-
Мцхет, столица Грузии, в описываемое время был бедным поселком, примечательным лишь тем, что здесь находился великолепный собор Светицховели и проживал владыка страны, которого грузины считали своим царем, а персы своим вассальным князем — вали. Жалкие лачуги выступали на поверхности земли небольшими холмиками, похожими на земляные насыпи кротов, которые они оставляют перед входом в свои норы.
С высокой колокольни раздавался звон, братию сзывали на ужин. Вечерняя мгла сгущалась. Крестьяне пригоняли домой усталый рабочий скот, деревенские девушки уже перестали таскать воду с дальних родников, в хижинах зажигались огни.
Неожиданно в мертвую тишину городка ворвался шум, собаки залаяли на разные голоса. Вдали показались всадники, во весь опор мчавшиеся к поселку. Усталые борзые нехотя бежали следом за ними, всю группу окутывало облако пыли. У некоторых всадников на руках были соколы, видно, они возвращались с охоты. «Это господин…» — сказали друг другу несколько запоздалых крестьян и робко посторонились, давая всадникам дорогу.
Кавалькада направилась к полуразрушенной крепости, выстроенной в давние времена на возвышенности. Там находился дом «господина». Массивные ворота отворились, все въехали в крепость, проводили своего хозяина до его покоев, поклонились и ушли.
От отряда отделился молодой мужчина и поспешил к ущелью, где стоял уединенный домик.
— Тебя с полудня ждет какой-то человек, ага, — сказал слуга, когда его хозяин спешился.
— Кто такой? — спросил молодой человек, отдав слуге поводья, и велел прогуливать коня до тех пор, пока он не остынет, и только потом дать овса.
— Не знаю. Oн называет твое имя, говорит, из ваших краев, — ответил нелюбопытный слуга, которого больше занимал взмыленный копь, чем незнакомец, прибывший из страны его господина.
Молодой человек нетерпеливо вошел в единственное освещенное во всем доме помещение. Это была довольно просторная комната со стенами из сбитых в землю длинных кольев, которые были скреплены сплетенными прутьями и оштукатурены глиной. Потолок куполообразно поднимался вверх, оставляя в середине дыру наподобие ердика[47], откуда выходил скапливающийся здесь дым. Окон не было, их заменяла узкая дверца, скупо впускавшая днем солнечные лучи. Но, сказать по правде, комната вовсе не нуждалась в дневном свете: на полу было свалено несколько бревен, сведенные концы которых горели весь день, распространяя вокруг свет, тепло и удушливый дым. По ночам тоже обходились без свечи.
Присев у огня, приезжий грелся. Хоть и стояла ранняя весна, погода была очень холодная.
При виде хозяина гость встал и почтительно поклонился.
— Ты из каких мест? — спросил у него хозяин.
— Твой слуга из Татева, — ответил незнакомец смело и, подойдя ближе, добавил: — Я привез тебе письмо.
При слове Татев сердце хозяина сильно забилось, но он скрыл свое волнение и сказал:
— Дай мне его.
Гость снял с головы огромную меховую шапку, вытащил из подкладки два больших конверта и протянул молодому человеку.
Вокруг огня на полу была разбросана мягкая сухая трава, а на ней расстелены циновки. В стороне вдоль стены тянулась изготовленная из простых некрашеных досок длинная тахта, на которую был накинут персидский ковер и разбросаны подушки, сшитые из пестрых шелковых тканей. Это был единственный уютный уголок во всей комнате, убранный с некоторым вкусом и претензией на роскошь. На стене, над тахтой, также висел персидский ковер. Он был обвешан разного рода оружием, военными и охотничьими принадлежностями. Хозяин дома сел, поджав под себя ноги, на тахту, велел слуге отвести нарочного на конюшню, а сам распечатал одно из писем и принялся читать при свете костра.
Прежде всего он обратил внимание на подписи. Множество имен, возле которых стояло по печати, придавало письму скорее вид петиции. Первой была крупная печать настоятеля Татевского монастыря и одновременно предводителя всей Кафанской епархии архиепископа Нерсеса. Далее шли печати епископов и архимандритов, а после — разных князей, меликов и старост Сюнийского края. Многих молодой человек знал лично, о других только слыхал. Письмо начиналось с благословений и описывало печальную картину этого края, жестокость магометан, насилия ханов, непрекращающееся истребление населения, угоны в плен людей — все это было написано кровью сердца, со слезами и глубокой скорбью.
«Переполнилась чаша терпения, — говорилось в конце письма. — На нашем челе не оставили и следа чести. Наших жен и детей насилуют у нас на глазах, и мы терпим. Монастыри и церкви превращают в хлев для скота, церковные реликвии похищают и вешают собакам на шею — и мы не смеем пикнуть. Детей забирают и продают в рабство — и мы не можем этому помешать… Заработанное нами отбирают, оставляют нас голодными — и мы не можем пожаловаться. Никто не слышит нашего голоса, никто не утирает наших слез. Остались на небе — бог, а на земле — ты, Давид Бек. Последняя мольба изнемогающей родины направлена к тебе. Прислушайся к ней, протяни ей руку! Родина, та, что вскормила тебя и даровала жизнь, ждет твоей помощи. На тебя уповает народ. Твоя могучая десница спасет его. Такова и воля господа нашего Иисуса Христа. Другого пути нет. Мы испробовали все, мы пустили в ход все средства, но не смогли смягчить жестокости насильников. Бремя рабства с каждым днем становится все тяжелее. Ныне народ дал обет — либо разом погибнуть и исчезнуть с лица земли, либо окончательно сбросить иго мусульман. Но ему нужна сильная, опытная рука. Волею провидения то должна быть твоя рука. Люди как один станут под твои знамена, чтобы очистить страну от мусульманской нечисти. Все уже готово — ждем только твоего сигнала. Спеши, Давид Бек, народ и церковь призывают тебя, они желают получить свободу из твоих рук…»
Сильная дрожь пронзила молодого человека, когда он закончил чтение. Сердце тревожно забилось, руки не слушались его. Он сейчас напоминал человека, получившего горестную весть о смерти горячо любимых родителей. Но нынче умирала родина, умирал народ, родным сыном которого он был. В нем проснулись давние воспоминания, уже почти угасшие. Он вспомнил торжественную клятву, которую дал на могиле родителей. Казалось, тени этих несчастных вышли из своей усыпальницы и гневно упрекают его: «Ты — клятвопреступник…» Его охватили невыразимый стыд и ужас, письмо выпало из рук. Долгое время пребывал он в глубоком душевном смятении, словно злодей, внезапно настигнутый укором совести. Что до сего времени связывало его с чужой страной? Что заставило позабыть о муках родины? Этот вопрос возник сразу, как только ему представились печальные картины прошлого.
Он поспешил вскрыть второе письмо. То было дружеское послание, теплый отголосок прежних дней. Писал друг детства, Степанос Шаумян.
«Вспомни, Давид, тот горестный день, — говорилось в письме, — когда я был в тюрьме у Фатали-хана, а ты чудом спасся из бедственного огня и оказался на попечении старого евнуха Ахмеда. Вспомни пламя, в котором сгорели твои отец, мать и сестры. Тот огонь все еще пылает. Он сжигает все наше отечество, пожирает целый народ. Кто должен погасить его, как не человек, испытавший на собственном теле его ожоги?»
И далее через несколько строк:
«Никто не назовет умным человека, оставившего свой дом, детей и имущество в языках пламени и бегущего спасать от огня дом соседа. Все твои усилия и старания уберечь шаткий грузинский трон напрашиваются на подобное сравнение. Что выиграет от твоей отваги и военного таланта несчастная Армения, если все свои силы, всю мощь ума и сердца ты тратишь на чужих, в то время как твоя родина нуждается в тебе куда больше? Ты несешь на своих плечах тяжесть уже разрушенного, близкого к гибели государства. Не раз ты спасал его, избавлял от врагов, побеждал в ужасных сражениях. Но что от этого твоему несчастному, отверженному народу?
Давид, мы были школьными товарищами. В Татевском монастыре у покойного вардапета[48] Арутюна вместе изучали историю Армении. Судьба армянского народа словно отмечена неким проклятием: он рождает великих людей только для служения другим народам. Начиная с глубокой древности, Армения отдавала своих лучших сыновей ближним и дальним странам. Среди государственных мужей Вавилона и Египта первое место принадлежит армянам. Они дали Риму и Византии не только полководцев, но и императоров. В самые критические минуты истории грозную Персию спасали армянские воины. Дикие монголы из глубин Средней Азии, ведомые военачальниками-армянами, растаптывали целые государства. Арабские калифы Багдада и Дамаска руками армян завладели очень многими странами. Крестоносцы своими лучшими сражениями обязаны армянским храбрецам. Даже царства далекой Индии долгое время пользовались нашими услугами. Для чего я привожу столько примеров? Какая страна, какой народ, какое царство не выиграли от общения с армянами?! Хотя бы твоя Грузия — сколько раз она пользовалась нашей помощью! Но никогда не чувствовала она признательности, всегда оставалась неблагодарной. Если этот беспечный, беззаботный народ сегодня еще существует, то этим он обязан нам. Армения, как природный щит, всегда охраняла Грузию от нашествий персов, арабов, монголов. Лавиной катящиеся с востока варвары безжалостно обрушивались на Армению и откатывались назад, а Грузия пряталась за нашей спиной. Если ж случалось просить помощи у грузин, они всегда отделывались лживыми обещаниями. А армянин, наивный армянин, всегда хранил верность, всегда был предан и жертвовал собой во имя других. Не заботясь о своем доме, забывая о собственных невзгодах, он жил чужими интересами. Он покидал развалины своей страны, чтобы строить другим дворцы. Забыв о погибшем троне и скипетре своей родины, он славил чужое знамя. Неужели ты не убедился в этом, читая нашу историю? В этом-то и заключается наш недуг. Мы не умеем служить себе, для этого мы очень слабы, а для посторонних мы талантливы, мы все умеем! Если бы армянские гении не растрачивали себя в чужих странах, если бы служили своей родине, я уверен, что Армения сегодня не была бы в столь плачевном состоянии…
Но ты сам понимаешь, Давид, что я веду речь о тех армянах, кто честно и добросовестно служили чужим. Они хотя и не принесли никакой пользы нашей родине, но прямо и не вредили ей. Сколько же предателей, став орудием в руках чужеземцев, грабили и разрушали страну, вырезали своих родных братьев! Я лично не вижу особой разницы между первыми и вторыми. Один наносят вред непосредственно и сознательно, другие — косвенно и неосознанно. Одни, будучи предателями — вспомни Васака! — разрушают и сжигают Армению, а вторые, подобно добросовестному Вардану[49], возглавляют персидское войско, чтобы победить кушанов[50] и своими победами приумножить могущество Персии, врага своей страны. Как ты думаешь, Давид, они приносят меньше вреда? Я считаю, что не меньше, и даже думаю — не поверни Вардан оружие против персов, он был бы не лучше Васака. Служить врагу отчизны, множить его силу и славу — значит действовать во вред своей родине. Какая разница — быть вором или другом вора? Служба иноземцам — нечто схожее с этим, ибо все чужестранцы — наши враги. У нас нет и не может быть друзей, потому что мы сами себе не друзья. Кто сам не любит свой народ, тот не вправе ожидать любви от других народов. Мы сами виноваты в своем несчастье — никто другой не повинен в нем…
Я знаю твое великодушное сердце, Давид, ты из тех, для кого нет родины и нации, чья родина — весь белый свет, а нация — все человечество. Ты готов оказать помощь всюду, где видишь насилие и угнетение. Но ведь „своя рубашка ближе к телу“…
Помнишь эти евангельские слова? Не велика доблесть, оставив своих детей голодными, добывать хлеб для чужих… У нас и без того мало сил, мы должны беречь их, а не тратить попусту…
Грош цена славе, которую армянин стяжает на чужбине. Это даже своего рода преступление, неблагодарность в отношении народа, чья кровь течет в его жилах. Не обижайся на мои слова, Давид, я ведь твой друг и товарищ. Скажи, как ты выполняешь свой долг перед родиной? Ведь твое тело, кровь и сердце, все, что у тебя есть, принадлежат ей, получено от нее. Почему же ты не возвращаешь назад полученное? Не уподобишься ли ты недобросовестному должнику, отказывающемуся платить по векселям? Да, уподобишься, и каждый из нас, кто так поступит, будет выглядеть столь же дурно…»
Далее автор письма обращал внимание Давида на петицию, присланную из Сюника, просил прислушаться к голосу представителей нации и немедля поспешить на родину. Степанос описывал запутанное политическое положение в стране: персидский трон расшатан и каждый день приближает его к гибели, надо этим воспользоваться и не упустить удобного случая. И далее, льстя самолюбию своего школьного товарища, Степанос писал:
«Дворянское сословие у нас развращено, на пего особенно полагаться нельзя. На протяжении веков под влиянием персиян благородная кровь их оскудела. Ныне только выходец из народа, родной его сын в силах спасти родину. Кто может быть им, Давид, если не человек, переживший всю боль народа, все его муки? Твоя миссия велика. Обстоятельства принуждают тебя стать спасителем своей страны. И ты должен исполнить свой долг…»
— Исполню, — произнес Давид Бек в глубоком волнении и отложил письмо.
