Что солнце не выжгло, вытоптали ноги – вокруг Нарбоннского замка не сыскать ни травинки. Земля утоптана, высушена, едва не звенит. Низко нависает белесое тулузское небо.
Эдакое диво громоздится у полуночных ворот, тех, что обращены к дороге, уводящей прочь от Тулузы!
Устойчиво расставив ноги, задрав голову, любуется граф Симон огромной осадной башней.
Еще прежде по симонову зову примчался из Нима Ламберт де Лимуа, знаток и обожатель механизмов. Несколько дней провели неразлучно, об орудиях рассуждая. Симон вспоминал то, что в Святой Земле успел повидать; Ламберт же свои мысли высказывал.
Башню поименовали «Киской» – за то, что рычаги для метания камней и горящих факелов сходны с кошачьими лапками. Киска – сооружение затейливое и грандиозное, наподобие собора. Сверху, кроме хищных лапок, есть впивучий мост с крючьями: как закинешь на стену, так вгрызется – не оторвешь. Катапульта у Киски мощная, брошенный ею камень летит на версту.
Ходят Симон и Ламберт вокруг Киски, едва не облизываются: нравится им.
Башня громоздится над ними на высоту в три симоновых – немалых – роста. В длину же она вдвое больше, чем в высоту.
Она лежит на больших деревянных катках.
Хоть и утоптана, хоть и высушена летняя земля, хоть и черствее она рабской доли, а все же Киска проминает на ней глубокие борозды.
«Или я брошу Тулузу себе под ноги, или она меня убьет».
Под защитой чудища можно подобраться под стены и сделать подкоп, так что рухнет стена, костей не соберешь. Можно перебраться поверху, для чего и мост. Можно забросать Тулузу камнями, облить греческим огнем, запалить и сжечь и тем самым избавить себя от этой несчастной любви.
Ибо как еще назвать ту страсть, что обглодала, изъела Монфора? Он не мог овладеть Тулузой и не в силах был отлепить ее от сердца; сплелись в смертном соитии и разорваться уже не могли.
Были среди франков и такие, кому эта страсть виделась одним неразумием. И не скрывали они от Симона своих мыслей, ибо во всем были ему равны; помогали же ему из любви к Господу и Церкви и по вассальному долгу перед королем Филиппом-Августом.
И сказал Симону мессир де Краон, знатнейший рыцарь из тех, что прибыл в Лангедок по зову дамы Алисы:
– Сдается мне, мессир, что вы охвачены безумием.
Симон погладил Киску, будто это была девушка, и охлопал ее бревенчатый бок, будто была она добрым конем, и ответил Краону так:
– Я думаю зажечь город греческим огнем. – Он произнес «грижуа», «греческая забавка» – слово, известное всем, кто был в Святой Земле. – Клянусь Святой Девой, мессир, Тулуза на своей шкуре изведает, каково это изделие сарацин!
Краон – ровесник Монфора; как и граф Симон, состарился под кольчугой и шлемом.
И отозвался Краон:
– Господь с вами, мессир! Не пепелищем же собираетесь вы править?
Но тут вмешался кардинал Бертран, раздраженный всеми и вся.
Для начала напустился на Краона.
– Так что же вы, мессир, – загодя ярясь, осведомился кардинал, – сомневаетесь в том, что Господь поможет нам овладеть Тулузой?
Краон, в глаза легату дерзко глянув, сказал:
– Я сомневаюсь в том, что графу де Монфору вольготно будет править пепелищем.
А легату только дерзости и надо было. Раскричался:
– Не всякому слову, какое рвется с губ, волю давайте! Думайте, мессир, прежде чем говорить! Не усомняйтесь в милости Божией! Господь осудил Тулузу смерти и послал меня сказать вам это.
– Да? – насмешливо молвил Краон. – А я-то, темнота, думал, будто вас послал папа Гонорий…
Легат вспылил. Хотел ударить Краона по лицу, но Краон перехватил пастырскую десницу.
Кардинал Бертран выдернул руку и резко сказал:
– За слабоверие и дерзость я осуждаю вас посту, на хлеб и воду.
