-
До 1722 года, то есть до появления на арене Давида Бека, армянские мелики[13] еще не утратили своего значения. Они имели собственные замки, наследственно правили частью населения, заключали договора с персами и турками, участвовали в их войнах и в качестве своего рода вассальных князей платили налог государствам, попеременно властвовавшим над Арменией.
В Сюнике (Карабах) больше чем где-либо мелики являли силу вплоть до прихода русских (1813). Казалось, сама природа этого края, ее лесистые высокие горы внушали мужество, желание дать отпор врагу отчизны. Когда же силы народа иссякали, он уходил в горы, чтобы укрыться в неприступных скалах.
Но среди меликов, к сожалению, не было единства. Соперничество вызывало вражду, силы были разрознены, мелики действовали несогласованно, готовые подчас вступить в сговор с врагами и напасть на соседа.
Помимо сравнительно независимых меликов, были и полностью подчиненные персам. Эти последние были вынуждены мириться с любыми требованиями персидских властей, слепо выполняли их волю, какой бы несправедливой она ни была, превращаясь таким образом в бесславное орудие поработителей. Поскольку же персидские ханы имели право смещать их, то они в борьбе за власть шли на подлости, измену и подкуп. Бывали даже случаи, правда, крайне редкие, когда мелики отдавали персам в жены своих дочерей.
Но влиятельные и независимые мелики, пекшиеся о нуждах народа, служили ему надежным оплотом, защищали от непосредственного соприкосновения с персами, сами собирали налоги и иные подати, чтобы внести в казну, разрешали споры и вершили суд. И поскольку у персидских ханов тоже были свои счеты друг с другом, то им приходилось считаться с меликами, иначе те могли со своими людьми перейти на сторону другого хана.
Та часть Армении, которая ныне принадлежит русскому государству, до прихода русских состояла из не зависевших друг от друга ханств, самыми значительными из которых были Карабахское, Гандзакское, Шемахинское, Ереванское и Нахичеванское. Входя в состав Персидского государства, они находились в постоянной вражде друг с другом, и от их бесконечных войн в стране не прекращались кровопролития, грабежи, разрушения. Ханы считались феодальными князьями персидского шаха, однако всегда старались извлечь выгоду из внутренних смут Персии. Пользуясь сменами на престоле, безвластием в стране, ханы восставали, и шахи порой не в силах бывали призвать к покорности своих вассалов. Таким образом, внешние и внутренние распри были нерасторжимо связаны.
Если не забывать к тому же о нашествиях османов, нападениях кавказских горцев, станет ясно, что Армения в ту пору представляла собой огромное поле сражения, где больше всех дробился, избивался и уничтожался народ, который некогда был хозяином страны. И в этих условиях должны были сохранить свое существование армянский народ и его мелики…
В 1722 году на Агванский и Сюнийскнй край напали лезгины и прочие кавказские горцы. Захватив Нуху, Шемаху и Гандзак, они добрались до Севана. Шемахинский князь Муса Бегян попытался преградить им путь, но пал в битве. Горцы брали в плен молодых женщин и юношей, продавали в рабство, а стариков убивали. Пользуясь представившейся возможностью, население стали грабить и местные мусульмане. Люди бросали дома и укрывались в неприступных горах. Страна была охвачена ужасом. Тогда на помощь своим соотечественникам подоспел из Гугарка (Великий Сигнах) князь Ованес. Он объединил рассеянные силы армян, приободрил их и собрал довольно внушительное войско. Ему удалось очистить край от лезгин, отобрать назад часть награбленной ими добычи и поселить людей на прежних местах. Однако горцы оставили в Агванке и Сюнике страшные следы своего пребывания.
Кончились тревоги и волнения, прекратились погромы, народ предал забвению свои горести, потекли обычные безрадостные дни.
И только один молодой человек не в силах был забыть все эти невзгоды. Он видел страну, где развалины величественных замков, руины прекрасных храмов и дворцов напоминали о былой славе. Что же осталось от всего этого? Рабский народ, словно вечным проклятием осужденный не видеть лучших дней. У крестьянина отнимали его заработок, он не в силах был защитить жену и детей. Молодой человек видел армянских князей — персы называли их меликами, — которые должны были заботиться о народе, утирать его слезы. Но те своей постоянной враждой только отягощали бремя народного рабства. От их предательств и измен страдал несчастный народ. И те мелики, которые действительно горели любовью к родине и хотели помочь ей, разочаровывались и падали духом. Молодой человек видел вокруг моральную и духовную опустошенность. Он обращал свой взор к престолу католикоса всех армян, но и там видел раскол, измену, предательство. Эчмиадзин находился под властью турок, а католикос Аствацатур Гаманданци из-за раздоров среди братии оставил свою резиденцию и укрывался в деревнях Араратской долины. Эчмиадзинский престол, таким образом, пустовал, и это еще больше осложняло обстановку. Армянское патриаршество в Константинополе было занято вопросом так называемых «франков» — армянских католиков. Патриарх Ованес по прозвищу «Короткий» запрещал армянам-католикам посещать григорианские церкви[14], а своих церквей «франки» еще не имели. Разногласия между французским послом в Константинополе и католическим епископом с одной стороны и армянским патриархом — с другой, держали армянское население столицы в постоянном напряжении. А патриаршество в Иерусалиме было занято строительством храма Св. Иакова и не было видно конца его спорам с греческим и католическим духовенством. Здесь, в Араратском крае, проливали кровь и слезы, там воздвигали церкви…
Молодой человек не находил вокруг ничего утешительного, и лишь леса и горы родного края как бы тихо нашептывали ему: «Приди к нам, на нашей груди ты найдешь покой, сюда не дотянется рука деспота».
Кто же был этот безумец, который позабыл о себе и чьи мысли занимали лишь благие дела для родины? То был князь Генваза Степанос, сын Вартанеса Шаумяна. Потеряв родовые замки и владения, исполненный горечи и чувства мести, он с двумя верными слугами бродил тайно по Сюнийской земле. Он посещал меликов, уговаривал их объединиться и выступить против ханов, но находил в ответ лишь безразличие, равнодушие и даже презрение. Он отчаивался, негодовал, приходил в ярость, видя, что никто не хочет воспользоваться столь удобным для восстания моментом.
Персидское государство находилось в смертельной опасности. Сын Мюрвеиса, кандагарский[15] хан Мир Махмуд завладел Исфаганом, низложил шаха Гусейна и захватил престол. Таким образом, Восточная Персия попала под власть афганцев. В западных областях, то есть в Персидской Армении, царило почти безвластие. Прослышав о победе афганцев, сын шаха Гусейна Тахмаз занял престол в Мазандаране и обосновался в Тавризе. Однако, человек слабый и безвольный, он не смог удержать в подчинении военачальников и, разочаровавшись, они покинули его. Оставшись без поддержки, Тахмаз удалился в Астапат, где нашел тайное прибежище в доме армянского князя Аствацатура. Властвовавшие в Ереванском ханстве османы предпочитали править в этой части Армении через армянских князей и получать от них дань, чем отдавать ее в руки персов.
Обстоятельства сулили удачу. Персидские и турецкие дворы жестоко враждовали между собой. Троны шахов и султанов переходили из рук в руки. В Персии и Турции ежедневно вспыхивали мятежи, возникали новые независимые княжества… И только армянский народ оставался в бездействии, только он один не думал об освобождении. Это сильно ранило сердце Степаноса, последнего отпрыска рода Шаумянов. Как же это так? Самый угнетенный из всех наций, исстрадавшийся, отверженный армянский народ, словно впал в летаргию. Казалось, в нем умерла мечта о достойной жизни.
И все же молодой князь Степанос не терял надежды. Он верил, что народ нравственно и духовно не мертв, что сердце его еще бьется для великих дел. Нужно только повести, зажечь его. Народ терпеливо несет ярмо рабства, но в удобное время готов сбросить его. Он осторожен и дальновиден. Вот причина его медлительности. Где он чувствует поспешность и непродуманность, там проявляет сдержанность и благоразумие. Сам Степанос не видел в этом ничего хорошего. Его девиз был прост — умереть или жить достойно. Рабское существование было ему ненавистно.
Знал он и то, что народ подобен стаду — кто-то должен вести его за собой. Но кто же? Кто способен возглавить толпу? Он обращался к армянским князьям, но безуспешно. Степанос не знал никого из народных главарей, кто бы сочувствовал его замыслам. А сам он? Что он мог сделать? Народу нужен авторитет. Чтобы воздействовать на него, надо быть человеком с именем. Хотя сам Степанос был далеко не безвестен, но что мог предпринять лишенный владений молодой князь, от фамильных богатств которого остались лишь конь да немного оружия! Провинция Генваз, вотчина его отцов и дедов, перешла в собственность персидского хана. А сам он бродил, бесприютный, по стране, словно рыцарь-авантюрист, и ему давали ночлег только из страха.
Погруженный в свои мысли, Степанос гнал коня по дороге в Ордубад и так задумался, что не замечал дождя, мелкими капельками осыпавшего его. Вечерние сумерки еще не успели спуститься, и впереди можно было различить утопавший в садах Ордубад. Поодаль серебристой лентой вился в ущелье Аракс. На том берегу высокую вершину Кам-Ку окутали темные тучи. Молния рассекла их, вслед за этим послышался сильный грохот. Казалось, небо встряхнули, и дождь сразу перешел в ливень. Тут молодой человек очнулся, отпустил поводья, и конь остановился. Степанос отстегнул привязанную к крупу лошади накидку и старательно завернулся в нее. Впрочем, не столько для того, чтобы согреться, сколько чтобы защитить от дождя оружие. В эту минуту подоспели двое его попутчиков.
— Джумшуд, — обратился князь к одному из них, — ты не знаешь, на какой улице живет тот еврей?
— Знаю, — ответил Джумшуд.
— Ступай вперед, веди нас прямо туда.
Джумшуд выехал вперед, молодой человек последовал за ним; сзади ехал Агаси, другой его слуга.
Ветер усилился, буря становилась все более грозной. Крестьяне в страхе гнали скотину домой. С гор доносились крики пастухов. В тех краях во время сильных дождей случаются ужасные наводнения. Вода уносит не только людей, но и обломки скал, вырванные дождевыми потоками из лона горы.
Князь въехал в Ордубад затемно, улицы пустовали, все ворота были на запоре. Дождь уже несколько утих, но все еще моросил. Пройдя мусульманские кварталы, путники очутились в армянской части города. Евреи здесь занимали отдельную улицу. Джумшуд остановил коня у ворот одного дома, спешился и постучал. Ему долго не открывали. В столь неурочное время хозяин не решался отпереть дверь заезжим людям. Казалось, дом пуст, однако сквозь щели пробивался свет.
— Может, выломать? — предложил Джумшуд.
— Нет, — ответил князь. — Постучи посильнее, пусть откроют.
Изнутри донеслись шарканье ног и тихие голоса.
— Сейчас я сам открою, — сказал Агаси, подвел коня к стене и встал на седло. Стена была довольно высокой, хватаясь за неровности, юноша с кошачьей ловкостью взобрался на крышу дома. Через минуту его голос раздавался уже со двора. Он спорил с хозяином, требуя ключи.
— Эй, вай, не убивай!.. — вдруг послышались горестные вопли хозяина. Видимо, он съел пару оплеух от Агаси.
Наконец отворилась дверь, и на пороге появился старик со свечой в руке. Другой рукой он водил по лицу, словно стирая следы пощечин, и непрестанно ворчал:
— А я и не знал, что приехал ага. Что же ты молчал? Кто посмеет закрыть перед ним дверь? Мой дом — это дом аги… Проклятый, ну и тяжелая у него рука!..
— Говорил я тебе, тысячу раз говорил, — отвечал Агаси, — но ты все не хотел открывать.
— Ну, ну, ничего, — сказал князь, спускаясь с коня. — Гарун хороший, не надо его бить.
— Да, это верно, благослови тебя бог, — произнес Гарун и, обратившись к Агаси, повторил: — Что за тяжелая рука у этого проклятого!
Отведавший пощечин старик стал мягче воска, он сгибался в поклонах, пустив в ход все свое лицемерие. Он сразу повел коней во двор, а гостей пригласил к себе домой, где жил вместе с женой и детьми.
Гарун был единственным в Ордубаде ювелиром, который владел еще и граверным ремеслом. Он был довольно богат, как всякий еврей, имеющий дело с драгоценными камнями и металлами. Неожиданный визит князя, о котором он знал понаслышке, но в лицо не видел, сильно напугал его. Какая нелегкая принесла этого бродячего рыцаря, да еще ночью, когда соседи давно уже спят? Что ему понадобилось? Как бы там ни было, старик был убежден, что ничего хорошего его не ждет.
Лачуга, куда привел своих гостей Гарун, состояла из двух небольших комнат, одна служила кладовой, здесь беспорядочно были свалены друг на друга предметы хозяйства, вторая — спальней, гостиной, кухней и чем угодно.
— Заходите, дорогие гости, — пригласил Гарун, — прошу садиться.
Джумшуд с Агаси остались стоять, а их хозяин обвел глазами помещение в поисках стула. Пол в комнате был ниже уровня двора, и на нем скопилась дождевая вода. Единственным местом, которого не коснулся этот потоп, был сундук хозяйки, принесенный, видно, в приданое из отцовского дома. Князь сел на него. Видя, что они больше не нужны своему господину, Джумшуд с Агаси вышли.
Дождь прекратился. Весеннее небо теперь было ясным, как зеркало, звезды улыбались. Буря утихомирилась, как капризный ребенок, который плачет, шумит, а через минуту успокаивается и снова улыбается.
Джумшуд и Агаси направились к лошадям, привязанным во дворе. Джумшуд поднялся на соседнюю крышу, где высился стог сена, стянул несколько охапок и бросил лошадям. Потом слуги присели на курятник и закурили.
Степанос все еще восседал на сундуке. Гарун сидел на корточках возле стены, не решаясь опуститься на мокрый пол. А хозяйка вычерпывала глиняным ковшом воду из лужи и выносила во двор. Двое ее детей, обнявшись, лежали прямо в грязи и прекрасно себя чувствовали. Их мать почти закончила свою работу. В комнате воды уже не было, но оставалась ужасная грязь, надо было вычистить ее. Босая, в подоткнутой до колен нижней юбке, мать прошлепала по грязи в переднюю, а через минуту вернулась, неся в подоле золу, и стала разбрасывать ее по полу.
Толстый слой золы вскоре впитал в себя всю влагу. Потом хозяйка расстелила на полу циновку, а поверх палас. Сиденье для гостя было готово. Несмотря на все эти приготовления, князь не пожелал сойти с сундука, сказав, что ему там удобнее. На палас сел Гарун. Его жена все еще кружила по комнате, не зная, чем бы еще заняться. Ей бы полагалось вымыть ноги, но об этом она и не подумала, только спустила юбку, закрыла голые икры и так, с грязными ногами, присела около детей. Один из них проснулся и стал плакать. Чтобы успокоить, мать влепила ему сильную оплеуху. Ребенок заревел пуще прежнего. От его крика проснулся второй и, не зная еще в чем дело, присоединился к брату.
— И его тоже успокой, его тоже, — сказал отец.
Мать и второго приструнила тем же порядком.
Князь Степанос с неудовольствием ждал, когда дети угомонятся, чтобы поговорить с хозяином. Тогда мать, наклонившись, что-то прошептала на ухо детям, и оба сейчас же замолчали. Широко раскрыв испуганные глазенки, они посмотрели на незнакомого человека и, как бесенята, нырнули в постель.
— Я к тебе по делу, Гарун, — заговорил князь Степанос.
— Ослепнуть мне, если вру, нет у меня ни медяка! — заговорил Гарун, решив, что к нему пришли за деньгами.
— Я сам принес тебе денег, — прервал его князь.
Морщины на лице Гаруна разгладились, в глазах зажегся алчный огонек, словно у голодного волка.
— Мне нужно несколько печатей. Я хорошо заплачу.
— Гарун твой слуга, ага. Но разве Гарун возьмет деньги, чтобы сделать печати для аги? — ответил старик, притворяясь бескорыстным.
— Печати должны быть на чужое имя, понимаешь?..
— Понимаю, — ответил еврей многозначительно — Но пусть не обижается ага, Гарун скорее отрежет себе пальцы, чем сделает такое.
— За каждую печать получишь по пять золотых.
Старик отрицательно покачал головой.
— Десять, — добавил князь.
Тот снова помотал головой.
— Пятнадцать.
— Нет, ага, дело не в деньгах. Хоть озолоти, не могу. Если бы мог, я бы даром сделал.
Он сказал, что поклялся не изготовлять фальшивых печатей. Как-то черт попутал его совершить такой грех, и с этого дня дела его идут из рук вон плохо. Наверное, господь прогневался, и потому подделка обнаружилась. Судья едва не вынес решение отрубить ему руку. Пришлось дать огромную взятку, и вместо руки ему отрезали только бороду. А для еврея это большой позор. Моисей велел не брить бороды. Чтобы иметь право ее носить, евреи платят особый налог персидским ханам. Прежде борода была у него очень длинная, а с тех пор, как обрили, плохо растет.
— Ну, так я ее сейчас удлиню, — сказал князь Степанос, приходя в раздражение.
— Как это?
— А вот так…
Степанос схватил Гаруна за бороду — кстати сказать, не такую уж короткую — и сильно дернул несколько раз. Еврей стукнулся головой о стену и запричитал:
— Вай! Вай! Сделаю, сделаю! Только отпусти бороду!
При виде такой расправы жена стала кричать и бросилась спасать муженька. Потерявший было сознание еврей пришел в себя и, не открыв еще глаза, выпалил:
— Сделаю, но не меньше, чем за двадцать золотых!
— Плут, ты же хотел сделать их даром! — рассмеялся князь Степанос.
— А моя борода, которую ты сейчас выщипывал, разве она ничего не стоит? — ответил старик, тоже смеясь.
Князь поразился его бесстыдству.
— И еще твой слуга отвесил мне пощечину, — добавил Гарун. — Тяжелая у него рука, будь он проклят…
Гарун говорил об этом так, точно был рад, что его побили. Золото помогло забыть боль. Он спросил, на чьи имена и какие нужны печати.
Степанос вынул из кармана пачку бумаг, на которых было проставлено около сорока печатей различной формы на разных языках. Были среди них печати епископов, архимандритов, князей, меликов и сельских старост, выполненные армянскими и персидскими буквами.
— Кое-что тут — моя работа, — сказал мастер, насадив на нос очки и внимательно просмотрев печати. — Однако нужен адский труд, чтобы в точности все скопировать.
Старик тут же подсчитал в уме кругленькую сумму, которую получит за изготовление сорока печатей и, не скрывая ликования, спросил:
— Пусть не гневается господин за мою смелость, но когда я получу свои деньги?
— Половину — сию минуту, остальное — по окончании работы.
Старик не поинтересовался даже, зачем понадобились князю печати, а пространно стал разъяснять, чем он рискует, соглашаясь выполнить заказ. Придется закрыть лавочку на целый месяц и работать дома. Сколько убытков он понесет, прикрыв на месяц магазин! Торговля ювелирными изделиями на это время будет прекращена. И все эти жертвы он берет на себя единственно из уважения к аге.
— Спасибо, — ответил князь Степанос, — но если только ты осмелишься проболтаться, знай, что я зарежу тебя, твою жену и этих детей, непременно зарежу.
— Знаю, — ответил еврей испуганно.
Торг кончился. Князь Степанос отдал образцы печатей и обещанный задаток. Блеск золота окончательно ослепил Гаруна и его жену, которая все еще сидела рядом с детьми и молча слушала разговор своего мужа с почетным гостем.
Золото это князь взял в долг у богатого агулисского ростовщика, обещав вернуть при первой возможности. Но так как было очень сомнительно, чтобы такая возможность когда-либо представилась, ростовщик все не соглашался давать денег. Однако когда Степанос схватил его за горло и пригрозил отрубить голову, скупец раскрыл мошну. Услышав эту историю, Гарун со смехом воскликнул:
— Вот молодец, бог свидетель, молодец!
— А если бы я то же самое сделал с тобой?
— Господи, да что у меня осталось-то? Было несколько грошей — и те потерял. Денег не вернули, пропали даже проценты. Чтоб им подавиться!
Еврей продолжал сетовать на судьбу, говоря, что с трудом сводит концы с концами, — такие ведь нынче времена, все очень дорого. Эти дети пустят его по миру, без конца едят и не наедаются. И зачем только он женился? Хотя его вины тут нет. У него и в мыслях не было обзаводиться семьей. Проклятые соседи насильно женили его, а теперь вот приходится терпеть адские муки…
Последние слова показались жене Гаруна столь оскорбительными, что она позабыла восточную стыдливость, предписывающую женщине молчать при посторонних, вся покраснела от обиды и с негодованием сказала:
— Врет он, все врет, собака!.. Знаю я, где его деньги!..
Она заплакала и со слезами стала рассказывать, как она по целым дням голодает, а когда муж возвращается из лавки домой и она спрашивает, почему он не принес хлеба, отвечает: «Забыл», и если она не отстает, поколачивает ее.
— Помолчи, Эстер, говорю тебе, помолчи, — беспрерывно повторял рассерженный супруг.
— Не буду молчать, вот где ты у меня! — она показала на свое горло.
— Врет, ага, никогда я не бил ее. Пусть отсохнет у меня рука, если я хоть раз ударил ее!
— Не бил? Да ведь только сегодня избил! Сейчас покажу!.. — с угрозой сказала она, подошла к князю и показала синяки на своей прекрасной шее. Потом, совершенно забывшись, быстро расстегнула ворот, обнажила спину, на которой тоже виднелись следы побоев. Князь был в полном восторге, увидев под грязным отрепьем столь восхитительное тело.
Гарун страшно разгневался, и зрачки его чуть косящих глаз скрылись под веками. Он повторял в уме: «Погоди, вот уйдет этот человек, и я к твоим синякам добавлю новые…»
Эстер словно угадала его мысли и, как всякое слабое существо, при виде сильного человека постаралась найти в нем защиту:
— Ты ведь отрубишь ему голову, если он еще раз побьет меня, правда? — спросила она, глядя на князя своими прекрасными печальными глазами.
