8. Пиренейская невеста

1214 год

Мужа Петрониллы, дочери Бернарта де Коминжа, звали эн Гастон де Беарн. Он был ровесником ее отца. В сорок лет глядел эн Гастон таким же молодцом, как и в двадцать, только молодая его жена не умела этого оценить и первое время тосковала.

Эн Гастон владел многими землями, в том числе Гасконью и Бигоррой. Он был также в родстве с семьей де Монкад – одной из наиболее знатных в Каталонии. Да и нравом, по правде сказать, наделен был подходящим и мало чем отличался от родичей Петрониллы. Так что со временем она свыклась с новым житьем и даже начала находить в том удовольствие.

А Гастон с превеликой радостью породнился с семьей, где все вечно были взъерошены – и душой, и телом. Позабыв о разнице в летах, подолгу пропадал на охоте вместе с братьями своей жены – родными, двоюродными, побочными, молочными.

* * *

Владения Гастона – места дикие, а здешние сеньоры, как сказывают, через одного рождаются с косматым сердцем.

Было эн Гастону чуть более двадцати, и столько же – Раулю де Исла по прозванию Роллет и Одару де Батцу, а еще – Югэту де Бо, этот чуть постарше, но только годами, а разумом все так же юн. И дамы у них имелись – госпожи Файель, Виерна и Беатриса; и занятие для тех и других сыскалось вполне по душе.

По весне возвели прекрасные дамы замок цветочный – в горах, в потаенном месте. Гирлянд наплели, между кольями их натянули, лентами перевили. Крышу из лент и веток заткали цветами. А внутри настелили ковров, набросали подушек, принесли вина, яиц, сыров и со сладким изюмом булочек, чтобы было чем обороняться, когда настанет желанное время штурма.

Покамест мешкали рыцари. Добраться до замка непросто, а услужавших мужланов, которые доставили туда и самих прекрасных дам, и все потребное для строительства и обороны, красавицы милостиво отпустили. И наказали строго-настрого: чтоб молчок!

В ожидании дамы не слишком скучали: играли друг для друга на лютне, кушали сладкие хлебцы, заплетали по-разному волосы: домна Файель – черные, смоляные; домна Виерна – огненно-рыжие, а домна Беатриса – пшеничные, золотые.

А еще милые дамы сплетничали.

Про Югэта де Бо – что он скоро женится. Про Одара де Батца – будто находясь в превеселом расположении духа отправился он на охоту и ошибкою зарубил двух коз у собственных мужланов. Что до Роллета, то ему приписывали до десяти малолетних ребятишек, рассыпанных, как зерна, по всей пиренейской земле – где только имелись подходящие пашни. А эн Гастон в те годы страшно враждовал с одним вздорным сеньором из Лимузена по имени Бертран де Борн, и с королем Генрихом Плантагенетом – тоже; но эта вражда так ему прискучила, что скрылся эн Гастон в горах и ничем более не занимался, кроме милых шалостей.

– И вовсе он не трус! – сердилась домна Виерна, когда об этом заговаривали.

– Ну, где же они, в конце концов! – сказала наконец домна Файель с досадой. – Эдак мы успеем состариться, пока нашу твердыню возьмут штурмом!

А сеньоры тем временем вовсе не дремали – пробирались по горам и лугам, сквозь суровые деревеньки, через пастбища и луга. То огромный лохматый пес на них накинется, то мужланка, что полощет на реке белье, запустит в них деревянным башмаком – о, сколько опасностей подстерегает храбрых кавалеров, пока они, молодые, белозубые – в руках вместо копий шесты с венками, на поясе вместо мечей плетеные бутыли с вином – разыскивают цветочный замок, чтобы напасть на него, чтобы наброситься, чтобы одолеть и взять сладкую добычу.

Вот уже и речка вертлявая, безымянная, в этих краях самая широкая – скачет по острой хребтине ущелья, перемывает позвонки-камушки. Мост здесь был, но ранней весною его смысло вниз, в долину, остались только старые каменные опоры. На скале, выше воды в человеческий рост, – маленькое каменное распятие. Не распятие даже, а только один Христос с жалобно раскинутыми руками и подкосившимися ногами. Ступни у Христа огромные, горсти – огромные, бородатое лицо сморщено и наклонено к плечу, с рук свешиваются желтые клочья старой травы – оставлены наводнением.

Двинулись кавалеры вдоль речки, переговариваясь. Что тут сделаешь? Дамы, похоже, далеко забрались, их вдруг, с наскока, не отыщешь. За реку переправляться надо, а по колено в ледяной воде по коварным камушкам идти неохота.

– Каждый год переправу сносит, – сказал эн Гастон, сердито плюнув. – Мой отец посадил здесь когда-то переправщика… Может, он и до сих пор сидит.

Стали искать переправщика и действительно вскорости натолкнулись на хижину, сложенную из обломков моста и крытую колкими ветками.

– Ну вот, полюбуйтесь! – возмутился Одар де Батц. – Никого!

А похлебка с размоченным хлебом в горшке была еще теплая, так что нерадивого переправщика следовало высматривать где-нибудь поблизости. Решили подождать – живая душа от теплой похлебки далеко не уходит. И вправду, вскоре появился детина косматый, росту огромного. Речью был невнятен, голосом груб, пахло от него кислым сыром – в общем, это был мужлан из мужланов.

Поначалу тугим своим рассудком не мог вместить – кто к нему явился и что от него требуется; но затем Гастон вышел вперед и закричал, ногами топая:

– Ах ты, глупый лохмач, косорукая скотина! Я – твой господин, Гастон Беарнский, повелитель здешних мест!

Детина тотчас съежился, закрыл ручищами лицо и, плача, повалился наземь, а Гастон с торжеством оглядел своих сотоварищей.

– Эй! – прикрикнул Гастон на мужлана. – Меня и этих господ переправь на тот берег, да поживей!

Мужлан, не поднимая головы от земли, так и взвыл нечеловеческим голосом. Тут Гастон, изловчившись, пнул его в бок, но только рассадил себе на ноге палец – мужлан оказался твердым, как камень.

Переглянулись между собою господа знатные, богатые, беспечные и плечами пожали. Придется сапоги уродовать, ноги молодые калечить, самим через речку перебираться.

Первым засмеялся и махнул рукою Югэт де Бо. Хоть и намеревался он в нынешнем году вступить в хороший брак, это не мешало ему томиться по надменной и кисленькой домне Файель. Если вытащить из ее черных кос все ленты и жемчужные нитки, волосы оденут ее плотным плащом до пояса и чуть ниже. И сквозь блестящую прядь видно, как раздвигаются губы и поблескивают темные глаза. Очень нужно Югэту на тот берег.

– Делать нечего, придется идти вброд, – сказал Югэт де Бо.

И размахивая цветочными шестами, все четверо начали спускаться от хижины к шумной, крикливой реке. Чуть приподняв крупную голову, глядел им вслед упрямый мужлан.

Немного сбившись с пути, взял Югэт чуть правее и вышел не к мосту, а там, где обрывалась тропка и бил из земли маленький родничок, сбегая к реке. А возле самого родничка лежал лицом вниз какой-то человек, недавно убитый неведомым крупным зверем, – щека объедена, одна рука обглодана дочиста, и одежда так перемазана, что не понять даже, какого он был сословия до того, как случилась с ним эта беда. Только потом увидели поодаль деревянный башмак.