– Надолго? – спросил Краон.
– На два дня.
Краон повернулся к Монфору и сказал высокомерно:
– Знать бы заранее, какие дела здесь творятся. Не стал бы слушать вашу супругу. Ноги бы моей здесь не было! А вы, мессир де Монфор, оставайтесь ковать свою погибель, коли вам охота.
Симон только и сказал ему:
– Прошу вас, мессир, подчинитесь легату.
И ушел Краон в бешенстве.
А легат, проводив его глазами, начал Симона грызть.
– Вы теряете уважение воинов Христовых. Скоро вы не сможете удерживать их в руках. Вы нерешительны, вы стали слабы…
Симон сжал губы, чтобы не отвечать.
Кардинал Бертран сощурил глаза – за долгую зиму успел возненавидеть Симона – и добавил едко:
– Должно быть, старость притупила ваш воинский дар, а неудачи и грехи лишили рассудка…
Симон склонил голову и тихо спросил легата:
– Святой отец, могу я нижайше молить вас об одной милости?
– Просите, – отозвался легат, немного удивленный. Он не ожидал от Монфора такого смирения.
– Уйдите, – еле слышно проговорил Симон. – Ради всего святого, уйдите отсюда!
– Давай!..
Под крики, рвущиеся из натруженной утробы, под резкие сигналы свистков, тянут башню за кожаные ремни. Будто гребцы на галере: взяли! взяли!..
Тяжелые колеса катков, сделанные из цельного спила, начинают оборачиваться.
– Давай!.. Давай!..
Долго, натужно влечется башня под стены Тулузы. Вот она выплывает из-за Нарбоннского замка – смертоносное чудище, одних устрашая, других радуя.
Сбоку от тянущих башню идут солдаты с высокими щитами, прикрывают от стрел и камней.
А Тулуза, едва только завидев Киску, тотчас же признала в ней свою близкую погибель и начала обстреливать сразу с двух сторон: от Саленских ворот и от ворот Монтолье.
По разумному приказанию Симона, Киску обливают водой из бочки. Бочку поднимают на самый верх осадной башни с помощью блоков и веревок. Деревянная Киска должна быть все время влажной, чтобы ее непросто было поджечь. По такой жаре приходится таскать бочки несколько раз в день.
Долго не приступали к вечерней трапезе – ждали графа Симона; тот все не шел. Только Краон потребовал хлеба и воды и вкушал, на легата не глядя, с видом горделивым, будто невесть какое яство.
Амори сказал, наконец, что за отцом надо бы послать.
– Я пойду, – молвил епископ Фалькон. И легко поднялся из-за стола, не позволив себе возразить.
Фалькон знал, где искать Монфора, и не хотел, чтобы тому помешали.
Монфор был у могилы обоих Гюи, брата и сына, на маленьком кладбище под стеной часовни. Стоял на коленях, выпрямив спину и вытянув перед собой сложенные ладонь к ладони руки.
Фалькон замер, боясь разрушить его уединение.
Симон молился вслух, в самозабвении, как это часто с ним случалось, когда переставал заботиться о том, звучат ли слова в голос или же гремят в одной только душе.
Закатное солнце обливало Симона расплавленным золотом. На стене часовни застыла в неподвижности его тень, темный, увеличенный профиль с крупным носом и тяжелым подбородком.
Он произносил слова уверенно, и Фалькон понял, что он делает это не впервые. Почти не дыша, епископ слушал.
Симон просил о смерти. И как же он расписывал ее перед Богом, как упрашивал, какой милой представлял ее в своих мольбах. Чаял найти в ней покой и долгожданный мир, полнилась она тишиной. Той тишиной, в которой так слышен шелест лепестков Вселенной.
И тосковала душа Симона по этой тишине. Глотнуть бы ее, исцеляя раны, – а там суди меня судом Своим, Господи!
Симон замолчал. Опустил руки и совсем другим тоном спросил (а головы так и не повернул – на спине у него глаза, что ли?):
– Подслушиваете, святой отец?
– Да, – сказал Фалькон.