Степаносу было очень неприятно оказаться судьей в семейных делах, но отчаяние молодой женщины, ее жалкое положение и жестокость престарелого супруга тронули его, и он пообещал:
— Отрублю…
Старый еврей ужаснулся.
— Ради бога, Эстер, — заголосил он, — да провалиться мне, да я больше пальцем тебя не трону! Будут у тебя масло, плов, мед…
Эстер обрадовалась и с чарующей улыбкой, в которой сквозили почтительность и благодарность, подошла к князю, взяла его руку и прижала к губам. Поступок не показался мужу странным: в тех краях было в обычае целовать мужчине руку в знак уважения.
Гарун не лгал, говоря, что женился не по своей воле. Деньги полностью захватили в плен его сердце, и там не оставалось места для женщин. Шестидесятипятилетним стариком он женился на шестнадцатилетней Эстер. Сейчас ей было двадцать, а сам он уже совершенно состарился. Ревнивый старик поручил надзор за женой своей сестре, которая глаз не спускала с невестки. В этот вечер золовка ушла к дочери. Будь она дома, Эстер бы и на нее пожаловалась, старуха не давала ей житья, не позволяла разговаривать с мужчинами, выходить из дому одной. Молодая женщина была очень несчастна, не видела светлого дня. Прекрасная юная иудейка страшно мучилась в руках двух стариков и это оставило след на ее печальном, бледном лице.
Было уже далеко за полночь. Теперь Гаруна тревожило не бесстыдство жены, а мысль, что делать с непрошеным гостем. Оставить его у себя он не мог, а в этот поздний час указать на дверь было бы не только неловко, но и противно обычаям гостеприимства этих мест. Но тогда чем накормить гостя? Хотя была пятница, а по пятницам в доме каждого еврея заранее готовится еда на весь субботний день, у них хоть шаром покати. Значит, оставив князя, он дал бы тому возможность убедиться в справедливости жалоб Эстер на то, что самый богатый еврей города держит жену впроголодь.
Поэтому он очень обрадовался, когда князь велел передать слугам, чтобы приготовили коней.
— Разве мой дом недостоин того, чтобы ты провел в нем ночь? — с притворной любезностью спросил Гарун. — Куда пойдете в такой поздний час?
— Я не могу остаться, — отвечал Степанос.
— Останься, прошу тебя… — произнесла Эстер с мольбой, которая могла бы тронуть сердце любого мужчины.
Гарун так громко прошептал жене на ухо, что князь расслышал:
— Не понимаешь, глупая, что дом и хлеб еврея нечисты для христианина?!
— Я приготовлю ему чистую постель, — сказала женщина громко, хотя муж обращался к ней шепотом.
— Спасибо, Эстер, — ответил князь Степанос. — Жаль, что я не смогу остаться, важное дело вынуждает меня спешить. Однако обещаю, когда приеду за печатями, переночую у вас.
Гарун не стал дожидаться вторичного напоминания Степаноса и вышел во двор сказать слугам, чтобы приготовили коней. Улучив минуту, Эстер подошла к князю, взяла его руку и прижала к горячим губам:
— Мне так много хотелось тебе сказать… Очень много… Жаль, что ты не остаешься…
На глазах у бедной женщины блеснули слезы.
Снаружи послышался предупреждающий кашель супруга. Женщина отошла от Степаноса.
— Слышишь, Гарун, печати должны быть готовы ровно через месяц!
— Слышу, ага, пе беспокойся. Когда Гарун берется за работу, он ее делает в срок.
— Прощай, Эстер!
Супруги вышли проводить гостей. Едва всадники немного отъехали, Гарун сказал жене:
— Уж я расправлюсь с тобой утром…
— Позвать князя, позвать? — пригрозила она.
— Нет, нет, не надо… Не зови, ради бога!..
— Вот то-то же, смотри…
Пока еврей занят печатями, я расскажу вам одну историю.
Во времена Сефевидов, когда на востоке окрепли афганцы, а часть южных земель Персии отошла к османам, на западе страны, особенно в Атрпатакане[16], власть шахов крайне ослабла. Тогда ханы восстали и создали мелкие независимые княжества. Восстал и хан Фатали из провинции Баргюшат в Пайтакаране (ныне Карадаг). Дворянин из захудалого рода, Фатали-хан всю жизнь занимался разбоем и набегами. Покорив всех турецких беков Баргюшата, он не только стал единовластным правителем этой провинции, но помышлял уже о захвате всего Кафанского края. Этот хищник, который раньше с шайкой разбойников грабил караваны на большой дороге, стал теперь собирать крупные банды и опустошать соседние земли.
Стоял один из летних месяцев.
Фатали-хан покинул горячее плато Кафана и вместе со своим пастушьим племенем чалаби[17] перебрался на прохладные лесистые взгорья Пайтакарана[18], намереваясь провести там лето.
Была ночь. Густой мрак окутывал пастушьи палатки, только в шатрах, составлявших ханский гарем, светилось несколько разноцветных фонарей. Тихими, неслышными шагами оттуда вышли двое, укутанные в просторные накидки. Один шел впереди, другой сзади. Они немного отошли от шатров и растворились в темноте.
— Дай мне руку, госпожа, — сказал первый, по-видимому, мужчина, — дорога тебе незнакома, ты то и дело спотыкаешься.
— Спасибо, Ахмед, я сама, — отвечал печальный женский голос, — ты только показывай, куда идти.
Узкая тропинка, по которой они шли, местами терялась в зарослях кустарника. Колючие шипы рвали путникам одежду, царапали кожу, но они, казалось, ничего не чувствовали и продолжали идти вперед. Они прошли несколько расселин, миновали несколько спусков и подъемов и добрались до того места, где вогнутая по форме горная гряда образовывала некое подобие гигантской пещеры. Здесь, у входа в нее, храпели сторожа.
Женщина стала в стороне, а ее провожатый разбудил одного из них:
— Открой дверь, — едва слышно проговорил он.
Так называемая дверь представляла собой массивную плиту, закрывающую узкий проход в пещеру. Старик сторож, обладавший, по-видимому, незаурядной силой, навалился плечом и отодвинул плиту в сторону. Женщина плотно прикрыла накидкой лицо и шагнула внутрь. Ее провожатый, главный гаремный евнух, приказал сторожу охранять вход и никого не пускать. Тот с благоговением и почтением внимал ему.
В пещере царила тьма. Казалось, попадаешь в преисподнюю. Мужчина через несколько шагов остановился, ударил огнивом о кремень, зажег трут, потом серную спичку и засветил небольшой фонарик, который принес с собой. Пещера, бывший овечий загон, где в осеннее и зимнее ненастье прятались пастухи со своими стадами, летом обычно пустовала. В такое время года овцы не нуждались в темных удушливых пещерах, им полезнее была вольная жизнь в горах, на свежем воздухе. Мрачное убежище для скота ныне служило узилищем для людей. Хан держал здесь своих пленных. Это был настоящий лабиринт в самом сердце скалы, огромная впадина с запутанными и разветвляющимися ходами. Запах испражнений, отсутствие воздуха и света делали еще невыносимее это сырое и удушливое помещение.
Мужчина все еще освещал маленьким фонариком пещеру и ощупью продвигался вперед, а женщина следовала за ним. Наконец, они добрались до того места, где проход, расширяясь, образовывал грот. Перед ними открылось жуткое зрелище. Около двухсот арестованных группами по двадцать человек лежали на холодной сырой земле. Кольца длинной цепи охватывали шеи заключенных сзади, соединяя людей вместе, и запирались сзади на железные замки. Несчастные терпели невыносимые муки. Представьте себе двадцать человек, словно пришитых друг к другу. Приходилось вместе вставать, садиться, если же один ложился, пока другие сидели или стояли, он рисковал задохнуться.
Сердце женщины сжалось от ужаса и жалости, когда она увидела заключенных. В глазах потемнело, и она едва не лишилась сознания. Прислонившись к стене, женщина несколько мгновений стояла неподвижно, с трудом справляясь с волнением.
Свет фонаря разбудил несколько человек, они зашевелились, подняли голову и сразу легли, чтобы не тревожить соседей.
В той, что пришла к ним, трудно было признать женщину, скорее, она напоминала прекрасного юношу, каких много среди приближенных шаха. Едва она слегка пришла в себя, как ее провожатый сказал:
— Что ж, пора начинать…
Они подошли к группе мужчин, лежавших в глубине пещеры. Один из них был ранен. Женщина с состраданием сестры милосердия принялась перевязывать его рану. То был юноша, едва достигший двадцати лет. Ослабевший, истекающий кровью молодой человек, подобно погибшему на поле боя Ара Прекрасному[19], неожиданно возродился к жизни, едва волшебные пальцы Шамирам коснулись его тела. Рана была на голове: вражеская сабля глубоко рассекла темя. Женщина стала промывать и осушать ее чистой холстиной, потом Ахмед наложил пластырь, и рану перевязали. Все происходило в глубоком молчании. И никто не заметил, как во время перевязки бледные губы юноши с горячей признательностью прижались к руке его покровительницы. То было самым лучшим вознаграждением за труды. Она готова была обнять и поцеловать этого закованного в цепи узника, однако подавила свой порыв, поднялась и с грустью сказала юноше:
— Твоя рана уже достаточно исцелена, но я буду приходить каждую ночь, пока она не заживет совсем.
— Моя рана! — с горечью простонал больной. — Она неисцелима, она столь глубока, что вряд ли можно нащупать ее…
Его слова подразумевали сердечную рану. Женщина ответила:
— Я и ее исцелю…
В последний раз обратила она свои выразительные, полные слез глаза на юношу и стала обходить других больных. Все были ранены. Молодая женщина меняла повязки, мужчина накладывал пластырь. Как ангела-утешителя, женщину все встречали благословениями, словами благодарности и целовали край ее одежды. Жизнь этих мучеников, терпящих голод и жажду, зависела от нее. Не будь ее, они погибли бы в этой сырой, темной могиле.
Когда она уже всех обошла, спутник стал торопить женщину, но она медлила, словно некая тайная сила приковывала ее к зловонной пещере, воздух которой вызывал удушье. Она бы предпочла остаться здесь и целую вечность смотреть на прекрасного юношу, прикосновение губ которого все еще ощущала на своей руке.
Издали раздался звучный тягучий голос. То был утренний зов муэдзина. Женщина вздрогнула. Значит, она сильно задержалась в пещере и нужно торопиться, чтобы их не увидели. Свежий прохладный воздух несколько приободрил ее. Она прошла неузнанной мимо караула, приказала своему проводнику вести ее вперед и по возможности ускорить шаги.
— Не спеши, госпожа, — участливо произнес тот, — ведь ты и так измучена, а дорога предстоит трудная.
Все еще было темно — в народе эту борющуюся со светом тьму называют «адамовой тьмой». В небе мерцали звезды, и Арусяк[20], эта жеманница, только что показала свой нежный лик над горизонтом. Порой из кустов доносились птичьи трели, звучащие как увертюра к ожидаемому восходу светила. Все дышало радостью, всюду пробуждалась жизнь. Лишь у нашей героини лежала на сердце грусть, одна она не могла радоваться…
Разноцветные фонари у гаремных шатров все еще распространяли вокруг какой-то колдовской свет. Ни один из пологов шатра до сих пор не был откинут. Весь гарем был погружен в сладострастный сон. Войдя к себе в шатер, госпожа нашла чернокожую служанку тоже дремлющей, хоть и наказывала ей бодрствовать. Она не стала будить ее и прошла в спальню, стараясь не шуметь, чтобы не нарушить сон своего ребенка, лежавшего в подвешенной к потолку люльке. Она сняла с себя мужское платье. Потом осторожно откинула прозрачное покрывало, служащее младенцу защитой от москитов, посмотрела на его прелестное личико. Снова укрыв его, она стала готовиться ко сну. Роскошная постель из тончайших восточных шелков ожидала ее. Сама Астхик[21], пленительная и стройная, могла бы позавидовать ее восхитительному телу. Усталость с дороги, страх и переживания настолько утомили женщину, что она сразу же впала в забытье.
Прошло не более четверти часа, когда кто-то тенью метнулся к задней стенке палатки. Черное тело почти сливалось с ночной темнотой. Бесшумным звериным шагом человек подошел к одному из колышков шатра и сильной рукой вытащил его. Веревка ослабла, а вместе с ней и натянутое на нее полотно. Он подполз ближе к шатру и осторожно приподнял занавес, разделявший спальню госпожи от остальных помещений. В образовавшуюся щель с трудом могла бы пролезть кошка. Большая растрепанная голова кое-как просунулась в шатер. Свет горящей лучины вырвал из темноты уродливое обличье эфиопки. Она медленно вползала в палатку. Обнаженное по пояс тело уже находилось в спальне. Опершись на обе руки, похожие на длинные лапы орангутанга, она, подняв голову, стала пожирать глазами помещение. В этой позе эфиопка напоминала суку с обвисшими после родов сосцами. Не трогаясь с места, она стала внимательно прислушиваться к размеренному дыханию женщины, от ее острого слуха не ускользал ни единый звук: очевидно, то было дыхание спящего человека. По лицу чернокожей пробежала дикая ухмылка, толстые губы искривились, обнажив крупные белые зубы. Она осторожно прокралась в спальню. На ней не было другой одежды, кроме белой набедренной повязки. С сатанинской осмотрительностью подошла она к постели женщины и, точно злой дух, опустилась перед ней на колени. Занавеси в спальне были натянуты, было тепло и душно. Во сне госпожа откинула одеяло, обнажив прекрасную грудь и роскошные плечи, слегка раскрасневшееся лицо почти закрывали густые волосы, которые рассыпались по цветастой бархатной подушке. Черная бестия с неистовой свирепостью вглядывалась в ее лицо. Ноздри приплюснутого носа раздувались от беспокойного дыхания, на темном лице поблескивали белки глаз. Она походила на зверя, в когтях которого бьется жертва. Протянув вперед руку, она легким движением откинула волосы с шеи женщины, словно густые шелковистые кудри мешали ей совершить свое злодеяние. Только она подняла обе руки к шее госпожи и с диким бешенством приготовилась задушить ее, как вдруг в другом конце шатра раздалось:
— Ахмед!.. Ахмед!..
То был голос служанки Пери, которая в чарах сладкого сна звала своего возлюбленного. Однако то же имя носил и главный гаремный евнух, и эфиопке показалось, что это его призывают па помощь.
— О, Ахмед!.. — снова послышался голос служанки.
Эфиопка пришла в ужас — Ахмед, грозный страж гарема! В растерянности и панике она вытащила из-за набедренной повязки острые ножницы, чтобы вонзить их в горло женщины. Но в страхе и смятении промахнулась и только срезала несколько кос.
С быстротой тигрицы она выползла из спальни и исчезла среди многочисленных шатров гарема.
Было утро. Первые лучи солнца растворялись в сером тумане, окутывавшем вершины Карадагских гор. Густые леса еще дремали в ночном мраке. Отдельные деревья не различались: горы, поля и луга были погружены в просторное мглистое море.
Вдали черными пятнами выделялись палатки племени чалаби. Пастухи каждой деревни отдельными группами разбили свои жилища в этих роскошных травянистых лугах. На одном из плоскогорий были разбросаны палатки главы племени хана Фатали. Они отличались от палаток простых смертных по форме и материалу — были богаче, выше и просторнее.
Хан еще спал. Его многочисленные жены давно проснулись и были заняты хозяйством. Перед палатками на открытом воздухе дымились очаги. Они имели крайне простое устройство: на ровной площадке стояли железные треноги, под которыми горел огонь. На треногах кипели большие и маленькие котлы.
Жены владыки Пайтакарана, которые имели все возможности вести хозяйство с помощью служанок, оставались верны древней традиции и стряпали сами. Отсутствие цивилизации избавляло их от лени и изнеженности. Но надо заметить, что работали большей частью женщины постарше, молодые еще спали или были заняты утренним туалетом.
Двадцать шатров, в которых размещался гарем, были разбиты отдельно от других палаток. В каждой палатке жила одна жена. Дорогая парча, вывезенная агулисскими купцами-армянами из Исфагана и Индии, украшала жилища самых красивых женщин края. Шатры располагались полукругом и образовывали площадку, где трава была вытоптана и совсем почернела. По этому двору суматошно сновал и суетился целый легион людей разного цвета кожи и национальностей — белые и черные служанки, евнухи, слуги, вывезенные из глубин Африки, здесь же рыскали громадные овчарки и худые охотничьи борзые. То был настоящий цыганский табор.
Одежда гаремных жен была довольно простая — рубашка, шальвары и безрукавка. Коротенькая рубашка из прозрачной ткани едва прикрывала полуобнаженную грудь и спускалась ниже пупка, где живот переходит в некую часть тела. Отсюда начинались шальвары, заменявшие женщинам юбки, были они из шелковой материи со златоткаными цветами и доходили лишь до колен, оставляя совершенно голыми икры ног[22]. Нижний край шальвар также был обшит золотой каймой шириной в четыре пальца. Поверх рубашки надевалась короткая безрукавка чаще всего из фиолетового или розового бархата, плотно облегающая талию. Обычно служанки донашивали одежду своих хозяек, надеванную всего лишь пару раз. Казалось, жены, эти пестрые, как бабочки, создания, только недавно отказались от первозданной наготы, едва прикрытой фиговым листочком. Но нет, эта одежда была плодом гаремного гения, гаремного любострастия, выставлявшего напоказ голую грудь, голени и руки. Эти части тела всегда могли возбудить похотливые страсти, которые были ослаблены и притуплены у властелина гарема, владельца целой стайки жен.
Таинственное значение имели женские украшения. В монисто из дорогих камней входил золотой талисман в форме трубки, в нее были вложены волшебные реликвии. На плечах и предплечьях все носили браслеты, на плече — поверх одежды, а на предплечье — на голом теле. Браслеты на плечах состояли из пестрого бисера, заключающего в себе особые чары. Кольцам не было числа. Разноцветные бусы обвивали также и голые икры ног. Носили и гамаилы — сплетенные из золота, бриллиантов и жемчуга ленты, которые, подобно генеральским, надевали через плечо и повязывали под мышкой. Вся сила женщины, как у волшебницы, заключалась в ее украшениях. Драгоценности не только придавали больший блеск ее красоте, но еще охраняли от сглаза, зависти и коварства соперниц[23]. Трое армянских ювелиров со своими учениками непрестанно трудились над безделками, которые пожирали доходы целых провинций.
Гаремные шатры были совершенно недоступны. Их окружало плетение из тонких камышинок, так называемый сарай-пердай — «занавес сераля». Туда имели доступ только евнухи, чернокожие рабы и рабыни.
В то утро на гаремной площадке царило необычное оживление. Готовились к какому-то торжеству. Несколько служанок сидели на голой земле вокруг больших железных таганов. Одна просеивала муку, другая месила тесто в деревянном корыте, третья готовила шарики из теста, четвертая укладывала их на гладкую доску, пятая раскатывала шарики, придавала им вид лаваша, шестая раскладывала лаваши на раскаленном тагане и пекла. Работа велась споро, что не мешало служанкам болтать, смеяться и сплетничать. Две женщины крутили рукоятку круглого жернова, мололи муку. Белый порошок покрывал их лица и черные волосы. В котлах жарились барашки, на шампурах шипели шашлыки. Точно готовился завтрак на целую армию.
— Гафса, знаешь, что случилось этой ночью? — сказала молоденькая Айша черноглазой женщине, сбивавшей масло в маслобойке.
— Что? — спросила Гафса с любопытством и перестала сбивать масло.
— Говорят, этой ночью черти отрезали волосы Сюри.
— Правда? — спросила Гафса, и на ее хорошеньком личике промелькнуло нечто вроде радости. — Все отрезали?
— Все косы. Теперь Сюри уродина, она стала похожа на плешивого Асло.
— Так ей и надо. Уж очень гордилась своими длинными волосами. Надо ей и хвост обрезать.
— Какой хвост? — спросила с удивлением Айша.
— Разве не знаешь? Ведь эти армянки все с хвостами. И у Сюри он есть, мне говорила Зейнаб. Однажды она видела, когда Сюри купалась.
Обе молоденькие девушки принялись болтать про хвост Сюри, судить да рядить, отчего это так, потом пришли к выводу, что все армянки — из рода джиннов, потому Сюри такая умелица и хитрюга, околдовала и влюбила в себя хана.
— А что она сейчас делает? — спросила Гафса
— Что ей делать? — с презрением ответила Айша. — Сидит у себя и плачет, говорит, это дело рук не сатаны, а Зейнаб. Та несколько дней назад грозилась сыграть с ней злую шутку… Теперь Сюри думает, что пока она спала, Зейнаб подослала кого-то отрезать ее волосы.
Зейнаб была царицей гарема и одной из любимых жен Фатали-хана.
С появлением Сюри она отошла на задний план. Прекрасная армянка затмила ее, и отсюда между ними пошли зависть и вражда. Гафса с Айшой считали вероятным, чтобы Зейнаб подослала служанку изуродовать Сюри. Но, с другой стороны, вполне возможно, что это проделки черта, хотя подобные дела выполнялись обычно и без участия нечистой силы — жены пачкали, кромсали ножницами новую одежду друг друга, тапочки, крали драгоценности, кольца. В последнее время хану так надоели свары его жен, что он наказывал всех, не разбирая правого и виноватого. Гафса с Айшой думали, что оскорбление Сюри даром не пройдет — хан очень любил ее, и Зейнаб здорово достанется. Хотя тут и замешан черт, но Зейнаб тоже хороша, прежде лопалась от важности, унижала всех жен, не помешает, чтобы она была наказана…
Густой туман стал постепенно редеть, кое-где в просветах, как в щелях разодранного шатра, показалось синее небо, сверкнул луч солнца. Хотя было лето, раннее солнце еще не могло отогреть холодный горный воздух. Утренняя роса мелкими алмазами блестела в траве, как бывает в начале весны в теплых краях.
Полусонные дети хана, босые, без трусов, высыпали из шатров, присели возле очагов и грелись. Один сорванец с кошачьей ловкостью протянул руку к котлу и вытащил оттуда кусок мяса. «Ах, чтоб ты подавился!» — сердито крикнула его мать и схватила полено, предназначенное для костра, чтобы наказать нахала. Мальчонка удрал, как бесенок, унося свою добычу, а палка, брошенная ему вслед, ударила его по ногам, и он упал ничком. Кусок мяса выпал у него из рук и вывалялся в пыли, но мальчишка быстро поднялся, схватил мясо и, отойдя в сторонку, стал уплетать, смеясь и поддразнивая мать.