– Еще теплый! – прокричал, стараясь заглушить шум воды, Роллет и сжал кулаки. – Его убивали, пока мы ждали у хижины…

Эн Гастон рассматривал следы, кусал рот, бледнел. И Одар де Батц, охотник с семилетнего возраста, вдруг взялся ладонями за горло, словно ему сделалось нехорошо: никогда в жизни не видел он таких следов. Они были велики даже для очень крупной собаки – чуть меньше медвежьих, с совершенно человеческой узкой пяткой и длинными пальцами с когтями.

– Надо сказать переправщику! – крикнул Гастон.

Бросили жребий – выпало Одару идти обратно к хижине, и вскоре он скрылся между деревьев.

– Вот судьба! – воскликнул Роллет. – Родился этот бедолага в муках, жил в глуши и жизнь вел самую грубую, а все-таки и он гулял по цветущим лугам и любился с крепконогой девчонкой…

– Мужланы не умеют чувствовать! – возразил Югэт де Бо.

– Не знаю, не знаю… – задумчиво произнес Гастон. – Мужланки – те умеют.

– Женщины не имеют сословия, – отрезал Югэт. – Женщина вообще не обладает самостоятельным бытием.

– В таком случае, почему бы вам не жениться на домне Файель? – ядовито осведомился эн Гастон. – Худородна, зато хороша собой и вас любит.

– Домну Файель я люблю куртуазной любовью, – сказал Югэт де Бо.

После шумной реки лесная тишина навалилась душным одеялом. Вскоре Одару начало казаться, что за ним следят, и одновременно с этим он ощутил небывалый страх. Никогда в жизни не испытывал храбрый Одар ничего подобного. Страх поселился сразу везде: помутил зрение, наполнил уши странными звуками, сделал нерешительными ноги и слабыми руки. Хватаясь за стволы, Одар еле плелся по склону. И вдруг, отделившись от толстого дерева – и откуда только взялся? Одар мог бы поклястся, что мгновение назад его здесь не было! – возник давешний мужлан.

Сердце так и оборвалось у Одара де Батца, но он схватил себя за грудь рукою в жесткой перчатке и проговорил строго, хоть и заплетающимся языком:

– Там, у реки, лежит мертвый человек, растерзанный каким-то животным. Подбери его да отнеси в деревню, чтобы похоронили. Это твой господин, это сеньор Гастон, тебе приказывает.

Мужлан пробормотал невнятно и глухо:

– Ах, святой Христофор и все угодники… Нашли… – А потом внезапно он оказался совсем рядом с Одаром (опять же, непонятно, каким образом – только что стоял далеко) и ухватил его за руку жесткой нечистой лапищей. – Идем-ка, господин мой, идем, а я рядом пойду.

И потащил Одара с собой, как тряпичную куклу, – по кустам так по кустам, по камням так по камням – пока впереди не показалась полоска мелкой гальки и не стали видны спины ожидающих кавалеров. Тут мужлан замешкался, а рядом с ним остановился и Одар де Батц, тяжело дыша. Глядя на своих сотоварищей из-за деревьев, вдруг понял Одар, как они беззащитны и слабы: зверь, прыгнув с этого места, легко прокусит шею любому из них. И тут он поймал взгляд мужлана, быстрый и хитрый, и схватился за пояс, где носил нож:

– Ах ты, нечесаная скотина!

Мужлан замычал, совершенно как больной медведь, затряс опущенной головой. А Одар, поуспокоившись, добавил:

– Так не забудь – велено тебе снести тело в деревню. Пусть отец каноник определит, следует ли предавать его христианскому погребению, или же надлежит бросить в проточную воду, или же поступить еще как-нибудь.

– У! – сказал вдруг мужлан.

Одним прыжком Одар очутился возле прочих кавалеров и, отирая лицо, промолвил:

– Уйдемте отсюда поскорее. Признаться, отродясь не испытывал я такого позорного страха.

Эн Гастон вошел в речку последним. Он все оборачивался и повторял:

– Это был мой человек, мой человек…

– Вот глупая история! – воскликнул Югэт де Бо, оказавшись на другом берегу. Отсюда и деревья, и темная, бесформенная туша мужлана, и пятно убитого на светлом бережку – все выглядело далеким, безразличным. Мужлан между тем выбрался к самой воде. Он шел, низко пригибаясь и горбя спину; затем встряхнулся и выпрямился. Одару почудилось, будто лохмач снова глядит ему прямо в глаза. Желая избавиться от наваждения, сказал Одар де Батц:

– Поспешим к нашим дамам! Сдается мне, они успели без нас соскучиться.

И все четверо беспечно зашагали прочь от реки.

Роллет мечтал о нежной Беатрисе. Эта домна, юная и пышная, как свежий хлеб, была, к тому же, умна и умела поддержать беседу, затевая самые удивительные споры. И представлялось Роллету, как сидит она в цветочном замке, надувая губы и отколупывая пальчиком кусочки от сладкого хлебца. И уж наверное домна Беатриса времени не теряла – клевала его, клевала да весь и съела. И теперь на пухлых ее губах крошки и привкус изюма, поцелуешь такую домну – и сыт на целую неделю.

– Мой человек! – повторил эн Гастон уже в который раз. – Чума на этих мужланов!

– Будет вам, – недовольно проговорил Югэт де Бо. – Всю забаву испорить норовите.

– Если б вашего мужлана заел дикий зверь… – начал эн Гастон запальчиво.

Югэт де Бо остановился.

– Тогда что? – спросил он насмешливо. – Что бы случилось?

– Ничего! Вы бы этого так не оставили!

– В моих владениях, хвала Создателю… – заговорил было Югэт де Бо и вдруг замер. – Боже! – воскликнул он. – Наши дамы!

Действительно среди деревьев замелькали цветные платья, а вскоре донеслись и голоса:

– Мессены! Мессены! Эн Гастон! Эн Югэт!

И прямо в объятия кавалеров влетели Беатриса и Файель, а третьей дамы, Виерны, с ними не было.

Рыцари окружили их, стали ласкать и успокаивать. Горячие круглые плечи дам так и прыгали под утешающими ладонями, словно пойманные птички. Обе они были белы, волосы их растрепались, одежда пооборвалась и была облита темно-красным, густым – как будто в них плеснули из чана сиропом.

Дамы ничего не могли объяснить, лишь немо раскрывали рты, откуда вылетали сдавленное рыдание, и писк, и икота.

– Они обезумели от ужаса, – сказал Югэт де Бо. – Бедняжки! О, бедная Файель!

– Это ведь кровь, – заметил Гастон. – Кровь у них на одежде. Где Виерна? Что случилось?

А Одар де Батц позеленел и затрясся всем телом, словно перепугался вдруг еще больше, нежели дамы. Зубы у него громко застучали, и он поскорее отбежал в сторону, не желая опозориться. Однако никто не стал бы упрекать его, ибо страх – это одно, а низкий поступок – совсем другое; низких же поступков Одар де Батц не совершал никогда, оставаясь чистым с отроческих лет и до последнего вздоха.