Симон встал, приблизился к епископу – высокий, в наступающих сумерках страшноватый.
– Зачем? – спросил он Фалькона.
– Собственно, я пришел звать вас к трапезе. Все уже собрались.
– А, – отозвался Симон. И замолчал. Но с места не тронулся.
Тогда епископ Фалькон сказал ему бесстрашно:
– А вы, оказывается, малодушны, мессен де Монфор.
Симон скрипнул зубами. Фалькон взял его за руку.
– Идемте же, вас ждут.
Но сдвинуть Монфора с места ему не удалось. Симон стоял неподвижно. И безмолвствовал. Наконец он заговорил:
– Скажите одно, святой отец: почему наша кровь не дает всходов?
– Почему вы так решили?
– А что, разве это не так? – в упор спросил Монфор.
Фалькон откликнулся:
– На все воля Божья.
– Господь не благословил мои труды, – упрямо повторил Монфор. – Все было напрасно. Кардинал прав: я становлюсь старым…
– Кардинал вовсе так не считает. Просто он хочет таким образом подхлестнуть вашу решимость.
– Меня не нужно подхлестывать! – зарычал Симон. – Я не вьючный верблюд, чтобы меня…
– А вы гордец, – заметил Фалькон.
Помолчав, Симон отозвался, уже спокойнее:
– Конечно.
– И притом малодушны.
Неожиданно Симон проговорил:
– Дыхание мое ослабело, дни мои угасают; гробы предо мною…
Он все еще держал епископа за руку и сейчас больно смял его пальцы. Фалькон поморщился.
– Простите, – опомнившись, пробормотал Симон.
Епископ Тулузский улыбнулся, потирая руку.
– Вы помните, малодушный гордец, чье имя носите?
– Симона Петра…
Фалькон пропел вполголоса:
– Tu es Petrus, et super hanc petram aedificabo Ecclesiam meam…[1]
– «Камень», – задумчиво повторил граф Монфор. – Я – Симон, я – Петр, я – камень, положенный в основание…
Фалькон внимательно смотрел на него снизу вверх ясными светлыми глазами.
– Но я ведь не камень, – совсем тихим голосом добавил Симон. – Я человек, мессир. Я человек, и мне бывает больно…
О симоновой слабости знает только Фалькон. Наутро Симон опять огрызается в ответ на попреки вечно раздраженного легата, он снова орет на рыцарей, которые грозятся уйти, если граф не заплатит. И на Тулузу обрушивается первый залп из мощных катапульт Киски.
Кому Киска, а кому геморрой в задницу.
Строптивая дама Тулуза не желает Монфора. Не желает и все тут! Этот франк ей противен. От его домогательств ее с души воротит.
А быть осажденной – особенный образ жизни, и ей это даже начинает нравиться. Потому что не одолеет граф Симон даму Тулузу. Не по зубам орешек.
Не только воины – даже простолюдины, даже женщины бьются теперь с клятыми франками.
У ворот Монтолье помогают они управляться с катапультой. Сейчас одна беда у Тулузы, одна цель – монфорова осадная башня. На нее направлены сейчас все силы.
25 июня
Рассвет едва занялся. Но уже и в этот ранний час грозило прохладное утро превратиться вскоре в испепеляющий полдень – вечный полдень Тулузы, который почти сразу сменяется ночью.
В часовне Нарбоннского замка шла ранняя месса. Слушали женщины, младшие дети, а из рыцарей – сам граф Симон, сенешаль Жервэ и пятьдесят человек лучших бойцов, которых Симон держал в замке, всегда под рукой. В маленькой часовенке все не помещались, потому многие оставались у входа, слушая из-за раскрытой двери.
Остальные крестоносцы оставались в лагере за стенами, либо у Киски, под прикрытием высоких, обтянутых кожей и облитых водой щитов, за какими обычно сберегаются лучники.
Когда внезапно взревели трубы и раздались – обвалом – громкие крики, Симон и головы не повернул. Даже Фалькон, который вел службу в этот немирный утренний час, запнулся и продолжил после краткой паузы.