Затем он приказал вызвать к себе гонца.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Агаси, твой слуга, — став перед Беком, ответил приезжий с чувством собственного достоинства. — Отец мой служил управляющим у мелика Вартанеса, мать была у них прачкой. Я вырос в семье мелика и ел его хлеб. Во время гибели их дома был убит и мой отец. Проклятые персы искололи кинжалом все его тело, допытывались, где мелик прячет свои богатства. Но отец молчал, он предпочел умереть, но не выдать хозяина. Мать ненадолго пережила отца, горе свело ее в могилу. Сам я вместе со Степаносом попал в плен к Фатали-хану. Когда князь Торос освободил нас, я уже не расставался со Степаносом. Мой отец служил его отцу, а я служу сыну.
— Все это хорошо, — прервал его Давид, — но ты лучше расскажи, что нынче делает твой хозяин?
— Что может делать орел с перебитыми крыльями? Владения его отца захватил мелик Франгюл. Князю негде голову приклонить. Ему остается, подобно Кёроглы[51], скитаться с места на место и мстить, наказывать за злодейства и бесчинства, где только столкнется с ними.
— Есть у него под рукой люди?
— Небольшой отряд, но стоит тысячи человек. Все отборные храбрецы из наших краев, преданы ему душой н телом.
— Ты тоже из них?
— Да.
Разговор с соотечественником доставлял Давиду Беку большое удовольствие. Он как бы частично утолял накопившуюся с годами тоску по родине. Давид велел нарочному сесть рядом, и тот устроился у костра на подстилке.
Агаси поразил непритязательный образ жизни Давида Бека. Он ожидал увидеть прославленного полководца грузинского царя в роскошном дворце. Но что он видел? Жалкую лачугу, как у последнего крестьянина в Сюнийском крае. «Как же бедна эта страна, если ее видный государственный муж живет в таких условиях! — думал Агаси. — Каково же тогда положение простого народа?»
Его размышления прервал Давид Бек, спросивший, в каких отношениях мелик Франгюл и Давид Отступник.
— Они грызутся, как две собаки, — ответил Агаси, — и каждый старается вырвать у другого кость.
— К кому же из них больше милостив Фатали-хан?
— Хан блюдет свою выгоду — кто больше даст, к тому и прислушивается.
В доме у Бека проживала грузинская семья из крепостных его собственной деревни, полученной в дар от грузинского царя за одержанную им блестящую победу над лезгинами. Семья вела хозяйство Бека: невестка и дочери были служанками, а мужчины — слугами. Не стесняясь, по-домашнему, они то и дело входили и выходили из комнаты. Бек велел приготовить ужин.
Женщины подошли к костру, придвинули друг к другу лежавшие на полу поленья, и огонь разгорелся, распространяя вокруг приятный свет. Над костром свисали цепи, вроде тех, на которых держатся светильники Они переходили в загнутые крючья, на них подвешивались большие и малые котлы, если требовалось сварить еду. Женщины подтащили котлы, и начались приготовления к ужину.
— Зажарьте несколько фазанов из тех, что сегодня принесли, — сказал Давид женщинам.
— Твоя воля, господин, — радостно ответили те и, рассевшись прямо на голом полу вокруг огня, начали тут же ощипывать фазанов, которых принес с охоты Бек.
Давид продолжал беседу с гонцом о делах Сюника. А между двумя молоденькими женщинами шел другой, не менее интересный разговор.
— Какие красивые перья! — в восторге произнесла одна из них, по имени Тина. — Соберу, набью подушку, подложу под голову и буду сладко-сладко спать. — Сказав это, молодая женщина приложила ладонь к уху, закрыла красивые глазки и склонила голову набок, показывая, как чудесно она будет спать. Это вызвало зависть ее товарки Даро, она сильно толкнула Тину в бок и сказала:
— Ах ты, собачье отродье, разве мне не хочется подушки? Все для тебя, все для тебя! Я тоже хочу!
— Ты небесного огня хочешь и чертовой напасти! — ответила та, не замедлив в свою очередь толкнуть Даро. — К твоей обезьяньей голове больше бы подошла набитая соломой подушка.
Она явно преувеличивала. Даро вовсе не была похожа на обезьяну, наоборот, у нее было более свежее и приятное личико. Нанесенное оскорбление и боль в боку разъярили Даро. Обеими руками она схватила Тину за косу и так сильно дернула, что та едва не упала в костер.
— Вай, вай! — запричитала Тина и тоже вцепились в волосы Даро.
Они принялись таскать друг друга за волосы. Шум привлек внимание Давида. Но, видимо, подобные сцены повторялись часто, и он не придал этому особого значения, только прикрикнул на них:
— Тина, Даро, что случилось? Здесь не место для драк. Если хотите задушить друг друга — выйдите отсюда!
Пока женщины, для соблюдения приличий, собирались перенести свою свару в другое помещение, подоспели их мужья. Взяв из дров, заготовленных для костра, по дубинке, они стали колотить своих жен.
— Бесстыжие, — приговаривали мужья, — нашли время для ссор! Вы что, не видите, у нашего господина сегодня гость?
Словно скромное поведение следовало соблюдать только при гостях. Наказание подействовало, и женщины решили отложить сведение счетов до более удобного случая. Мир был бы восстановлен, если бы не вбежала разъяренная свекровь, блюстительница порядка в доме, старая Кетеван. Она вырвала у мужчин палку и стала довершать начатое ее сыновьями. Невестки подняли страшный визг.
— Вот вам, вот вам! — говорила взбешенная старуха, избивая их.
— Довольно, успокойся, Кетеван, — произнес Бек с досадой.
— Мало бьем их, мой господин, — ответила добросердечная Кетеван, не унимаясь. — Уж сколько дней не колотили, вот они и взбесились. Пороть их надо, все время.
— Прекрати! — приказал Давид.
Но рассерженная старуха решила сделать выговор своему хозяину:
— Это все ты виноват, господин, — сказала она, укоризненно покачав головой, — все из-за твоей мягкости. Если бы ты, как другие господа, наказывал их, они б так не обнаглели. Не одни мои невестки, весь народ в деревне распустился, и только оттого, что ты не велишь их бить. Такого хозяина я еще не видывала. Посмотри на нашего соседа Гиоргия — как он мучает своих крепостных. Потому-то его все и боятся.
Давид только улыбнулся в ответ. Крепостничество довело этот жалкий народ до скотского состояния, и битье считалось здесь единственным способом держать людей в повиновении. Удивительнее всего было, что и сами крестьяне привыкли к этому и считали странным, когда их не пороли.
Агаси не знал грузинского языка и не понимал, о чем они говорят. Но то, что он увидел, произвело на него удручающее впечатление. «Что за бесстыжие женщины и что за дикие мужчины, — думал он, — мало того, что женщины разговаривают при незнакомых мужчинах и ходят с открытыми лицами, да еще не стесняясь, грубо ссорятся и дерутся». Он вспомнил застенчивых сюнийских женщин, которым не полагалось разговаривать с посторонними мужчинами или показывать им лицо. Здесь же Агаси видел совсем иные нравы и воспринял эту страну как край дикарей.
Однако замечание старухи не лишено было оснований. Давид и в самом деле мало разбирался в хозяйстве и семейных делах. Подчас и великие государственные умы диктующие миру законы, у себя дома не могут навести порядок. Человек военный, Давид не уделял внимания дому. Он бывал рад, когда его оставляли в покое наедине со своими думами. И его доброе лицо, слегка омрачившееся, приняло прежнее выражение, как только кончились шум и переполох.
Тина и Даро, точно дети, уже забыв, как они дергали друг друга за косы, теперь мирно беседовали, говорили друг другу ласковые слова, смеялись и улыбались, продолжая ощипывать фазанов. Видимо, сердцам их была чужда злопамятность, и они не знали, что такое обида.
— Тина, милая, — сказала Даро, движением бровей указав на Агаси, — откуда приехал этот человек? Глянь, какие у него красивые усы!
— А глаза еще лучше, — вполголоса произнесла Типа, — и крепостных у него, наверное, видимо-невидимо.
— Потому-то наш ага оказывает ему такие почести. Видать, из благородных, среди наших тавадов[52] таких мало. А как одет! — сказала Даро с восхищением.
Агаси был одет в архалук и чуху из домотканой шерсти, которую носят в Сюиике все крестьяне, однако эта одежда привлекла внимание молодых женщин потому, что в их стране так одевались только помещики — тавады, и то в особо торжественных случаях.
Женщины кончили ощипывать фазанов, выпотрошили, вымыли их и, нанизав на шампуры, поднесли к огню. Шампуры подвешивали на цепях, спускавшихся с потолка и, поворачивая их, постепенно и равномерно поджаривали мясо. Еще несколько минут назад разъяренная Кетеван, ныне в прекрасном расположении духа занялась котлами, которые висели над костром. Варево издавало меланхолическое бульканье и распространяло вокруг соблазнительный аромат. Молоденькие девушки бегали взад-вперед, выполняли разные поручения старухи. Вместо свечи в руках у них были сосновые лучины, наполняющие комнаты приятным запахом смолы. То были дочери Кетеван — Софио, Пепело и Нино. Эти веселые простодушные создания, одетые в длинные ситцевые платья, бегали босиком вокруг костра, и хотя старуха время от времени ворчала на них, это нисколько не мешало их беспричинному жизнерадостному настроению.
— Софио, — спросила Пепело у старшей сестры, — этот господин надолго останется у нас?
— Не знаю, — холодно ответила Софио, — может, останется, а может, уедет. Кто его знает.
— Я бы так хотела, чтобы он остался навсегда, — улыбаясь сказала Попело. — А ты?
— Очень надо! На что он мне сдался? — ответила Софио, и презрительная гримаса исказила ее хорошенькое личико.
— Ведь какой красавчик!
— Ну и бери его себе! — ответила Софио пренебрежительно.
Молоденьким девушкам свойственно пренебрежением выражать свои первые чувства. Когда вы говорите деревенской красотке любезности и она отвечает грубостями или пощечиной, считайте ваши ухаживания принятыми. Этим и объясняется презрительное отношение Софио к Агаси. Мужественный сюниец уже обратил на себя внимание дочерей и невесток старой Кетеван, хотя он ни с кем не заговаривал и не обращал на женщин никакого внимания.
Между тем, жизнь в маленьком домике становилась все оживленное и веселее. Сыновья Кетеван, слуги в доме Бека, завершили работы в хлеву и маране[53] и по-домашнему расселись вокруг огня. Один из них просто грелся, с восторгом прислушиваясь к бульканью варева в котлах, второй блаженствовал, вдыхая аромат жарящихся фазанов, третий штопал свои порванные трехи, четвертый прочищал мелким песочком заржавленное ружье. Подле них сидели полуголые ребятишки — внуки Кетеван. Один лениво зевал, остальные тупо уставились иа кипящие котлы. Сверкало неяркое пламя костра, освещая картину первобытной жизни, своей простотой подчеркивающей все блага патриархального уклада.