С трудом уговорили дам снять выпачканную одежду, заменив ее рыцарскими плащами. После этого домна Файель разрыдалась и плакала долго, с облегчением. А домна Беатриса попросила дать ей вина из бутыли, перевела дух и рассказала наконец о случившемся.

Сидели они, как было условлено, в замке из цветов и ожидали начала веселого штурма, а покамест разговаривали о кавалерах, о нарядах, загадывали цветы и платили проигрыш песнями – словом, от скуки развлекались. Затем услышали осторожные, тихие шаги вокруг цветочных стен и затаились, поскольку решили, будто это рыцари отыскали их отрадное убежище и высматривают слабые места. До слуха доносилось дыхание, низкое, с легкими хрипами, как будто поблизости находился некто страдающий кашлем или удушьем. Но вот эти хрипы сделались громче и наконец превратились в горловое рычание.

– Наверное, пастух, – предположила дама Виерна. – Забрел сюда со своими козами и собаками и недоумевает.

– Надо прогнать его, – решила дама Файель. – Эти козы могут испортить нам всю забаву.

Не успела она проговорить эти слова, как кто-то снаружи потянул за цветочную гирлянду. Дамы сердито закричали, желая прогнать докучливую скотину. Они ожидали увидеть в открывшемся просвете наглую козью морду, но вместо того перед ними появилась черная лапа с когтями и сразу вслед за тем – длинная косматая голова.

– У него острые уши и узкие глаза, – рассказывала Беатриса. – А нос почти как у человека, только темный. И взгляд… умный. Он понимал, кто мы. Он что-то такое знал. Звери так не смотрят.

Беатриса глубоко вздохнула и опустила веки.

– Спать хочу, – шепнула она.

И действительно тотчас погрузилась в сон – или забытье? – но очень ненадолго и вскоре, слабо вскрикнув, пробудилась. А пробудившись, увидела, что лежит на коленях у Роллета.

– Зверь сморщил нос, как недовольный барин, а потом вдруг метнулся и схватил Виерну. Мы поначалу ничего не поняли – нас облило горячим, и мы побежали, – так закончила свой рассказ Беатриса.

Кавалеры и дамы отправились обратно к реке. Шесты с венками побросали и разговоров до самого берега больше не вели. Спустились, по безмолвному уговору, в стороне от того места, где нашли растерзанного – незачем бедных дам лишний раз тревожить. А возле переправы опять увидели лохматого мужлана – ходил вперевалку и, что-то мыча, обирал сухую траву с каменного Христа.

– Кто это? – содрогнувшись, спросила домна Файель.

– Переправщик, – ответил эн Гастон. – Его мой отец здесь поселил, чтобы переправлял людей с берега на берег.

– Какой страшный! – молвила домна Беатриса.

А переправщик, завидев господ, начал лыбиться и кланяться – вообще держался он так, словно встречал их впервые и ни о чем случившемся понятия не имел.

– Где твой паром, дурак? – спросил эн Гастон.

Мужлан поклонился, криво изогнув при этом шею, и проворчал:

– Водой унесло, господин мой, да по весне всегда так. Не успел… дела.

– Какие у тебя могут быть дела, чумичка неумытый? – вспылил Гастон. – Твое дело – переправа!

– Дела… – упрямо повторил мужлан и несколько раз встряхнулся всем телом.

– Для чего же ты здесь посажен? – рассердился наконец Гастон. – Отвечай, болван!

Мужлан вскинул голову и дерзко глянул на Гастона. Глаза у него оказались звериные, со светящимся расширенным зрачком.

– Стеречь, – промолвил он невнятно. – Святой Христофор… он на переправе. Полезайте мне на плечи, господин мой…

И одного за другим перенес мужлан всех господ на противоположный берег. А каменный Христос, расставив руки с чуть согнутыми, словно от многолетней грубой работы, пальцами, хмуро глядел им вслед.


– Святой Христофор? – переспросил каноник, отец Беральдус, неуловимо схожий с каменным Христом на переправе. – Это мужлан так сказал? Переправщик? – Он помолчал, повздыхал, повертел в пальцах деревянное распятие и четки. – А где тело? – спросил он вдруг.

Разговаривали в маленькой часовне на краю деревеньки; прилипла деревенька к боку горы и жила от пастбищ; каменная часовня, возведенная здесь в незапамятные времена, еще византийцами или везиготами, была от старости черной. Земля словно пыталась вытолкнуть ее из себя и каждый год под стеной прорастало деревце или куст, отчего в каменной кладке уже начали появляться трещины, хотя все растения немедленно вырубались.

Дамы отдыхали в самом богатом из здешних убогих домов – лежали на соломе, пили горячее, козой воняющее молоко; а за это дочерям дома на приданое подарили жемчужную нитку.

Рыцари немедленно отыскали каноника – и едва лишь завидели его, сразу поняли: знает этот отец Беральдус куда более, чем хотел бы открыть.

– Что еще за тело? – сказал эн Гастон, едва лишь каноник задал неосторожный вопрос.

– А разве нет… никакого тела? – удивился отец Беральдус.

– Есть, и даже два, но вам-то откуда это известно?

Отец Беральдус вздохнул.

– Раз переправщик заговорил о святом Христофоре, значит – беда.

Он взял свечу и пошел от алтаря влево, туда, где была маленькая дверца.

– Там склеп, – сказал Гастон. – Верно?

Отец Беральдус не ответил. Он отворил дверцу – за нею оказалась лестница, ведущая в подземелье, – и начал спускаться. Рыцари двинулись следом. Внизу действительно находился склеп. Надгробья выглядели ухоженными, даже те, что обветшали от старости. Над одним горела масляная лампа, а рядом стояла небольшая статуя. Она по колено утопала в увядших цветах. Статуя изображала мужчину с удлиненной песьей мордой, трагически и вместе с тем забавно сочетавшей черты зверя и человека. К затылку звериной головы были прикреплены расходящиеся лучи из медных пластин – сияние.

– Это святой Христофор, – объяснил отец Беральдус. – Слыхали о нем? Жил тяжко, страшно… за грехи много претерпел… даже в обличье поменялся. Он был великан, а жил на переправе, и коли река уносила паром, путники садились ему на спину…

Эн Гастон обменялся со своими товарищами быстрым взглядом. Отец Беральдус как будто не заметил этого, хотя чуть улыбнулся – словно бы про себя.

– А наш переправщик – его ваш отец, сеньор мой Гастон, на берегу посадил – он ведь безумец. Бредит святым Христофором. Все ждет, когда на его переправе появится сам Христос. Вот тогда усадит он Господа себе на спину и понести вместе с Ним все грехи мира…

– Похвальное желание, – сухо произнес Югэт де Бо. – Однако при чем тут мертвое тело?

– А? – Отец Беральдус мелко заморгал, и все его старое, складчатое лицо вдруг расползлось в рассеянной улыбке. – Мертвое тело? А где оно?

– В лесу, отец Беральдус, на берегу реки – одно, и выше по склону – другое.

– Я отправлю туда людей, – захлопотал каноник. – Вы придете на мессу?

– Нет! – хором ответили Югэт де Бо и Рауль де Исла по прозванию Роллет, а эн Гастон де Беарн и Одар де Батц столь же единодушно произнесли: «Да!».