Бой завязался сразу в двух местах – перед обоими воротами, ближайшими к Нарбоннскому замку. Пока молодой Фуа у Саленских ворот стягивал на себя франкскую конницу, Рожьер де Коминж подбирался к башне. С Рожьером были арагонцы.
Трубы рвали воздух, их хриплые голоса дырявили уши. Под копытами звенела сухая земля.
И вот у Монтолье под знаменем с золотым крестом показался сам старый Раймон Тулузский. Крик сделался нестерпимым.
Возле Киски шла резня. Скрываясь за палисадами перед воротами Монтолье, арбалетчики из Фуа посылали стрелу за стрелой. Многие франки побросали щиты и бежали, спасаясь на лошадях. Среди них было много раненых. Раймон велел преследовать их.
Солнце быстро наливалось жаром, разогревая доспехи.
И вот в часовню Нарбоннского замка врывается копейщик. От него пахнет пылью и горячим железом, и руки у него в крови. Прерывая епископа, прямо с порога орет:
– Мессир! Граф Симон!
– Пошел вон, – не поворачиваясь, говорит Симон.
Копейщик бежит, толкаясь, к Симону, хватает графа за плечо, трясет, будто хочет пробудить.
– Мессир! Нас побили!
– Правильно сделали!
– Мессир!..
– Твою мать!.. – шипит Симон.
– Ваши люди умирают!.. – кричит копейщик. – Без вас они погибнут!..
Ударом кулака Симон отшвыривает солдата.
– Дай мне приобщиться, ублюдок! – кричит Симон. – Не видишь, я стою у Святых Таин. Убирайся!
Сенешаль Жервэ помогает копейщику встать и вместе с ним выходит из часовни. Месса продолжается. У Симона странно безмятежное лицо.
В раскрытые двери часовни долетает голос Жервэ – велит седлать коня.
Шум битвы то приближается, то удаляется. Ревут рога, ржут кони, гремят копыта, звенит оружие. С визгом проносятся заряды из катапульт.
Перед Саленскими воротами, против Нарбоннского замка, бьются – упорно, не достигая перевеса.
У ворот Монтолье франки отходят. Киска остается беззащитной, брошенной людьми. Пламя на пробу пытается лизнуть ее – спасибо, облитый водой! – деревянный бок.
– Монфор! Монфор!
Резервный отряд в Нарбоннском замке мается и кается. Душа рвется в битву, вызволять своих. Рвется так настойчиво, что, кажется, вот-вот покинет тело.
– Монфор!..
Симон будто не слышит – невозмутим, собран, серьезен. Неземной покой окружает его, одевает холодноватым светом. Луч солнца падает теперь из круглого окна под крышей прямо на симоново лицо с резкими мясистыми чертами, зажигает серые глаза желтоватым звериным огоньком.
Симон выглядит старым.
И он красив.
– Мессир!..
Этот не стал топтаться на пороге. Грохоча, прошел к самому алтарю.
Алендрок де Пэм – проклинающий себя за то, что не исполнил угрозы, не бросил Монфора. Остался на свою голову, хотя Пятидесятница уже миновала.
– Симон! Вы что, в бога, в душу, в мать?! Ваша набожность!.. Раймон топит нас в дерьме!..
Не глядя, Симон поднял руку, прикрывая Алендроку рот.
– Уже скоро, – спокойно сказал он. – Сейчас я увижу Спасителя.
Фалькон онемел, стоя со Святыми Дарами в руках. И пока епископ переводил дыхание, Симон вместо него проговорил заключительные слова:
– Nunc dimittis servum tuum, Domine, secundum verbum tuum in pace.[2]
Он встал и взял гостию. Луч света лился у него за спиной, истекая из малого круглого оконца.
– А, засранцы! – закричал Симон своему резервному отряду. Хрипловатый голос Симона разлетелся, казалось, по всему замку – таким долгожданным был он и так жадно ему внимали. – Ну, что? Накостыляем этим блядям?
– А-а-а!!. – пронесся согласный рев.
– Идемте! – крикнул Симон, перекрывая все остальные голоса. – Идемте, умрем за Него, как Он умер за нас!