Подперев рукой голову, Бек задумчиво откинулся на подушки и, казалось, не замечал ничего вокруг. Он мысленно перенесся в родные края. Вспомнил горькое детство, бедных родителей, все муки и горести, выпавшие на их долю. Пятнадцать лет на чужбине представлялись теперь неким сном, и он, словно пробудившись ото сна, стал припоминать безрадостные дни прошлого. Снова взял петицию епископов, меликов и старост и еще раз перечитал.
Агаси молча сидел на тахте. Внимание его привлекли невестки, которые месили в корыте тесто из кукурузной муки. Они скатывали шарики и, перемешав раскаленные угли, зарывали тесто в золу, где оно пеклось. То был принятый в этих краях способ хлебопечения, и он поразил Агаси. Он вспомнил белый, как бумага, тонко раскатанный лаваш своей родины, выпекаемый в тонирах. «Как они могут есть такой хлеб, — думал Агаси, — и вообще, как можно жить в таком доме?» Он перевел взгляд на единственный уютный уголок комнаты, где стояла тахта. Только здесь и было на что посмотреть. На стене висело в ряд старинное и новое оружие, пороховницы, кольчуги, персидские шлемы с железными вакасами, щиты, копья, секиры — сработанные грубо, на старинный лад. А рядом — современное оружие: сабли, пистолеты, ружья, лезгинские кинжалы — все роскошной выделки. Не были забыты и оленьи рога с серебряным покрытием, всевозможные чубуки, винные фляжки, изготовленные из красного и черного дерева, охотничьи роги — короче говоря, все, что составляло главное богатство хозяина.
На других стенах Агаси увидел предметы попроще — уздечки, седла, арканы, связанные друг с другом маленькие глиняные барабаны — дайры[54], на которых играли молоденькие невестки и девушки.
Давид Бек снова перечитал петицию и обратился к Агаси:
— Когда ты собирался ехать сюда, Фатали-хан был в Кафане или в другом месте?
— В Кафане его не было, — ответил Агаси, радуясь в душе расспросам Бека. — Тогда он со своим племенем перебрался на другой берег Аракса, чтобы провести лето в горах Карадага.
— Он, конечно, пробудет там до конца осени?
— Да, пока не промерзнет вода, пастухи не возвращаются с кочевья.
Последние слова обрадовали Давида Бека, и его лицо прояснилось. Он был охвачен воодушевлением, как человек, узнавший, что все обстоятельства благоприятствуют заветной цели.
Размышления его прервал донесшийся снаружи шум.
Со двора послышался собачий лай. Видимо, псы на кого-то напали. Сыновья старой Кетеван, Фридон и Нико, взяли дубинки и выбежали посмотреть, что случилось. Бешеный лай перемежался угрозами и бранью. Женщины тоже бросились было к двери, но на пороге в страхе отпрянули назад и подняли визг. В комнату с руганью ворвался мужчина гигантского роста, который крепко держал за уши большую овчарку, подняв ее на высоту своего роста. Широко раскрыв пасть и показывая белые клыки, собака рычала, скулила и могучими лапами царапала грудь великана, но не могла высвободиться из его рук.
— Впредь тебе наука, — приговаривал великан, — я оттаскал тебя за уши, чтобы ты не смел набрасываться на Баиндура!
Поступок гиганта, вначале наведший было ужас на домочадцев, теперь вызвал всеобщий хохот. Окружив Баиндура, все стали просить его отпустить пса и посчитать наказание достаточным. Верзила с силой отшвырнул зверя в сторону, и тот остался лежать неподвижно на полу. Потом в величественной позе стал возле пса и сказал:
— Вот так, негодяй, теперь будешь знать, как обращаться с князем Баиндуром! Сам персидский шах называл меня батман-клычем, а ты, мерзавец, с кем вздумал шутки шутить?..
Персидский шах за невиданную силу наградил князя Баиндура титулом «батман-клыч», что означало храбрец, носящий саблю весом в один батман[55]. Однако какое дело было несчастному псу до того, что этот верзила заслужил какой-то там титул у персидского шаха?
Видя, что собака не подает признаков жизни, князь оставил ее на полу и, подойдя к Беку, заговорил точно сам с собой:
— Каков хозяин, таковы и собаки: даже не нюхали слова вежливость…
Давид Бек, давно зная вздорный характер гостя, не только не обиделся на эти слова, но с юмором воспринял всю эту историю с невежливым псом. — Ты достаточно наказал этого негодника, князь, — сказал он и пригласил гостя сесть. — Теперь он поймет, как надо обращаться с батман-клычем персидского царя.
Лишь подойдя поближе к Беку, Баиндур заметил Агаси, который с удивлением смотрел на разыгравшуюся комедию.
— Этот откуда объявился? — спросил князь, с недоумением глядя на Агаси. — Должно быть, висельник какой-нибудь, уж непременно от виселицы спасся — порядочных людей в наши края нe заносит.
— Он мой земляк, — предупредил Давид Бек, боясь, как бы тот не устроил какой-нибудь скандал и с Агаси тоже.
— Готов отрезать себе пальцы, если он не с виселицы сбежал!
— Это смелый, толковый парень.
— То есть из тех, кто присвоил сандалии Иисуса Христа?..[56] По глазам видно. Не так ли? — Последний вопрос он адресовал самому Агаси.
Слова великана до такой степени оскорбили Агаси, что, несмотря на титул батман-клыч, данный персидским царем, он готов был вонзить кинжал в грудь князю и показать, что и с ним тоже шутки плохи. Но так как Давид Бек с уважением относился к этому человеку, Агаси сдержал гнев и ничего князю не ответил.
Баиндур сел рядом с Давидом на тахту. А домочадцы были заняты лежащим в обмороке псом. Один лил на него холодную воду, другой тянул за хвост, третий за ухо — одним словом, пускали в ход все известные им лечебные средства, чтобы привести собаку в чувство. Наконец, несчастный зверь встал и, пошатываясь, как пьяный, медленно побрел к двери, проклиная в душе батман-клыча персидского царя, столь жестоко обошедшегося с ним.
Батман-клыч персидского царя уже не обращал на пса никакого внимания, его взор был теперь прикован к кипящим котлам и мясу, поджаривающемуся на шампурах.
— Черт бы тебя побрал, Кетеван, — сказал он старухе, — что тут происходит в такой час, свадьба, а?
— Не видишь — у нашего хозяина гость, чего спрашиваешь? — огрызнулась старуха, продолжая возиться у очага.
— Я-то вижу, старая, что у вашего хозяина гость, — отвечал тот хрипло. — Вот только меня никогда не видят твои ослепшие глаза, когда я прихожу сюда.
Старуха ничего не ответила, решив, что спор с ним заведет ее слишком далеко, тем более, что князь Баиндур, к чьим грубым шуткам все уже давно привыкли, был навеселе.
— Где ты пропадал? — спросил князя Давид Бек, собираясь положить конец разговору.
Вместо ответа князь обратился к одной из юных невесток старухи:
— А ну иди сюда, Даро, мой поросеночек, подойди ко мне. Что это с тобой, и поздороваться не хочешь с Баиндуром?
Даро, краснея и дрожа, подошла. Великан взял ее руку и так сильно сжал, что бедная женщина вскрикнула и едва не упала в обморок.
— Тебе бы только на женщинах пробовать силу, — насмешливо произнес Давид Бек.
— Это доставляет мне большое удовольствие, — ответил, смеясь, князь Баиндур.
— Как кошке — писк мыши, когда она ее поймает. Не правда ли?
— Верно, мой смышленый малыш, ты все правильно понял, бог свидетель. Недаром грузинский царь назначил своим везирем такого мудреца, как ты. Ума палата. Что и говорить, тебе все ведомо.
Давид Бек только улыбнулся в ответ. Тем временем дочери старой Кетеван Софио и Пепело, дрожа от страха, как бы их не постигла участь Даро, собирали на тахте ужин. К счастью, великан обратился к одному из сыновей Кетеван:
— Эй, Нико, ступай, откупорь новый карас[57] вина — того самого, красного.
— Из того, что открыли третьего дня, еще и половину не выпили, господин, — ответил Нико и не тронулся с места, — и там тоже вино красное, совсем как гранатовое зернышко.
— Тебе что говорят, осел эдакий! Нечего рассуждать! — вскричал князь, приходя в раздражение. — Сейчас нагрянет столько гостей, что если даже твоя мать голову свою отдаст им на съедение, они и то не насытятся.
Нико молча взял на плечо лопату и вместе с братом Фридоном отправился за новым карасом вина. Сестра их Нино несла зажженную лучину, освещая дорогу. Около ста карасов с вином были зарыты в саду. Нико стал лопатой рыть землю, а его брат руками разгребал ее. Вскоре показалась крышка караса, они сняли ее и с наслаждением вдохнули благородный аромат кахетинского. Прежде чем достать карас, братья налили вина в большой деревянный кубок, не забыли поднести и сестре Нино для утоления жажды. Потом наполнили бурдюки, снова плотно закрыли крышку, зарыли карас в землю и вернулись в дом.
Баиндур заявил, что хочет попробовать вина из нового караса. Он опорожнил бадейку и с удовольствием произнес:
— Это я понимаю, и в самом деле кровь господня! А ты, болван, хотел наполнить наши желудки уксусом, — обратился он к Нико. — Это вино ублажит и меня и бога. Куда же эти негодяи запропастились? — продолжал он как бы сам с собой. — Оставил я их у колодца, а до сих пор никого нет.
Давид Бек отлично знал, кого ожидает Баиндур и не стал об этом спрашивать, сам же он предпочел бы, чтобы этой ночью его оставили в покое — хотелось побыть одному, поразмыслить.
Но старая Кетеван не утерпела и спросила:
— Кто должен прийти?
— Черти по твою душу, старая карга, — ответил Баиндур со смехом. — Потерпи, сейчас сама увидишь. Ввалятся, точно стая голодных волков.
Но сам гигант, не утерпев, встал, чтобы выйти посмотреть, почему гости задерживаются. Во избежание новыx неприятностей, Давид велел слугам привязать собак.
— Не надо, — возразил великан, — собака не ест собачьего мяса… — и вышел из комнаты.
После его ухода Агаси спросил у хозяина:
— Он что, сумасшедший?
— Нет, очень добрый и искренний человек, — ответил Давид.
Князь Баиндур был армянин, родом из Сюника. Ему было лет сорок пять. Нелегкая служба то при персидском, то при турецком дворах и полная приключений жизнь покрыли ого голову ранней сединой, так не идущей к его живому свежему лицу. Еще до того, как приехать в Грузию, он был военачальником в Атрпатакане у наместника персидского шаха, который очень любил и уважал его. Однако из-за любовной интрижки с одной из гаремных жен Баиндур был вынужден оставить Тавриз и уехать в Грузию. Здесь он обрел покровительство Давида Бека и по его рекомендации устроился на службу при грузинском дворе.
Во все века так повелось, что вокруг отважного армянина, преуспевающего на службе при греческом, персидском, арабском и грузинском дворах, постепенно собирались желающие устроиться на службу у своего соотечественника. Так, многих привлекла в Грузию известность Давида Бека. Со всех сторон стекались к нему искатели приключений, беженцы, неудачники и находили здесь покровительство и занятие. Бек был очень высокого мнения о храбрости и преданности армян и старался окружить себя соотечественниками. Их было у него уже больше двадцати человек. Баиндур был одним из них. Двери дома Давида Бека всегда оставались открытыми для армян, а стол — накрытым для всех. Вот отчего князь Баиндур здесь чувствовал себя как дома и по-хозяйски обращался с винными карасами Бека.
— Сейчас увидишь кое-кого из видных местных армян, — сказал Давид Бек Агаси, — многие — наши земляки, из Сюника.
Агаси стал с нетерпением ждать возвращения Баиндура, вышедшего встречать гостей. Кетеван недовольно ворчала, во время этих приемов ей доставалось больше всех: старуха не спала до утра, а ее усталое, нагруженное тело нуждалось в покое. Поэтому недовольству ее не было границ, когда Бек приказал приготовить побольше еды.