– Вот и хорошо.

Отец Беральдус явно не заметил этого разногласия.

И они снова поднялись в часовню.


Роллет и Югэт, забрав обеих дам, в тот же час уехали прочь; что до Гастона с Одаром, то они действительно охотно выслушали всю мессу и присутствовали при погребении – местного сыровара и несчастной домны Виерны.

Был в часовне и переправщик – смоченные водою косматые волосы его были кое-как приглажены, голова опущена, руки висели. Пока шло отпевание, стоял на коленях, не поднимаясь, и только медленно покачивался из стороны в сторону, а когда закончилось, быстро и незаметно исчез.

– За ним! – сказал Гастон своему спутнику.

Одар де Батц поджал губы.

– Повременим, – попросил он. – Сказать по правде, сеньор Гастон, меня от одного только вида его в дрожь кидает. Я его по следу потом найду.

И они остались.

Деревенские жители, признав эн Гастона, поначалу робели, держались тихо, но после мессы словно кто-то враз сорвал печать с дотоле безмолвных уст. Окружили Гастона, виконта Беарнского, потянули к нему молящие руки, стали просить, чтобы избавил их от зверя.

Тут открылось, что лютый хищник уже не в первый раз дает о себе знать столь ужасающим образом. Порою годами о нем не вспоминали, но затем находили вдруг пастуха с разорванным горлом или пропадал ребенок, а то и парень с девушкой, которым взбрела мысль прогуляться вдали от всех.

– Я ничего этого не знал, – молвил эн Гастон, добрый сеньор, когда все это выслушал. И обещал непременно помочь своим людям и даже поклялся святыми именами исполнить обещание.

Тут вперед выступил один человек, немолодой и хмурый, и обратился к своему господину:

– Не в обиду будь сказано, но ведь и мы не сложа руки сидели – ходили на зверя с рогатиной и охотничьим луком, только его ничто не берет.

– Это потому, – отвечал эн Гастон, – что вы мужланы; а когда за дело возьмется рыцарь, то зверь неминуемо погибнет.

– Хорошо бы так! – крикнули в толпе, а собеседник эн Гастона добавил:

– Такое вполне возможно, господин мой, потому что поговаривают, будто этот зверь и сам весьма знатного рода.

И вот собралось восемь человек самых отважных и опытных охотников и оба сеньора с ними, вооруженные все на мужицкий лад вилами. Вышли поутру, пока кругом сверкает чистая крупная роса, и долго петляли, покоряясь тропинке, по боку горы. И близкое, казалось бы, расстояние, а попробуй пройди! Вослед им долго летели мерные удары одинокого колокола, то заглушенные, то вдруг звонкие и отчетливые, но затем они стихли.

Одар де Батц быстро отыскал след – огромные грубые сапожищи проходили по тропинке совсем недавно. Затем, как бы из пустоты, возник и второй след – с когтями и длинной пяткой. Некоторое время они тянулись рядом, перекрывая друг друга, но после сапожищи начали спускаться к реке, а когти, двигаясь большими прыжками, направились к лесу, по склону вверх.

Охотники остановились. Двое или трое заговорили о переправщике: следовало бы его пытать и вызнать все о звере! Но прочие желали идти по звериному следу и покончить наконец с душегубом. Эн Гастон запомнил малодушных – чтобы в решающую минуту на них не полагаться – и повел небольшой свой отряд к лесу.

Они прошли тропой, где след был отчетлив, а затем оказались на поляне. Роса уже высохла, и в траве следы потерялись. Пока Одар де Батц высматривал примятые травинки, из чащи на него глянули глаза. Это продолжалось лишь миг, однако Одар успел ощутить на себе этот взгляд. Остановившись, сеньор де Батц тихо сказал:

– Он здесь.

И показал рукой, чтобы охотники разошлись вправо и влево, охватывая зверя с обеих сторон.

Но ничего сверх этого они сделать не успели. Между деревьями мелькнуло темное тело – словно человек чрезмерного роста, странно выгибая руки и ноги, пронесся перед глазами, а затем прыгнул. В прыжке у него выпросталась еще одна нога – эн Гастон запоздало понял, что это длинный и прямой, как палка, хвост. А затем все смялось в бесформенный кровавый ком: одежда, волосы, шерсть, клыки, кость, обнажившаяся под сорванной плотью. Один из охотников захрипел и громко булькнул, послышалось тихое горловое рычание, а затем все стихло. На поляне остался растерзанный человек. Зверь исчез. Никто из прочих не успел даже добежать до него.

Гастон подошел к убитому, тронул рукой его щеку, коснулся век.

– Я убью эту гадину, – поклялся он.

След уводил их все глубже в лес. Иногда им казалось, что они слышат негромкий клокочущий смех или различают среди кустов мелькание. Один раз Гастон, поднявшись на обломок скалы, отчетливо увидел, как в густой траве стремительно двигается длинное тело, покрытое бурым мехом, со вздыбленными волосами на спине. Зверь стелился, как ящерица, его морда быстро поворачивалась вправо-влево. Гастон поднял вилы, чтобы метнуть их, но в то же самое мгновение зверь исчез.

Эн Гастон спрыгнул вниз, к своим спутникам, и громко, не стыдясь, разрыдался.

До ночи его видели еще дважды, но всякий раз он успевал скрыться. Ночевали с разведенными по периметру кострами, не отходя от лагеря даже по нужде. Никто не спал. Из-за завесы огня на охотников, не отрываясь, смотрели невидимые глаза. Их взор погас только под утро, и тогда сон внезапно сморил всех девятерых.

Это забытье длилось совсем недолго; при пробуждении не досчитались еще одного – он попросту исчез. Земля вокруг вся была истоптана знакомыми следами.

И снова начался бесконечный день погони. Одар де Батц сказал Гастону Беарнскому:

– Мне теперь кажется, будто я всю мою жизнь гоняюсь за этим зверем.

За ночь все осунулись и как будто постарели. Глядел Одар на своего друга Гастона и не узнавал: рот и щеки после грубой трапезы вымазаны у виконта бараньим жиром, волосы завязаны в грязную тряпицу, вилы в руке держит ладно, словно сызмальства к ним привык. Слушает Гастон, как шевелится в его груди косматое беарнское сердце, которое досталось ему от предков. Теперь не человек зверя – зверь человека должен опасаться.

В кружении хищника по лесу улавливалась своеобразная закономерность. Он как будто боялся уходить слишком далеко от некоего места, и к полудню Одар уже не сомневался в том, что такое место существует.

– Логово! – с отвращением произнес эн Гастон.

Одар сказал:

– Думаю, нам следует разделиться. Я попробую отыскать его убежище, а остальные пусть преследуют его самого.

Тот хмурый мужлан, который прежде говорил, будто зверь – знатного рода, возразил:

– Не верная ли это гибель – идти к нему в логово в одиночку?

– А много ли проку в том, что мы ходим по лесу все вместе? – ответил ему Одар де Батц. – Он все равно таскает нас, как кур, по одному. Впрочем, – добавил он, обращаясь к хмурому мужлану, – я взял бы с собою тебя, если ты согласен.