И, спущенные, наконец, с цепи, бросились франки к лошадям.
Раймон бежал.
Бежал и молодой Фуа со своими стрелками, и Рожьер де Коминж с отчаянными арагонцами.
Не успевшие перебраться за палисады бросались ко рвам, оступались, захлебывались в мутной воде.
Симон гнал их, смеясь. Сила переполняла его. И многим в мареве жаркого дня виделось, будто Симон погружен в красноватое сияние.
Едва оказавшись за крепким палисадом перед воротами Монтолье, Рожьер велел стрелять из катапульты. Женщины, прихожанки святого Сатурнина, утопая в поту, подтащили корзину с камнями. Дали первый залп.
– Там еще остались наши! – крикнула одна.
– Стреляйте! – сквозь зубы повторил Рожьер. – Там Симон!
Когда катапульта разразилась вторым залпом, франки спаслись за укрытиями возле Киски. Сооруженные для обслуги осадной башни, они оставались еще нетронутыми.
Симон был уже в безопасности. Прижимаясь к влажной, опаленной неудачным поджогом стене башни, он смотрел на поле Монтолье в щель между высокими щитами.
От Саленских ворот мчался Амори де Монфор. Камни и стрелы летели мимо, не успевая задеть его, – казалось, Амори обгоняет собственную смерть.
В следующее мгновение, оглушенный камнем, он на всем скаку упал с коня и грянулся о землю недалеко от спасительных щитов. Тотчас же несколько стрел впились в землю возле упавшего.
Молча – зверем – бросился к своему сыну Симон. Вскочил на ноги, опрокинул щит, оттолкнул от себя копейщика. Ему что-то кричали вслед.
За палисадом, у ворот Монтолье, лихорадочно перезаряжали катапульту.
Сквозь боль и звон в ушах Амори чувствовал отцовские руки. Симон схватил его за плечи, встряхнул, исторгнув у сына стон.
– Быстрей! – выговорил Симон, не поднимая забрала. – Что развалились? Сын, нас с вами сейчас прихлопнут.
Он выпрямился, помогая Амори встать. Тот шатался, цепляя ногами уплывающую землю.
Рев катапульты. Они все-таки успели перезарядить ее.
Отцовские руки ослабели. Падая, Амори еще услышал звон и какой-то странный звук, будто камнем раскололи камень.
И почти сразу вслед за тем стало тихо. Амори сперва решил, что оглох или умер.
Но над всем полем действительно повисла тишина. Последние камни пали безвредно. Только у Саленских ворот еще звенело оружие, но вскоре Раймон отступил за стены. Алендрок, покрытый кровью с ног до головы, не стал его преследовать.
Все будто переводили дыхание.
Копошась на земле, Амори снял и отбросил шлем. Приподнялся на коленях.
Симон лежал рядом, раскинув руки. Из-под забрала сочилась темная струйка крови.
Амори осторожно освободил отца от шлема. Сейчас любой арбалетчик мог пустить стрелу в открытую спину Амори – монфорову сыну было безразлично.
Под смятым шлемом Симон был темно-багров, почти черен. Там, где камень ударил его по голове, ползла кровавая змея. Белки широко раскрытых глаз слепо таращились со страшного, чужого лица.
Захлебываясь, Амори потащил его к башне. Несколько франков выскочили из укрытия, бросились ему помогать.
Симон всегда был виден издалека. Из-за роста, из-за льва на плаще.
В том, что камень сразил именно его, сомнений не было. Потому и замолчали, одинаково потрясенные случившимся.
И вдруг от ворот Монтолье раздался одинокий вопль. Это был голос женщины, уличной торговки овощами, привыкшей выпевать сквозь многолюдье свой товар.
Она кричала, захлебываясь ликованием:
– MONTFORT ES MORT!..
Оцепенение держалось, покуда не начала спадать жара. К вечеру Рамонет ударил по Сен-Сиприену и без труда выбил оттуда франков. Он захватил в плен более тридцати рыцарей. Их имущество было разграблено, а сами они, с веревкой на шее, доставлены в Тулузу.
Несколько дней назад отпевал сына; сегодня отпевает отца.