— Ням-ням… вот я ем, вот я ем! — говорил он, гримасничая.
— Чтоб подавиться тебе! — повторила мать. — Уж я расправлюсь с тобой!
В одном из шатров на прекрасном хорасанском ковре сидела молодая женщина с ребенком на коленях. Ребенок сосал грудь. Золотистые лучи солнца проникали в палатку и приятно грели. Мать с грустью глядела на свое дитя, и ее черные глаза наполнились слезами. Младенец время от времени отрывался от груди, с улыбкой смотрел ей в лицо, словно давая знать, что еще не сыт. Голова матери была закутана в некое подобие чалмы, скрывавшей волосы. Эта женщина была Сюри, дочь Давида Отступника из Татева. Ее прежнее имя было Мариам, но после того, как она стала магометанкой, ее прозвали Сюри. Так называлась любимая жена хана, рано умершая. Отец продал Мариам в ханский гарем, чтобы получить меликство, сам тоже принял ислам, за что народ прозвал его Отступником. Для Татева он стал вторым Васаком[24]. Отступник взял себе турецкое имя Багр.
Сюри была печальна не оттого, что этой ночью мстительная рука завистницы лишила ее блестящих, как янтарь, волос. Не о том думала она, да и о чем жалеть? Что-то убавилось от ее красоты. Тем лучше, не бог весть какая потеря. Пусть считают это утратой те, кому дорога любовь хана. А кто он для нее? Зверь и злодей, которого она ненавидит всей душой, любовь которого вызывает только отвращение. Она пала жертвой отцовского честолюбия и не могла смириться с родительской жестокостью. Всякий раз, увидев армянского священника или заслышав звон церковных колоколов, она исполнялась горечи, лицо заливали слезы, и она думала, что погибла не только телом, но и душой. И без того этот мир так мрачен, еще и на том свете предстоит мучаться. Ее душа была полна веры. Она много наслышалась от матери о мусульманах, та считала, что есть их хлеб, одеваться в их одежды, даже прикасаться к ним грешно. Что же теперь? С ужасом смотрела она на любимое дитя, плоть от плоти ее, рожденное от мусульманина… Не раз думала задушить либо отравить его, но у нее опускались руки, когда она глядела на невинного младенца. Что в ней говорило, что удерживало от того, чтобы привести свой замысел в исполнение? Материнская любовь или мысль о совершаемом грехе?
Она печально смотрела на площадь между шатрами, по которой сновали полуголые ханские жены, подобно медвежатам копошились ребятишки, бегали взад-вперед потерявшие голову служанки, где все пребывало в необычном оживлении, и думала — что случилось? На тагане еще не кончили выпекать хлеб, в котлах варился обед, жернова непрестанно мололи зерно, воздух наполняли аппетитные запахи этой исполинской кухни. Солнце поднялось довольно высоко, туман рассеялся, на сиреневом небе не оставалось ни облачка, лесистые горы колыхались в солнечных лучах, являя собой чудесное зрелище. Не оставляя материнской груди, ребенок закрыл глаза и задремал, он еще двигал розовыми губками, воображая, что сосет. Мать осторожно уложила его на подушку и стала готовить люльку, что была привязана между двумя столбами шатра. В это время, опасливо оглядываясь, вошел в палатку полный и невысокий мужчина. Седые волосы говорили о том, что ему давно уже за пятьдесят, на увядшем, морщинистом, как у старухи, лице не было и следов растительности. Смуглая кожа была цвета желтой меди, глаза тусклые, а голос, схожий с неустановившимся голосом подростка, казалось, шел из живота. Этот старый ребенок с глубоким почтением подошел к госпоже, опустился на колени и сказал:
— У меня к тебе просьба.
— Знаю какая, Ахмед, — ответила госпожа и отвернулась, — но лучше бы тебе помолчать.
Старик взял лежавшую у входа туфлю госпожи, прижал к своим иссохшим губам и произнес:
— Целую тебе ногу, выслушай мольбу старого Ахмеда.
— Не надо, Ахмед, я поклялась никогда не видеть его.
Старик попытался повторить свою просьбу, но госпожа приказала ему удалиться, сказав, что он может разбудить ребенка.
По национальности Ахмед был армянин, родом из Карадага, искуснейший игрок на таре[25]. Он был еще юношей, когда хан велел привести его к себе и держал среди сазандаров[26], которых не отпускал от себя. А чтобы Ахмед был вхож в его гарем, приказал оскопить юношу. Долгие годы Ахмед развлекал его жен игрой на таре, состарившись, бросил играть и теперь исполнял обязанности главного гаремного евнуха. Но как святыню, он сохранил в душе христианскую веру…
Ахмед вышел из шатра и направился к палатке, что была разбита довольно далеко от гарема в глубине леса. Здесь же стояло еще несколько палаток, отведенных для телохранителей и слуг хана. На дороге Ахмеда поджидал какой-то человек. При виде евнуха он подошел и спросил:
— Ну, как?
Ахмед рассказал ему, что он испробовал все, умолял, уговаривал, ногу ей целовал, но госпожа все твердила: «Нет, не хочу с ним видеться».
— Она не хочет видеться с родным отцом? Что ж, хорошо, — с глубокой горечью повторил мужчина и пошел к отведенной ему палатке.
Еще долго смотрел ему вслед Ахмед. Потом покачал головой и произнес про себя: «Такой отец, как ты, недостоин видеться со своей дочерью».
Отец Сюри (а это был он) когда-то справлял при татевском мелике Гюлумбаре должность рассыльного и соглядатая, был очень любим им. Но он польстился на место своего благодетеля и отравил его, а потом подкупил хана Фатали своей дочерью и не только сумел избежать наказания, но и достиг своего — получил меликство в Татеве. Власть, приобретенная с помощью насилия и измены, стала совершенно невыносима жителям Татева, особенно после того, как Отступник изменил вере предков. Чтобы держать в покорности население Татева и укрепить свое неустойчивое положение, Отступник вынужден был без конца угождать прихотям хана. Был он небольшого роста, хромой и волосатый, точно обезьяна. Если верить народной поговорке, будто хромые хитроумны, то Отступник был воплощением хитрости. Про таких, как он, говорят, что они родились на семь дней раньше сатаны.
Этот человек, не умевший грустить и отчаиваться, сердиться или отступать перед трудностями, услышав слова евнуха, внутренне как бы сломился. Родная дочь гнушалась им. Это был страшный удар. Отвергнутый всеми, осужденный проклятиями тысяч обездоленных, он давно уже ни во что не ставил слезы своих жертв, их страдания и кровь не трогали его. Но отказ дочери ранил прямо в сердце. Нетвердой поступью направился он к своему жилью, которое находилось не очень близко. Вокруг распевали птицы, но он ничего не слышал. В ярких лучах солнца вырисовывались деревья во всей их красоте, но он ничего не видел. Казалось, всякое чувство и желание убиты в нем. В голове царил беспорядок, он никак не мог собраться с мыслями. Многое хотел он сказать Сюри, с ней он связывал осуществление всех своих планов. Но все рушилось. Или он сегодня добьется успеха, или он погиб навеки…
Его горькие, безнадежные мысли были прерваны появлением какого-то мужчины, поджидавшего в кустах.
— Добрый день, — обратился к нему Давид Отступник, вопросительно глядя на него.
— Был бы добрый, коли… — незнакомец, не закончив, оглянулся вокруг, боясь, как бы кто не услышал его.
— Значит, не удалось? — нетерпеливо спросил мелик.
— Нет… ничего нельзя сделать.
— Почему?
Незнакомец едва слышным голосом стал рассказывать, что он прибег ко всяким уловкам, но безуспешно. С того дня, как привели пленных, ханум[27] (речь шла о Сюри) заботливо ухаживает за ними. Чтобы быть вне подозрений, она привлекла к делу главного евнуха. Этот старый лис так хитер, что самого дьявола подкует. Поклоняется Сюри, как идолу, готов выполнить любое ее приказание. Если ханум попросит броситься в огонь и в воду, он, не пикнув, сделает это. Он не только кормит пленных, но и навещает их по ночам к даже выставил охрану, чтобы ни один волос не упал с их головы. Проникнуть в пещеру невозможно. Охрана — все близкие люди Ахмеда — не предаст его и за тысячу туманов. К тому же хан Фатали с ним очень считается, и все боятся главного евнуха.
По мере рассказа лицо мелика омрачалось, губы задрожали, в глазах загорелись злые огоньки. Бессовестная дочь нанесла ему еще один удар. Она лишила его давно лелеемых надежд, расстроила планы, которые он так долго вынашивал…
— Спасибо, Гусейн, — заговорил Отступник, сдерживая свои чувства, — ты и сейчас сделал все, что мог, твоей вины тут нет, ты получишь обещанное.
Он вынул из кармана кошелек и протянул турку, но тот отказался принять деньги. Мелик долго настаивал, уверяя, что огорчится, если тот откажется принять деньги, и вновь повторил, что считает свою просьбу выполненной. Турок, наконец, взял золото и, поклонившись, ушел. Был он главным конюшим хана, когда-то состоял на должности палача. Умертвив за время службы тысячу человек, он вдруг почувствовал укоры совести, оставил кровавое ремесло и похоронил свой нож на кладбище, как хорошие охотники зарывают свое ружье, убившее тысячу животных. Но Гусейн пристрастился к вину и картам и, нуждаясь в деньгах, нарушил свое слово. Мелик Давид, пользуясь этим, подкупил его, толкая на новые преступления. Но все оказалось напрасным, все отступало перед волей Сюри… Это злило мелика более всего — ему чинила препятствия родная дочь!
Давид Отступник был труслив как все вероломные люди, чья сила лишь в изобретательном уме. Он был лишен мужества и смелости, что не мешало ему носить за поясом пару пистолетов, а сбоку длинную саблю, к которой он редко притрагивался. Он любил хвастать воображаемыми подвигами и уверял, что хромает из-за застрявшей в ноге пули, хотя все знали, что он хромой от рождения.
В глубоком унынии добрался он до своей палатки. Здесь ждал его еще один человек. То был высокий худощавый старик с благообразным лицом, длинная седая борода которого была окрашена хной в абрикосовый цвет. За дорогой кушак из кирманской шали были заткнуты два пистолета, на коленях лежала длинная сабля с серебряным эфесом в серебряных ножнах. Он сидел на корточках на узорчатом ковре, прислонясь спиной к мягким мутакам[28] из красного бархата, которые послал из собственного убранства хан — в честь прибытия почетных гостей. Увидев Давида, старик нетерпеливо спросил:
— Какие вести?
Отступник скрыл, что Сюри отказалась принять его. Это бесчестие могло уронить его в глазах сообщника. Давид любил хвастать, что дочь может добиться от хана всего, что ни пожелает. Он сказал, будто Сюри не приняла его из-за болезни, рассказал о срезанных волосах, добавил, что это даже к лучшему — кое-кто из завистниц Сюри будет изгнан из гарема. «Палач тоже ничего не добился», — сказал он, однако скрыл, что и здесь виновата его дочь.
— Очень плохо, — заметил мужчина с абрикосовой бородой и погрузился в глубокое раздумье. По его озабоченному лицу было видно, что меняются какие-то основательные планы, связанные со смертью некоего юноши… которая не состоялась…
Представительный этот мужчина был Франгюл, мелик Кармирванка или Ерицванка, один из самых богатых и влиятельных людей среди армян.
— Да, да, плохо… — повторил он, и голос его задрожал. — Что же нам делать?.. Я так рассчитывал на Гусейна, а теперь все пропало.
Он надеялся услышать от Давида Отступника слова утешения, но тот, несмотря на свою сатанинскою изворотливость, был настолько растерян и ошеломлен, что не смог выдавить из себя ни звука.
Оба мелика одевались как знатные персы — высокие каракулевые шапки, длинные кафтаны из тонкого красного шелка, зеленые суконные накидки почти до полу. Талию обхватывал цветной кушак из кирманской шали. Головы у меликов были наголо обриты, хотя тамошние армяне выбривали только макушку. Бороды и руки были окрашены хной. Когда слуга вносил кальян, они говорили по-персидски, а едва он выходил, переходили на армянский.
— Еще не все потеряно, — сказал Отступник, таинственно понизив голос. — Сегодня приезжает князь Торос выкупать пленных. Надо что-то придумать, чтобы помешать этому.
— Но что придумать? — спросил Франгюл уныло.
— Нужно уговорить хана назначить за пленных такой выкуп, который был бы не по карману Торосу.
— Что мы выиграем от этого?
— Несколько дней и даже недель, а за это время многое может измениться…
Франгюл счел совет вполне приемлемым. Он обрадовался и едва не обнял и не поцеловал хитреца, по сдержался и только спросил:
— Торос действительно сегодня приезжает?
Князя Тороса, владельца всей провинции Чавндур, Франгюл назвал просто Торосом, точно титул «князь» жег ему язык. Никто из армян, кроме него, не должен быть князем — вот мечта этого честолюбца.
— Да, — сказал Отступник. — Он сегодня приезжает. В ханской кухне ведутся большие приготовления к его приему.
Последние слова вызвали у Франгюла раздражение — будут чествовать ненавистного ему человека, который приехал расстроить его планы, человека, чьей смерти он желал.
— Итак, поспешим к хану, — сказал он, скрывая свои чувства, — опередим этого бессовестного.
— Он будет не раньше обеда, — ответил Отступник, — у нас в запасе несколько часов, но все же не будем медлить.
Мелики набросили на себя накидки, обшитые по краям золотой нитью, нацепили на пояс сабли с серебряными рукоятками и поспешили к ханскому шатру, чтобы сорвать дело спасения сотен армянских пленных, томящихся в руках мусульманского деспота. Мелик Франгюл открывал шествие, за ним шел младший по титулу Давид, а после — слуги, которых по персидскому обычаю они всюду водили с собой. У тех тоже было по сабле, остальное оружие они оставили в помещении, отведенном для слуг меликов. Процессия торжественно продвигалась вперед, и все встречные кланялись меликам. Ни одно дело своей жизни Давид Отступник не начинал с таким воодушевлением, как это. Он должен приложить все усилия, чтобы помешать освобождению пленных соотечественников, должен сделать все, чтобы они сгнили в тюрьме. Одинаково мстительное чувство владело и меликом Франгюлом, его единомышленником. Они были из той породы людей, которым доставляет удовольствие творить зло, особенно если к этому примешиваются собственная выгода, жажда власти и славы.
Невдалеке от гарема стояли две большие палатки — одна высокая и богато отделанная, вторая поменьше и поскромнее. Копьеобразные столбы первой украшали позолота и разноцветный орнамент. Внутри шатер был разделен на несколько помещений, напоминающих устройство небольшого дворца — здесь находилась гостиная, кабинет, канцелярия, казначейство и так далее. В соответствии с богатым убранством помещений потолок палатки был подбит дорогими кашмирскими тканями, золотой парчой из Исфагана и тонкими индийскими шелками. Пол устилали пышные ферганские ковры. Этот царственно роскошный шатер был сшит из прочной непроницаемой ткани бирюзового цвета. На среднем столбе шатра развевался алый флаг с нарисованной на нем десницей. То была могущественная длань Али, сына Абуталиба, ведущая хана по пути побед.
Перед шатром стояло несколько железных насестов, на которых спокойно и точно в задумчивости сидели отборные охотничьи соколы. Красавец самец гордо поглядывал вокруг, как бы желая продемонстрировать всем дорогое ожерелье на шее. В соответствии с достоинствами соколов ожерелья содержали различные драгоценные камни. Маленькие золотые бубенцы на ногах мелодично позвякивали при каждом движении. Завидев воробья или голубя, соколы с молниеносной быстротой расправляли широкие крылья и устремлялись ввысь, чтобы поймать и сожрать свою жертву, но шелковые привязи тянули их назад и удерживали на железных насестах. Этих прожорливых птиц старались не кормить и держали все время впроголодь, до самой охоты. По такому же принципу содержал хан своих слуг и охотничьих собак. Тем и другим не было числа. У хана были быстроногие гончие в дорогих ошейниках — короткошерстные, с сильными мышцами, такие худые, точно даже небольшое количество мяса могло помешать стремительному бегу этих юрких тварей; маленькие, с кошку, хитренькие шаловливые щенки, которые, как бесенята, могли пролезть в любую щель и выйти на след зверя; европейские собаки с широкими ушами, которые по повадкам уже стали походить на азиатских, однако имели более дикий нрав; огромные густошерстые волкодавы, способные переломить хребет крупному оленю или задушить в когтях неукротимого вепря. Как душевными, так и нравственными качествами слуги мало чем отличались от собак. Разница была лишь в том, что собаки охотились за подобными себе животными, а слуги за подобными себе людьми. И в тех и в других жила та же жестокая, ненасытная, звериная жажда крови.
На слугах были темно-серые архалуки, а поверх них — темносиние гейми из местного грубого сукна, на голове они носили огромные овечьи папахи, на ногах — трехи — обувь из сыромятной кожи, с поясов свисали серебряные повязки с лезгинскими кинжалами. Грязь в этом сословии царила ужасная. Как дикие негры после еды вытирают пальцы о голое тело, чтобы тем самым смазать его, так и эти полудикари вытирали свои руки об архалуки, и одежда их лоснилась, как клеенка.
На зеленом поле перед ханским шатром собралась возбужденная толпа. Все с нетерпением ждали выхода самого хана. Одни пришли по делу, у других были спорные вопросы, и они дожидались приговора Фатали, третьи забрели просто из любопытства, были тут и ханские слуги, они надеялись, что хозяин даст им выгодное поручение.
— Джабар, — сказал один из слуг сокольничему, — сегодня хан что-то сильно задержался.
— Его воля, когда захочет, тогда и выйдет, кто его может заставить? — ответил Джабар и стал поглаживать перья сокола, сидящего на его, по локоть затянутой в кожаную перчатку, руке.
Слуга понял, что его замечание не понравилось Джабару, и поспешил переменить тему.
— Когда развяжете этому соколу глаза? — спросил он.
И в самом деле, на глазах у сокола были непроницаемые кожаные очки, какие обычно носят люди для защиты от ветра и пыли. Сокол был еще неприрученный. Обычно глаза держат завязанными несколько месяцев, птица не видит дневного света и забывает о своем диком прошлом, потом повязки снимают и мало-помалу приучают ее к новой жизни и охоте.
Весь ханский совет, вся его канцелярия — диван — ждал на площади своего владыку. В одном месте на траве сидел фаррашбаши с налитыми кровью глазами, глава жандармов — фаррашей. Возле него, положив руку на эфесы сабель, группой стояли немилосердные фарраши. Жалобщики шумели, просили фаррашбаши доложить о них хану. Многие подходили, становились перед ним на колени и шептали ему на ухо размер взятки. В другом месте сидел секретарь хана, главный муншибаши, высший среди писцов. То был худой мужчина со сморщенным лицом, желтым и поблекшим от употребления опиума. В широком его поясе спереди находились свитки — весь ханский архив, который он носил с собой. Здесь были расчеты податей, налогов, образцы официальных бумаг, протоколы судебных заседаний и решений — все это беспорядочно, на клочках бумаг. В тот же пояс была воткнута длинная раскрашенная чернильница с тростниковыми перьями, рядом висел букет печатей, вырезанных из камня и заключенных в серебряную оправу. Возле муншибаши собрались мирза — его подчиненные писцы, они тоже имели в поясах чернильницы и свитки бумаг. К муншибаши, как главному секретарю хана, обращались по разным вопросам, требуя ту или иную бумагу, к нему тоже многие подходили, опускались на колени и что-то шептали на ухо…
— Ты еще не выправил этому человеку бумагу? — обратился муншибаши к своему писцу.
— Выправил.
— Что же ты не выдашь ему?
— Еще не получил русума.
Русум был подношением писцу за выдачу документа. Взятка давалась публично, так было принято. Этому предшествовал длинный торг за сумму вознаграждения.
По толпе пробежал глухой шум, послышался шепот; «Хан идет». Все встали.
Со стороны гарема показался хан. Впереди шли шатиры[29], замыкали шествие фарраши. Хан шел в самом центре, сверкая золотом, серебром и драгоценными камнями.
До диванханы[30] было порядочное расстояние. Хана то и дело останавливали.
— Хан, припадаем к твоим стопам, выслушай нашу просьбу, — закричало несколько человек, сидевших на корточках и то и дело целовавших землю. Это были крестьяне, подравшиеся с односельчанами. Были среди них и раненые, пятна крови виднелись на одежде и лицах.
— Фаррашбаши, пошли людей, пусть арестуют злодеев, — приказал хан главе своих жандармов, — накажи их как следует и оштрафуй каждого на двадцать туманов.
Жалобщики, целуя землю, благословляли хана и выражали свое удовлетворение. Между тем хан проследовал дальше.
— Целую ноги, — тихо сказал фаррашбаши хану, — у противной стороны тоже есть раненые и двое убитых…
— Неважно, — ответил хан, — эти пожаловались первые. После выслушаем и другую сторону.
С точки зрения персидского судопроизводства решение хана считалось справедливым. Выслушав другую сторону, можно было наказать тех еще строже, а в результате обогащалась казна.
— Хан, припадаем к твоим стопам, яви свою милость! — вопила третья группа, тоже сидевшая вдоль обочины.
У них кто-то украл овец, и подозрение пало на вора Керима. Хан приказал арестовать его, отнять овец и передать хозяевам, а с Керима взыскать пятьдесят туманов в пользу казны. Был ли он повинен в краже — разбираться не стали. Разбирательство производилось обычно после суда, если выяснялась необоснованность обвинения. Тогда овец передали бы Кериму, а с жалобщиков взяли бы пятьдесят туманов за клевету. Таким образом, казна обогатилась бы вдвойне, кроме того, за каждый возврат овец брали бы в казну десятую долю возвращаемого.