– Я согласен, – сказал тот. И назвал свое имя – Лойс.

Прочие посмотрели, как Лойс и Одар скрываются в лесу, а затем продолжили путь.

Спустя недолгое время Лойс сказал:

– Его здесь нет. Он еще не понял, что мы отошли от прочих.

– Откуда ты знаешь? – удивился Одар.

– Знаю, – проворчал Лойс. – Вы думаете, господин мой, что один только вы угадываете зверя? Я разыскивал его не один месяц, и следы всегда приводили к реке, а там обрывались. Если то, что я думаю, – правда, то нашему доброму сеньору действительно следовало бы пытать перевозчика – он многое должен знать.

Они спустились к воде и на самом берегу увидели старый след с глубокими ямками от когтей, и еще несколько царапин на гладком камне. Но затем, как и говорил Лойс, все оборвалось. Зверь пошел по воде.

Одар обменялся со своим спутником коротким взглядом, и оба, по безмолвному соглашению, зашагали берегом вниз по течению.

– Ты ведь находил его, а? – прошептал Одар. – Ты ведь и раньше видел его логово?

Лойс молча кивнул. Одар схватил его за плечо.

– Но если ты знал, почему же никому не показывал?

Лойс все так же молча высвободился и пошел дальше. Затем он перешел реку вброд и поманил за собою Одара. Над высоким берегом в густом кустарнике таилась маленькая хижина. Ее стены были густо обмазаны глиной и облеплены стеблями камыша, так что со стороны это уединенное жилище оставалось совершенно незаметным. Вокруг стоял тяжелый дух протухшего мяса.

Одар встретился с Лойсом глазами, и тот кивнул.

– Он закапывает здесь кости и недоеденные куски.

Лойс подошел к хижине и толкнул незапертую дверь, а затем отошел в сторону и обернулся к Одару с непонятной улыбкой. Преодолев себя, Одар подошел ближе и заглянул внутрь. Он ожидал увидеть что угодно, только не то, что вдруг предстало глазам. Единственная комната хижины, с маленьким очагом, способным давать тепло, но негодным для приготовления пищи, была обставлена изысканно и даже роскошно. На стенах висели гобелены с изображением дам, цветов и фруктов, над очагом красовался щит – Одар с изумлением увидел герб Беарна. На полу стояли красивые голубые сосуды. Имелись здесь игрушки – деревянная лошадка, тележка и кукла в богатом платьице. Одежда, разбросанная по кровати, предназначалась для знатного юноши – правда, она была очень грязна.

Рассмотрев все это за считаные мгновения, Одар отскочил от хижины, будто ужаленный. Лойс поглядывал на него и ухмылялся.

– Почему же ты никому не говорил об этом? – снова спросил его Одар.

– А кто бы мне поверил, господин мой? – отозвался охотник. – Все это не моего ума дело. Вот если бы я убил зверя, хищника, – тогда с меня и грех долой. А подстеречь и заколоть мальчика из графской семьи – нет, господин мой, на такое у меня рука не поднимется. Пусть уж это сделает наш добрый господин эн Гастон.

– Эн Гастон этого тоже делать не станет, – пробормотал Одар де Батц.

– Я раз видел, как переправщик ласкает зверя, – вдруг сказал угрюмо Лойс. – Зверь так и вился у него под ногами, ходил взад-вперед, цеплял его хвостом, а переправщик мычал что-то – подвывал, вроде пел.

– А ты, я погляжу, многое видел, – сказал Одар, удивляясь все больше и больше хмурому мужлану.

– Что тут странного, коли зверь утащил и убил мою девочку, – ответил ему Лойс. – Здесь я ее и нашел. – Он кивнул на кусты, среди которых пряталась хижина. – Я про него тогда почти все разведал. Только убить, пока он в зверином обличии, не удалось. Пойдемте-ка лучше, господин мой, обратно в деревню. У нас дома сегодня гороховый суп с поджаренным хлебцем.

Хотел было Одар де Батц прогневаться, но передумал. Этот простолюдин словно бы читал все его мысли как свои собственные. И о том, что смертно напугал Одара зверь, Лойс тоже знал. И потому Одар де Батц согласился.

Тем временем Гастон де Беарн забирался все дальше в лес и в сумерках, когда уже искали место для ночлега, зверь напал на них снова. Теперь уже охотники не отходили друг от друга и, едва метнулась в воздухе знакомая тень, все сбежались, держа наготове вилы. Гастон ощутил прикосновение горячего лохматого тела. Казалось, будто шерсть, вздыбленная над сильными мышцами, нагрелась от внутреннего жара. Из пасти смердело падалью, старой кровью. Не глядя, Гастон вонзил вилы, и тотчас кто-то рядом грубо толкнул его – второй охотник метнул свои вилы в косматый бок, а затем и третий, тонко взвыв, бросился с ножом к задранной кверху морде, целясь в белое, почти голое горло.

Зверь сильно дернулся, вырвался и побежал. Вилы, торча из пушистого бока, на ходу колебались, как рыбьи плавники. Ослепленный болью, цепляясь рукоятями вил за кусты, зверь бессмысленно бегал по кругу, а затем вдруг рухнул на брюхо. Он дышал шумно, с громким хриплым рычанием. Охотники, сбившись в кучу, стояли поодаль и смотрели, как он издыхает. Двоих или троих зверь успел зацепить когтями, все без исключения были в крови. Неожиданно зверь взвизгнул, дернул сразу всеми четырьмя лапами и застыл.

– Господь милосердный! – воскликнул Гастон. – Мы убили его!

Они упали на колени, обнимаясь, плача и благодаря Бога, а зверь глядел на них мертвыми стеклянными глазами, в которых поочередно отражались все его убийцы, сперва Гастон, а за ним и прочие.

Решено было запалить факелы и нести зверя не мешкая в деревню; по правде сказать, оставаться на ночь возле него, даже и мертвого, никому не пришлось бы по душе. Изготовили носилки, и когда уже стало совсем темно, двинулись в обратный путь, распевая на ходу гимны в честь Пречистой Девы и святых Катерины, Сальвиана, Сатурнина, Волюзьена, Стефана и других.


Мужлан-перевозчик в эту ночь не спал – предчувствуя страшное, бегал по берегу, заламывал руки. И дождался: сперва заслышал нестройное пение, словно бы пьяные горланили, ворочая неподатливыми языками, затем увидел в горах мерцание факелов, поначалу отдаленное. Жаркое оранжевое пятно медленно плыло между по лесу, и чем более оно приближалось, тем благозвучнее делалось пение, и вот уже начал перевозчик различать на противоположном берегу фигуры, которые двигались по склону, отчетливо видные между стволами. Впереди, облитая золотым светом, ступала прекрасная Дева в длинных одеждах, а в руке она несла огненный меч. Следом шествовали благообразные старцы с епископскими посохами, а за ними – юноши и девы без числа, их лица в неверном прыгающем свете разглядеть было невозможно, хотя понятно было, что все они прекрасны – ничего прекраснее и вообразить нельзя. На плечах они держали носилки, а на носилках стоял высокий мальчик, одетый в звериную шкуру. Он был хорошо сложен, но голову имел собачью. И все-таки вокруг бедной песьей головы стояло тихое золотое сияние, и плыли посреди этого сияния маленькие голубые незабудки.

