подарок приготовлю. Не гости там долго, ладно?

Робер уехал. Празднества в замке продолжались.

Был сентябрь, как и сейчас. Начинался осенний сезон охоты…


Я не верю в предчувствия.

Сколько раз так бывало — на душе тяжело, словно черная туча лежит, места себе не находишь, а ничего дурного не случается. А часто даже намека нет, все как на подбор благополучно, и тут как грянет буря… Утро той охоты ничего не предвещало. Ну совершенно ничего. Кони ждали у крыльца, и егеря с трудом удерживали на сворах рвущихся собак.

— Мадам, Вы божественны в этом костюме! — одарил меня комплиментом де Ла Фер, и охота началась.

Собаки взяли след матерого оленя, и наша кавалькада рванулась за гончими, приклеившимися к следу носами. Глаза де Ла Фера блестели, он несся вперед, как Юпитер. Я прилагала все усилия, чтобы держаться рядом с ним. Его быстрые взгляды в мою сторону горячили, словно искристое вино. Как я любила своего супруга, как гордилась им! . — Собаки махом прошли небольшой лесок и вынеслись по следу на опушку, пересекли поле, проселочную дорогу и устремились опять в лес. Мы скакали за ними, белые перья вились на моей голубой шляпе.

Конь на всем скаку попал копытом передней ноги в какую-то ямку-норку на поле. Резко дернулся всем телом, и я слетела с проклятого дамского седла. Удар — мир вспыхнул и погас.

Как оказалось, вот и кончилось мое счастье.

На свою беду я быстро очнулась. Очнулась, чтобы пережить то, чего врагу не пожелаю. Самому заклятому врагу.

Граф слетел с коня и метнулся ко мне. Заметив, что мне не хватает воздуха, кинжалом распорол платье. Рукав съехал, оголяя левое плечо.

Де Ла Фер увидел клеймо.

И я увидела, как рушится с грохотом возведенный им пьедестал. Как с небесного Олимпа, куда он вознес меня, я низвергаюсь вниз, превращаясь из богини в грязь, в падаль, в сборище нечистот. И опять стремительно пролетаю тот момент, когда я просто человек. Человек… да где уж там…

Ну почему время не лечит? Почему я до сих пор содрогаюсь, вспоминая его глаза? Почему у меня ноет сердце, дышать становится нечем и страшная обида переполняет меня? Обида и самое страшное разочарование в моей жизни, непрошеные слезы навертываются на глаза, больно и обидно до сих пор… До сих пор кажется, что надо было что-то сделать, что все неправильно, что он просто не понял. Но память не обманешь, сколько ни дергайся, ни кусай до крови губы, ни пытайся найти объяснение, оправдание человеку, которого любила.

Увидев клеймо, граф де Ла Фер встал и отряхнулся.

Больше не кинув на меня ни единого взгляда, он повернулся и пошел к коню, спокойно и коротко отдав егерям одно-единственное распоряжение.

Те подняли меня с земли, словно куль муки, умело, как стягивали ноги убитому оленю, связали мне руки за спиной и повесили меня на дереве, растущем тут же, на обочине богом забытой дороги.

Граф проехал мимо дерева и продолжил охоту.

С раскрытым ртом я смотрела ему вслед. Наверное, это было очень глупое зрелище: висела на дереве женщина с растрепанной прической, с испачканными землей юбками, платье ее на груди было распорото, глаза выпучены, а нижняя челюсть отвисла. Только мне было не смешно.

После падения все мысли куда-то вылетели, но и остатками разума я понимала, творится что-то не то, люди, опомнитесь!

Любимый мой, если я виновата перед тобой, объяви мою вину, проведи расследование и голую выгони из своих земель, если я в чем-то нарушила закон! Натрави на меня собак, если я преступница!

Ну почему ты казнишь меня без суда и следствия?!! Ведь ты же даже не разобрался, за какие злодеяния появилась у меня эта лилия на плече?!!

Почему ты взял на себя функции Бога, ты всеведущ и всемогущ?!! Ты, который меня боготворил и целовал следы моих ног?

Почему же ты отказал мне, своему божеству, в праве, которое дается последним бродягам? В праве на правосудие?!!

Не потому ли, что изначально считал себя человеком, а меня чем-то другим?!! Женщиной — чем-то средним между животным и волшебницей? Безупречный, благородный, бесподобный де Ла Фер!

В этот день я умерла в первый раз.

Прав был Жерар, когда сказал: ты невиновна перед Богом, перед людьми с таким украшением, плече будешь виновна всегда.


Оказывается, если висишь на дереве, мир видится совершенно по-иному. До меня сквозь звон в разбитой голове доносился далекий лай собак, звук рогов. Наконец раздался ликующий сигнал победы, олень был загнан.

Удачи тебе, любимый, ты спокойно втыкал веточку, смоченную в его крови, в свою красивую охотничью шляпу. Надеюсь его седло запеченное с грибами, было нежным и вкусным, а вино на столе рядом с мясом крепким и терпким. Твои люди были, как всегда, молчаливы и послушны. Лишь пылал во дворе, нарушая гармонию, костер из моих платьев. Глупо. Их можно было просто отдать, как отдают вещи после богатой покойницы бедным людям, на радость живым.

В душе моей бушевало ядовитое пламя обиды, оно выжигало такие глупые, смешные вещи, как доброта, честность, честь. Распадались на черные дырчатые лоскуты с завернувшимися краями верность, кротость, доверчивость. Диким криком кричала, пытаясь сбить с себя бушующее пламя первая, самая чистая в жизни любовь. Ничего, обуглилась под мертвым взглядом любимого, на ее останках, превратившихся в черные угли, взметнув подолом серый пепел, заплясала сарабанду ненависть.

После смерти мамы я закрыла свою душу, загородила ее от людей. Там, на дереве, душа открылась вновь, но теперь ненависть и ярость текли из нее в мир пенистым ядовитым потоком. Спасибо тебе, родной мой, ты раз и навсегда отучил меня верить в людей!

Слезы текли, текли… Потом высохли.

С дикой яростью я начала дергаться все сильнее, стараясь освободиться. Как оказалось, дурами рождаются. Тело съехало вниз, связанные за спиной кисти рук, зацепленные веревкой за сук, остались на прежнем месте. Руки вывернуло в плечах. Чудовищная боль колоколом загудела в разбитой голове, и я поняла, что все, умираю.

«Скоро увижу тебя, мамочка! — подумала я. — И тебя, бабушка. Познакомимся, сравним свою смерть. Но мне кажется, что я погибла ближе к небу, чем вы…»

Что поделать, плохая наследственность.

Выпадали из моей прически на усыпанную листьями землю Украшенные жемчужинками шпильки.

Больше ничего не помню.

Загрузка...