Так на пути к дивану хан выслушал на ходу и вынес решения по нескольким делам и все единым словом, не тратя лишнего времени. Здесь, на вольном воздухе, подать жалобу было проще, в диванхане Фатали становился совершенно недоступным. Жалобщик там предварительно должен был обратиться к фаррашбаши, муншибаши и еще бог весть к кому, прежде чем ему позволили бы предстать перед ханом. Но до этого счастливого мгновения надо было дать им всем пешкеш — подарок…
Хан уже подходил к дивану. Толпа расступилась, кланяясь до земли. Фарраши колотили палками тех, кто не успел вовремя посторониться. «Бро! Бро! — Разойдись! Разойдись!» — кричали шатиры. Ужас и страх охватил толпу. Установилась мертвая тишина, слышались только предостерегающие окрики фаррашей и шатиров. Вдруг где-то впереди послышался шум, и внимание толпы перенеслось туда.
— Горят!.. Горят!.. Армяне горят!.. — донеслись глухие крики.
Недалеко от диванханы заполыхал большой костер. Густой дым, пронизанный языками пламени, поднимался к небу.
— Что это горит? — спросил Фатали, останавливаясь перед диванханой.
— Армяне горят, — ответил спокойно фаррашбаши, словно горела солома или дрова.
Фарраши оттеснили толпу, чтобы хан мог посмотреть на это необычное зрелище.
В огне и густом дыму можно было различить несколько человек: мать, обнявшую сына, старика-отца на руках у сына; воздев руки кверху, они кричали: «Милосердия, милосердия!», третьи лежали на земле, не издавая ни звука… Картина была жуткая. Заживо горели люди. Точно пропитанные маслом фитили, горели человеческие тела. Никто не подходил потушить этот необычный костер. Ведь то были нечистые, прикосновение к ним могло осквернить правоверных мусульман. Пламя мало-помалу пожирало людей, и те, кто были на ногах, падали на землю. Из костра еще раздавались глухие стоны, показались руки, воздетые к равнодушному небу… Слабый ветерок разносил удушливый запах горелого мяса. Это было настоящее жертвоприношение самому жестокому из божеств.
Горели дети, женщины, седые старцы и молодые мужчины. Это зрелище, способное вселить ужас в любого человека, вызвало у хана только смех, доставило ему какое-то звериное наслаждение. Подобно Нерону, смотревшему на горящий Рим, глядел он с улыбкой на душераздирающую сцену Он поражался сатанинской хитрости горемык, придумавших недурной способ обратить на себя высочайшее внимание. Они тоже были жалобщиками. Несколько месяцев подряд эти крестьяне ходили вокруг ханских шатров, но им не давали подойти и изложить свою просьбу. В отчаянии решились они на такую страшную меру. Они облились керосином, надели на шею пропитанные керосином веревки и подожгли себя. Все это казалось хану только забавным.
Тела еще дымились. Густая копоть покрывала их. Лишь изредка появлялись бледные языки пламени и, задрожав, закружившись, гасли в гуще дыма. То были последние жалобы, последнее бормотание несчастных…
Внимание толпы привлек подросток, который, не вынеся мучений, вырвался из объятий матери и лежал теперь возле костра. Вдруг кто-то быстро подошел и накинул мокрую накидку на горящую одежду юноши. Потом откинул накидку и стал осторожно раздевать его, ибо одежда все еще жгла тело. Юноша был без сознания, но жизнь еще теплилась в нем. Лицо, волосы, ресницы были опалены.
— Что ты будешь делать с этим щенком, Ахмед? — спросили из толпы.
— Вылечу и усыновлю, — веско ответил Ахмед, старый евнух.
— Гяура?! — с отвращением вскричали со всех сторон.
— Я из него сделаю магометанина.
Хотя старый Ахмед в душе оставался христианином, но сказал так, чтобы не пробудить фанатизма толпы. Услышав о злоключении несчастных крестьян, он поспешил сюда, чтобы оказать им помощь, — если бы было возможно, он бы многим помог, — но до его прихода все уже было кончено… Спасся только этот юноша.
Однако в то самое время, когда пламя еще пожирало горемык, взывающих к милосердию, в это самое время мимо костра проходили двое армян — мелик Франгюл и Давид Отступник. Они быстро смекнули, в чем дело, им-то была понятна причина самоубийства этих людей. Лицо Давида омрачило облако печали, сердце сжалось, он задрожал всем телом, ноги подкосились. Но в нем говорили не только совесть и сострадание: то был страх злодея, увидевшего жертвы своего преступления и тогда только осознавшего меру своей вины. Сжегшие себя люди были жители Татева, отданные во власть мелика Давида. Отступник обложил их высокими налогами, которые они не могли выплатить. Тогда злодей велел забрать их домашнюю утварь, скотину, а покончив с этим, приказал продать магометанам и детей их. Такого варварства не стерпит даже нищий крестьянин. Он предпочтет видеть своих детей мертвыми, чем мусульманами. Жестокость Отступника доходила до зверства. Он терзал армян похуже турка или перса. Доведенные до отчаяния люди хотели обратиться к хану, рассказать о своих бедах и добиться справедливости. Они надеялись найти у хана больше доброты, чем у предателя, ради почестей и богатства изменившего своей вере. Но хитрый мелик закрыл перед ними все ходы, лишил возможности подать хану челобитную. Он подкупил всех, от фаррашбаши до последнего слуги. В стране, где суд вершился устно, где судья был доступен не всем, где не велось никакого следствия и судебного разбирательства, заступничество или злословие придворных играли огромную роль. Они могли направлять волю судьи, который одновременно был владыкой над народом. В их воле также было скрыть все от хана, который мог совсем не знать, что происходит в народе. Крайние беспорядки в управлении страной порождают обычно и исключительные средства для их устранения — уничтожение несправедливой власти во имя восстановления правопорядка. Однако для этого народ должен иметь достаточно моральных и нравственных сил. В ту пору (да и по настоящее время в Персии) народ был настолько сломлен, что решения: «Накину петлю на шею» или «Сожгу себя на глазах у хана» были в порядке вещей. Это было последним средством, к которому в отчаянии прибегали несчастные, чтобы на них обратили внимание. Лукреция, всадив себе в сердце нож, своей смертью протестовала против развратного Рима. Армянский крестьянин, сжигая себя у порога магометанского владыки, восставал против насилия.
— Это дело плохо пахнет, — сказал мелик Франгюл Отступнику, когда они стали свидетелями необычного пожара.
Отступник ничего не ответил. Он думал о том, какое впечатление произведет происшедшее на хана. Изобретал в уме тысячу причин, приводил факты, чтобы оправдаться, когда спросят об этом. Мелика же Франгюла терзала другая мысль — как бы самоубийство крестьян не возбудило у хана чувство сострадания. Это затруднило бы исполнение их замысла — отсрочить или вовсе сорвать выкуп пленных и вернуть князя Тороса домой ни с чем. Проклятые мужики выбрали неудачное время для самосожжения. Сегодня надо было удержать хана в состоянии злобного раздражения. А они смягчили его. Какое сердце не тронут горящие в огне женщины и дети? Подобные мысли проносились в голове у Франгюла, пока они шли к ханскому шатру.
Стоя перед своим шатром, хан смотрел, как несколько евреев тащили железными крючьями обгорелые трупы и, словно падаль, бросали в яму где-то в стороне и засыпали землей. Боясь оскверниться, магометане поручили эту работу «нечистым» евреям, которые по каким-то своим делам приехали в становище хана.
Увидев двух меликов, торжественно приближающихся к нему, хан с насмешливой улыбкой сказал:
— Видели, что выкинули эти безмозглые армяне?
Мелики низко поклонились, улыбка хана подбодрила их. Пользуясь его веселым настроением, Отступник ответил:
— Откуда у армян мозги? Будь они умны, почему бы назывались армянами?
Лесть пришлась по душе хану, он положил руку Давиду Отступнику на плечо и сказал:
— Верно, Багр-бек (так звали его персы), будь они умны, последовали бы твоему примеру. Приняли бы нашу священную веру, жили бы и умерли достойно. Не так ли, мелик Франгюл? — обратился хан к старшему мелику.
Тот вновь поклонился и сказал:
— Да, хан, целую ногу, это так.
Хан прошел в ту часть шатра, что была отведена для заседаний совета — дивана. Опустившись на специально приготовленное для него ложе из дорогих ковров, он пригласил сесть и меликов. Они устроились чуть пониже хана. Из знати рядом с ханом сел только муншибаши, другие остались стоять. В это время мимо шатра проходил старик Ахмед. Движением глаз и бровей он подозвал к себе одного из прислужников хана.
— Салам, — сказал ему главный евнух, — вот тебе двадцать золотых. Обо всем, что будут говорить эти люди, сразу же доложишь мне. — И показал на двух меликов.
— На что мне деньги? — ответил слуга с красивым женоподобным лицом. — Чтобы услужить тебе, я и так готов на все.
— Нет, лучше возьми. Бери, раз говорю, да смотри, не упусти ничего из того, что скажут.
Салам обычно подносил хану кальян и всегда состоял при нем. Юный прислужник и без взятки рад был угодить старому евнуху, гаремному властелину, перед которым дрожали все слуги.
Беспорядочная толпа прошла за ханский шатер, чтобы не бросаться тирану в глаза, и расположилась на траве. У входа остались только фарраши, шатиры и прочие слуги.
Разговор в шатре снова вернулся к армянам.
— Фаррашбаши, — сказал хан, — тебе не известно, почему армяне сожгли себя?
Фаррашбаши подошел, смущенно поклонился, колеблясь и не зная, что сказать. Наконец, он выдавил из себя, что ему ничего не известно.
— Я знаю, — вмешался муншибаши, первый секретарь хана.
Человек этот, отравленный опиумом и алкоголем, с дрожащими руками, был грамотен и начитан, а потому и порядочнее других. Он принадлежал к тайной персидской секте, которая отрицала всякую религию как вредную, мешающую братству народов и сеющую между ними вражду. Муншибаши сказал, что отчаянный поступок армян продиктован чересчур тяжелыми налогами, что платят они втрое, вчетверо против положенного, что у них отбирают в счет долгов все их имущество, домашнюю утварь и даже детей.
— Конечно, после всего этого им ничего не оставалось как умереть… — закончил он.
Во время этого рассказа лицо мелика Давида стало мертвенно бледным, в глазах загорелась звериная ярость. Есть же еще на свете глупцы, выступающие против зла! Однако он сдержался и промолчал, ожидая, что скажет хан.
— У тебя есть их счета? — спросил хан.
— Конечно, — ответил секретарь, извлекая из-за пояса немалую кипу бумаг, и принялся отбирать счета татевцев.
Вошел духовный пастырь племени — имам. Все встали, поклонились, а хан пригласил его сесть на почетное место выше себя. Следствие по делу о притеснении армян прервалось.
После обычных приветствий и пожеланий здоровья хан с улыбкой обратился к имаму:
— Что делает наш дервиш? Приготовил ли обещанный маджун[31]?
— Он не все еще достал для этого, — серьезно отвечал имам. — Требуется еще сто золотников жемчуга, сто золотников крупных кораллов, десять золотников алмаза, яхонта[32], рубина, пять золотников мускуса[33], сто золотников чуби-чина[34], двести золотников червонного золота, и еще многое другое. Здесь всего не найти, и я собираюсь написать в Тавриз, чтобы оттуда выслали.
— Вовсе не нужно писать в Тавриз, — заговорил хан, желая услужить имаму, — эти драгоценные камни найдутся и у меня, вы все получите, но только в обмен на ваше святое благословение.
— В ежедневных своих намазах я и без того постоянно упоминаю вас, — сказал имам с присущим ему добродушием.
Хан молча наклонил голову в знак благодарности.
Имам, худой, иссохший старик лет за шестьдесят, был одет во все белое, как того требовало его благочестие. Чалма на голове напоминала огромный кочан капусты, живот охватывал толстый пояс из белоснежной, как пена, ткани. У него было двенадцать жен, а в этом возрасте он собирался жениться на четырнадцатилетней девочке, возложив надежды на чудодейственный маджун дервиша, который должен вернуть ему молодость и придать силы. Он искрение верил в свое возрождение, хотя волшебный маджун обходился ему дорого, все драгоценные камни уйдут в карман хитрого дервиша, который воображал себя новым Лохманом[35] в медицине.
— Этот дервиш, — заговорил имам, — чего только не знает. Он обещает приготовить для меня лекарство, от которого все седые волосы снова делаются черными. Может изготовить и другое снадобье, продлевающее жизнь на сотни лет.
— За чем же дело стало? — спросил хан.
— Состав редкий и дорогой.
— Такие лекарства по большей части готовятся из драгоценных камней.
— Да, именно.
Хан повторил, что его сокровища к услугам имама и попросил послать к нему дервиша, потому что и сам намерен заказать маджун. Тем самым хан сделал бы приятное дервишу — врачу и гостю имама. Словом, Фатали старался всячески услужить этому одетому во все белое высохшему старцу, воплощавшему в себе веру и духовное начало всего племени. Хан был умен, он знал, что, привлекая на свою сторону этого человека, сможет держать в узде весь народ.
Только одному человеку в шатре казались нелепыми эти разговоры — муншибаши. Он был очень недоволен, что появление имама помешало ему дать разъяснения по поводу притеснений армян. Сердито вытащив из нагрудного кармана золотую коробочку, он взял три шарика опиума, положил в рот и проглотил.
— А Мирза-Джафар (так звали муншибаши) уже принял свой маджун, — насмешливо заметил имам.
— Да, — ответил муншибаши в том же тоне, — таков мой маджун. Хотя он и не омолаживает, но помогает забыть все неприятности и горести мира.
— У тебя есть разве горести? — так же шутливо продолжал имам.
— У меня самого их нет, но меня мучают горести других… — сказал муншибаши философским тоном. — Я вижу в этом мире много всякого зла… Одни прибегают к любым средствам для продления своей жизни, чтобы подольше наслаждаться ее плотскими утехами, другие добровольно укорачивают ее, дабы найти успокоение в смерти…
Хан и имам давно уже привыкли к иносказаниям секретаря и не рассердились на его явные намеки. Дервиши вообще в почете у персов, несмотря на то, что их взгляды и привычки зачастую противоположны общепринятым. Муншибаши Мирза-Джафар тоже был дервишем. Последние его слова имели в виду бедных армян, несколько минут назад сгоревших на площади. Поняв это, имам ответил:
— Им и без того суждено сгореть в адском пламени. Хорошо, что уже в этом мире они подготовились к геенне огненной.
Муншибаши хотел было возразить, но Фатали подмигнул ему, чтобы он не отвечал. Молча слушавший до этого мелик Давид решил воспользоваться присутствием имама и свести счеты с секретарем. Отступнику нужен был лишь повод. Его подал сам имам. Довольный своим остроумным ответом муншибаши, имам обратился за подтверждением к Отступнику:
— Не так ли, Багр-бек?
— Поистине так, — отвечал Давид, — армяне обречены гореть в геенне огненной. Божий рай — только для правоверных мусульман Только что господин муншибаши намекнул, будто я повинен в том, что эти бестолковые люди предали свои тела огню. Якобы я брал у них непосильную дань и продавал детей. Признаюсь, я делал это в надежде на благодарность, а не упреки. Перегружая их налогами, я думал о ханской казне, а продавая детей гяуров магометанам, старался умножить число последователей пророка. Таковы мои действия, если вы находите их преступными — вот вам моя голова, велите ее отрубить.
— За это тебя никто не может обвинить, — веско произнес имам, — напротив — ты достоин всяких почестей и уважения. Тем самым ты доказал, что искренне приобщился к нашей вере. Я попрошу хана вознаградить тебя по заслугам.
— Я сегодня же подарю Багр-беку халат из собственного гардероба, — сказал хан, желая угодить имаму.
Давид Отступник поклонился и пожеланиями долгих лет выразил свое удовлетворение. Теперь мрачное лицо злодея вновь сняло от радости. А на мелика Франгюла имам не обратил никакого внимания, хотя тот стоял на ступеньку выше Отступника. Великий пастырь мусульман, казалось, гнушался присутствием этого «гяура», тем более, что тот набрался дерзости сидеть в одной с ним палатке. Это пренебрежение сильно подействовало на тщеславного Франгюла, и в голове его вновь возникла мысль, давно уже мучившая его…
Имам поднялся, сказав, что не может больше оставаться, приближается время намаза, а зашел он только на минуту справиться о здоровье хана, хотя на самом деле целью его визита были драгоценные камни. Все, не исключая хана, встали и проводили его довольно далеко от шатра.
После ухода имама хан остался наедине с меликами. Секретарь обиженно уединился в дальнем углу шатра, где находились его подчиненные, и стал заниматься своими делами. Хан призвал начальника конницы и распорядился подготовить двести вооруженных всадников для приема князя Тороса.
— Тороса? — удивленно произнес мелик Франгюл, как будто слышал об этом впервые. — Зачем он приезжает?
— Князь прибывает, чтобы выкупить находящихся у нас армянских пленных, — ответил Фатали-хан. — Сегодня за два часа до обеда мы назначили время для его приема.
— Прости за смелость, а какой выкуп ты назначил?
— Пока еще ничего не решено. Посмотрим, сколько он даст. Конечно, будет торг.
— Это-то меня и интересует, — сказал с задумчивым видом Франгюл. — Торос лукавее самого черта, боюсь, негодяй обведет тебя вокруг пальца. Хорошо, что дело пока не улажено, и я смогу дать несколько полезных советов.
Слуга Салам, получивший от главного евнуха указание подслушивать разговор Фатали-хана с меликами, навострил уши. Приняв от хана кальян, он отошел в сторону, стал у входа и весь превратился в слух.
Мелик Франгюл обратил внимание хана прежде всего на то, кто такие пленные, из какого рода, сколько у них богатства и какую сумму сможет уплатить их родня. Перечислив всех поименно, мелик добавил, что поскольку он воевал на стороне хана, то при взятии в плен постарался отобрать наиболее состоятельных, от которых и выкуп будет побольше. Пленных было сто двадцать пять человек, многие погибли в тюрьме, оставалось человек сто. Среди них есть юноша по имени Степанос из рода князей Шаумянов, сын мелика Вартанеса, наследник всей провинции Генваз, покоренной ханом. Его ни в коем случае нельзя выпускать из рук, если хан желает, чтобы Генваз всегда оставался под его властью.
— Надеюсь, тебе известна персидская пословица: «Маленький дракон, вырастая, становится царем змей». Итак, необходимо вырвать с корнем последний отпрыск рода Шаумянов. Если же не пожелаешь лишить его жизни, следует по крайней мере держать его в качестве заложника.
Франгюл делал наставления естественным и обычным тоном, как врач, дающий советы больному. При этом он вовсе не испытывал укоров совести, будто не совершал преступления против совести, чести и порядочности.
— Все это довольно разумно, — проговорил Фатали, внимательно выслушав его, — однако этого юношу я не могу ни удержать в качестве заложника, ни убить, потому что обещал князю Торосу вернуть всех пленных, а я уважаю свое слово…
Франгюла как будто обдали ледяной водой. Такого ответа он не ожидал. Но предатель продолжал, не теряя уверенности:
— Я и не говорил, чтобы ты отказался от данного слова, однако ты мог бы потребовать за него и других пленных достойный выкуп.
Мелик Франгюл надеялся, что хан запросит такую сумму, которую Торос не в силах будет выплатить. Тогда пленные останутся в пещере и погибнут.
Но в чем заключалось дьявольское намерение Франгюла — пора пояснить.
Франгюл давно метил на место мелика Генваза. В этом деле он выбрал себе пособником Давида Отступника из Татева. Вместе они смогли настроить хана против мелика Вартанеса. Заговор был подготовлен так, что на владения ни о чем не подозревавшего Вартанеса неожиданно напали люди хана. Род Шаумянов был в корне истреблен, сам мелик Вартанес пал, защищая свой дом. Из этого большого княжеского рода уцелел лишь юный Степанос, которого взяли в плен. Вместе с ним очутились в плену и сыновья других знатных людей края. А в Генвазе хан назначил правителем перса. Пленных решили продержать в тюрьме до тех пор, пока провинция не покорится полностью и народ не прекратит всякое сопротивление. И в самом деле, оставшись без главарей, Генваз вскоре был усмирен. Теперь уже бессмысленно было держать пленных, за которых можно получить крупный выкуп. Однако этого оказалось мало Франгюлу. У него была наследственная вражда с родом Шаумянов, и ему хотелось уничтожить единственного представителя этого славного рода, чтобы прибрать к рукам провинцию Генваз. Хотя об этом он еще и не заговаривал с ханом, но лелеял надежду, ибо хан завладел Генвазом и расправился с таким сильным противником, как Вартанес, только благодаря его помощи. Персидские ханы обычно не сами правили армянскими провинциями, а передавали армянским меликам, получая за это значительные налоги. Кто же, кроме Франгюла, был достоин править Генвазом?
Вначале Франгюл пытался покончить со Степаносом прямо в тюрьме, но, как мы видели, безуспешно. Он не опасался бы Степаноса, не будь у юноши такого могущественного покровителя, как князь Торос, владелец большой провинции Чавндур. Мать Степаноса приходилась родной сестрой князю Торосу. Нет сомнений, думал мелик Франгюл, что Торос, освободив своего племянника, позаботится о нем, возьмет его к себе и постарается восстановить в наследственных правах.
Сребролюбие преобладало у перса над прочими чувствами. Поэтому словам Франгюла о том, что, продержав пленных или убив их, он обеспечит власть над Генвазом, хан не придал особого значения. Его интересовали только деньги, и он тотчас же спросил, сколько можно получить с князя Тороса.
— Все сокровища мелика Вартанеса, — ответил предатель.
Фатали-хана это удивило, он знал, что имущество мелика было разграблено во время набега. Неужели еще что-то осталось?
— Разумеется, — с тонкой улыбкой отвечал Франгюл, как бы поражаясь детской наивности хана. — Он заранее пронюхал о готовящемся вторжении и схоронил свои сокровища у шурина, в замке князя Тороса. Твои люди обнаружили в крепости Вартанеса лишь крохи.
Франгюл принялся расписывать баснословные богатства мелика. В подвалах у него, сказал он, за железными воротами, прямо на полу, как груды зерна, лежат кучи золота, серебра, драгоценных камней и медных монет, и они так велики, что за ними не видно человека, а деньги там не считают — либо взвешивают, либо отмеривают. Все это, нагрузив на верблюдов, Вартанес заблаговременно отправил к князю Торосу.