Симон лежит на том самом месте, где стоял гроб с телом Гюи. Симон одет в белую рубашку. На нем красный сюркот с золотыми крестами тулузских графов и золотыми львами Монфоров. В его большие, исполосованные шрамами руки вложен крест.
По очереди подходили целовать страшное черное лицо. Робер расплакался, а маленький Симон-последыш глядел долго и серьезно.
Амори держался подле матери. Сейчас, когда все глаза вот-вот обратятся на него, старший симонов сын все острее чувствовал, до какой же степени он не Симон. Да и кто сможет заменить грозного Монфора?..
А Симон лежал перед ними неподвижный, далекий.
Что, растерялись?.. Теперь они не могли насесть на него, как прежде, со своими заботами, со своим раздражением, и требовать от него, требовать, требовать… Симон ушел. Он получил то, о чем просил Господа Бога.
За стенами замка копали большую яму, приносили хворост, свозили бревна, обрубали ветки, связывая их вязанками.
Из кухни, навалив на телегу, выволокли большой котел, в каком обычно варили бычьи и кабаньи туши, чтобы достало насытить полсотни человек.
Утвердили котел над ямой, привесив, наподобие колокола, на веревке между крепко вбитых в землю бревен. Ведрами, передавая из рук в руки, как на пожаре, набрали воды из Гаронны.
И стали ждать, пока кончится служба, а пока запалили хворост и начали греть воду.
Посреди службы в Нарбоннский замок пожаловали от Раймона Тулузского: десяток копейщиков, трое арбалетчиков и все они при важной персоне – Дежан в наилучшей своей одежде.
Его встретил сенешаль Жервэ. Просил подождать.
Дежан пожал плечами: дескать, вам же хуже. Устроился в удобном кресле, где ему показали сесть. Угостился неплохим вином, отменными фруктами.
Ждал долго. Соскучился.
Амори почему-то не спешил.
На самом деле сенешаль не стал тревожить Амори во время похорон. А Дежан пусть подождет.
Жервэ нарочно проводил его в те покои, откуда не видно часовни.
Симона переложили из гроба на носилки, где загодя постелены были длинные кожаные ленты. Вынесли из часовни. Обошли двор и вышли через полуночные ворота. Те самые, что уводят из замка прочь от Тулузы.
Огонь ревел, обложив котел со всех сторон. Вода закипала. От множества пузырьков, поднявшихся со дна, стала белой, как молоко.
Шествие остановилось. Носилки осторожно опустили на землю, взялись за ленты, свисавшие справа и слева.
Подняли графа Симона. Ветер шевелил его одежду и волосы; сам же был каменно тверд.
Медленно, медленно, держа за ремни, опустили шестеро рыцарей своего графа в мутную воду. На миг она снова стала прозрачной, и так, сквозь хрустальную пелену, в последний раз стал виден Симон.
А затем яростное кипение поглотило его. Среди пузырей, взрывающихся на поверхности, только иногда можно было еще различить темное – красные с золотом одежды Симона – Симона IV, графа Монфора и Лестера.
Окруженная своими детьми, стояла у котла дама Алиса. Ветер и жар били ей в лицо.
Амори встретился с Дежаном подчеркнуто вежливо. При молодом графе находился кардинал Бертран. То и дело сжимал ему плечо, будто клешней прихватывал.
Дежан сказал:
– Мессен, я хотел бы знать, с кем вести переговоры по одному занятному делу.
– Со мной, – сказал Амори. – Я граф Тулузский.
Дежан позволил себе усмехнуться.
– Мессен. Вчера вечером мы выгнали ваших людей из предместья Сен-Сиприен, где они занимались грабежом. Сейчас у нас на руках тридцать два ваших рыцаря, все знатного рода. Они решительно ни на что не годны и нам не нужны. Нам не прокормить их. Тулуза – не богадельня. Правда, мы полны милосердия и делаем для них все, что в наших силах. Дали каждому по нищенской суме на шею. Водим по улицам, чтобы добросердечные горожане могли бросить им подаяние. Кстати, многие подают. Правда, денег почти не подают. Откуда у нас деньги после того, как ваш отец нас ограбил? Фрукты… даже камни… И не все попадают точно в суму, но как можно винить в этом бедных простолюдинов? С нас ведь не спросишь ни меткого глаза, ни твердой руки. Иной раз по шее попадут, иной раз по лицу… Наш добрый граф Раймон думает отдать ваших франков на потеху городу. Но если вы еще не совсем обнищали, то можете выкупить их.