Тут за дверью послышались мягкие звуки волынки и печальная песня ашуга:
Девушка, красавица, дай тебя обнять,
хоть разок единственный дай поцеловать,
а не то пожалуюсь господину я,
расскажу, как бедствую, мучаясь, любя.
Девушка, красавица, сжалься надо мной,
стань моей невестою, стань моей женой,
а не то пожалуюсь господину я
и силком от матери уведу тебя.
не сжалится, прокляну судьбу,
схоронюсь в могиле я, затаюсь в гробу,
богу всемогущему в райской стороне
я тогда пожалуюсь, он поможет мне.[58]
То была песня раба, который даже в любовных переживаниях избирает судьей господина, и все доброе и прекрасное связывает с ним.
Песня выманила во двор дочерей и невесток старой Кетеван. Они веселой гурьбой выбежали навстречу гостям. Вышли и ее сыновья, чтобы унять собак. Просторный двор заполнился шумной толпой. Прислуга освещала факелами эту веселую компанию, разноголосые восклицания которой разрывали ночную тишину. Кто-то из гостей с огромным кувшином в руках все время наливал и подносил гостям вина. Одни плясали, другие просто весело подпрыгивали, но все вместе своим нестройным фальшивым пением заглушали мелодию, которую играл на волынке ашуг.
Гости подошли к дверям Давида и громкими криками и восклицаниями стали вызывать хозяина. Но Бек не вышел — такие сборища происходили слишком часто, и он не придавал им особого значения.
— Не выйдешь — взломаем дверь! — раздались крики.
Тогда князь Баиндур вошел в дом, схватил за руку Давида, почти насильно потащил к двери, приговаривая:
— Нет, ты послушай, что тебе скажет батман-клыч персидского царя — на пиру и большой и малый ценятся одинаково. Пошли!
Появление в дверях Давида Бека гости встретили веселыми возгласами, ему протянули чашу с вином. Хозяин выпил за здоровье присутствующих и пригласил их в дом. Вся компания вошла в комнату, которая сразу же стала казаться тесной. Незанятым оставался только угол комнаты, где находился костер, в эту минуту заполыхавший еще ярче. Гости танцевали, пели, прыгали и, окончательно выбившись из сил, падали на тахту. Прибывшая с гостями прислуга отправилась в людскую к бочонкам с вином, и вскоре оттуда тоже донеслись ликующие возгласы.
Агаси удивленно наблюдал за этим беспечным, жизнерадостным людом. Такое веселье у него на родине можно было увидеть лишь на масленицу, когда все, и богатые и бедные, и умные и дураки, предавались безудержному восторгу, подобному безумию. Неужели эти люди — будущие спасители его родины, можно ли ждать от них чего-нибудь путного?
Всех гостей вместе с князем Баиндуром было четырнадцать человек. Здесь были Мхитар спарапет[59] из Арцаха, отличавшийся серьезностью, которую сочетал с деловитостью и холодным расчетом, а храбрость — с крайней решительностью; военачальник Автандил из Лори, истовый верующий, чье строгое следование религиозным обрядам доходило до того, что, если случалось ему нарушить пост, он смывал грех не иначе, как убив турка или перса; Гиорги Старший и Гиорги Младший, близнецы, схожие еще и характерами, только Младший потерял в кулачном бою в Тифлисе глаз и постоянно горел желанием узнать, кто нанес ему увечье, чтобы выбить в ответ оба глаза; хромой Ованес из Еревана, маленький шустрый тип по прозвищу «Ловкач»; шушинец[60] князь Закария, крепкий мужчина, хваставший тем, что его дед съедал за обедом жареного барашка; вор Цатур, родом откуда-то из Казаха — о нем в шутку рассказывали что если ему не удается что-нибудь украсть, он крадет собственные трехи, а на другой день ходит босиком, чтобы кража не обнаружилась; юный Моси из Нахичевани, прозванный за красивые глаза Карагёзом[61]; шемахинец Татевос-бек и ага Егиазар из Гандзака, оба они не выносили, когда к ним обращались по имени без титулов; староста Арутюн из Вагаршапата, не терпевший людей духовного звания и говоривший, что, увидев во сне попа, весь день не выходит из дому. Кроме этих армян, выходцев из самых разных концов земли Армянской, здесь были и два грузинских дворянина, одного звали Сосико, другого Датико. О последнем рассказывали, что когда в Персии он попал в плен и его спросили, чего бы он пожелал за то, чтобы принять ислам, он попросил лишь пару носок и ничего больше.
Гости расселись на тахте как им было удобно, одни свесили ноги, другие подобрали их, третьи разлеглись. Князь Баиндур растянулся, положив свои длинные ноги на плечи вору Цатуру, и время от времени предупреждал, чтобы тот не вздумал красть его трехи, ибо он еще не спит. Ашуг все дул в свою волынку, но никто не обращал на него внимания, кроме женщин, которые окружили своего любимца и восторженно внимали ему. Только старая Кетеван кляла все на свете, недовольно бормоча: «Опять нелегкая принесла этих чурбанов!» Агаси сидел на полу около тахты.
— Где вы еще успели побывать? — спросил Давид Бек, и на его усталом лице показалась насмешливая улыбка.
— Нигде и всюду, — отвечал вор Цатур, — а нынче мы здесь.
— Начали мы с околицы села, — сказал хромой Ованес, сочтя ответ Цатура неудовлетворительным. — Начали с околицы и, выпивая и танцуя, заходили во все дома, наполняли опустевший кувшин и снова продолжали прогулку.
— Еще одно ты забыл, хромой бес, — поправил его князь Баиндур, поднимая с мутаки голову, — потом мы еще зашли домой к спарапету и потащили его с нами.
— Да, верно, мы зашли к спарапету, забрали и его, — продолжал хромой Ованес и добавил: — Спарапет уже лег спать, и мы силком вытащили его из постели.
Речь шла о Мхитаре спарапете, который теперь с любопытством приглядывался к Агаси.
— Кто этот юноша? — едва слышно спросил он у Давида.
— Из наших мест, — так же тихо ответил Бек.
— Что ему здесь надо?
— Утром скажу… — ответил Бек и, чтобы прекратить перешептывание, велел старой Кетеван подать ужин.
Гости потеснились к краю тахты, а Тина и Даро стали расстилать скатерть. Тахта была такая широкая, что на ней могли поместиться и скатерть и ковер для гостей. Еда подавалась на грубых медных тарелках.
Если считать еду своеобразным свидетельством утонченности вкуса народа, а также выражением его зажиточности, то Агаси не мог составить по ней благоприятного мнения о Грузии. Блюда эти не имели ни совершенства персидской кухни, ни разнообразия и тонкого вкуса армянской. Это было скорее слепое и неудачнее подражание патриархальной кухне полудиких кавказских горцев — лезгинов и черкесов, чем выражением собственных национальных склонностей. Испеченный в горячей золе кукурузный хлеб тоже говорил о довольно примитивном быте. Сносно выглядели только сосуды для вина, которые свидетельствовали о сравнительно развитом ремесле. Огромная чаша, стоявшая рядом с виночерпием, была покрыта бирюзовой глазурью, украшенной черными хаотичными штрихами. Вино пили из отделанных серебром больших рогов. Армянские мастера по серебру из Тифлиса приложили все свое мастерство к этим прекрасным чашам. Двух таких рогов было достаточно, чтобы захмелел мужчина. Однако они долго еще переходили из рук в руки, хотя перед тем, как сесть за стол, гости щедро воздали должное благородному кахетинскому.
Давид сначала выглядел очень печальным и задумчивым, но постепенно лицо его прояснилось. Мхитар спарапет тоже казался не в духе. Веселье остальных гостей выражалось в разноголосых восклицаниях, диких выкриках и нестройном пении. Все усердно пили. Толубаши[62] призывал божью кару на того, кто осмелился не до последней капли опустошить рог. Не умеющему пить выливали оставшееся в роге вино на голову. Агаси тоже довелось несколько раз окреститься красным кахетинским. Наконец, не выдержав этого шумного застолья, он незаметно вышел из-за стола, ушел в конюшню и растянулся рядом со своим конем.
Между тем, шум нарастал, веселье принимало буйный характер. Невестки и дочери старой Кетеван сбились с ног, вертясь вокруг стола и выполняя бесконечные пожелания гостей.
— Мой дед в один присест съедал жареного барашка, а ты, старая ведьма, хочешь насытить меня этими птичками? — возмущался князь Закария, отправляя в рот половину жареного фазана, словно желая доказать, что может следовать похвальному примеру деда.
— Верно, твой дед съедал в обед жареного барашка, — смеясь ответил ему князь Баиндур, — зато он одним ударом сабли сносил голову быку, а ты, маленький внук большого деда, не сможешь снести голову даже теленку!
— Я могу испробовать свою саблю и на шее буйвола, — обиженно ответил князь Закария и опустил руку на эфес сабли. — Давид, прикажи сейчас же вывести из хлева буйвола, и я покажу, на что способен!.. И пусть батман-клыч персидского шаха увидит, что маленький внук большого деда не так уж мал, как ему кажется.
Увидев, что спор может завести их далеко, Давид примирительно сказал:
— Сейчас не время, это мы можем оставить на утро, если уж вы непременно хотите показать свою удаль.
Потом велел старой Кетеван заколоть еще двух ягнят для удовлетворения аппетита князя Закарии.
Шумные возгласы челяди и прислуги заглушили беседу господ. И стол у слуг был богаче, и вина побольше. Вскоре они вызвали из села сазандаров и начали петь и танцевать. Это наглое соперничество слуг несколько задело князя Баиндура. Он встал из-за стола и крикнул:
— Танец, танец! Князь Баиндур хочет танцевать!
Громкий бас батман-клыча привлек внимание женщин, предложение князя отвечало их желанию, словно они ждали лишь намека. Тина с улыбкой сняла со стены дайру, Даро спустила два глиняных барабана, связанных тоненькой кожаной бечевкой. Она отдала барабаны маленькой девчушке, которая стояла рядом, и к ним присоединился ашуг с волынкой. Оркестр был готов, дело было за танцорами. Тут поднялись Софио, Пепело и Нино, горя желанием немедленно пуститься в пляс. Невинная радость сияла на лицах этих беспечных, как бабочки, созданий. К приходу гостей они позаботились о своей внешности, каждая надела все самое лучшее. И теперь они были готовы скакать и прыгать хоть до утра.
— Начни ты, доченька, — князь Баиндур взял Нино за руку и вывел в круг.
Нино танцевала, Тина нежными пальчиками наигрывала на украшенной бубенчиками дайре, а Даро деревянными палочками стучала по глиняным барабанам. Ашуг изо всех сил дул в свою волынку, гости хлопали в такт музыке.
Казалось, все части тела Нино пришли в движение, соперничая друг с другом в подвижности. Усталую Нино сменили Пепело и Софио. Они плясали не лучше своей сестры, однако удостоились более шумного одобрения, потому что кружились и подпрыгивали удивительно ритмично и лихо.
Веселье разгоралось. В круг вступили гости. Первыми пустились в пляс грузинские князья Сосико и Датико. Трудно было назвать это танцем в полном смысле снова. В нем не было благородства и тонкого вкуса, одно лишь возбуждение диких лезгин, выражающих свои эмоции в резких телодвижениях и бешеных прыжках. По этой-то причине танец назывался лезгинкой, — пляской лезгин, у мужчин он сохранил свой буйный характер, у женщин был намного мягче.
Вавилонское столпотворение стало всеобщим, когда из соседней комнаты вышли слуги со своей музыкой. Тино с Даро, игравшие на дайре и бившие в барабаны, передали свои инструменты Софио и Пепело и присоединились к танцующим. Звуки зурны, постукивание дайры и барабанов, громкие хлопки, топот множества ног, возгласы пьяных слились в разноголосый дикий шум. Знать грузинского царя веселилась…
В суматохе никто не заметил появления какого-то шарообразного человечка, который сразу же присоединился к прислуге, старательно хлопал и кричал изо всех сил. Но его появление не укрылось от зорких глаз Баиндура. Подойдя к нему, князь сильно ударил его пятерней по голове и сказал:
— Здравствуй, Сакул, здравствуй! Чтоб провалиться тебе, когда это ты приехал?