Рассказ произвел на хана такое же впечатление, как разговоры о вкусной еде на голодного. Аппетит его разыгрался вовсю, и у него, что называется, потекли слюнки, когда Отступник, до того не проронивший ни слова, заверил, что это сущая правда и он видел своими глазами среди сокровищ мелика Вартанеса монеты времен Скандара Зулкарнейна — Александра Македонского — и что там даже были бесовские деньги.
В этот момент послышался звук рожка, который отдавался в горах. Прозвучав несколько раз, он затих.
— Это князь, — сказал хан и приказал фаррашбаши во главе с придворными выйти встречать его.
Оба мелика поднялись, уверяя, что им неудобно оставаться здесь.
— Благодарю вас, мои мелики, — благосклонно произнес хан, — крайне вам признателен за эти сведения. Я не отпущу юного Степаноса до тех пор, пока не получу в качестве выкупа все состояние его отца, да и других не отдам без приличной мзды. Я не забуду, что именно вы открыли мне глаза.
После ухода меликов хана не покидало какое-то восторженно-мечтательное состояние. Рассказ о несметных сокровищах Вартанеса пробудил в нем такую жадность, наполнил сердце такой жаждой быстрого обогащения, что ему чудилось, будто через несколько минут он станет богат как Карун[36]. Чего только нельзя сделать, имея такие сокровища! Можно набрать войско и завладеть всем Атрпатаканом… даже захватить корону Сефевидов…
Неудержимое стремление к богатству и славе родило в хане преступный замысел — погрешить против святости гостеприимства и отказаться от данного слова. То и другое было большим бесчестием для правителя, каким бы дикарем и варваром он ни был. Условия приема князя Тороса были заранее оговорены: он являлся с двумястами всадниками, принеся с собой выкуп за пленных. Величина откупа и ценность даров не были уточнены в расчете на великодушие князя. Его собирались встретить двести всадников хана. Князю Торосу должны были быть оказаны почести и гостеприимство в согласии с его положением. Однако Фатали-хан уже отменял в уме эти распоряжения. Если князь Торос не согласится отдать сокровища мелика Вартанеса, он не только не освободит пленных, но и прикажет арестовать самого князя и гноить в тюрьме до тех пор, пока не получит желаемого. Одно было плохо — Торос прибудет не один, а с двумястами армянских храбрецов. Впрочем, в войске хана всегда найдется тысяча вооруженных людей. И мышь снова попадет в мышеловку.
Пока хан предавался этим мечтам, из гаремного шатра вышла женщина, с ног до головы закутанная в темно-синюю чадру, лицо покрывала белая непрозрачная материя, и только там, где предполагались глаза, была оставлена сетчатая ткань, чтобы она могла видеть. Медленной грациозной походкой направилась она к ханскому шатру. Впереди твердой поступью шествовал главный евнух Ахмед. От них все отворачивались, полагая, что это какая-нибудь гаремная ханум. И в самом деле, это была Сюри. Узнав от старика Ахмеда о последней выходке двух меликов, она шла к мужу замолвить словечко за армянских пленных. Она прошла в ту часть шатра, которая называлась тайником, евнух откинул перед ней полог, который, едва она вошла, опустился. Сюри осталась одна. Она тотчас же сбросила темно-синюю чадру, в которую была укутана, и вышла из нее как русалка из морской раковины. Плотная непроницаемая ткань душила, и она отбросила ее. Теперь Сюри вздохнула свободно. События этого дня оставили в ее душе горький и печальный след. Зависть гаремных жен, потеря волос, страшная смерть крестьян, интриги отца и его сообщника до такой степени потрясли ее, что она напоминала в эту минуту безутешно скорбящую женщину, потерявшую самое дорогое на свете. Однако все это еще не давало права ей, гаремной рабыне, одеваться кое-как. Грустна она или весела — все равно своим видом должна услаждать взор хана. Коротенькие ее шальвары были из розового атласа, вытканные золотом, у нижнего края их обрамляла кайма из жемчуга и алмазов шириной в четыре пальца, накидка из фиолетового бархата была отделана таким же образом. Драгоценное ожерелье из крупных кораллов украшало полуголую грудь. Тело источало благоухание. В беспокойстве и нерешительности стояла она в тайнике, перебирая в уме все, что собиралась сказать хану. Не возбудит ли ее поступок подозрений, не откроются ли ее симпатии к армянам, которые она столько лет таила? Какими словами заступиться за пленных, как доказать, что все рассказанное меликами о воображаемых сокровищах — ложь? Ведь один из них — ее отец, как назвать его обманщиком? Да и поверит ли хан — еще вопрос.
Гаремные интриги научили ее некоторой хитрости. А не облечь ли свою просьбу в таинственную форму, выдать ее за внушение свыше? Можно придумать какой-нибудь сон, предзнаменование и пригрозить небесной карой, если хан не освободит пленных. Жаль только, что она не догадалась об этом раньше, не подготовилась заранее. Она поторопилась. Как только евнух сообщил о ловушке, подстроенной двумя меликами, как только она услышала звук рожка, возвещавший о прибытии князя Тороса, оделась и поспешила к хану. Только сейчас осознала Сюри все опасные стороны своего предприятия. Наконец, как могла она объяснить, откуда узнала о разговоре с меликами? Разве это не возбудит подозрений у хана, если он поймет, что жена шпионит за ним, что руками Ахмеда подкупает его слугу?.. Многое он может узнать, и тогда она пропала.
Так размышляла Сюри, когда хан, скорее разгневанный, чем удивленный неожиданным посещением супруги, вошел в тайник. То, что запертая в гареме женщина вышла из своей тюрьмы, прошла сквозь толпу, говорило о нарушении обычаев и являлось недостойным поступком. Этим объяснялись угрожающий взгляд и вопрос его:
— Что ты здесь делаешь?
Сюри оробела, язык как будто прилип к гортани, она не нашлась что ответить. Ею овладел ужас рабыни перед своим господином. Впервые ощутила она так остро свое ничтожество, пассивную роль, которую играла в этой мусульманской семье, роль блестящей безделушки, а не друга и советчика мужа. Глядя на это растерянное существо, которое, подобно стыдливому ангелу, явилось перед его очи во всем своем очаровании, хан смягчился, усадил жену рядом с собой на обитую бархатом тахту и спросил:
— Знаю, милая, ты пришла ко мне с просьбой, говори, что тебе надо?
В трудную минуту человек становится изобретательным. Сюри вдруг вспомнила те роковые в своей супружеской жизни минуты, что положили начало ее несчастью. Припомнилась тревожная ночь, когда четырнадцатилетнюю невинную девушку отец бросил в объятия хана. Восстановила в памяти все свои переживания, чудовищное омерзение и то, как она, новоявленная Рипсиме[37], боролась с ханом, стараясь унять его звериные страсти, не желая им покоряться. Распаленный хан тогда поклялся: «Проси у меня чего хочешь, только будь моей». Она сдалась, ничего не попросив… Впоследствии он не раз повторял ей свое обещание, но она ждала удобного случая, чтобы просить о чем-нибудь существенном и важном. Сейчас случай представился.
Сюри пала перед ханом на колени, как смиренная просительница перед неумолимой статуей божества, подняла кверху прекрасные, полные слез глаза и промолвила:
— Помнит ли мой господин о своем долге?
— Каком долге? — спросил удивленный Фатали-хан.
Сюри напомнила о его обещании.
— Этого я не забыл, — сказал он с улыбкой, — но не я виноват в том, что оказался плохим должником, ты сама равнодушный кредитор. Теперь можешь просить что угодно, я готов выполнить любое твое желание.
— Многого я не прошу, — отвечала Сюри, все еще стоя на коленях, — я пришла умолять тебя дать свободу пленным, не отпустить князя Тороса с пустыми руками.
— A-а… Это немалая просьба… — Смягчившееся было лицо хана вновь омрачилось. — Ты заставляешь меня отказаться от всех сокровищ мелика Вартанеса.
— Каких сокровищ?
Он поведал ей все, что слышал от меликов о баснословных богатствах армянского князя, и добавил, что было бы непростительной глупостью лишиться их, тем более, что он крайне нуждается в деньгах.
Сюри ответила, что не взяла бы на себя смелость надоедать своему владыке неуместными просьбами или лишать его состояния, знай она о действительном существовании сокровищ. Однако она считает все это пустым вымыслом, хотя один из осведомителей — ее отец.
— С какой же целью они солгали мне? — спросил глубоко уязвленный хан.
— Цель у них есть, — взволнованно отвечала Сюри, — она мне хорошо известна, но нынче считаю неудобным говорить об этом. Я надеюсь, мой господин поверит, что его верная служанка не умеет лгать.
Слова эти, произнесенные с чувством, возымели действие на каменное сердце хана. Он поднял прекрасную женщину, стоявшую перед ним на коленях, и усадил рядом с собой:
— Я исполню твою просьбу.
Сюри радостно кинулась к нему в объятия и, обвив руками шею, прижала зарумянившиеся, разгоряченные щеки к его лицу. Впервые юная женщина так тепло и искренне обнимала тирана, которого до этого дня ненавидела всей душой.
Тут снова послышался звук рожка и отдаленный топот лошадиных копыт.
— Теперь уходи, желанная, — встав на ноги, хан поднял и Сюри. — Прибыл князь Торос.
Сюри укуталась в темно-синюю чадру, закрыв лицо плотным покрывалом, и вышла. У входа ждал старик евнух, который проводил ее в шатер. Там только он спросил:
— Удалось?
Она ответила, радостно сияя:
— Да!
— Слава богу! — воскликнул он, благодарно воздев кверху руки.
Был уже полдень. На открытой площадке справа от ханского шатра выстроились в ряд двести вооруженных всадников из конницы хана с ружьями наизготовку. Слева в том же порядке стояли армянские конники. Между этими группами было оставлено длинное, как улица, пространство, по которому должен был проехать князь Торос. Вскоре в конце прохода показался и он сам. «Салам!» — несколько раз прокричали персидские конники, и воздух дрогнул от звука множества голосов. Князь Торос сидел на великолепном белом скакуне с серебряным убранством. Это был мужчина внушительного вида, со смелым, мужественным лицом и испепеляющим львиным взором. Перед ним несли пешкеш — предназначенные хану подарки. Семеро человек держали на головах подносы, где под дорогими кирманскими шалями лежали редкие, ценные дары. Следом вели трех великолепных жеребцов, попоны, уздечки и прочее снаряжение которых были отделаны серебром. Вслед за пешкешом шествовал окруженный телохранителями сам князь Торос. Персы с завистливой злобой взирали на величавую осанку и богатые одежды армянского князя. Длинная кривая сабля с драгоценными камнями на ножнах висела сбоку, за пояс были заткнуты два пистолета с посеребренными рукоятками. Этот человек с правильными чертами лица выглядел гораздо моложе своих сорока пяти лет. Седина еще не пробилась в его коротко подстриженной бородке и волнистых волосах, хотя в жизни у него редко выдавались годы без потерь и горестей.
В десяти шагах от шатра князь спешился, и вышедший из палатки хан, взяв его за руку, проводил в шатер, на приготовленное для него почетное место. Двадцать пять телохранителей князя, храбрые и сильные юноши, положив руки на эфесы сабель, стали у входа в шатер с той стороны, куда уселся князь. Напротив них выстроились фарраши, неприязненно поглядывая на суровые обветренные лица горцев.
— Добро пожаловать к нам, каждый ваш шаг — большая честь для меня, — проговорил хан с красноречием, присущим его народу.
— Меня привело к вам желание видеть сияние вашего благочестивого лица. Я счастлив пользоваться вашим добросердечным отношением и надеюсь, мы навсегда сохраним в нерушимости наши дружеские связи.
Долго еще обменивались любезностями и рассыпались в изъявлении дружеских чувств вожди двух враждебных народов. Слуги князя Тороса внесли пешкеш, расставив перед ханом семь медных подносов с дарами. Когда откинули кирманские шали, хан был буквально ослеплен. Хотя это и не были сокровища мелика Вартанеса, однако богатство оказалось немалое. На одном подносе — золотые, на другом серебряные монеты, на третьем — отборное оружие, отделанное серебром: кинжалы, пистолеты, карабины, пороховницы, на четвертом — позолоченные серебряные сосуды, чаши, кувшины, чубуки и прочие мелкие предметы, на пятом — изделия из китайского фарфора, на шестом и седьмом — разнообразные тонкие шелка и шерстяные ткани для гаремных жен.
— Что за беспокойство! — заговорил хан при виде всего этого. — Вы совершенно пристыдили меня своей щедростью. Я, право, не знаю, чем смогу отблагодарить вас.
— Все это меркнет перед вашей добротой, — с улыбкой произнес князь Торос. — Подобно дервишу я принес вам лишь одну гвоздику и ничего более.[38]
В эту минуту подвели благородных скакунов с великолепным убранством.
— Пах-пах-пах! Машалла! Молодец! — воскликнул хан в восторге. — Они, видимо, из вашего табуна? Во всем Сюнике нет таких прекрасных коней!
— Да, из моих табунов, — ответил князь и приказал конюшему повернуть коней, чтобы хану было видно клеймо «Т» на их бедрах. Дареному коню в зубы не смотрят, однако хан довольно подробно справлялся обо всех статях жеребцов, как будто расплатился за них звонкой монетой. Это не поправилось князю Торосу, хотя он всячески старался не подавать виду.
Фатали приказал своему конюшему увести коней в его табуны, а казначею велел отнести подносы в ханскую казну.
Пестро одетые слуги поднесли прохладительный шербет из лимонного сока с плавающими в нем кусочками льда. Шербет в бокалах из китайского фарфора подавали несколько раз, чередуя с благоуханным кальяном. Несмотря на любезный прием и почести, оказанные армянскому князю, хан все же считал себя обманутым, лишившись сокровищ мелика Вартанеса. Какая досада, что он доверился Сюри, разве можно верить женщине! Разве первая женщина не обманула своего мужа, лишив его райского блаженства?
Так вероломно рассуждал хан, измышляя в уме способы удовлетворить свою жадность. Он был из тех людей, которым неведомо чувство благодарности, поэтому богатые дары князя Тороса не только не насытили его, но и повергли в бездну сомнений — сколько же у князя сокровищ, раз он смог столько ему уделить!
Хан только опечалился, увидев столь щедрые дары, они ведь говорили о наличии еще больших богатств, которые ни за что нельзя было оставлять в руках армянина.
Слуги принесли воду для умывания рук и стали готовить обеденный стол.
— Я и крошки не возьму в рот, пока не увижу на свободе пленных, — произнес князь Торос с холодком.
— Куда спешить? — заговорил со смехом хан. — Покушайте, отдохните, а в вечернюю прохладу, уезжая, заберете с собой пленных.
Однако князя Тороса не привлекал персидский обед, приправленный индийскими пряностями, а порой и ядом. Кроме того, ему и в самом деле не хотелось есть, хотя он был с дороги и проголодался. Это великодушное и любящее сердце угнетали мысли о состоянии пленных. Он желал пораньше увидеть их, узнать, кто умер, кто остался жив… Хан же старался выиграть время, чтобы освободить от цепей и привести в приличный вид этих несчастных, и он уже тайно отдал распоряжение одному из слуг.
Тем временем соглядатай, посланный меликом Франгюлом и Давидом Отступником, докладывал им о том, что происходит в шатре хана. Он рассказал, что Фатали любезно принял князя, был благодарен за пешкеш и распорядился вывести из тюрьмы пленных для передачи людям Тороса.
Каждое слово стрелой пронзало сердца меликов. Отчего хан вдруг так переменился, что перестал понимать собственную выгоду и не последовал советам преданных ему меликов? Итак, дичь не попала в расставленные силки. И все же внезапную перемену в настроении хана трудно было понять, на это должны были быть причины, очень заинтересовавшие Давида Отступника.
— А скажи-ка, Кафар, — спросил он, — заходил ли кто-нибудь к хану перед приходом князя Тороса?
— Одна из гаремных жен уединилась с ханом в его тайнике, — отвечал слуга. — А старый евнух, как цепной пес, сторожил вход, так что мне ничего не удалось вызнать.
Давид Отступник понял все — это наверняка проклятая Сюри, она и на этот раз чинит ему препятствия, вмешивается в его игру! Ярости и негодованию Отступника не было предела. Сколько надежд связывал он с дочерью, думал, она станет посредником между ним и ханом, будет исполнять все пожелания отца! Но все получилось наоборот. Обманутые надежды вызвали еще большее возмущение. Ему было ясно, почему Сюри поступает так. Он продал дочь за власть и славу, вырвал из христианской семьи и бросил в грязь мусульманского гарема и, что самое главное, — разлучил с возлюбленным, который находился сейчас среди пленных и которого ее отец старался умертвить любой ценой… Жестокий п немилосердный честолюбец полагал, что в дочери заглохнут естественные порывы, что в темном мраке персидского гарема она забудет обо всем, что когда-то было так дорого ее сердцу. Он не предполагал, что армянка может проявить столько силы воли и твердости характера. Не думал, что условия, в которых находилась ныне Сюри, сделают ее умнее и осмотрительнее и еще сильнее разожгут в сердце любовь к юноше, уже потерянному для нее…
Смятение Отступника не укрылось от острого взора мелика Франгюла. Он заметил, как растерялся этот жестокий, хладнокровный человек, услышав принесенные слугой вести. И все же Франгюл не мог поверить, что намерения хана изменились — он считал более вероятным, что, приняв подношения армян, хан пообещает Торосу освободить пленных, но потом велит заточить его. А чем смогли бы в этом случае помочь Торосу двести всадников и двадцать пять телохранителей, когда у хана было куда больше людей? В крайнем случае, произошла бы стычка, а Торос все равно остался бы пленником хана.
— Ты уверен, что хан распорядился о передаче пленных? — переспросил Давид Отступник у слуги.
— А как же, — отвечал тот с важным видом, — я своими глазами видел, как начальник тюрьмы получил приказ, открыл тюрьму и велел привести в порядок одежду пленных, пока их не увидел князь.
Слуга ушел, получив от меликов наказ по-прежнему сообщать обо всех новостях.
После его ухода оба мелика, словно пронзенные молнией, долго пребывали в ужасной растерянности. Каждый не находил слов выразить свое разочарование. До сих пор Франгюл полагался на хитрость и коварство мелика Давида. И был уверен, что этот клеветник с помощью своей влиятельной дочери осуществит их планы. А теперь какое-то смутное чувство подсказывало ему, что Сюри почти бесполезное оружие в руках отца, что он не имеет такого влияния на нее, как тщится показать, и что, похоже, дочь идет против его намерений. Кто была женщина, уединившаяся с ханом незадолго до приезда Тороса, как не Сюри? Кого еще из жен могла заинтересовать судьба пленных, как не ее?
— Не кажется ли тебе, что твоя дочь чинит нам препятствия? — спросил Франгюл Отступника.
Вопрос привел последнего в трепет.
— Не думаю, — ответил Давид после минутного раздумья.
— Тогда зачем она уединялась с ханом перед приходом Тороса?
— Я же давеча рассказывал тебе, что случилось этой ночью в гареме — одна из жен отрезала Сюри волосы. Наверное, моя дочь пошла к хану пожаловаться на нее.
Хотя ответ казался правдоподобным, в сердце Франгюла закралось сомнение насчет взаимоотношении отца и дочери. Он вспомнил, как утром Сюри сослалась на болезнь и не приняла мелика Давида. Кого, как не родного отца, захотела бы видеть больная дочь, у которой не было среди магометан ни родственников, ни друзей? И каким это чудом она так быстро поправилась, что тотчас же побежала к хану с жалобой? Все это выглядело довольно подозрительно. Отцу же все было ясно. Он знал о любви дочери к последнему отпрыску рода Шаумянов Степаносу, который был сейчас среди пленных и которого он всячески старался умертвить. Отступник знал также, что у Сюри хватит ума и смелости переубедить хана, рассказать правду о мнимых сокровищах мелика Вартанеса. И, наконец, вполне естественно, что Сюри захочет позаботиться об освобождении пленных. Что делать? Остается одно — сообщить хану, что обожаемая Сюри изменяет ему с одним из пленных, об освобождении которых так печется, и что она давно уже отдала сердце юноше, который когда-нибудь может отнять у него самую красивую женщину гарема и даже вернуть себе Генваз, с таким трудом доставшийся ему. Отступник готов был предать родную дочь. Но что бы это ему дало? Пленных бы не освободили, Степаноса умертвили, а Сюри либо удушили, либо с позором изгнали бы из гарема. Хан, несомненно, так бы и поступил. Но что выиграет от этого он сам? Вот что тревожило его. Не будь Сюри, кто станет считаться с Отступником из Татева? Если его и не любят, то, по крайней мере, боятся из-за грозного зятя. Потеряй он хана, он потеряет все. Хотя дочь никогда не помогала отцу, даже мешала ему, однако знал об этом только отец. Со стороны все выглядело иначе. Всем, и христианам, и мусульманам, казалось, что благодаря дочери Давид Отступник держит хана в руках. Почему бы не воспользоваться этим мнением наивных? Зачем собственными руками губить свое счастье?
Привычка лгать удержала его от искушения предать родную дочь — не во имя спасения ее жизни, а чтобы сохранить дружбу с семьей хана.
— Словам этих персов совсем нельзя верить, — с неудовольствием заметил мелик Франгюл, прерывая затянувшееся молчание.
— Не в этом дело, — холодно ответил Давид Отступник. — Мы сами все упустили. Сеять надо вовремя, чтобы в свое время и пожинать. Недаром говорят, армянин задним умом крепок. Князь Торос через своих посланцев заранее обговорил все, а мы узнаем об этом после всех и хотим долить холодной воды в уже готовый обед. Это глупо и к добру не приведет.
Пока разочарованные мелики корили себя за недальновидность и медлительность, тюремщик выпускал из пещеры пленных. Толпа зевак с нетерпением ждала выхода страдальцев, несколько месяцев томившихся в подземелье. Пленных вывели. Словно вьючные животные они были привязаны друг к другу группами по двадцать человек. Их связывала длинная цепь, руки сзади тоже были стянуты цепями. Тюремщик принялся развязывать их. Многие не могли стоять на ногах, убийственная сырость подземелья проникла до костей, измучила их. Страшно было смотреть на этих тощих, изможденных людей, словно вышедших из могил. Солнечный свет, свежий воздух и надежда на спасение несколько приободрили и оживили их. Некоторые уже умерли, трупы долгое время были связаны цепью с живыми. Мертвых отнесли обратно в подземелье, чтобы люди Тороса не увидели их.