Тоскуя, как немое животное, метался у воды перевозчик и все смотрел и смотрел на дивное шествие.

И тут проговорил некто у него за спиной:

– Перенеси и меня на тот берег, к ним, перевозчик.

Мужлан подпрыгнул, отбросил с глаз тяжелую сальную прядь, обернулся. Прямо на него глядел со скалы мужицкий Христос с темным страдальческим лицом и повторял:

– Перенеси меня к ним, перевозчик.

Одним прыжком подскочил к нему мужлан, схватил каменного Христа обеими руками за ребристые бока, потянул. Статуя легко сошла со скалы, и переправщик, хохоча во все горло, водрузил ее себе на спину, а затем побежал обратно к реке и по дороге делал огромные прыжки.

Шествие уже почти скрылось, следовало торопиться. Ледяная вода подскакивала, кусая переправщика за бедра, камни, как живые, подворачивались под его сапогами.

– Быстрее, быстрее! – жадно торопил тот, кто сидел у него на спине.

– Тяжело… – прохрипел переправщик.

– Ты же несешь на себе все грехи мира, – сказала ноша. – Поспеши, иначе мы опоздаем!

Мужлан, всхлипывая, бросился бежать по бурному потоку, но оступился и упал лицом в воду.


Возвращаясь в Тарб, эн Гастон снова проезжал через эту безымянную речку. Одар де Батц, бывший с ним, все помалкивал – хижину они с Лойсом спалили и не сказали о ней ни словечка.

– Смотрите, – вдруг произнес эн Гастон.

Оба остановились.

В реке, придавленное тяжелой каменной статуей, лежало тело переправщика. Несколько секунд оба рыцаря разглядывали его, а затем эн Гастон в сердцах махнул рукой и пустил свою лошадь рысью.

* * *

Вот какая земля досталась новой графине Бигоррской. Но чем устрашить дитя Бернарта де Коминжа? Не старыми же страхами!.. Юная Петронилла выказала такую хватку, что изумились все гастоновы домочадцы. Не прошло и двух лет, а девочка – теперь в тяжелом чепце, со связкой ключей на поясе – уже ловко распоряжалась и в замке, и на сыроварне, оставив мужу заботу об оброках, налогах, войне и охоте.

Петронилла де Коминж не стала куртуазной дамой. Она не содержала пышного двора. В старом замке в Пиренеях на самой границе с Каталонией не проходили праздники Юности и Любви. Белые ручки супруги Гастона не вручали призов за лучшую песнь во славу Амора. Поссорившиеся любовники не прибегали к ней как к Милому Арбитру. Ей не посвящали сирвент. Под окном у нее не торчал безнадежно влюбленный кавалер. Может быть, оттого, что окна ее опочивальни обрывались в пропасть.

Словом, ничего такого куртуазного не происходило.

День низался на нитку рядом с другим точно таким же днем. Жизнь сама собой выстраивалась в долгие четки с равновеликими бусинами. Детей у Петрониллы не рождалось. Каждое утро, открывая глаза, она видела горы, властно заполняющие узкие окна. Зимой окна затягивали мутным бычьим пузырем, а в лютые холода закладывали ставнем.

Война началась в Лангедоке, когда Петронилле было двадцать два года. Эн Гастон собрал своих вассалов, согнал с земли мужчин, способных носить оружие. Он опустошил Гасконь, Гавардан, Бигорру и вместе со своим братом Монкадом ушел сражаться против Монфора.

Петронилла пряла шерсть, слушала разговоры женщин, простолюдинов, солдат. С наступлением зимы стада спускались по склонам в долину, оставляя пастбища снегу и ветрам. А ветры задували знатные, подчас погребая под снегом целые деревни. Хмурые бигоррские крестьяне выпекали ржаные хлебы с отрубями, большие, как тележные колеса, – запасали их на несколько месяцев вперед. Липкий и тяжелый, хлеб черствел, и его рубили топором, чтобы потом размочить в воде.

В суровую зиму 1210 года от Воплощения Петронилла почти не покидала постели, постоянно кутаясь в шерстяные покрывала. Крестьяне оставили свои дома и перебрались жить в хлев, где благодарно согревались о бока овец и коров.

На следующий год Гастон ненадолго заглянул в Бигорру, после чего вновь сгинул в водовороте бесконечной войны с Монфором. Он забрал с собой почти всех мужчин и лошадей, увез зерно, оставив крестьянам, по настоянию жены, лишь немного – для сева. Гастону было пятьдесят четыре года, его жене – двадцать пять.

Спустя год эн Гастон умер.

* * *

Ранней несытной весной 1212 года он возвратился в Бигорру. Он был уже болен, как и многие из тех немногих, кто воротился вместе с ним. В те дни особенная гнилая лихорадка косила людей. С тяжелым вздохом улегся эн Гастон на широкую супружескую кровать, сейчас такую холодную.

Несмотря на возраст и болезнь, был все так же красив – смуглый, горбоносый, с мужественной складкой у узких губ. Велел послать за Петрониллой.

Петронилла примчалась из Лурда, где предполагала провести лето, ибо война приближалась, а Лурд – самый надежный из окрестных замков.

Однако перевезти туда Гастона было невозможно. Гастон уходил. Жизнь по капле выцеживалась из его жилистого тела, сотрясаемого лихорадкой, изъеденного недугами и усталостью.

Снег в горах еще не сошел. В душной опочивальне, где угасал Гастон, все окна были наглухо забиты клочьями старых овечьих шкур. Коптила тусклая масляная лампа; у лампы уныло дремала служанка. Воняло подгоревшим молоком.

И вот туда стремительно входит Петронилла – только что с седла и тотчас к мужу. Ей двадцать седьмой год, она вошла в пору позднего цветения.

– Вы пришли, – говорит Гастон, зарытый в теплые покрывала, исхудавший, почти истаявший на кровати.

Как была – в морозном меховом плаще – женщина ложится рядом с ним.

– Вы звали меня, вот я и пришла, – отвечает она просто. – Ведь я ваша жена, эн Гастон.

Он берет ее прохладное лицо в свои пылающие ладони, оборачивает к себе. Маленькое востроносое личико в золотистых конопушках.

– Ах, жена, – говорит он с тяжелым вздохом, – как жаль, что я умираю.

Петронилла не делает ни малейшей попытки высвободиться, хотя лежать с отвернутой головой неудобно. Она смотрит на своего старого мужа. Она видит клеймо смерти на его красивом лице, но ни сострадания, ни жалости не ощущает. Просто смотрит – доверчиво и отстраненно.

Этот человек не играл в ее жизни почти никакой роли. Он жил далеко от нее, и заботы у него были свои. Десять лет назад он взял ее в жены, но так и не сумел сделать матерью. Теперь он умирает.

Гастон приближает пересохшие губы к ее уху. Она слышит шепот:

– Я хочу отойти в чистоте. Помогите мне.

– Позвать священника? – спрашивает она. Спокойно, деловито.

– Нет. Найдите… Оливьера, Госелина, Бернарта Мерсье, Мартена… Кого-нибудь из них. Вы должны знать, где они ныне ходят…

Он торопливо перечисляет имена совершенных, подвизающихся в Гаскони.