Растерявшийся Сакул не сразу ответил, тем более, что его огромная папаха от сильного удара съехала на лицо, совершенно закрыв глаза и рыжую бороду. Немного придя в себя, он поспешил поправить папаху, чтобы увидеть, кто так грубо подшутил над ним и желая отплатить тем же. Но тут на него обрушился второй удар, и его маленькая голова окончательно потонула в огромной папахе, которая теперь дошла до плеч.
— Не слышишь, что ли, старая лиса, — когда ты приехал? — повторил свой вопрос князь Баиндур.
— Дай же сначала открыть глаза, поглядеть тебе в лицо, поздороваться, спросить, как ты себя чувствуешь! А там уж, конечно, отвечу, когда я приехал! Что ты, словно злой демон, терзаешь мою душу? — ответил Сакул, поправляя шапку, которая расширилась настолько, что уже не держалась на голове.
— Да что с проклятой делается? — недовольно ворчал Сакул. Он то и дело поправлял папаху, потом вынул из кармана большой носовой платок, служивший ему одновременно полотенцем, обмотал голову и тогда надел папаху. Однако шапка недолго держалась у него на голове. Гости уже заметили Сакула и стали по примеру Баиндура хлопать его по шапке, добродушно приветствуя. Под конец папаха так расширилась, что не то что платок, а и подушка, положи он ее, не помогла бы.
— Говорят, ты не растешь, Сакул, — добродушно ворчал толстяк, внимательно обследуя свою папаху, не порвалась ли она. — Как же расти Сакулу? Всякий раз, съедая такой удар пятерней, я становлюсь короче на пядь, будто меня вбивают в землю.
— Чтоб ты больше не выбрался оттуда и люди б не видели твоей мерзкой рожи! — заметил Баиндур и потащил Сакула к тахте.
Теперь Сакул подложил головной убор под себя, оберегая от опасности. Он беспокоился не о голове, которая давно уже привыкла к ударам, а о шапке, с которой продолжали бы забавляться пьяные весельчаки.
Это рассмешило Баиндура, и он обратился к гостям:
— Теперь я начинаю верить тому, что рассказывают об этом бездельнике.
История Сакула была известна гостям, поэтому князь не стал се пересказывать, но так как читатель не знаком с нею, мы расскажем, потому что она раскрывает кое-какие черты характера этого человека.
Однажды Сакулу нужно было пойти по делу к грузинскому царю. День стоял облачный, дождливый, на дворе грязь, лужи. Чтоб не намочить свои старые трехи, Сакул снял их и, держа в руке, пошел босиком. Все бы ничего, да по дороге стряслась беда. Когда он торопливо перебегал улицу, в ногу ему вонзился гвоздь. Боль была такой сильной, что его без сознания привели домой. Когда гвоздь вытащили и он пришел в себя, утешил себя словами, глядя на сочащуюся из раны кровь: «Хорошо, что я шел босиком, а то проклятый гвоздь мог пробить трех».
Известному скупердяю было все равно, что у него ранена нога, главное, чтобы уцелели трехи.
Сакул был по происхождению армянин, родом из Тифлиса. У него не было дома, семьи, дальних или близких родственников. Жил он ростовщичеством. Не было грузинского дворянина, который не задолжал бы ему. Все до одного презирали, унижали, били его, но ни у кого не доставало смелости отказаться платить проценты этому неумолимому человеку. «Он даже из камня может выжать деньги», — таким было всеобщее мнение о нем. Чтобы уплатить проценты Сакулу, грузинской владетельной знати едва хватало доходов с ее обширных земель.
Это был, как мы уже упоминали, мужчина лет пятидесяти, кругленький, как шар. Его архалук покрывали заплаты, а кафтан, трехи и шапка были лишь на четверть века моложе него. О почетной древности своей одежды Сакул говорил с большой гордостью. Если даже не согласиться с бытующим в народе мнением, будто рыжие родятся не от человека, а вырастают прямо из-под земли, то в отношении Сакула оно вполне оправдывалось. Подобного злодея не сыскать было не только среди сынов Адама, но и среди исчадий ада.
В последние годы он расширил сферу своей деятельности, занимаясь еще и торговлей пленными. Постоянные набеги лезгин и других горцев на Грузию открыли перед ним новый источник доходов. За определенную мзду он брался вернуть пленных их родственникам. Он отправлялся в Дагестан, выкупал пленных и по возвращении получал обещанную сумму. То же самое делал он и в отношении лезгин, если они попадали в плен к грузинам. Он был знаком со всеми племенными вождями горцев и, навещая, подносил их женам подарки и всюду встречал желанный прием. Узнав о прибытии Сакула, хозяйки собирались вокруг него и начинался торг. Торг всегда, разумеется, кончался в пользу хитрого торгаша, для которого не составляло труда обмануть наивных горянок. Тем не менее Сакул пользовался в Дагестане репутацией человека очень надежного. Все до того доверяли его честности, что часто вручали ему пленных без денег, уверенные, что Сакул уважает свое слово. И в самом деле, он уважал данное слово и еще ни разу не подвел никого. «Обжорство может лишить человека и куска хлеба, — любил повторять он турецкую пословицу. — Если я хоть раз обману людей, до самой смерти лишу себя верного заработка». Из его слов явствует, что он смотрел на справедливость и честность не с моральной точки зрения, а чисто по-деловому.
Таков был человек, которого столь неуважительно приветствовал князь Баиндур. Сакул только что вернулся из Дагестана и привез с собой целый караван пленных. Теперь он спокойно и безмятежно восседал на собственной шапке, весьма благодушно относясь к горьким шуткам пьяных гостей Бека. Однако рассказать о своем путешествии и возвращении он не успел — усталые гости начали понемногу расходиться, дом опустел, и всюду воцарилась глубокая тишина.
Остался лишь Сакул, они с Давидом Беком уединились и о чем-то долго говорили. Но какое же дело могло быть у первого государственного мужа Грузии к этому работорговцу?
Теперь настало время вкратце рассказать, как началась деятельность Давида Бека в Грузии.
Читатель помнит тот ужасный вечер, когда разыгралась буря и юный Давид покинул становище Фатали-хана, не забыл и то, что у него было рекомендательное письмо к армянскому князю Орбеляну, который должен был опекать юношу на чужбине. Но благим намерениям старого евнуха относительно Давида не суждено было исполниться по независящим от него обстоятельствам.
Приехав в Мцхет, юноша узнал, что князь Орбелян недавно скончался. Родственники пребывали еще в трауре. Давид предъявил им письмо старого Ахмеда, однако никто из родни покойного не мог понять, кто автор письма и какое значение следует придавать его просьбе. Встретив такой холодный прием, юноша не захотел стать обузой для незнакомой семьи, которую и без того постигло горе. Он подумал, что лучше жить своим трудом, никого не беспокоя, — сердце его было полно решимости, а кошелек туго набит золотом, полученным от Сюри.
Он отослал назад сопровождающих и написал старому Ахмеду, что хотя князя Орбеляна, на которого они рассчитывали, уже нет в живых, он чувствует в себе достаточно сил, чтобы подыскать себе занятие без покровителя и жить независимо и безбедно. Заканчивая письмо словами благодарности своему спасителю, Давид просил больше не тревожиться о нем, он в силах сам пробить себе дорогу в жизни.
Однако его самоуверенность не оправдала себя.
Чего мог добиться бедный юноша в чужой, незнакомой стороне, где рабство лишало возможности заработать на жизнь, где труд не имел никакой цены и где большинство народа даром работало на горсточку ленивых, расточительных, безалаберных дворян? Но и Давид не был подготовлен к какой-нибудь деятельности. Владей он ремеслом, которое из-за отсутствия ремесленников в этой стране могло бы найти применение, все было бы хорошо. Но выросший в деревне, он был типичным крестьянином, более или менее знакомым лишь с крестьянским трудом, совершенно презираемым в этой стране, где существовал бесплатный рабский труд.
Первое время он жил на привезенные с собой золотые, когда же деньги кончились, стал продавать одежду. Единственное, что он хранил, как святыню — это подаренную старым евнухом саблю, ее он решил оставить, если даже умрет с голоду.
Но долго так продолжаться не могло, надо было найти какое-нибудь занятие. Вначале он не унижался до грязной работы, потом примирился с ней, но и ее никто ему не предлагал. Жить с каждым днем становилось все труднее. Гордость не позволяла писать о своих невзгодах старику евнуху или Сюри. Но если бы даже захотел, как он мог известить их? Никакого сообщения с его родиной не существовало, надо было нанимать гонца, но на какие средства — он не имел ни гроша, да и кто бы взялся ради денег выбраться за пределы Грузии в такое тревожное время, когда дороги кишели разбойниками и ради одной луковицы убивали человека?
Жил он у армянина, розничного торговца. Опорожнив кошелек своего наивного гостя и забрав его одежду, тот не замедлил указать на дверь своего гостеприимного дома, сказав:
— Найди себе другое место, сынок, у меня большая семья, сам еле свожу концы с концами
Давид ушел, не сказав ни единого слова. В глубоком отчаянии покинул он Мцхет. На нем не было даже обуви. В незнакомом чужом краю встретил он единственного соотечественника, в котором надеялся найти сочувствие и поддержку, а тот ограбил его и выгнал вон.
Он одиноко бродил по горам, скрывая от людей свое отчаяние. Летнее утро было восхитительно прекрасным, но он не замечал вокруг ничего привлекательного. Птицы беззаботно щебетали, цветы весело улыбались, целуясь с первыми лучами солнца, но это еще больше угнетало его, наполняя сердце безграничной тоской: отчего все божьи создания веселятся, радуются, только он один не в силах наслаждаться жизнью?
Весь день он бродил в горах, сам не зная зачем. При виде человека он, как беглец, старался избежать встречи. Так прошло время до сумерек, стала сгущаться вечерняя синь. Пора было возвращаться в Мцхет — но к кому, в какую дверь постучаться? Единственный знакомый человек, его соплеменник, в котором он искал сочувствия, кому рассказал о своем несчастном прошлом, — выставил его за дверь. К кому же теперь обращаться? Ненависть грузин к каждому армянину была невыносима как смерть. Уже два дня он ничего не ел, и сейчас его больше всего мучил голод. Давид чувствовал ужасную слабость, силы постепенно иссякали. Он решил немного отдохнуть.
Ночной мрак окутал все вокруг. Давид оставил узкую тропинку, которая вела неведомо куда, и спустился в неглубокое ущелье. Он опустил свое усталое тело на траву. Здесь хорошо, никто не увидит его. Несколько минут он оставался недвижим, как труп, потом открыл глаза, чтобы понять, где находится. Но ничего не мог понять. Куда занесла его злая судьба? Он посмотрел на звездное небо. Этой ночью звезды были какие-то неспокойные, непрестанно перемещались и не стояли на месте. Что случилось? Он в замешательстве закрыл глаза. Потом снова открыл и увидел, что все небо кружится вокруг него, звезды движутся то вправо, то влево и, что самое удивительное, он и сам кружится вместе с ним. Что это такое? Неужели наступил конец света? Он снова опустил веки, чтобы ничего не видеть. Им овладел какой-то суеверный ужас, воображение разыгралось, Давид подумал, что находится в предсмертной агонии, что вот-вот появится ангел смерти и унесет его душу… Но почему он запаздывает? Давид с радостью бы встретился с ним. Ничего не может быть невыносимее его жизни. Долго он так промучился, не смея открыть глаз. Пытался заснуть, но сон не шел к нему. Ни смерти, ни сна — что это за наказание? Голод ли был тому причиной, или грусть и отчаяние ввергли его в такое состояние?