Трудно описать радость мучеников, когда за ними пришли слуги князя. Пленники плакали, обнимали и целовали их. Имя Тороса, их ангела-хранителя, заставило забыть перенесенные страдания. Кое-кому дали чистую одежду, присланную родственниками. Юный Степанос переоделся в княжеские одежды. Рана на его голове зажила благодаря стараниям Сюри, бледность же еще больше подчеркивала его красоту. Один из слуг подошел к нему, поклонился и сказал:
— Хан приглашает тебя на обед, там будет и князь Торос.
Когда Степанос в окружении бывших слуг своего отца прошествовал мимо гарема к ханскому шатру, над занавесом сераля слегка поднялась прекрасная женская головка и пара больших черных глаз посмотрела на него… Юный княжич непроизвольно обернулся, и взгляды их встретились. Это безмолвное общение выразило всю глубину их чувств гораздо красноречивее слов.
Остальных пленных отвели туда, где находились всадники князя Тороса.
Хан так радостно приветствовал Степаноса, точно принимал самого желанного гостя, только что увидел его и понятия не имеет, что тот томился у него в тюрьме.
— Ну, как ты себя чувствуешь? Как настроение, здоровье? Добро пожаловать, добро пожаловать!
Человек, разрушивший очаг Шаумянов, захвативший их родовые владения, вырезавший всю семью Степаноса, говорил с ним так участливо!
Гордый юноша, которому слышать это было тяжелее, чем нести тюремные оковы, только холодно поклонился, потом подошел к Торосу, и они обнялись. Радости князя Тороса не было предела. Этот благородный, великодушный человек не сдержал слез при виде племянника, словно вернувшегося из царства теней, ибо не чаял больше встретить его. На глаза юноши тоже навернулись слезы. Глубокое душевное волнение сковало им языки. Смятение их передалось и хану, и он поспешил пригласить гостей за стол:
— Успокойтесь, все будет хорошо… Все забудется… Не стоит так грустить в этом преходящем мире.
В словах деспота сквозило и сочувствие и горькая ирония: он советовал не грустить в этом мире, который был горше всех для армян, советовал забыть про убитых родителей, потерянную родину, находившуюся в его руках…
Юный Степанос перевел взгляд на площадь, где выстроились две шеренги всадников. Как персы, так и армяне молча и недоверчиво, с ружьями наизготовку смотрели друг на друга. Солнечные лучи переливались на оружии и освещали множество голов в черных папахах, сливавшихся в одну темную массу. Молодой князь отвернулся и спросил князя Тороса:
— Мы долго пробудем здесь?
— Нет, — шепотом ответил князь Торос, — скоро уедем.
Хан понял, что они спешат, и приказал подать еду.
— Обидите, если откажетесь от моей хлеб-соли, не отобедаете со мной. Вам составят компанию и два почетных гостя — мелик Франгюл и Багр-бек.
Услышав эти имена, князь Торос и Степанос поспешно поднялись и заявили, что не станут садиться за стол с такими бесчестными и низкими людьми. Хан поспешил перевести все в шутку:
— Вот видите, — сказал он, — не зря говорят, что между армянами не может быть единства.
— С собаками не объединяются, хан, — ответил князь Торос слегка раздраженно. — Такие гнусные обманщики и подлые предатели только у вас и могли найти приют, я же не хочу видеть их омерзительных лиц.
Несмотря на оскорбительность этих слов, хан сдержался и ничего не ответил. Что ему до низости и лживости армянских меликов, если от них ему одна польза? Но, желая ублажить гостей и проводить их в хорошем настроении, он отменил свое решение. Князь Торос и Степанос успокоились и заняли места за столом.
Хан не имел привычки обедать в гареме, женское общество могло принизить его достоинство. Кроме того, по его мнению, не следовало особенно сближаться с женами и обращаться с ними по-семейному, это могло придать им смелости, развязности и нахальства. Жен всегда следовало держать в страхе и узде. Да и у кого обедать? Женам не было числа. Если гостить у одной, другая непременно обидится или учинит скандал. У жен не было общей столовой, каждая имела свою кухню. Поэтому хан, следуя привычке великих людей, ел всегда отдельно, в своем шатре, и постоянно принимал гостей из знатных людей своего племени. Хлебосольство было главной приманкой, связью этих хищников с Фатали-ханом. На сей раз никто не был приглашен, потому что сотрапезничество с христианином могло осквернить магометан. Не был приглашен и духовный пастырь племени — имам, постоянный прихлебатель ханского стола. Сегодня здесь сидели муншибаши и врач-дервиш, которого по просьбе хана прислал имам, чтобы он рассказал о действии магического маджуна. Этот странный человек одной своей внешностью обращал на себя всеобщее внимание. Как у греческих стоиков, вся одежда его состояла из одной белой холщовой рубашки до пят. Еще он носил тигровую шкуру, которую, когда садился, подкладывал под себя и при ходьбе набрасывал на плечи, как накидку. Шапки у него не было, ее заменяла густая копна спутанных волос, никогда не видавших ножниц и расчески и совершенно свалявшихся. Борода также не была расчесана. Видно, он был из тех факиров, что в испытаниях, отшельничестве и истязании плоти стремятся достичь духовного и сверхъестественного перевоплощения, которое облегчит им общение с бестелесными существами. На голой шее, как у женщин, висели разные ожерелья, имевшие колдовское значение. Голые до локтей руки охватывали крупные черные бусы четок из морских полипов.
Темный цвет кожи, иссиня-черные курчавые волосы и борода говорили о том, что этот бродячий стоик был из глубин Аравии. Хриплый голос и чисто персидское произношение подтверждали это. Речь его была ритмически организована и рифмована. Дервиш больше отвечал на вопросы, чем разговаривал. Его ответы походили на краткие иносказания и загадки, которые следовало постичь и истолковать.
Один из слуг вошел в помещение, неся в руке серебряный таз, а в другой — серебряный кувшин — афтафу. Сначала он поставил таз перед ханом, опустился на колени, стал лить воду ему на руки. Потом поставил таз перед дервишем, тот отказался от омовения, объявив, что не имеет привычки мыться; затем по очереди — перед князем Торосом, Степаносом и муншибаши. Но все скорее смачивали руки, чем мыли их.
Любое слово или жест дервиша были исполнены для персов глубокого смысла, и хан поинтересовался, почему он не умывается.
— Важно очистить внутреннего человека, — отвечал дервиш.
— Внутренний человек? Что это такое?
— Душа.
По-видимому, дервиш и в самом деле долгие годы не умывался, и его покрытое коркой грязи тело испускало зловоние. Но противнее всего было то, что в его бороде и волосах сновали насекомые, которым дервиш радушно предоставил свое тело.[39]
После омовения другой слуга расстелил на полу поверх ковров цветную скатерть. Она была выткана в Исфагане и по ее бахромчатым краям арабской вязью были вытканы молитвы из корана и других священных книг. В центре цветными нитками были вышиты ангелы с маленькими серпиками и букетами из пшеничных колосьев в руках. Все это было выражением горячей веры хана. Скатерти более свободомыслящих мусульман иначе украшаются в Персии. Вместо молитв из корана на них вытканы чудесные стихи Гафиза и Саади, а вместо ангелов изображены полуголые девицы и вечно юные гурии и пери, которые либо танцуют, либо подносят кубки с вином сластолюбивому мужчине, занятому пирушкой.
Слуги расстелили скатерть и внесли на головах большие медные подносы, покрытые дорогими покрывалами с золотой бахромой. Один из подносов поставили перед ханом, другой — перед князем Торосом и Степаносом, а третий — перед дервишем и муншибаши. Когда откинули покрывала, на подносах оказалось множество больших и малых медных тарелок, полных разнообразной снеди, для сохранения тепла прикрытых медными крышками. Эта посуда могла служить украшением лучших музеев мира как образец персидского ремесла и прикладного искусства.
Однако внимание князя Тороса привлекло другое — края покрывала на подносе хана были запечатаны воском. Хан заботливо проверил печати и только тогда снял салфетку.
Нс сумев сдержать любопытства, князь Торос спросил с подозрением:
— Что это за печати?
— Чему ты удивляешься? — заговорил Фатали-хан, улыбаясь. — Мать следит за кухней и посылает мне обед, который опечатывает личной печатью.
— Зачем?
— Как зачем? Еда может быть отравленной.
— Кем?
— Женами. Разве им можно верить? Они пойдут на это из ненависти ко мне или их подкупят со стороны. В прошлом году я чуть не умер, меня спас врач армянин из Тавриза. Плов оказался отравленным, и у меня сразу начались рези в желудке. С того дня мать запретила этим сукам входить в мою кухню, да и к слугам нет доверия. Все здесь хороши.
Хан так спокойно и просто говорил о семейных тайнах, словно отравления и убийства здесь обычная вещь. Жены для него не подруги, а какие-то ненадежные предметы, которые плохо служат и на которые нельзя положиться.
— И нашли отравительницу?
— Нашли. Я велел увязать бесстыжую в мешок и исколоть кинжалами.
У персов гаремное положение женщины сохраняется и во время казни. Палач не должен видеть лица жертвы, поэтому ее укладывают в большой мешок и зашивают его. Затем совершается казнь. Когда все кончается, окровавленный мешок уносят и закапывают в землю.
Хан даже рассказал по этому случаю подробности, которые дали повод «этой бесстыжей» отравить его. То была простая деревенская девушка, как-то во время охоты хан приметил ее в горах, когда та пасла овец, она ему приглянулась, и он велел доставить ее к себе. Родители девчонки обрадовались, что дочь попала в ханский гарем, хотя она была помолвлена с другим. Но «бесстыжая» хотела убить хана, чтобы вернуться в объятия любимого.
Этот рассказ о гаремных интригах и история несчастной девушки произвели такое гнетущее впечатление, что у князя Тороса и Степаноса совершенно пропал аппетит, хотя персидские блюда имели довольно соблазнительный вид. Под медными колпаками оказались разнообразные закуски — мясные, бобовые и овощные и всевозможные сладости. Возле них в больших чашах были щербеты и напиток из мацуна — тан, которые нужно было пить из красивых ковшов самшитового дерева. Спиртные напитки отсутствовали. Не было также ножей и вилок, полагаться следовало на собственные руки. Хан то и дело жирными пальцами брал из своего блюда кусок жареного мяса или горсть рису и подкладывал князю, говоря: «Кушайте, это хороший кусок», что было знаком особого внимания. Дервиш к еде не прикоснулся, сказав, что не ест мясного, ибо это зверство, когда одно животное питается мясом другого. Он только посолил и поел хлеба, потом удалился в дальний уголок шатра, взяв нечто, напоминающее чубук, надел на головку кальяна, зажег и закурил. В мгновение шатер наполнился едким, удушливым дымом[40].
Насколько этот горький дым был противен другим, настолько приятен дервишу. Он уже впал в какое-то полусонное состояние, однако не выпускал кальяна из рук, и дым мелкими кольцами выходил у него из ноздрей и почерневшего опухшего рта. Жутко было смотреть на этого скрюченного человека, сущий скелет, закутанный в белый саван. По его безобразному лицу изредка пробегала судорога или злобная ухмылка, а изо рта время от времени вылетали глухие стоны и слышались какие-то непонятные слова.
— Похоже, с духами беседует, — проговорил хан, с суеверным страхом глядя на него.
Вскоре дервиш уснул, не выпуская из рук кальяна. Слуга накрыл его богатым шерстяным одеялом. Это оскорбило бы аскета, умерщвляющего свою плоть, узнай он об этом.
После обеда вновь последовало омовение, потом в маленьких чашечках принесли черный кофе без сахара и кальян, не в пример едкому кальяну дервиша заправленный самым душистым персидским табаком.
— Нам пора отправляться, хан, — сказал князь Торос и поблагодарил за гостеприимство.
— Как можно? Мы не оказали вам никаких почестей, — сказал хан, извиняясь. — Останьтесь у нас несколько дней или недель, чтобы мы смогли отплатить вам за любезность.
В тех же преувеличенно вежливых выражениях князь сказал, что он крайне благодарен хану за то, что тот выполнил его просьбу, что он надеется на нерушимость дружбы между ними, если, конечно, злые люди не помешают этому. Он имел в виду обоих меликов.
— Об этом не тревожьтесь! Пусть лучше я предам могилу родного отца, чем поменяю один ваш волос на тысячу таких людей! — поклялся хан.
Он приказал казначею принести дары. Для князя Тороса внесли роскошную шубу из кашемира, вышитую золотыми нитками. То было собственное одеяние хана, надеванное только раз, когда он представлялся персидскому шаху. Такой подарок — халат[41], снятый с плеча светлейшего хана, свидетельствовал об особом уважении к гостю. Еще князю Торосу преподнесли так называемый джохвардар[42] — хорасанскую саблю в серебряных ножнах, усыпанную драгоценными камнями. Подарок юному Степаносу был более заманчив — алмазный перстень, полный комплект вооружения: сабля, ружье, пистолет и пороховница, все позолоченное, украшенное черненым серебром… А еще он получил прекрасного скакуна со всем снаряжением.
Степаносу было тяжело принимать дары от человека, чьи руки были обагрены кровью его родных, однако он ничем не выдал обуревавших его чувств, поклонился, учтиво поблагодарил за щедрость и великодушие.
Коней подали к шатру. Все вышли, и хан, изливаясь в самых дружеских чувствах, проводил князя Тороса и Степаноса до коней. Он взялся за стремя, приглашая Тороса садиться.
— Это уже слишком, — отказался князь Торос и не желая до такой степени унижать хана, сам вскочил на коня. Степанос был уже в седле. Со стороны армянских всадников послышался прощальный звук рожка.
— Прощайте, хан! — подали с коней голос гости и поклонились.
— Доброго пути, — ответил, также кланяясь, хан.
Вернувшись в шатер, Фатали произнес про себя: «Я раздавлю твою гордыню, армянская собака!»
До сих пор интересы обоих меликов совпадали. Их союз, основанный на том, чтобы армянские пленные остались в оковах, а юного Степаноса убили, был вполне искренним. Но когда планы меликов провалились, пленных отпустили и князь Торос вышел победителем, согласие нарушилось. До сих пор они были единодушны только в одном: лишить Генваз единственного наследника. Но кому после этого Генваз достанется — тут интересы меликов расходились. Франгюл хотел заполучить Генваз, дабы стать владельцем всего Кафана. Мелик Давид желал того же. Франгюл старался на первых порах использовать Отступника и его дочь, но когда заметил, что дочь идет против отца, этот человек в его глазах пал еще ниже, и он окончательно утвердился в своем мнении, что может обойтись и без мелика Давида.
Со своей стороны Отступник тоже подметил, что его престиж падает в глазах сообщника, что тот даже перестал советоваться с ним и действует тайно. Особенно разозлила его скрытность Франгюла. «Уж я покажу тебе», — сказал Давид про себя и вышел из палатки. С нетерпением ждал он слугу, посланного к евнуху Ахмеду. Он снова пытался увидеться с дочерью и потому просил передать ей, что возвращается домой, в Татев, и хочет попрощаться с ней. Слуга вернулся и принес радостную весть, что дочь согласна повидаться с ним.
Была ночь. В этот вечер мелик Франгюл попросил у хана свидания наедине и ушел на прием, не оповестив об этом Отступника. Этот поступок приятеля возбудил подозрения Давида, и он подкупил одного из ханских слуг, чтобы тот подслушал их разговор.
Сюри приняла отца в отдельной палатке вне гарема. Там находился только старый евнух, сама госпожа сидела на ковре и неизвестно почему считала на нем маленькие квадратики. Увидев отца, она обратилась к евнуху:
— Ахмед, ты можешь подождать снаружи.
Старик вышел, сел возле шатра на траву и принялся ждать. Сюри не поднимала глаз от ковра, приход отца, видимо, помешал ей, она сбилась со счета и принялась заново считать квадратики на краю ковра. Холодный прием сильно огорчил отца, и он стал упрекать Сюри, говоря, что он ей отец, что сам бог велел почитать родителей, что дети могут оплатить родителям долг лишь любовью и послушанием.
— Я уже стар, Сюри, — закончил он, — и ты единственное мое утешение. Бог не оставил мне других дочерей, все умерли. Что станется со мной, если и ты отвернешься, не утешишь меня на склоне лет?
Сюри все еще смотрела вниз: теперь она отсчитывала квадратики на другом краю ковра.
— Я окружен врагами, — продолжал отец, — даже друзья и близкие роют мне яму. Все хотят погубить меня, лишить власти. Мои последние годы пройдут в позоре, если ты не поможешь мне… Ты — тот посох, на который должен опереться старик отец, но ты настолько бессердечна, что не желаешь даже видеть меня.
Сюри услышала последние слова. Она все еще считала квадратики, но мысли ее были не здесь, а далеко, с юношей, ушедшим с князем Торосом.
— Да, утром я отказалась видеться с тобой, — отвечала она, поднимая голову и глядя отцу прямо в глаза. — Теперь я тебя приняла. Что ты имеешь сказать?
Вопрос этот глубоко уязвил мелика: итак, она даже не слушала, и все его красноречие пропало даром. Однако это не обескуражило его, и он продолжал:
— Сюри, ты должна поговорить с ханом, чтобы он передал мне меликство над Генвазом и Баргюшатом. Ты это можешь сделать.
— Могу, но не сделаю.
— Почему?
— Мне бы не хотелось, чтобы жители Генваза и Баргюшата исстрадались в твоих руках и сожгли себя публично, как сегодня татевцы.
— Умоляю, Сюри, выполни мою просьбу, — протянул он жалобно. — Если старик отец для тебя ничто, вспомни твою любимую мать, которая была его женой…
— И которую он убил… — ответила Сюри, и глаза ее загорелись гневом.
— Я?! — воскликнул в ужасе отец. — Бог накажет тебя, Сюри, за клевету.
— Если бы бог вовремя наказывал, тебя бы не было на свете, — ответила она дрожащим голосом. — Повторяю, ты убил мою мать. Ты отрекся от святой веры Просветителя за меликство в Татеве и наполнил дом женами-мусульманками. Бедная мать не пожелала жить с отступником и ушла в отцовский дом. Сколько раз ты пытался силой водворить ее обратно, но она убегала. Сколько раз ты безжалостно избивал ее! Но она стерпела бы все муки, если бы ты не отнял меня, ее единственную дочь, и не бросил в магометанский гарем. Никогда не забуду того дня, когда она обнимала и целовала тебе ноги. В стороне стояли ханские евнухи, в середине комнаты — я. Мать умоляла не отдавать меня, я плакала… Однако ты, ни во что не ставя наши мольбы и слезы, вручил меня евнухам. Тогда мать с яростью подбежала, схватила меня, пытаясь вырвать из рук евнухов, не позволяя увести свое дитя. Ты ударил ее кулаком по голове, она свалилась без чувств и больше не поднималась…
Любой другой человек на месте Давида, услышав подобные обвинения из уст родной дочери, искренне покаялся бы в содеянном, но он, поняв, что лаской и покорностью ничего не добьется от дочери, прибег к угрозам и запугиванию.
— Однако сдается мне, что не столько память о матери огорчает тебя, сколько другое…
— Что же? — спросила Сюри, утирая обильные слезы.
— А то, что я отнял у тебя любовника, который сегодня благодаря тебе получил свободу, чьи раны ты врачевала в тюрьме… и с кем все еще надеешься продолжать старые глупости.
— Все это правда, — спокойно сказала Сюри. — Я любила Степаноса раньше, люблю и сейчас. Да, ты отнял его у меня и этого тоже я тебе не прощу.
— И постараешься вновь упасть в его объятия…
— Постараюсь…
— И постараешься вернуть ему княжество и Генваз…
— Постараюсь…
— А потом сбежишь к нему…
— Сбегу…
— А знаешь, что я сделаю?
— Ты предашь меня… Все это расскажешь хану.
— Отлично поняла, — ответил отец в бешенстве. — И знаешь, что сделает с тобой хан?
— Велит задушить меня.
— А теперь хорошенько подумай и зря не серди отца.
— Я все обдумала: мне остается два выхода — умереть или быть с ним…
Отступник не ожидал от дочери такой твердости. Он почувствовал свою ошибку — не стоило доводить дело до крайности. И он вновь изменил тактику.
— Твой старый отец просит у тебя прощения, — сказал он и взял Сюри за руку. — Забудь все мои слова, я виновен и перед тобой и перед покойницей.
В эту минуту на глазах его даже заблестели слезы. Но Сюри вырвала руку и поднялась:
— Я бы простила, если бы ты был искренен. Но ты лжешь!
— Бог свидетель, не вру! Ты разбудила мою дремлющую совесть, Сюри! Ты вновь зажгла во мне погасшие родительские чувства. Призрак твоей матери днем и ночью тревожит меня. Она меня простит, если простишь ты.
Последние слова подействовали на дочь. Она уже готова была заключить в объятия отца, поцеловать уста, произнесшие такие слова. Но в эту минуту у дверей вырос евнух Ахмед и заговорил с угрозой:
— Прежде чем предать свою несчастную семью, ты предал свой народ, сыновья которого сжигают себя, лишь бы избавиться от твоих преследований. Ты предал Иисуса Христа, ибо отрекся от святой веры Григория Просветителя. Никто не может дать тебе прощения раньше, чем это сделают народ и церковь. Если слова твои искренни, иди в Татевский монастырь, который ты обобрал, иди в храм и проси прощения. Тогда все примирятся с тобой. Но поскольку ты из непомерного своего тщеславия готов попрать все святое, то люди проклянут тебя. Зачем вводишь в заблуждение несчастную женщину, превращая ее в орудие своих гнусных целей? Не хватит того, что весь Татев мучается в твоих руках, тебе еще захотелось Генваза и Баргюшата? Это тебе не удастся. Генваз и Баргюшат принадлежат юноше, отца которого ты убил, который был нареченным твоей дочери. Но ты попрал и благословение священника и любовь дочери…
Последние слова коснулись незаживших ран девушки и вновь пробудили ненависть к отцу. Отступник стоял, словно громом пораженный, не находя слов. Откуда взялся этот дьявол? Неужто подслушивал снаружи? Он готов был всадить в евнуха кинжал, и это было бы достойным ответом, однако поднять руку на ханского евнуха было опасно. Он только сказал с издевкой:
— Чем наставлять других, лучше бы армянин, которого зовут Ахмед, сам отправился в Татев и вновь принял христианство…
Оскорбленный евнух ответил:
— Я бы давно это сделал, если бы не был вынужден, прикрываясь этим именем, оберегать моих соотечественников от таких, как ты. Я надеюсь, что Просветитель простит меня, ибо я никогда не отвергал его веры, а оберегал его овец от таких волков, как ты.