Амори побледнел. Он знал, как Раймон обходится с пленными.
– Сколько? – спросил он сквозь зубы. – Сколько он хочет, ваш Раймон?
– По пятнадцати серебряных марок за каждого, – сказал Дежан. И встал. – Пусть ваш человек нас проводит. Я вернусь завтра.
– Мессир! – окликнул этого горожанина Амори, когда тот уже уходил. И когда Дежан обернулся с улыбкой, сын Монфора уточнил: – Вы вернете их мне целыми и невредимыми.
Дежан изысканно поклонился и вышел.
Тело Симона вываривалось до ночи и еще всю ночь. У котла сторожили, следя, чтобы не прикипало к стенкам. Когда выпарилась почти вся вода, костер разобрали и котел остудили.
Из мутной жижи выбрали все кости, омыли их в Гаронне и сложили в ларец, завернув в большой, украшенный вышивкой, плат.
Остальное осторожно вылили в глиняный сосуд с широким горлом и захоронили рядом с могилой симонова брата Гюи. Там, где еще недавно столько времени проводил сам Симон – разговаривая с умершим братом и выпрашивая у Бога себе мира и покоя.
Пленные вернулись, угрюмые и злые. Многие были ранены и почти все избиты.
Из тридцати двух человек, выкупленных Амори на собственные деньги, только четверо пришли в часовню, где стоял ларец с прахом Монфора.
Наутро большой отряд провансальцев, некогда присягавших Симону, отказался дать клятву верности его сыну. Свыше двухсот человек открыто перешли на сторону Раймона Тулузского. Амори не мог их остановить.
Войско расползалось под его руками. Как будто вытащили из стены замковый камень, все вокруг рушилось и сыпалось. Амори не был Симоном.
Но у него достало еще воли собрать оставшихся и бросить их на последний штурм Тулузы. Следует отдать должное легату – тот надорвал свою луженую глотку, помогая молодому Монфору.
Амори поджег палисады и катапульты, стоявшие за ними, облив бревна смолой. Пока горожане сбивали и заливали пламя, франки сшиблись с арагонской конницей. Бой длился целый день. Тулуза, рыча от ярости, извергала из своих улиц все новых и новых защитников – авиньонцев, бокерцев, наваррцев, каталонцев…
К вечеру Амори отступил.
Старший сын Симона был ранен и еле жив от усталости. Он едва позаботился о безопасности Нарбоннского замка – это сделал за него сенешаль Жервэ.
Теперь у Монфора оставалось так мало людей, что все они могли разместиться за стенами замка. Лагерь франков опустел.
Наутро, погребенный недовольством легата, Амори хмуро объявил о том, что снимает осаду.
Он не увозил с собой из Тулузы почти ничего. Ни добычи, ни славы. Только ларец с прахом Симона.
Уходя, Амори зажег Нарбоннский замок.
Он уходил на восток, в Каркассон. Замок пылал за его спиной огромным факелом. Дым застилал прекрасный город Тулузу, так что если бы Амори обернулся, он не смог бы даже увидеть ее.
Но он не оборачивался.
Кости Симона погребли в каркассонском соборе Сен-Назар, после пышной церемонии, среди пурпура и золота, под торжественный звон колоколов и многоголосое пение.
Кардинал Бертран, словно позабыв все распри и разногласия, бывшие между ним и Симоном, объявил покойного графа святым мучеником за веру, а гибель его сопоставил с кончиной первомученика Стефана, побитого от гонителей камнями.
У Фалькона все не шел из головы тот разговор с Симоном, на могиле Гюи.
Симон – Петр – камень…
Мужество оставило Алису, она рыдала и билась на руках своих детей.