Открыл он глаза лишь наутро. Солнце уже стояло высоко над головой; горы, поля и ущелья были полны яркого безграничного света. Вместе с ночным мраком ушли и черные мысли. В сердце воцарилось глубокое спокойствие. Причины его он и сам не понимал. Новая ли жизнь, пробуждающаяся вокруг, или очарование прекрасного, божественного мира вновь разлили в его душе это умиротворение — он не мог объяснить, только на его бледном лице заиграла уверенная улыбка и с губ сорвалось: «Еще не время умирать, мне надо жить… Я поклялся на могиле своих родителей… и перед Сюри и стариком Ахмедом тоже… я должен выполнить свою клятву!»
Но нужно было как-то утолить голод, чтобы поддержать иссякающие силы. Он направился к протекавшему неподалеку ручью, стал рвать растущие на берегу знакомые ему травы, которые обычно едят в вареном виде или солят на зиму. Но вместо того чтобы утолить голод, они вызвали рези в желудке. Давид недовольно отбросил травинки. Поглощенный мыслями, юноша не заметил, что неподалеку, смеясь и распевая песни, проходили женщины. Они возвращались в поселок с овечьего стойбища, неся на плечах кувшины с молоком.
— Поглядите, поглядите, что ест этот человек! — сказала одна из женщин, показывая на Давида.
— Наверное, голодный, бедняга, — сказала хорошенькая девочка лет двенадцати, которая отличалась от остальных как одеждой, так и смелыми, уверенными манерами.
— Нет, не голодный, он, верно, сумасшедший, — ответила ей девушка постарше. — Видите, как у него горят глаза?
— Да ты о чем, Кекел, ты сама сумасшедшая, — ответила ей девочка и попросила одну из женщин налить в чашу молока.
Женщина спустила кувшин на землю, наполнила медную чашу, и девочка, держа ее обеими руками, побежала к юноше. Давид изумился этой детской доброте, девочку, казалось, послало ему само небо.
— На, выпей, — сказала она с искренним сочувствием, — я тебе и хлеба принесу.
Юноша обратил благодарный взгляд на это ангельское существо и принял чашу. Девочка побежала к своим подружкам и вернулась с куском хлеба. Ее поступок был до такой степени трогательным, что Давид совершенно растерялся. Он не нашел других слов, чтобы выразить свою признательность, и только возвращая чашу, сказал:
— Да благословит тебя бог, красавица.
Слова эти показались девочке такими странными, что она расхохоталась и убежала к подругам.
А юношу сейчас занимало лишь одно: кто эта девочка, чья она дочь? В таком юном возрасте столько милосердия и сочувствия к бедствующему человеку! И он тут же подумал, что, видимо, где-то неподалеку находится стадо, и направился в ту сторону, откуда шли женщины, надеясь разузнать у пастухов что-нибудь о девочке.
Тропинка со слегка примятой травой вилась по холмам. Она то терялась в густом кустарнике, то выходила на луга. Яркие лучи солнца щедро дарили горам и ущельям чудесное тепло, а вдали синее небо сливалось с вечным холодом заснеженных кавказских гор.
Утолив голод и восстановив силы, Давид торопливо шел вперед. Стадо, как он и предполагал, находилось неподалеку. На противоположном склоне, укрывшись от жары, лежали под сенью кустов овцы. Сытые и довольные животные, покойно опустившись на колени, вращали наивными глазами и с огромным аппетитом жевали. Проказники козлы, встав на задние копытца, пробовали силу своих рогов. Чуть подальше, положив головы на передние лапы, настороженно и хитро смотрели по сторонам огромные овчарки. Увидев юношу, они, сорвавшись с места, с лаем бросились к нему и растерзали бы, если б Давид не схватил лежавшее на земле полено и не стал отбиваться. Собачий лай привлек внимание одного из пастухов, который, сомлев от полуденного зноя, лежал под дикой грушей. Даже не пошевельнувшись, он лениво крикнул:
— Эй, эй! Давай с этой стороны иди, давай отсюда!..
Отбиваясь от собак и одновременно осматриваясь вокруг, Давид пошел на голос. Собаки подошли к пастуху и немного угомонились, поняв, что он не одобряет их поведения. Давид поздоровался и сел рядом с пастухом. Это был пожилой мужчина, один из тех горцев, что живут все время со скотом и уподобляются своим подопечным. Видно было, что он добродушен и наивен, как его овцы.
— Вот дьявол! Если бы ты не взял полено, они бы разорвали тебя, — сказал со смехом пастух, словно сделал открытие.
— Да, если бы не моя палка, овчарки бы меня растерзали, — ответил юноша, тоже смеясь.
— Ну и сатана же ты, — продолжал пастух с тем же добродушным смехом, — и где ты взял палку? Какой толстый сук!
— Да, толстый, — согласился юноша, — валялся там, видно, дровосеки забыли.
— Точно, дровосеки забыли, — повторил пастух, — как же ты все сообразил! Бог свидетель, уж очень ты хитер.
Желая положить конец истории с палкой, юноша замолчал. Но пастух снова начал:
— Это здорово, что дровосеки забыли полено, ей-богу, хорошо, не то мои собаки не оставили бы тебя в живых
— Это я уже слышал, — сказал юноша. — Чьи это овцы?
— Чьи же еще? — гордо произнес пастух. — Великого господина.
Услышав слово «великий господин», юноша сразу понял, о ком идет речь, и стал говорить с пастухом еще почтительнее: ведь то был царский пастух.
— А много еще стад у великого господина?
— У кого еще на свете есть столько скота, сколько у великого господина? — сказал пастух, удивленно покачав головой. — Здесь вот пасутся его овцы, а на склоне — больше двух десятков коров, столько же в стаде быков и волов. А еще у него целых десять ослов, пять мулов и больше двадцати лошадей.
«Столько добра имеет даже наш татевский мелик Давид», — сказал про себя юноша, вовсе не удивленный богатством великого господина.
— А на днях ему принесли в дар двух каких-то диковинных животных, не знаю, как они называются, — добавил пастух.
— Как они выглядят?
— Сущие дьяволы: ноги длинные-длинные, шея длинная, кривая. Третьего дня у дверей большого господина заиграла зурна, там собрался весь свет, а животных вывели людям на показ.
— Я тоже там был, это же верблюды. В нашем краю много верблюдов. Сначала их ставят на колени, потом навьючивают.
— Уж это и впрямь — сначала ставят на колени, потом навьючивают, верно говоришь. Ой, и хитер же ты, честное слово! Прямо сатана!
Слово сатана, так часто употребляемое пастухом, имело в его устах совершенно иной смысл: оно означало умный, сообразительный, все знающий. Но опасаясь, что рассказ о верблюде не скоро еще кончится, Давид перевел разговор на интересующую его тему.
— Сколько раз в день у вас доят овец? — спросил он, притворяясь, будто интересуется овцами.
— Как это сколько? — хрипло ответил пастух. — Дважды — в полдень да вечером, когда домой идти.
— В полдень, должно быть, доят прямо в поле?
— В поле, а то где же? Не видал разве: бабы понесли кувшины?
— Видел. Наверное, несут в дом великого господина?
— Ну да.
— А кто были эти женщины?
— Кто же еще — служанки великого господина.
Давид был почти у цели.
— Среди них была девочка в красном платье. Кто она такая?
— Ты спрашиваешь о Тамар, — сказал пастух с доброй улыбкой. — Тамар — дочь брата великого господина, случается, приходит к нам со служанками и даст мне хлеба с маслом. А я собираю для нее в лесу мушмулу, кизил, фундук. Славная она девочка. Если бы не умерла ее мать, для нее все было бы по-другому. Теперешняя наша госпожа не очень заботится о ней. Э-э, лучше не попадать в руки мачехи! Покойная госпожа была очень доброй женщиной. У меня еще хранятся трехи, что она мне подарила.
Потом пастух рассказал, что после смерти матери Тамар отец ее снова женился, но со второй женой прожил недолго: как-то во время набега лезгин он был ранен и умер. После его смерти Тамар осталась круглой сиротой на попечении мачехи. Теперь они обе живут в доме великого господина, и он относится к ней, как к родной дочери.
Пастух в свою очередь поинтересовался, кто такой Давид, откуда он родом, что делает в Грузии, чем живет. Узнав, что он без работы, сказал:
— Ты, видать, храбрый парень, да, очень-очень храбрый, еще никто не спасся от моих собак. А ты их ловко обвел вокруг пальца. Хочешь остаться у меня?
— Что мне делать у тебя? — спросил со смехом Давид.
— Как что делать? То же, что и я, — ответил пастух, широко раскрывая глаза под нависшими бровями и удивленно глядя юноше прямо в лицо. — Слушай, сынок, — продолжал он, — один из моих помощников украл у меня посох и сбежал. Мне все равно кто-нибудь нужен, вот ты и станешь мне помощником и будешь пасти со мной овец, понимаешь? Это дело нешуточное.
Сначала предложение показалось Давиду смешным: юношу вовсе не прельщала роль помощника пастуха великого господина, Но какое-то внутреннее побуждение заставило его согласиться. Ведь он сможет хоть изредка видеть Тамар, чья несчастная судьба тронула его, а доброе отношение к нему оставило в сердце такое теплое чувство, которому он и сам не мог дать объяснения. Кроме того, хотелось хоть ненадолго уединиться, отдохнуть среди гор и лесов, быть подальше от людей, от которых он не видел помощи и утешения. Уж лучше жить с наивными пастухами, выслушивать их бесхитростные истории, чем выносить нескончаемые упреки негодяя торгаша, так немилосердно ограбившего его.
— Ну, отвечай же, сынок, остаешься со мной? — снова спросил пастух.
— Остаюсь, — сказал юноша.
Пастуха, взявшего к себе Давида, звали Сико. Это был грубо сколоченный, примитивный мужчина лет сорока. Семья у него была не очень большая: две дочери и сын. Как всякий грузин, он мало заботился о ней. До такой степени привык он к овцам и так любил их, что совершенно забывал о жене и детях. Очень редко случалось ему переступить порог своего дома. Из-за этого в Мцхете принято было говорить: «Это было в тот год, когда Сико пришел домой». Да и тогда все дни проводил он на пастбище с овцами, а ночью ложился в хлеву своего господина, что был в нескольких шагах от дома Сико. Ежегодно за труды ему выдавалось из господских амбаров пять мешков кукурузы, сто мер вина, двенадцать риалов деньгами, несколько рубашек, одни портки, две пары трехов — примерно столько, сколько получал военачальник. Этот завидный заработок выдавался его семье, и она тем кормилась. А Давиду, помощнику пастуха большого господина, оплаты не полагалось: для этого надо было прослужить не один год. По утрам он получал свой кусок хлеба на день, который держал в суме, да еще ежегодно выдавалась ему одежда.
И все же Давид был очень доволен своим новым положением. Горный воздух, привольная жизнь оказали на него благотворное действие. Огрубевшее от сурового климата и обожженное на солнце лицо хоть и потеряло юношескую прелесть, однако стало более мужественным, говорило о железном здоровье и силе. Трудно было узнать его в пастушьей одежде, сплошь состоящей из шкур животных. На голове у него была папаха из шкуры длинношерстных коз, космы которой скрывали пол-лица, что придавало ему грозный вид. Поверх рубахи — короткий полушубок из овчины, надет он был шерстью внутрь; широкие шаровары из грубой местной чухи, штанины которых ниже колен запускались в кожаные ноговицы[63]; трехи надевались на голые без носок ноги. Подпоясывался он узким кожаным ремнем, с которого свисали лезгинский кинжал, пороховница, газыри и железная коробка с маслом для смазывания оружия.
Давид давно уже растратил и продал все, что привез с родины — коня, одежду, но оружие сохранил. Дорогой дар старого евнуха — саблю сюнийского царя — он заботливо завернул в тряпку и отдал на хранение своему новому покровителю — Сико. Давид всегда ходил с ружьем, пистолетами, кинжалами — здесь было много разбойников, и пастухи носили вместе с посохом также ружья, а в суме держали мешочки с пулями и порохом.