— И ты будешь вознагражден за свои услуги…
— Уж не собираешься ли выдать меня? — гневно произнес Ахмед. — Пожалуйста, я подскажу, как это сделать.
Мелик встал и, что-то бормоча про себя, удалился.
— Зря ты разозлил его, Ахмед, — сказала Сюри, — он способен на все.
— Не беспокойся, госпожа. Я знаю одну такую тайну, за которую хан может обезглавить его, — сказал не спеша евнух. — Я сегодня же ночью дам понять, что его жизнь в моих руках. И это заставит его попридержать язык.
В горестном молчании прошла Сюри к своему шатру. Она чувствовала себя такой несчастной: она ведь не вправе была даже обижаться, слыша столько оскорбительных слов в адрес своего отца. Что она могла сказать против горькой истины? Ни на земле, ни на небе не было у ее отца друга, которого бы он не предал. Он был виноват даже перед ханом, чьими благодеяниями пользовался.
Пока Давид Отступник пытался заручиться поддержкой дочери, чтобы сделать ее пособницей своих коварных замыслов, мелик Франгюл в отчаянии покидал шатер Фатали. Он пошел просить у него Генваз и Баргюшат, но получил отказ, хотя и обещал хану платить ежегодно по пять тысяч туманов, по три тысячи тагаров[43] зерна и две тысячи тагаров ячменя и ежегодно давать по две красавицы армянки для гарема.
Франгюл стоял как потерянный, не зная куда идти. Пойти к себе — но как показаться на глаза своему сообщнику? Это было невыносимо, как смерть. Он начал действовать отдельно от мелика Давида, уверенный, что добьется успеха и один. А теперь все пошло прахом. Он не столько жалел о потере двух богатых провинций, сколько стыдился встретиться с меликом и услышать от него иронические слова: «Собака собаке лапу не отдавит, приятель, ты хотел съесть халву один, за это бог тебя и наказал». Конечно, если бы Франгюлу стало известно, как встретила его сообщника Сюри, он бы так не мучился и не отчаивался. Он бы подумал, что не сегодня завтра добьется своего. Но Франгюл был уверен, что какими бы натянутыми ни были отношения мелика Давида и Сюри, дочь будет все же на стороне отца. Что же теперь делать, куда идти? Он растерялся. Уязвленное самолюбие мучило его. Оседлать коня и уехать ночью, не повидав мелика Давида или кого-нибудь еще? Так он избежал бы позора и упреков. Но куда ехать? Этот вопрос тоже ставил его в тупик. Вернуться к себе домой? Но что сказать жене и детям, которые с нетерпением ждали, готовились торжественно встретить его, владыку Генваза и Баргюшата? Какой ответ дать своим старостам, которым он написал, что уже получил власть над обеими провинциями, и что, дескать, мелик Давид уже на вторых ролях?
Нужна была мощная опора, сильная рука, чтобы вывести его из этого положения. К кому обратиться, чьей помощи просить? Кто был в силах воздействовать на хана? Кто мог замолвить за него словечко? И он вспомнил имама племени, человека, которого почитали все — и хан и его народ. Не отдавая себе отчета в том, что делает, Франгюл направился в сторону шатра имама. Его сопровождал лишь один слуга. Шатер духовного пастыря находился довольно далеко от палаток племени чалаби. Надо было пройти несколько холмов, ущелий. Мелик желал бы, чтобы эта дорога длилась долго-долго, до конца жизни, чтобы он шел и никогда нс дошел… Но разве он шел не по своей воле, или хотел в долгом пути лучше обдумать то, что собирался предпринять?.. Но пока слабая надежда тешила его больше, чем то, что должно было свершиться, и какой ценой!.. Ночная тьма скрывала его от глаз запоздалых пастухов, пересекавших холмы. Хорошо, если бы ночь длилась вечно. Он был подобен вору, предпочитавшему темноту, преступнику, убегающему от людей, чтобы в глубине пустыни облегчить свою совесть…
На полпути он вдруг остановился. Несколько секунд стоял, прикованный к месту. Идти или повернуть обратно? Сердце громко стучало, в голове все перемешалось. Надо вернуться. Но не этой дорогой, а другой, точно другая тропинка могла успокоить его. Вдруг вспомнились слова Фатали-хана: «Моя дружба с князем Торосом не позволяет поставить правителем Генваза и Баргюшата человека, которого князь считает своим врагом». Значит, хан не захотел оскорбить Тороса, передавая земли его племянника смертельному врагу этого рода. Глупый перс не понимает, что надо воспользоваться старинной враждой и поставить правителем именно Франгюла, врага Тороса. Так хан обеспечит себе прочную власть над этим краем. Но мелика мучила и другая мысль — гордый Торос не выкупит у хана земель, принадлежавших его племяннику по праву, он захочет вернуть их оружием. Франгюл и об этом сказал хану, но тот не понял его. Хан предпочел фальшивую дружбу с Торосом его преданной службе.
Однако как вынести это бесчестие? Франгюл был врагом Тороса, отцы и деды их тоже были врагами. Скрепленная кровью множества жертв ненависть переходила из поколения в поколение. А ныне его недруг выступает как мощный противник. Нужно ли склонись голову? Нет. Надо любой ценой помешать Торосу. Хотя Франгюлу не удалось добиться смерти Степаноса в тюрьме, хотя ему и не удалось уничтожить армянских пленных — он все же должен заполучить Генваз и Баргюшат, пусть даже ценой того, что дороже всего на свете…
Он пережил несколько секунд сомнений, потом повернулся и продолжил свой путь к шатру имама. Сейчас в его груди бушевали зависть, ненависть и слепое тщеславие. Минуту назад его мучили лишь чувство стыда и гордость, теперь он подумывал только о мести.
По дороге он придумал целую историю, оправдывавшую его визит к имаму. Мысли его неожиданно прояснились. Он внезапно так заспешил, что слуга еле поспевал за ним Через четверть часа он дошел до шатра имама, ничем не отличавшегося от простых пастушьих палаток. Здесь нельзя было увидеть дорогих шелков или шерстяных тканей. Служитель культа, по крайней мере внешне, держался в стороне от роскоши и мирской славы. Имам восседал на грубом войлоке, где лежало несколько книг. Тут же сидел дервиш и разглагольствовал о разных медицинских чудесах. Бородатый прислужник время от времени зажигал для имама чубук, сначала закуривал сам, потом подносил старцу. Дервиш вел рассказ о Лохмане, который, достигнув тысячи девятисот шестидесяти лет, наказал своим ученикам Аласту и Афлатуну — Аристотелю и Платону — когда он умрет, оживить его тремя каплями «живой воды», изготовленной по его рецепту. После его смерти Афлатун взял лекарство, чтобы согласно просьбе учителя влить ему в рот три капли. Однако после первой капли незаметно подкрался дьявол, толкнул локтем и пролил лекарство. Поэтому Лохман ожил только от пупка до ног, а верхняя часть туловища и голова были мертвы. Так он прожил еще две тысячи лет. Ноги были живы, ходили, но голова и туловище стали постепенно гнить и обращаться в прах. Его же ученики, как ни бились, не смогли повторить рецепт, тайну которого Лохман никому не доверял.
— Какие счеты были у дьявола с ним? — спросил имам.
— С кем только нет у него счетов? — ответствовал резонно дервиш. — Хватит и того, что Лохман своими лекарствами боролся со смертью и ежедневно исцелял сотни людей. А жизнь, как известно, противна сатане. Он князь тьмы и смерти.
Беседу их прервал слуга, объявивший, что мелик Франгюл просит принять его. Имам на минуту впал в сомнение, как принять этого гяура, потом велел расстелить в стороне палас, который можно было сжечь или выкинуть.
Вошел Франгюл и, низко поклонившись, стал у входа. Имам пригласил его сесть, Франгюл знал обычаи мусульманского духовенства и сел на палас.
Имам, не обращая на него внимания, продолжал беседовать с дервишем о Лохмане, потом они стали говорить о целительных свойствах маджуна, который должен был приготовить дервиш, чтобы отвести от имама старость и даровать ему юношескую силу и свежесть.
Мелик Франгюл сидел как на иголках. Холодный прием имама оскорбил его. Лучше бы ему провалиться сквозь землю, чем сидеть так униженно в шатре персидского имама, находившего больше удовольствия от беседы с этим противным дервишем, чем с таким видным представителем армянского народа. Он все ждал, когда же на него обратят внимание, спросят хотя бы, зачем явился. Мелик несколько раз кашлянул, беспокойно заерзал, но все напрасно. Неловкое положение, в которое он попал, просто убивало его, особенно, когда он видел, как имам с дервишем попеременно курят чубук, обходя его, ибо нечистые губы могли осквернить трубку.
— О, святейший из святых правоверных, у меня к тебе просьба! — воскликнул, наконец, мелик Франгюл.
Обращение христианского мелика пришлось по душе имаму, он прервал беседу с дервишем и спросил:
— Что прикажете?
— Вот уже сколько ночей меня преследует один и тот же сон, — отвечал мелик. — Как ложусь, так и вижу его. Растолковать его, кроме святейшего из правоверных, хранящего тайны наук, всех видимых и невидимых явлений, никто не в силах. Если ваше святейшество позволит, я расскажу свой сон.
Имам разрешил поведать сон, добавив, что из безграничного океана мудрости он почерпнул всего лишь-несколько капель, но с помощью аллаха постарается удовлетворить его.
— Мне снилось, будто я нахожусь в райском саду, обсаженном вечнозелеными деревьями. Куда бы я ни глядел, саду не было видно конца. Деревья, цветы и люди там были вечно юными. Старости, смерти и всего того, что так уродует жизнь человека, там не существовало. Повсюду царило бессмертие. Мужчины сидели в густой тени пальм на сиденьях, украшенных драгоценными камнями, опираясь спиной на подушки из мха. Каждого мужчину окружало семьдесят прекрасных юных дев, закутанных в прозрачные, как облака, покрывала. У этих нежных созданий не было иных забот, кроме как услаждать мужчину, которому они принадлежали. Одни, прильнув к груди, расчесывали его длинные кудри и украшали их жемчугами, другие красили сурьмой глаза или чернили брови, третьи пели и играли на золотых лирах. С веток деревьев им вторили птицы. Ничего прекраснее этих птиц я не видел, их перья переливались всеми цветами радуги, а главное, они умели говорить и понимали язык людей. В этом саду говорила человеческим голосом любая тварь. Глядишь, подходит к тебе какая-нибудь косуля, учтиво кланяется и произносит: «Салям алейкум» — «Мир тебе». Разговаривали даже деревья, их речь была слаще ангельской. Не надо было протягивать руку, чтобы сорвать плод, стоило лишь захотеть, как пальма сама склоняла ветки и можно было сорвать плод. Хочешь апельсинов — пожалуйста, хочешь фиников — пожалуйста, хочешь ананасов — сколько душе угодно. Люди питались одними сочными фруктами, которым не было числа. Они пили молоко и мед, бьющие из чистых источников и миллионов ручейков, бегущих между кустов и впитавших в себя ароматы цветов. Все, что они ели и пили, растворялось в них, испарялось и, подобно благоуханным каплям розовой воды, незаметно улетучивалось из их тела. Непорочная чистота, вечное блаженство, безграничное веселье царили там. Люди постоянно вкушали неисчислимые блага, и это им не надоедало, ибо однообразия не существовало, каждый предмет ежесекундно видоизменялся, неся с собой новое очарование. Прекрасные девы сохраняли вечную девственность, как чудесные розы в саду, не вянущие и не меняющие окраски. Время не старило их, а с каждым днем обновляло и освежало. Девы служили мужчинам, и они могли иметь их, сколько вздумается. С ясного неба солнце осыпало их яркими лучами. Круглый год царила зеленая весна — пышную зелень вместо дождя окропляла ароматная роса. Люди в том саду не знали, что такое труд. Волшебная природа сама производила все нужное человеку. Со всех сторон его окружали мир и спокойствие. Люди благословляли и славили создателя, предоставившего им эти блага. Там не было места злобе, зависти и ненависти. Волк и овца паслись рядом. И зачем им ссориться? Всего вдоволь, всюду изобилие. Все, что ни пожелает божья тварь, — перед ее глазами.
Мелик Франгюл в юности попал в плен в Персию, жил в Исфагане и был знаком с персидской литературой. Не зная об этом, имам удивился, как красочно выражается армянин на персидском языке. Не утерпев, он перебил мелика:
— Завидую тебе, о счастливец, что ты удостоился увидеть рай Магомета, уготовленный им для ревнителей ислама! Это знак, которым пророк призывает тебя в свои объятия, чтобы приобщить к благам, которые ожидают только правоверных мусульман.
— Я не все рассказал, господин, — грустно произнес Франгюл. — Послушай, что было дальше. Пока я, зачарованный, глядел вокруг, ко мне подошел дух и сказал: «Здесь не место нечистым, о человек, здесь живут только святые, удались отсюда». Я чуть помедлил, и тогда, схватив меня за бороду, он подкинул меня в воздухе, точно шлепанец. Размах его оказался так силен, что я долго летел, оставив внизу поля, моря, равнины л горы. Наконец, я упал в пустыне, покрытой колючками и терновником. Ничего не может быть печальнее безжизненной пустыни. Всюду, куда хватал глаз, были одни пески. Только вороны стаями кружили над песками. Их карканье как проклятие возвещало о чем-то страшном. Сердце разрывалось при виде этого, хотелось уйти. Но куда? Пустыне не было конца и края. Меня охватил ужас. Был полдень, с неба струился огонь. Земля была раскалена, как металл. Все пространство словно веками не видело воды и задыхалось от жажды. И тут я заприметил вдали каких-то худых, изможденных людей. Казалось, ни кровинки нет в этих жалких созданиях. Босые, в лохмотьях, бродили они среди колючек. Будто само нищенство во плоти, со всеми его страданиями. Тяжелый труд совершенно оскотинил их, не оставив ничего человеческого. Они были обречены вместо кирки и лопаты ногтями рыть землю и поливать своими слезами. Небо не давало дождя, из земли не били родники. Земля отвергала, душила посеянное ими. Тем не менее, несчастные были осуждены трудиться, без конца трудиться, не видя плодов своего труда. Они выковыривали из земли коренья и утоляли голод. Дети, лежавшие тут и там на земле, вызывали крайнюю жалость. Их лица были бескровны. Еще печальнее выглядели женщины. Эти рабыни не имели ни минуты покоя. Они так огрубели и одичали, что потеряли все признаки женственности. Молодых девушек нельзя было отличить от старух, такие все были измученные и увядшие. Вместо одежд на них были звериные шкуры. Кто-то невидимый как бы преследовал и угнетал эти жалкие создания. Но как ужаснулся я, когда среди этих отверженных увидал свою жену и детей. «Что вы здесь делаете?» — спросил я. «Нас привели сюда…» — ответили они со слезами на глазах и бросились в мои объятия. Я не успел ни о чем расспросить их. Неожиданно появился какой-то человек с диким лицом и ударами плети погнал их в пустыню, приговаривая: «Работайте, проклятые…» Мне хотелось накинуться на него и растерзать, но в это мгновение я почувствовал, что на мою спину опускается плеть, человек этот кричит: «Да и ты тоже!..», и показывает рукой на пустыню. Я пробудился, но все еще ощущал удар плетью и слышал его угрозы…
Мелик кончил. В шатре несколько минут царило молчание, его прервал имам, пророчески возвестив:
— Пустыня — это обиталище, куда поведут гяуров после их смерти. Это еще преддверие в джаанам — геенну огненную. А пройдя еще дальше, ты бы увидел «чертов мост» над огненной рекой, которая впадает в ад, образуя там просторное море. В огненных волнах ты мог увидеть своих близких и родных, которые, отринув священную веру пророка, впали в заблуждение и заслужили гнев аллаха и вечные муки. Но богу не угодно было оставить тебя на пути заблудших, этим сном он призывает на путь истинный, ведущий прямо в рай, обитель блаженных, который ты видел в начале твоего сна.
— Я всего лишь грешный человек… — горестно ответил мелик Франгюл, — всегда чувствую, как я грешен…
— По нашим законам, — серьезно сказал имам, — если гяур переходит в мусульманскую веру, ему и его детям в семи поколениях отпускаются грехи. Эти люди займут наиболее почетное место в магометовом раю.
По лицу мелика пробежала тень радости, он подошел к имаму, схватил полу его белоснежной одежды, поцеловал и сказал:
— От тебя зависит мое спасение, господин, не допусти, чтобы я погиб.
— Спасти тебя совсем нетрудно, — ответил имам, сразу повеселев, — пока вполне достаточно, чтобы ты прочел слова завета и принял ислам, а завтра мы совершим обряд обрезания.
— Я готов.
Имам стал громко произносить слова завета и мелик Франгюл как ученик слово в слово повторял их. Окончив, имам обнял его и поцеловал со словами:
— Теперь ты самый близкий человек и брат мой, и можешь садиться рядом со мной на сиденье.
Нечестивый гяур, произнеся несколько арабских слов, стал чистым, непорочным мусульманином. Теперь имам не только давал ему приложиться к своему чубуку, но и удержал у себя, они вместе отужинали, и Франгюл остался ночевать в шатре имама, лег в «чистую» постель, к которой не прикасалась рука гяура.
Все это время дервиш хранил молчание и смотрел на Франгюла с легким презрением, не веря в его искренность… Он знал мелика, видел его в далеком персидском городке, ему известны были его тайны…
Наутро всему племени чалаби стало известно, что мелик Франгюл принял магометанство. Все любопытствовали, все радовались, что один из выдающихся армян бросился в объятия ислама, и были уверены, что теперь многие последуют его примеру. Сюри в это время только проснулась и, завернувшись в нежное шелковое покрывало, сидела на ковре в своем шатре. Она еще не знала об этой новости. Служанка принесла к ней ребенка, с которым она стала играть. Фатима — так звали девочку — в это утро выучилась у служанки новой шутке — когда перед ней махали головным платком, она, скорчив смешную рожицу, произносила: «Агу!». Это забавляло несчастную мать.
В эту минуту с озабоченным лицом в шатер вошел евнух Ахмед. Сюри хорошо знала его и сразу догадалась, что он в дурном настроении.
— Случилось что?
— Да, и очень плохое, — ответил главный евнух и рассказал все, что слыхал о поступке Франгюла.
Молва уже придала происшествию совершенно фантастический колорит. В народе рассказывали, будто ангелы вознесли мелика на пятое небо, там он имел беседу с Магометом и Али, затем ему показали рай и ад и спросили — что бы он пожелал выбрать. Мелик выбрал рай. Сойдя с неба, Франгюл немедленно направился к имаму. Тот заметил вокруг его головы ореол святости, пал ниц и стал ему поклоняться. Потом имам усадил его на свое место, а сам сел ниже него, сказав: «Это мне следует прислуживать тебе, ты святее меня». Потом имам заказал ужин, но слуги все не несли его. Тогда Франгюл сделал салават[44], и в ту же минуту с неба спустился стол, уставленный всякой вкусной снедью и т. д.
— Все это старые сказки, — перебила старика Сюри, — ты лучше скажи, где сейчас мелик?
— Он у имама, — ответил старик возмущенно, — сегодня над ним проделают обряд обрезания, и Фатали-хан собственной персоной будет его кирвой — крестным отцом.
— Значит, поступок мелика пришелся хану по душе…
— Еще бы, эти неверные ничему так не радуются, как если кто-нибудь переходит в их веру.
Госпожой овладели горестные мысли. Сюри была не только чувствительной, но и глубоко верующей христианкой. Поэтому рассказ старого евнуха произвел на нее крайне тягостное впечатление. Она поднесла к лицу платок и тихо зарыдала. При виде платка маленькая Фатима принялась за свое «Агу! Агу!». На этот раз лепет ребенка уже не доставил радости матери. Она приказала служанке унести ее.
— Как по-твоему, Ахмед, — спросила она придя в себя и успокоившись, — какой дьявол толкнул мелика на этот поступок? Какие цели он преследует?
— Цель слишком ясна, госпожа, — спокойно ответил старик, — Франгюл просил у хана Генваз и Баргюшат и получил отказ. Нужен был посредник, чтобы воздействовать на хана. Этим посредником оказался имам. Но надо было завоевать доверие имама, как-то подкупить его, и лучшего способа для этого не было, как принять ислам. Но я слышал еще и другое.
— Что?
— Говорят, Франгюл обещал отдать имаму в жены свою дочь.
— Он поступает, как мой отец, — с горечью произнесла Сюри. — Но ведь она же очень маленькая, ей всего восемь лет!
— В мусульманский гарем попадают девочки и моложе. Вы же знаете, госпожа, что эти неверные почитают делом чести наполнить свой дом многочисленными женами. Меня удивляет не столько возраст девочки, сколько то, что отец отдает ее за дряхлого старца, который возложил все надежды на маджуны этого обманщика дервиша, обещающего вернуть ему молодость.
Сюри снова впала в раздумье. Обстоятельства приняли весьма неприятный оборот. Если бы дело зависело только от хана, она, возможно, могла что-нибудь сделать. Но теперь вмешался могущественный имам, которого почитало все племя и перед которым дрожал сам хан. Что можно было сделать с ним? Хан ни в чем не в силах был отказать имаму, ведь тот мог поднять против него все племя. Мусульмане больше почитают духовную власть, чем светскую, слово представителя духовенства для них свято. Из-за этого Фатали-хан был вынужден поддерживать дружеские отношения с имамом и выполнять малейшие его прихоти.