Петронилла шевелится рядом с ним на постели, укладывается поудобнее. Все тем же равнодушным тоном переспрашивает:

– Так вы хотели бы умереть в катарской вере?

– Да, – отвечает Гастон. Внезапно его темные глаза вспыхивают. – Черт возьми! Жена! Я, знаете ли, немало крови пролил ради…

И заходится в бурном кашле.

Петронилла отирает забрызганное лицо.

– Хорошо, – тихо говорит она.

И обнявшись, они засыпают.

* * *

Разыскивать Оливьера не пришлось. Скоро он явился сам. С ним были еще двое совершенных. Оливьер обращался с ними как с сыновьями; те же держались с ним почтительно, будто со строгим отцом.

Скрестив на груди руки и склонив голову, Петронилла – графиня Бигоррская – замерла перед ними.

– Благословите меня, добрые люди.

– Благодать Господня да будет на тебе, дщерь, – отозвался Оливьер.

Она выпрямилась. За десять лет Оливьер ничуть не изменился. Все то же грубое нестареющее лицо, все те же резкие тени в морщинах. И все так же горит неукротимый синий пламень в глазах – смертных глазах, распахнутых в Небесный Иерусалим.

– Прошу вас разделить с нами хлеб, – сказала графиня смиренно.

Гости вслед за нею прошли в теплую, по-зимнему натопленную кухню. Неурочный теленок, лежавший у печи в большой плетеной корзине, при виде их поднял морду, поводил пушистыми ресницами.

Петронилла погладила его крутой лобик. Теленок тотчас же норовисто толкнул ее в ладонь.

Оливьер неожиданно тепло улыбнулся.

Петронилла кликнула стряпуху. Та вбежала, споткнулась взглядом о гостей. Застыла с раззявленным ртом. Пробормотала:

– Ох ты, Господи…

Совершенные, все трое, удобно расположились у очага. С благословением приняли горячую воду и кусок влажного, липкого, как глина, крестьянского хлеба. Графиня Бигоррская, отослав стряпуху, прислуживала сама.

Терпеливо выждала, чтобы гости согрелись, утолили первый голод. Только тогда спросила:

– Как вы узнали, что эн Гастон, мой муж, просил разыскать вас?

– Эн Гастон нуждается в нас, не так ли?

– Да.

– Мы пришли.

* * *

Душная опочивальня залита огнями. Коптят факелы, громко трещат толстые сальные свечи, смердят масляные лампы. В узкие окна задувает ветер с горных вершин.

Эн Гастон потерялся на просторной кровати. По его изможденному лицу бродят смертные тени. Графиня Петронилла, десяток домочадцев и несколько соседей – все собрались у ложа умирающего, чтобы тому не было столь одиноко.

И вот пламя свечей в ногах кровати колыхнулось, будто от резкого порыва. В опочивальню входят трое совершенных. Мгновение – глаза в глаза – смотрят друг на друга Оливьер и Петронилла, и, подчиняясь увиденному, графиня Бигоррская опускается на колени, понуждая к тому же остальных.

– Благословите нас, добрые люди.

Негромко произносит второй из совершенных:

– Бог да благословит вас, дети.

И тотчас же все трое словно бы перестают видеть домашних и друзей Гастона. Те, помедлив, один за другим постепенно поднимаются с колен.

Неспешно простирает руки Оливьер. Младший из его спутников накрывает их полотенцем, оставляя свободными лишь кисти. Второй подает большую чашу с двумя ручками. Оливьер медленно опускает руки в воду, держит их там некоторое время, а затем вынимает и дает воде стечь с кончиков пальцев. Мгновение кажется, будто руки Оливьера истекают огнем.

Но вот полотенце снимают и укладывают на грудь Гастона. Гастон вздрагивает – ему холодно. Наклонившись, Оливьер негромко говорит ему что-то на ухо, и Гастон успокоенно затихает. Даже озноб, кажется, отпускает его.

Ладонь Оливьера покоится теперь на голове Гастона. Сильные, красивые руки у Оливьера. Белые пальцы зарываются в густые темные кудри умирающего. Прикрыв глаза, Оливьер начинает говорить – еле заметно покачиваясь из стороны в сторону, растягивая, выпевая слова:

– В начале было Слово. И был человек по имени Иоанн…

Я буду вдовой, думает Петронилла.

Синева Небесного Иерусалима горит в молодых, вечных глазах Оливьера. Петронилла слушает, не понимая ни слова. Синева смыкается над ее головой, утопив, поглотив. Когда эта утопленность становится невыносимой, Оливьер резко обрывает чтение. От неожиданности все вздрагивают: точно убаюканного ударили.

– Брат! – страстно спрашивает Гастона Оливьер (а пальцы совершенного зашевелились на голове умирающего, сжимая его влажные пряди). – Брат! Тверда ли твоя решимость?

Еле слышно отвечает Гастон:

– Да.

И, кашлянув, громче:

– Да.

– Искал ли ты спасение в католической церкви?

– Да.

– Но то было прежде, не так ли?

– Да.

– Знаешь ли ты, что прежде ты заблуждался?

– Да.

– Готов ли ты терпеть за истинную веру?

– Да.

– До последнего часа?

– Да, – говорит Гастон. И снова его одолевает кашель.

Оливьер замолкает. Ждет. Эн Гастон хрипло, трудно дышит, пытаясь справиться с кашлем. Наконец он просит:

– Благослови же меня, брат.

– Господь наш Иисус Христос да благословит тебя, брат, – отзывается Оливьер. У Петрониллы вдруг перехватывает горло. Этот ласковый, низкий, братский голос исторгает у нее слезы.

Гастон, блестя глазами, неотрывно смотрит на Оливьера, будто бы тот мог избавить его от страха и смертной муки, – как голодное дитя на мать с ломтем хлеба в руке.

А Оливьер продолжает вопрошание.

– Обещаешь ли ты служить Богу и Его Писанию?

– Обещаю, брат, – шепчет Гастон. У него лязгают зубы, его трясет в ознобе.

– Не давать клятв?

– Обещаю.

– Не прикасаться к женщине?

– Да.

– Не спать без одежды?

– Да.

– Не убивать живого – ни человека, ни дикое животное, ни птицу, ни домашнюю скотину, – ибо кровь неугодна Господу, пусть даже пролитая за святое дело?

– Я не буду… убивать, – с трудом выговаривает Гастон.

– Обещаешь ли ты не есть ни мяса, ни молока, ни яиц?

– Да.

– Соблюдать четыре сорокадневных поста в году?

– Да.

– Не совершать ничего без молитвенного обращения к Господу?

– Да.

– Ничего не делать без спутников из числа твоих братьев?

– Да.

– Обещаешь ли ты жить только для Господа и истинной веры?

– Обещаю, – говорит умирающий.

Оливьер протягивает ему свою книгу, с которой, видимо, не расстается. Гастон приникает к ней губами.

– Обещаешь ли ты, брат, никогда не отрекаться от нашей веры?

– Да.

– Даже и в руках палачей?

– Да.

И Гастон бессильно падает назад, на покрывала.

Оливьер кладет книгу ему на грудь, как на жертвенник, и скрещенными ладонями накрывает его голову.

– Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! – возглашает Оливьер. Умирающий вздрагивает под его руками. – Дух Святой, Утешитель, приди, низойди на брата нашего!

– Истинно, – отзывается один из совершенных.

Второй подхватывает:

– Дух Святой, Утешитель, приди, низойди на брата нашего!

Первый вновь произносит:

– Истинно.

– Славим Отца и Сына и Святого Духа! – восклицает Оливьер.

Гастон вжимается в свои покрывала. Оливьер освобождает, наконец, его голову от тяжести своих рук и забирает с его груди покров и книгу. Гастон вздыхает свободнее.

– Отец наш, сущий на небе, – начинает петь Оливьер. Гастон вторит ему. Он знает эту молитву. Петронилла тоже теперь знает ее. Вместе с совершенными (их уже не трое, а четверо) она просит доброго Бога об избавлении от власти зла – творца всякой плоти, и о хлебе сверхсущном, который есть слова Жизни.

Когда последнее «истинно» смолкло, Оливьер склоняется к Гастону. Гастон приподнимается ему навстречу, вытянув губы трубочкой, и Оливьер подставляет под этот поцелуй свой утонувший в бороде рот. После, выпрямившись, передает поцелуй стоящему рядом; тот – своему сотоварищу, а третий из совершенных, поскольку рядом с ним оказалась Петронилла, лишь касается ее плеча книгой. Петронилла передает поцелуй той унылой девке, что караулила гастонову смерть, просиживая у господской постели, – и так дальше, от одного к другому, пока поцелуйный круг не замкнулся.

– Брат, – говорит Оливьер Гастону, – живи отныне в чистоте и храни свое обещание, ибо в этом – залог твоего грядущего спасения.

– Да благословит тебя Бог, брат, – отзывается эн Гастон. – Я буду жить в чистоте, как обещал…

На рассвете он скончался.

* * *

Перед уходом Оливьер благословил впрок несколько больших коробов с хлебом, чтобы оставшимся было что вкушать в минуты, когда потребуется утешение.

– А утешение будет вам насущно необходимо, – сказал Оливьер графине Бигоррской. – Ибо утекли времена лазурные и проницаемые для света и настали времена железные и проницаемые для тьмы.

Гастон остывал в опочивальне. Беседа между совершенным и вдовой Гастона происходила во дворе, куда прислуга нарочно притащила короба. Окруженный хлебами, овеваемый сильным, уже весенним ветром, Оливьер вещал:

– Вкушайте хлебы Жизни во всякое время, ибо сказано: «Я есмь хлеб Жизни». Ешьте этот хлеб в ознаменование нашего братства и единства истинной Церкви.

Младший из его спутников спросил почтительно:

– Отец, в прежней своей жизни я слышал, как учили католики о том, что освященный хлеб есть тело Христово.

– Сын, – отвечал Оливьер, – они лгали. Ибо сказано: «Дух животворит; плоть не пользует нимало». Хлеб освященный не может преобразоваться в плоть Иисуса, ибо плоти Иисус не имел. Нелепице и лжи учили католики. Подумай, сын. Хлеб и вино суть грубая земная материя.

– Истинно, – сказал совершенный, склоняя голову и вновь поднимая ее.

– Кто есть отец грубой земной материи?

– Я не хочу поименовывать его.

– Назови! – сурово велел Оливьер.

Потупясь, младший из совершенных вымолвил:

– Дьявол.

– Как же творения дьявола могут пресуществляться в кровь и плоть одного из ангелов?

Совершенный молчал.

– Сын! Нелепице и лжи учили католики!

Смиренно пав на колени, совершенный склонился перед Оливьером и замер. Помолчав немного, Оливьер позволил:

– Встань.

И, не простившись ни с кем, как бы прогневанный, Оливьер переступил через короба и направился к воротам.

* * *

И вот эн Гастон, умиротворенный, одеревеневший, чисто прибранный, со втянутыми внутрь щеками и носом как клюв, шествует на плечах слуг из опочивальни в семейную усыпальницу. Его провожают жена и домочадцы, а также три дюжины сержантов и двое соседей, прибывших ради такого случая, благо добираться недалеко. Каноник Гуг хотел было явиться тоже, но Петронилла наказала слугам преградить ему пути.

– Не собаку хороните! – бессильно кричал каноник, грозя кулаком.

Безносый псарь пялился на него с широкой ухмылкой.

– Собаку хоронить – вас позовем. – И ловко попал канонику по голове тяжелой кожаной рукавицей. – Сперва тонзуру бы побрили, а то Святому Духу и приземлиться-то некуда.

Пока велись эти бессвязные разговоры, эн Гастон проплыл по воздуху на носилках к месту своего упокоения. Сняли одну из плит в полу и уложили в подземную клеть покрывала и подголовье, а после, на длинных полотенцах, спустили туда же негнущегося Гастона. У Петрониллы в руках свеча. Горячий воск стекает на деревянное кольцо, надетое у основания. Склонившись над смертной пропастью, в последний раз глядит на своего мужа. Один глаз у Гастона приоткрыт, тонкие губы чуть искривлены.

– Покойтесь с миром, эн Гастон, – говорит Петронилла. Ей легко и немного печально.

И вот плита задвигается, и эн Гастон остается в темноте, рядом со своей матерью, графиней Бигоррской, в ногах у своего отца, Гийома де Монкада. А Петронилла и остальные выходят из склепа, жадно вдыхая мокрый весенний воздух.

* * *

Петронилла сменила одежду на более темную. Запретила веселье и плотские утехи на два месяца. Засела за прялку. Она не слишком остро ощутила перемену в своей жизни. С первых лет замужества она привыкла к одиночеству.

И вот седмицы со дня похорон не минуло, как Петронилла, заглянув по хозяйской надобности в малую опочивальню, застала там одну из своих прислужниц – совершенно голую, затисканную – и кем? Песьим Богом!

Песьего Бога Петронилла еще десять лет назад выпросила у своего отца – в подарок на свадьбу. Бернарт де Коминж поморщился, но в такой малости не отказал. А Песьего Бога никто не спрашивал. Это псам он был бог; графу же Бернарту – вонючий раб, хоть и ощутимо полезный.

Уродство скрадывало его молодость, но никак не сказывалось на нраве – озорном и блудливом. Он хорошо управлялся с собаками, а эн Гастон любил охоту; потому Песий Бог легко прижился в Бигорре.

Увидев его в первые же дни траура с девкой на постели, где отошел их господин, вдова Гастона Беарнского запустила в обоих тяжелой связкой ключей. Девка, визжа, удрала – только розовая попка мелькнула. Песий Бог остался сидеть на месте, как был, в спущенных штанах. Опустив голову, задумчиво созерцал то, что свисало между ног.

Петронилла расплакалась.

Видя, что госпожа бить его, вроде как, не в настроении, Песий Бог натянул штаны, завязал бечеву. Вздохнул, сидя на разоренной постели. Спросил:

– Я пойду?

Петронилла не ответила.

Он поднялся и осторожно вышел.

Петронилла нашла и подобрала ключи, повесила их на пояс. И снова, как и давным-давно, когда отец заставил ее выйти замуж, ей показалось, что жизнь проходит мимо.

Загрузка...