Частые кражи скота приучили Давида быть всегда готовым к опасностям. Кроме разбойников, приходилось иметь дело и со зверями. Горы и леса были полны волков, медведей, барсов, а хуже всего были набеги горцов — осетин, имеретинцев, хевсуров и множества других мелких кавказских племен. Стадо нуждалось в охране от всех, бороться надо было и с теми и с другими. Из этой-то школы и вынес юный Давид свое начальное военное образование.
Добросердечный Сико был настолько снисходителен к своему помощнику, что позволял ему иногда уходить от стада и заниматься охотой. Давид так наловчился, что ему удавалось застрелить не только зайца на бегу, но и убивать диких коз, оленей и медведей. Вскоре он получил известность и среди пастухов округи. Слава о его удали дошла даже до великого господина, с которым он удостоился чести познакомиться, когда относил к хозяйскому столу настрелянную дичь, а взамен получал порох, пули и щедро угощался вином из хозяйских погребов.
Это благожелательное отношение великого господина к Давиду чрезвычайно радовало Сико, и он часто повторял, словно что-то предчувствуя:
— Я знаю, когда-нибудь ты станешь тавадом — дворянином.
— Каким же это образом? — спрашивал Давид, не веря своим ушам.
— Как это каким? Станешь и все, — отвечал Сико и приводил множество историй, которые должны были свидетельствовать, что его предположения относительно будущего Давида небезосновательны.
— Однажды, — рассказывал он, — великий господин давал ужин своим придворным. «Кто из вас застрелит оленя к моему ужину?» — спросил он. Сынки тавадов взяли ружья и обыскали все горы и леса, ходили целый день, да так ни с чем и вернулись. В эту минуту к господскому двору явился плешивый Дарчо, неся па спине огромного оленя. «Ты славный парень, Дарчо», — сказал великий господин, похлопал его по плечу и сразу же повелел написать указ о пожаловании ему звания тавада, да еще одарил сорока домами холопов.
— Кто был этот Дарчо? — удивленно спросил Давид.
— Кто же, как не бездельник и пьяница — целый день мог работать в чужом доме за чарку вина.
Но Давид не думал ни о тавадстве, ни о крепостных. Он был счастлив, когда изредка встречал милую Тамар, слышал несколько ласковых слов и видел невинную улыбку на ее лице.
Тамар стала чаще бывать у пастухов. Раньше Сико собирал для девушки лесные ягоды и орехи, а теперь это делал Давид. Он отправлялся в самые глухие чащобы, забирался в заросли диких кустарников. Он не обращал внимания, что у него рвется одежда о колючки, он подвергался тысяче разных опасностей — лишь бы набрать лучших ягод. Вон на тех свисающих с высоких скал кустах видна спелая малина или ежевика, но, поднявшись туда, можно сломать ногу, разбить голову — все равно он готов пойти на смерть, лишь бы собрать ее любимые ягоды. Давид клал их в сплетенную им самим корзинку и припрятывал для Тамар.
Однажды вместе с корзинкой Давид подарил ей и букет цветов. Юноше не чужды были нежные чувства, но ему не хватало тонкого вкуса. Свой букет он составил целиком из желтых цветов.
— Мне не нравятся желтые цветы — сказала Тамар, но букет все же приняла.
— А какие тебе нравятся? — спросил юноша, покраснев от смущения.
— Красные, розовые, фиолетовые, синие… всякие другие, — ответила она, не переставая отправлять в рот преподнесенные ей спелые ягоды.
— А почему ты не любишь желтые?
— Не люблю и все. Сама не знаю почему, — сказала она. — Я и желтые платья не ношу, когда мне их шьют.
— Я знаю, тебе нравится красный цвет, — сказал юноша, посмотрев на нее с обожанием… — Когда я впервые увидел тебя, на тебе было красное платье.
— Где же ты меня увидел впервые? — с наивным видом спросила она. — И когда?
— Два года назад. Я увидел тебя на дороге. Ты возвращалась с прислугой и еще напоила меня молоком. Не помнишь?
Тамар приложила пальчик к губам, опустила обрамленные длинными ресницами глаза и впала в раздумье. Потом подняла голову и посмотрела Давиду прямо в глаза.
— Два года назад… молоко… Нет, не помню, — лукаво произнесла она.
— Да, два года назад, — дрожащим голосом сказал Давид. — С того дня я и взялся быть вашим пастухом…
— Зачем? — спросила Тамар, и на ее губах заиграла лукавая улыбка.
— Чтобы почаще видеть тебя.
Тамар рассмеялась и отбежала, но на минуту задержалась, и пораженный юноша услышал:
— Хоть я и не люблю желтый цвет, но букет возьму, ведь это ты дал мне… Я буду хранить его у сердца…
Этот разговор произошел вблизи овечьего стойбища, на берегу ручья. Густой кустарник скрывал Давида и Тамар от глаз служанок, занятых дойкой коров. Но они не заметили, что одна из них спряталась в кустах и подслушала разговор двух влюбленных, внимательно следя за малейшей переменой на их лицах.
Когда Тамар ушла, девушка некоторое время оставалась в своем тайнике, сердито глядя на Давида, который стоял неподвижно, как статуя, не в силах поверить тому, что услышал. Он бросился было за барышней, чтобы еще разок взглянуть на нее, но она уже ушла. Тут из кустов вышла служанка и побежала догонять своих подруг.
С этого дня каждое утро, пока еще не упала роса, Давид собирал в горах любимые цветы Тамар, составлял букеты, опускал в прозрачные воды родников, чтобы они до ее прихода не завяли. Но по целым дням и неделям цветы оставались в родинках, а Тамар не показывалась. Юноша рвал новые цветы, связывал букеты, а девушка не приходила. Что случилось, не больна ли она? Проходили недели, месяцы, а он не видел Тамар. Давид ходил как потерянный, с каждым днем становился все молчаливее и печальнее. Его подавленнее настроение заметили друзья, которые очень любили Давида, спрашивали, что с ним, но ничего не могли выведать у молчаливого и скрытного парня.
Кроме Давида, под началом Сико было еще шесть пастухов. Давида любили все. По вечерам возле костров на овечьих выгонах он часто развлекал их своими песнями. Как и каждый сюниец, он играл на таре и обладал очень приятным голосом. Но в последнее время он перестал петь.
— Что с тобой, Давид? — спросил как-то ночью Гево, один из молодых пастухов, найдя его лежащим на стойбище возле скалы.
— Ничего, — ответил Давид, не повернув головы, — плохо себя чувствую, видно, простыл.
Гево был больше других близок с Давидом, и в последнее время молча наблюдал за юношей, хотя ничего не говорил ему.
— Я все знаю, — проговорил он, — ты вовсе не болен и не простужен. Знаю, почему тебе так плохо.
— Почему же? — Давид поднял голову.
— Ты таишься от меня, а я-то думал, мы друзья, — продолжал Гево немного обиженно.
— А что рассказывать, ты же сказал, все знаешь.
— Да, знаю. Все дело в том, что Тамар больше не приходит сюда… А ты разве не понимаешь, почему ее нет?
— Нет. Если что-нибудь знаешь — говори!
— А вот послушай, — с дружеским участьем заговорил Гево и рассказал, что во время последнего свидания Давида с Тамар одна из служанок подслушала их разговор и донесла обо всем мачехе девушки.
Давид задрожал всем телом, им овладел такой ужас, точно скала, под которой он лежал, обрушилась ему на голову. Но он тревожился не за себя. Давид был не робкого десятка. Он не боялся, что его отношения с княжной, племянницей великого господина, станут известны людям. В крайнем случае, он может уехать из этой страны, увезя с собой любовь к девушке. Его терзала тревога за Тамар, которой пришлось бы перенести из-за него страдания, оскорбления и обиды.
— Ты об этом не думай, — утешал его добрый Гево, — все было бы так, как ты говоришь, живи она с родной матерью. А мачехе нет до нее дела, она только запретила ей выходить из дому.
— Но она может донести великому господину…
— Никому она ничего не донесла и даже служанке наказала молчать.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю… служанка — моя подружка. Ее хозяйка так ненавидит Тамар, сказала она, что будет даже рада, если падчерица обвенчается с пастухом и покроет себя позором.
— Почему же тогда мачеха запрещает ей приходить сюда, к овцам? — спросил уже несколько спокойнее Давид.
— Кто знает, какие сатанинские мысли у нее в голове… — усмехнулся Гево.
— Я разгадаю ее мысли… — решительно произнес юноша, — и не позволю, чтобы о Тамар плохо говорили.
Прошла осень, прошла и зима. Минуло восемь месяцев с тех пор, как Давид в последний раз встретился с Тамар. За эти долгие и трудные месяцы юноша видел девушку всего несколько раз, да и то издали.
Стояло вербное воскресенье, следующее за пасхой. В этот день ожидалось торжественное религиозное празднество на берегу Куры. Великий господин с семьей, его придворные с домочадцами и другие именитые люди решили отправиться к полуразрушенной часовне и там, на свежем воздухе, попировать на славу. Многие жители Мцхета, узнав об этом, уже собрались на берегу Куры и устроились на близлежащих холмах, чтобы издали поглазеть на интересное зрелище. С утра и пастухи великого господина тоже пригнали сюда овец — посмотреть, как веселятся богачи.
Погода благоприятствовала. На бирюзовом, сверкающем, как зеркало, небе, не было ни облачка, только вершины дальних гор еще покрывал пылевидный туман. Воздух был напоен весенней свежестью. Белые, желтые, синие подснежники, выпроставшись из-под снега, покрыли зеленые склоны и холмы. Сельские девушки гуляли шумными стайками и собирали цветы. А повыше, по берегам сотен ручейков, берущих начало от тающего снега, их матери собирали травы для солений. Чуть подальше паслись стада, и эхо, не умолкая, повторяло призывные голоса пастухов. Эта картина, освещенная мягкими, теплыми лучами солнца, дышала мирной простотой сельской жизни.
На берегу Куры, на зеленой площадке близ часовни, многочисленные слуги и служанки великого господина были заняты приготовлениями к обеду. В одном месте закалывали ягнят, в другом — уже разделанное мясо нанизывали на шампуры, в третьем — кипятили на костре воду для хашламы[64], в четвертом женщины пекли хлеб на железных треногах. А чуть дальше выгружали и складывали около этой полевой кухни вино в бурдюках, привезенное на вьючных животных из погребов великого господина.
— Как ты думаешь, Гиго, кто сегодня победит — баран великого господина или же сына тавада Арчила? — спросил у Гиго крестьянин по имени Леко, который сидел на траве и смотрел издали, как готовят еду.
— Кто же не знает, что баран великого господина, — ответил Гиго, глубокомысленно решив, что баран великого господина должен быть таким же сильным, как и его хозяин.
На морщинистом лице Леко появилось нечто, похожее па улыбку, при этом его потрескавшиеся губы раздвинулись, обнажив редкие темно-желтые зубы.
— Это ты верно сказал, Гиго. Бог свидетель, верно, — произнес улыбаясь Леко. — Я поспорил с нашим соседом Косто, что победит баран великого господина. Я выиграю, правда?
— Да, — подтвердил Гиго и добавил: — Говорят, барана великого господина напоят вином, чтобы лучше дрался.
— А ты почем знаешь?
— Знаю… да только молчок. Если прознают — душу из нac вытрясут.
— Да что я, спятил, что ли?
В разговор вступил другой крестьянин:
— А я слыхал, будто пес великого господина сцепится с псом тавада Левана.
— Ох и повеселимся! — предвкушая удовольствие, в одни голос воскликнули Гиго и Леко и захлопали в ладоши.
— Говорят, сыновья Закарии и Алекса приведут на бои своих петухов, — сказал другой крестьянин, — вот будет на что поглядеть!
— Э-э, чего хотят, то и делают… Все что ни есть хорошего на свете — все ихнее…, а нам можно только издали смотреть, — добавил какой-то старик, вытащил дрожащими руками из-за пазухи кисет с табаком и втянул понюшку, чтобы немного утешиться.
— Один из петухов, — продолжал он со вздохом, — что сегодня сведут, — наш. Мой внук вырастил его. Ей-богу, в нашей деревне ему нет равных. Как только прознал про то сын Алекса, пришел и силком увел петушка. С того самого дня мой бедный внучек не перестает плакать. Если б увели мою единственную корову, и то бы я так не горевал.