— Ты думаешь, — спросила Сюри, — что теперь хан передаст Генваз и Баргюшат мелику Франгюлу?
— Обязательно, — ответил старый евнух, — он не сможет отказать при всем желании, ведь у мелика такой влиятельный защитник, как имам. Говорят, уже сегодня после обряда обрезания Фатали-хан наденет на него халат его новой должности.
Сюри вновь овладели печаль и отчаяние. Она попрала честолюбие своего отца, мечтавшего завладеть Генвазом и Баргюшатом, ради того, чтобы эти провинции достались ее любимому Степаносу, их законному наследнику. Она хотела видеть юного князя владельцем родовой вотчины Шаумянов. Сюри страстно желала, чтобы тысячи отверженных армян вновь нашли покровительство у доброго и благородного Степаноса. Но ее мечты оказались напрасными. Сейчас осуществить их стало труднее, чем раньше. По мнению Сюри, легче было силой отпять эти земли у мусульманского деспота, чем получить у предателя армянина, который вынужден будет пуститься на всякие коварные уловки, чтобы укрепить власть магометан над Арменией. Принимая во внимание все это, она считала вероотступничество мелика Франгюла более опасным, чем действия своего отца, в особенности потому, что Франгюл обещал отдать свою дочь в гарем имама.
— Франгюл не в первый раз принимает мусульманскую веру, госпожа, — сказал евнух, прерывая молчаливые размышления Сюри. — В детстве он попал в плен и был увезен в Исфаган. Там его усыновил один из представителей царского рода и отдал в ученье к образованному мулле, у которого Франгюл изучал арабскую и персидскую словесность. Затем, отдав ему в жены свою дочь, перс назначил его беглер-беем[45] Новой Джуги — армянского квартала Исфагана. Позже Франгюл становится управляющим армянскими провинциями Каза и Камара Исфаганской губернии. Притесняя и обирая народ, он скопил немалое состояние. Имея в то время обширные торговые связи с Индией, исфаганские армяне своими взятками щедро вознаграждали его. Но злодей не удовлетворился этим Он предал даже тех, благодаря которым достиг такого высокого положения. Тайно примкнув к главарям диких племен лори и бахтияр, он подготовил большое восстание против персидских властей. При содействии этих дикарей мелик Франгюл хотел добиться независимости населенных армянами провинций Исфаганской губернии, чтобы править ими наследственно. Восстание, однако, было подавлено и ему пришлось бежать в Индию. Прожив некоторое время в безвестности, он, наконец, вернулся на родину и снова принял христианство. Здесь, конечно, не знали, чем он занимался где-то на востоке, и приняли как человека, которому посчастливилось вернуться из плена. О своем прошлом он хранил глубокое молчание.
— Откуда же ты узнал все это? — спросила Сюри, удивившись любопытному рассказу.
— Мне рассказал об этом дервиш, гость имама, он исфаганец и был свидетелем всех событий. Это очень порядочный человек, и, видимо, нынешний поступок мелика вызвал его неприязнь.
— Говорят, он хороший врач.
— Он очень знающий человек.
— Но все же немного обманщик.
— Вначале и я так думал, госпожа, особенно когда он стал требовать у имама драгоценные камни для изготовления маджуна. Но он мне честно признался, что лечение у персов должно обставляться таинственностью, это сильнее действует на их воображение Лекарствам из обычных трав или кореньев имам не стал бы верить, но алмаз, жемчуг и яхонт кажутся ему чудодейственными… И вообще, я чувствую, что у этого человека есть глубокая тайна, которую он тщательно скрывает.
— Все дервиши таковы, — рассеянно отвечала госпожа и вновь впала в раздумье.
— Нам надо извлечь пользу из его рассказа. Я хочу посоветоваться с тобой, госпожа, по этому поводу.
— О какой пользе ты говоришь?
— Я бы сообщил хану и имаму о прошлом мелика Франгюла, что он обманщик, принимает мусульманство во второй раз и опять с корыстными намерениями. Когда они узнают обо всем этом — какие там провинции — они задушить его захотят!
— Не нужно этого делать, — властно прервала госпожа, — ты собираешься ответить предательством на предательство. В исфаганском прошлом Франгюла я ничего ужасного не вижу. Чем виноват Франгюл, если в детстве попал в руки персов и был насильственно обращен в чужую веру? А его намерение вместе с лорийцами и бахтиярами создать в тех краях независимые армянские провинции заслуживает всяческого сочувствия. Как знать, может в его теперешнем поступке также скрывается тайная цель? Право, Ахмед, я поначалу очень огорчилась, узнав от тебя о его вероотступничестве, но рассказ дервиша немного успокоил меня. Не думаю, чтобы те, кто действуют во имя свободы армянского народа, могут быть злодеями. Это только кажется, потому что такие люди порой не стесняются в средствах. Но любые средства хороши, если ведут к цели — спасению родины.
— И все же, — ответил старик, — если даже допустить, что мелик Франгюл прав, в чем я сильно сомневаюсь, Степанос все равно лишается Гснваза. Мелик завладеет его землями, а он потеряет все.
— Сейчас трудно предвидеть, как развернутся события в будущем…
— Я в этом вопросе считаю себя пророком, — сердито ответил бесхитростный старик, — ты, госпожа, излишне доверчива. Кое в чем я бы еще согласился с тобой, если бы тщеславный мелик не обещал отдать восьмилетнюю дочь в жены немощному старцу, Тот, кто продает свою дочь, продаст и народ и родину. За примерами недалеко ходить — достаточно вспомнить твоего отца.
Беседу их прервали шум, крики. Все гаремные жены и служанки высыпали из палаток, подошли к занавеси сераля и, поднявшись на цыпочки, стали с любопытством смотреть, что происходит за оградой.
— Что за шум? — забеспокоилась Сюри.
— Наверное, это Франгюл… — взволнованно ответил Ахмед. — Ты бы не хотела посмотреть?..
— Я не хочу видеть это омерзительное зрелище, — ответила госпожа и отвернулась.
Заметив слезы в ее глазах, старик ушел, оставив Сюри наедине с ее мыслями.
Вдали показалась большая толпа, направлявшаяся от шатров имама к шатрам хана. Все шли пешком, и только один человек важно восседал на разукрашенном коне, он ехал впереди толпы и был виден отовсюду. Абрикосового цвета дорогая накидка, шитая золотой ниткой, сверкала на солнце. То был мелик Франгюл, только что принявший ислам, теперь он звался Али-бек. Он ехал с саблей наголо. С принятием новой веры он получил и особое право — иметь саблю, ношение которой Магомет включил в число завещанных им святынь. Мелику предшествовала группа чавушей[46], распевавших религиозные гимны. Один из них нес зеленое знамя, на котором была нарисована десница халифа шиитов. Шествие продвигалось вперед медленно. На каждом шагу толпа останавливала новообращенного правоверного, кто целовал ему руку, а кто край одежды. Женщины подводили больных детей к той стороне дороги, где он должен был проехать. Многие проползали под брюхом его лошади.
Все это проделывалось в надежде на духовную благодать. Люди были охвачены страстным, доходящим до дикого религиозного экстаза чувством. По дороге в нескольких местах совершались жертвоприношения, процессию останавливали, чтобы получить благословение. Женщины усыпали дорогу зелеными ветками, и толпа шла по зеленому ковру.
Сегодня шатер Фатали-хана был украшен ярче обычного, из своей сокровищницы он велел выставить самую отборную серебряную утварь. У него полагалось выпить «шербет радости». Большая группа пестро разодетых пажей и слуг ожидала почетных гостей. В шатре сидели только хан и имам. При приближении процессии они вышли, чтобы принять новообращенного. Фатали собственноручно помог ему спуститься с коня. Густая толпа окружила шатер. Имам прочитал краткую молитву, и все вошли в помещение. Здесь собрались именитые люди племени, чтобы повеселиться на большом празднике.
В тот день ликовало все племя чалаби. И только одного человека не было среди веселящихся — татевского мелика Давида. Узнав утром о поступке Франгюла, Отступник понял, какую шутку сыграл с ним его сообщник. Не повидавшись ни с кем, он сел на коня и направился к Татеву, уверенный, что впредь ему думать о Баргюшате и Генвазе было бы непростительной глупостью…
В этот вечер старый евнух, расстроенный, вошел в шатер Сюри. Хан сильно распек его за то, что он приютил у себя юношу христианина, ест и пьет с ним в одном шатре, это, мол, противно мусульманским обычаям, и особенно не приличествует ему, главному евнуху, который постоянно общается с гаремными женщинами.
— Не понимаю, что тут неприличного? — прервала его Сюри.
— Христианин оскверняет меня, и я могу передать скверну прочим мусульманам, — ответил старик, пожимая плечами.
Речь шла о юноше, который во время трагического самосожжения татевских крестьян выбрался живым из пламени, где сгорели его родные и близкие. Старик евнух забрал к себе бездыханного обгоревшего юношу, и с того дня выхаживал и лечил его. Искусство врачевания наружных ран было очень развито у персов, и евнух умело справлялся с обязанностями лекаря. Лечение давало результаты. Но старик уверял всех, что парень еще слаб и долго пролежит в постели, потому что от него требовали побыстрее обратить юношу в мусульманство. Под разными предлогами он откладывал этот обряд. Но когда мелик Франгюл принял ислам, фанатизм персов разгорелся особенно сильно, и старику уже не давали покоя, наконец, сам хан вмешался в это дело.
— Нужно его увезти отсюда, — грустно произнесла госпожа.
— Да, — ответил старик. — Я тоже так думаю. Одно только сильно смущает меня.
— Что?
Старик сказал, что юноша довольно красив и хорошо сложен, и многие советуют ему поступить к хану в пажи или прислуги. Это лучше, чем пахать в деревне землю. Сведения эти дошли до ушей самого Фатали. Однажды он велел даже привести к себе юношу, но старик провел его, сказав, что парень все еще болен.
— По-моему, — продолжал Ахмед, — если укрыть его в наших краях или отослать в Татев, его непременно разыщут и вернут. Надо послать его в такое место, куда не дотянется рука хана.
— В Эчмиадзин, там османы.
— Тоже неразумно: спасая от одного зверя, бросить в лапы другого. Надо отправить его в христианскую страну. Ничего удобнее Грузии нет.
— Неплохо придумано, но к кому ты его пошлешь? Он очень юн, а в незнакомых краях без опекуна нельзя.
— Я уже обо всем позаботился, госпожа, старик Ахмед не так глуп, чтобы не понимать этого.
И он рассказал о том, что надумал. Двое верных людей ночной порой сопроводят юношу в Мцхет. Там у Ахмеда есть хороший знакомый — князь Орбелян, армянин. Ему передадут письмо, в котором он просит взять бедного сироту под свое покровительство. Ахмед надеется, что князь Орбелян с радостью выполнит его просьбу: в прошлом году, когда Орбелян приезжал к хану по делу, старый евнух оказал ему большие услуги, и князь, уезжая, сказал: «Если бы была возможность отплатить тебе за добро!»
— Но что ты ответишь, когда спросят, куда девался юноша?
— Я продержу его исчезновение в тайне несколько дней, пока он не доберется до грузинской земли, потом объявлю, что он сбежал, а куда — и сам не знаю.
— Прекрасно придумано, — радостно сказала Сюри, — когда ты собираешься это сделать?
— Сегодня же ночью. Теперь он достаточно окреп и сможет несколько дней путешествовать верхом.
— Значит, не нужно терять времени, — заторопилась Сюри. — Но мне хотелось бы повидать этого юношу перед тем, как он уедет.
Привести его в гарем было невозможно, поэтому решили, что в полночь, когда все уснут, госпожа пойдет в шатер евнуха.
Ночь была очень темной. В облачном небе не было видно ни одной звезды. Легкий ветерок колебал кроны деревьев в лесу, разносил вокруг таинственные, волшебные шорохи. В ущелье, вдали от пастушьих палаток, ночную тишину прерывали глухие рыдания. То, положив голову на могильный холмик, плакал юноша. Слезы ручьем лились из его глаз и увлажняли землю. Здесь были похоронены трупы тех несчастных, что сожгли себя перед ханским судилищем. Добровольной смертью они выразили протест против бесправия и жестокости. Однако они мертвы, а бесправие осталось…
Юноша рыдал и, казалось, говорил: «Пусть будет свидетельницей святая земля родины, в которой лежат ваши тела, пусть будут свидетелями деревья в лесу, простирающие тень над вашей могилой, пусть будут свидетелями армянские горы и населяющие их злые и добрые духи, очевидцы ваших мук, пусть будет, наконец, свидетелем это жестокое небо, вдыхавшее жертвенный дым ваших тел и оставшееся равнодушным к вашим страданиям, — я клянусь очагом армянского крестьянина, поруганной честью армянки, сохой и потом земледельца, священной землей родины, попираемой пятой чужеземца, и этой могилой, в которой погребены ваши тела, — я буду мстить!.. Мстить за зло, угнетение и тиранию! С этой минуты я даю обет до последнего вздоха бороться за освобождение родины. Только тогда обретут покой ваши кости, когда над ними повеет живительным, мирным ветром свободы!..»
Юноша не произнес ни одного из этих слов. Но они бушевали в его груди, из глубины могилы их внушали души отца и матери, родных и близких. Он был не настолько юн, чтобы не осознать всей тяжести деспотии. Раны на теле еще не совсем зажили, а сердце горело жаждой мщения. Он в последний раз поцеловал могилу и поднялся.
— Прощай, дорогая матушка, прощай, дорогой отец, прощайте, милые родные! — произнес он и удалился.
В шатре Ахмеда его давно уже ждала Сюри. Старик евнух сильно беспокоился. За все дни, что юноша жил у него, еще ни разу не случалось, чтобы он куда-нибудь уходил. Где же он? Никто из слуг старика не видел, чтобы он выходил из шатра. И Ахмед терялся в догадках.
Полог шатра был приспущен. Госпожа сидела на ковре, а старик стоял возле нее. Оба напряженно молчали. Далеко в лесу наготове ждали провожатые и кони. Ночь проходила, пора было отправляться, чтобы еще до рассвета оказаться вдали от становища хана.
— Ну куда он пропал? — с нетерпением спросила госпожа. — Уж не случилось ли с ним беды?
— Здесь все возможно, госпожа, — понуро ответил старик, — здесь даже птица в гнезде не чувствует себя в безопасности.
Залаяли собаки. Старик вышел. Через несколько минут он радостный вернулся вместе с юношей. Но бледное лицо молодого человека не выражало никакой радости: в больших черных глазах застыла глубокая скорбь.
Его прекрасный облик восхитил госпожу; нежное, любящее сердце Сюри наполнилось тем сладостным чувством, которое овладевает сестрой при виде брата, с которым она была разлучена долгие годы: «Как прекрасен мой брат и как вырос!» — сказала бы сестра и обняла его. Но ничего этого Сюри не сказала. Юноша не был ей ни братом, ни родственником, а сиротой, потерявшим родных и чудом спасшимся от смерти… И это вызывало в госпоже глубокое чувство сострадания.
— Как его зовут? — спросила она у евнуха.
— Давид, твой слуга, — ответил старик.
— Давид! — воскликнула Сюри с явной неприязнью, точно сожалея, что этот невинный юноша носит имя ее злодея отца.
Но молодой человек не знал, куда деваться от смущения, — такая нарядная, красивая женщина обратила на него внимание. Естественно, она из ханского гарема. Но неужели в персиянке могли таиться теплые чувства к несчастному юноше-армянину? Однако старик евнух тут же пояснил, что эта женщина — христианка и объяснил, чья она дочь.
В сердце юноши словно вонзили нож — он услышал имя человека, ставшего палачом его отца и матери. И она — его дочь? Все ее достоинства померкли в его глазах. Он смотрел на нее, как на врага, был готов растерзать ее. Давид повернулся, чтобы уйти.
— Мне понятно твое негодование, благородный юноша, — сказала Сюри и взяла его за руку, — но разве повинна несчастная дочь в грехах отца-лиходея? Однако я верю в божье правосудие и надеюсь на возмездие — гонимые будут вкушать свободу, гонители понесут наказание…
— На каком свете? — спросил юноша, который не вполне еще справился со своим волнением.
— На этом, — ответила женщина тоном пророчицы, — чаша горечи переполнена, еще капля — и она прольется…
— Верю твоему пророчеству, госпожа, — воодушевленно сказал молодой человек, взял се руку и поднес к губам. — Ты сейчас произнесла слова, которые несколько минут назад донеслись до меня из могилы моих бедных родителей. Кто-то будто нашептывал мне: «Чаша горечи переполнилась…» Да, я услышал призывный голос и поклялся бороться с поработителями до самой смерти.
Юноше и в самом деле казалось, что он слышит эти слова не впервые, что они прозвучали в его ушах, когда он лежал, горько рыдая, на могильном холмике своих родных. Ныне он слышал их из уст этой женщины.
Старый Ахмед напомнил, что пора отправляться. Но госпожа была крайне взволнована словами юноши — «я поклялся бороться с поработителями до самой смерти». Что внушило этому юному сердцу чувство мести — трагическая кончина родителей или тяжелое положение родины? Вот о чем думала Сюри. Ей хотелось бы еще долго говорить с этим рано познавшим горе молодым человеком, по Ахмед вновь вспомнил, что пора идти.
— Твоя клятва, — сказала Сюри, взяв юношу за руку, — должна быть обетом всех армян, кому дороги мысли о спасении родины. Пусть даже столь решительно поклясться побудила тебя гибель родителей, — все равно, народ мучается теми же муками, горит в том же пламени, что пожрало твоих несчастных родителей. Пламя это оставило на своем теле раны. Всякий раз, глядя на следы ожогов, помни, что это печать твоей клятвы. И не забывай, — ты будешь грешен перед богом и душами твоих родных, если не выполнишь обещание, данное на их могиле.
Юноша безмолвно слушал наставления госпожи, точно паломник заветы жрицы. Сюри сказала, что разные печальные обстоятельства вынуждают временно удалить его из родного края, они обсудили этот вопрос с главным евнухом и решили отправить ею в Грузию. Ему дадут рекомендательное письмо, а там уж он найдет покровительство и защиту у одного князя, занимающего высокую должность при грузинском дворе. Она обещает свою помощь молодому человеку — в любое время, если будет в чем-нибудь нужда, он может обратиться к ней.
— А пока что вместе с благословением я даю тебе этот кошелек, он пригодится на чужбине, — закончила Сюри.
— Мне довольно и твоего благословения. — ответил юноша и отказался принять дар, — мой отец позаботился обо всем, что нужно для путешествия.
Последние слова относились к Ахмеду, которого Давид отныне считал своим отцом и чьих благодеяний не мог забыть. Но Сюри настояла, тогда он взял кошелек и поцеловал ей руку.
Занятые беседой, они не заметили, что погода изменилась. Черные тучи затянули небо, сильный ветер, волнующий деревья, грозил перейти в ужасную бурю. Лес грохотал от бьющихся друг о друга ветвей, горы рокотали, иногда ночную тьму прорезала молния. Казалось, наступил конец света, и вселенная напрягалась в ожидании катастрофы. Дождя пока не было, только иногда крупные капли, заносимые мощными воздушными потоками, били в лицо, как пули. Сюри посоветовала Ахмеду отложить путешествие. Старик согласился.
— Сегодня ночью самое удобное время, — решительно возразил юный Давид. — Мне по душе такая погода. Я хочу ехать.
— Ты еще очень слаб, — сочувственно заметила Сюри, — в горах во время бури очень холодно, можешь заболеть.
— Есть и другая опасность, — добавил старик Ахмед, — если дождь перейдет в ливень, река в ущелье разольется.
Но Давид был тверд в своем намерении, он сказал, что ничто не помешает ему немедленно отправиться в путь. Он задыхается, все здесь отзывается в его сердце болью и горечью.
Сюри понимала, чтó заставляет его спешить, и решила не перечить, а в остальном положиться на провидение.
— Где твои люди и кони? — спросила Сюри евнуха.
— Надежно укрыты в лесу.
— Приготовься проводить молодого человека, Ахмед, и пусть свершится божья воля, — произнесла Сюри с глубокой верой, — может, господь нарочно наслал бурю, чтобы загнать персов в шатры и Давид смог бы скрыться незамеченным.
Пройдя в тайник, отделенный занавеской, старик вынес оттуда пару пистолетов и саблю, которую он сам прикрепил к поясу Давида, словно посвящал юношу в рыцари.
— Эта сабля — самый драгоценный подарок, который я могу сделать тебе. Она принадлежала могущественному сюнийскому царю. Я вынес ее из сокровищницы Фатали-хана. Когда-то в руках отважного государя армян она защищала нашу родину. Пусть напомнит она тебе о печальном конце царской власти и вдохновит на подвиги. Ты должен возродить из пепла славу нашей родины, освободить этот несчастный край. Слова эти, Давид, я не выдумал, бог сам поведал мне их в одном видении. Я верю в твою судьбу, а ты обязан поверить в свое призвание.
При слове «видение» юноша подумал, что, быть может, с ним шутят, говоря о каких то видениях и, вероятно, лицо его выразило удивление, потому что Сюри прервала евнуха:
— О таких вещах лучше не говорить, в его возрасте этого не понимают, — сказала она Ахмеду по-арабски. — Когда настанет время, он сам все поймет.
— А теперь я желаю тебе доброго пути, — сказала госпожа и поцеловала Давида в лоб. — Повторяю, где бы ты ни был, если тебе понадобится помощь, если тебе будет грозить опасность, ты можешь не колеблясь обратиться ко мне, я всегда помогу тебе.
Юноша молча поцеловал ей руку, и несколько слезинок скатились на нее. Он попрощался и быстро вышел из шатра. Ахмед последовал за ним.
Сюри осталась в шатре одна. Сердце ее было сильно встревожено и опечалено. Словно родной ее брат отправлялся в чужие края, и она лишалась чего-то очень дорогого. Испытывая неизъяснимый подъем чувств, она опустилась на колени и обратила к праведному небу полные слез глаза. О чем она молилась — знает только бог. Но горячие слезы обильно смачивали ее бледное лицо, и она еще долго шептала что-то, пока последний удар молнии не осветил ночную темноту и ужасающий грохот не заглушил шаги удаляющегося юноши.
Буря грянула с еще большей силой.
-