— А великий господин выставляет собаку нашего соседа Ленто, — сказал другой крестьянин. — Уж такой свирепый пес — даже птица страшилась пролетать над крышей. Едва узнал о нем великий господин — пришел забрал пса. Ленто до сих пор его клянет.
Разговор прервался — донеслись звуки зурны и нагары[65]. Люди бросились в ту сторону. «Идут!» — глухо пронеслось по толпе. На дороге появилась знать во главе с великим господином. Издали то была какая-то темная, неопределенная масса, которая незаметно двигалась к месту празднества. Но по мере приближения она становилась все более оживленной и беспорядочной.
— Смотри, смотри, вон тот черный всадник впереди — великий господин, — показывали один другому крестьяне.
— А белый всадник за ним — сын тавада Арчила.
— А красный рядом с ним — сын тавада Левана.
— Серый за ним — сын тавада Алекса.
— Нет, то сын Закарии, у Алекса нет такого коня, — уточнил стоявший рядом крестьянин, — конь у него каурый.
Так они спорили друг с другом, пока всадники не подъехали. Все зурначи и нагарачи из Мцхета и ближайших деревень собрались здесь и составили солидный оркестр. Залихватские, пронзительные взвизги зурны, дикий грохот нагары[66], слившись, потрясли горы, создавая ужасную какофонию, однако всем это нравилось, кроме пасущихся на склонах гор овцам, они испуганно заметались туда-сюда, а овчарки, заслышав этот неожиданный шум, завыли ужасными голосами, заскулили и сердито залаяли. По-видимому, эти мудрые твари обладали более тонким музыкальным слухом, чем толпа, восторженно внимавшая странной музыке.
Впереди всей процессии выступал оркестр, следом торжественно вели животных, которых собирались стравливать. На длинней цепи два силача тащили барана великого господина, рога которого покрасили в розовый цвет. Пятна того же цвета украшали белую шерсть барана. За ним вели барана сына Арчила — тоже на цепи и с бубенцами, с тон лишь разницей, что шерсть и рога были покрашены нe в розовый цвет, на который имел право лишь великий господин, а в синий. После них так же торжественно прошествовала собака великого господина. Лоб ее, хвост и лапы были покрашены в розовый цвет. С почестями провели и пса сына Левана. Двое слуг несли на руках петухов сыновей Закарии и Алекса, и без того пестрые перья этих птиц были выкрашены в разные оттенки. У петухов на шее висело по бубенцу, двое слуг тащили прикрытые куском ткани клетки с куропатками, двое других несли клетки с перепелами, тоже закутанные в тряпки. Надо заметить, что на глазах у птиц и животных были повязки, чтобы они не освоились друг с другом до начала состязаний.
Позади баранов, собак, петухов, куропаток и перепелов ехал на вороном коне сам великий господин с телохранителями и свитой.
Пока торжественная процессия проходила под шум и взвизги зурны и нагары, а беспорядочная толпа со всех сторон с громкими криками хлынула ей навстречу, один из зрителей подошел к собаке великого господина и посмотрел на нее с тоской, точно после долгой разлуки встретил старого друга. Он хотел было обняться с милым его сердцу животным, расцеловать, но тут черный всадник мгновенно отделился от группы, бросился вперед и ударами хлыста отогнал его прочь:
— Сын свиньи, ты что обижаешь животное?..
Хотя глаза собаки были завязаны, умное животное узнало хозяина и, сделав беспокойное движение, хотело побежать за ним, прильнуть к ногам, проявить свою любовь и преданность. Но сильные руки, которые тянули цепь, не позволили. Подошедший был крестьянин Ленто, прежний хозяин пса. Напуганный ударами плети, он уже затерялся в толпе.
— Слыхали, что ему сказал великий господин? — переспрашивали друг у дружки крестьяне.
— Отчего не слыхали? Назвал его сыном свиньи… То-то возгордится Ленто, не кто-нибудь, сам великий господин обозвал его!
То, что Ленто отведал плетки, ничего не значило в сравнении с тем, что он удостоился чести услышать от великого господина столь «ласковые» слова.
Всадники, музыканты и животные, которым предстояло сразиться, уже добрались до реки. Из-за сильных дождей сумасшедшая Кура вышла из берегов больше обычного и разлила вокруг мутные воды. А близ места состязания зажатая в узком ущелье река свирепо рычала, пенилась и как безумная неслась вперед, поднимая вокруг вой и грохот.
Почему же выбор пал на это шумное ущелье? Другой причины не было, кроме той, что здесь, на вершине горы, уцелели развалины древней часовни. Каждый год в вербное воскресенье сюда стекался на богомолье народ, а потом весело пировал на свежем воздухе. Крестьяне со своими семьями, украсив тонкими свечами поля шапок, направлялись к часовне. Более имущие погоняли перед собой баранов на заклание.
Как мы уже говорили, развалины находились на вершине горы, откуда открывался великолепный вид. Семьи великого господина и тавадов прибыли с раннего утра и расположились на разостланных в тени ветвистого орешника коврах. В данном случае жены проявили больше религиозного рвения, чем их мужья; жены тавадов пришли сюда пешком до восхода солнца, a их мужья явились много позднее, да и то верхом. Женщины из низшего сословия добрались сюда босиком.
— Великий господин прибыл, — сказал своей братии монах, который сегодня руководил празднеством, — пойдемте встречать его.
Холм, на котором находилась часовня, покрывала густая толпа богомольцев — здесь был весь Мцхет. Как говорится, яблоку негде было упасть. На погибших, изъеденных временем развалинах горели тысячи свечей, зажженных верующими. В воздухе носилось священное благоухание курящегося ладана.
Однако большинство паломников интересовало не столько святое место, сколько предстоящие состязания. Свой религиозный долг они считали выполненным, поскольку зажгли свечи и воскурили ладан, кое-кто заколол жертвенного барашка. Теперь народ желал развлечься.
Семья великого господина, исполнив обет, сидела недалеко от часовни под большим орешником. Здесь, на молодой травке, были разостланы персидские ковры и лежали пестрые мутаки, вышитые разноцветными шелковыми нитками. Жена великого господина, грузинская «великая мать», сидела, поджав ноги, напротив Мелании, жены тавада Арчила. Они положили перед собой доску и играли в нарды. На княгине была катиба[67] из розового бархата с золотым шитьем по краям, надетая поверх шелкового фиолетового платья. Золотой пояс и повязка на голове переливались драгоценными камнями, все пальцы были унизаны перстнями. Это была пожилая женщина с грузным жирным телом, расплывчатыми чертами невыразительного, круглого, как шар, красного лица.
— Если выпадет два шеша — я выиграю, — сказала она, перекатывая в пальцах игральные кости — зары. — О, святые стены, помогите! — обратилась она к заветным развалинам.
Она бросила зары — и выпало два шеша — две шестерки.
— Видишь, Мелания, как быстро исполнилось мое желание! — воскликнула она со смехом. — Я выиграла, выиграла!
— Да, очень быстро, — так же смеясь повторила Мелания. — Ты выиграла.
Несколько жен дворян, столь же пестро одетых, собрались вокруг них и следили за игрой. Они тоже обрадовались, когда госпожа обыграла Меланию, считавшуюся хорошим игроком, главным образом потому, что в случае проигрыша с госпожой невозможно было бы разговаривать.
Немного поодаль сидела мачеха Тамар и беседовала с пожилой женщиной, которая пользовалась среди жен тавадов всеобщим уважением не только из-за своего преклонного возраста, но и благочестия и добродетельного нрава.
Речь шла о Тамар.
— Послушайся меня, дочка, — говорила старуха. — Леван хороший парень — красив, молод, искусен, чего ему не хватает? И холопов столько, сколько у него волос на голове, и скота без счета. Он любит Тамар, сам признался мне как родной матери. Отдай дочь за него, лучшего зятя тебе не сыскать.
— Да кто ищет лучше? — раздраженно ответила мачеха. — Но что поделаешь, если это отродье сатаны не желает?
— Ну что значит отродье сатаны, что значит — не желает? Ты не слушай ее, — рассердилась старуха. — Что бы там ни было, ты ей вместо матери. Как она смеет идти против твоей воли?
— Говорит, лучше утоплюсь, чем пойду за Левана. Разве ты не знаешь ее характера, какая она бесстыжая? Что я могу с чей поделать? — сказала мачеха, притворяясь растерянной.
— Что ты можешь? — проговорила старуха, покачав головой. — Очень многое можешь. Немало девушек сначала грозятся утопиться, удавиться, но едва надевают подвенечное платье — все забывают.
Поняв, что разговор идет о ней, Тамар позвала своих подружек:
— Пойдем туда, Саломэ, видишь, какая там зеленая трава, — она показала на подножие горы, ровное зеленое плато, спускающееся до самой Куры.
Юные барышни, словно быстрые лани, всей группой побежали к зеленой площадке. Они рады были избавиться от нудной опеки своих матерей, старых бабушек и тетушек.
В честь праздника Тамар надела свое самое нарядное платье. Руки ее охватывали золотые браслеты, шею — ожерелье из золота и разноцветных бус, а вокруг талии обвивался оставшийся после матери дорогой серебряный пояс. Из-под шелкового платья абрикосового цвета выглядывали маленькие ножки в красных башмачках.
Девушки разбежались, чтобы нарвать цветов. Тамар и Саломэ отстали. Саломэ была внучкой тавада Арчила.
— Это чьи овцы пасутся там? — спросила она, первой начиная разговор.
— Какие овцы? — сказала Тамар, притворяясь, будто ничего не видит.
— Ты получше посмотри. Вон на тех холмах, на которых растет мелкий кустарник. Сюда, сюда смотри, — показала рукой Саломэ.
— A-а, вон где, — ответила Тамар, с большим интересом посмотрев в сторону стада. — Но уж очень они далеко, трудно сказать, чьи они.
— А я знаю, — с хитрой улыбкой сказала Саломэ. — Ваши.
— Наших сюда не пригоняют.
— А сегодня пригнали…
— Почему это? — спросила Тамар, и ее голос дрогнул.
— Потому что ты здесь, — ответила Саломэ на этот раз более решительно.
Тамар ничего не ответила, она опустила голову, но от проницательного взора Саломэ не укрылось, что глаза ее подруги наполнились слезами.
— Ах, Тамар, родная, я совсем не думала обижать тебя. Милая Тамар, ну почему ты плачешь? — непрестанно повторяла она, обняв подругу, которая с рыданиями отвечала:
— Все смеются надо мной… и даже ты, Саломэ! Я любила тебя как родную, у меня не было от тебя никаких тайн… я все рассказала тебе… Что мне делать, я стараюсь забыть, навсегда забыть его, но если не могу — как мне быть?
И Тамар закрыла ладонями лицо, опустилась на камень, не желая идти дальше. Саломэ присела рядом, стараясь утешить ее и очень сожалея, что так неосторожно расстроила любимую подругу и причинила ей боль. Остальные девушки уже ушли далеко и весело бегали наперегонки по траве.
В это время великий господин со своей свитой и знатью добрался, наконец, до часовни. Толпа раздвинулась, очищая им путь. Всадники спешились и группой подошли к развалинам, чтобы сначала поцеловать камни и исполнить обет, и уже после начать празднество.
Монах, возглавлявший торжество, иноки с крестами и кадильницами встретили их и стали петь псалмы. Великий господин вышел вперед, подошел к алтарю, единственно уцелевшему среди этих развалин. Остальные последовали его примеру. На алтаре лежали крест, Евангелие, святые моши, а рядом кружка для пожертвований. Великий господин поцеловал крест, Евангелие и мощи, бросил в кружку несколько золотых монет. То же проделала и свита. Монахи пели и краешком глаза посматривали на кружку, которая довольно быстро наполнялась. Великин господин и его свита, снова приложившись к святыням, несколько раз равнодушно перекрестились и пошли к вековому орешнику, под заветной сенью которого отдыхало княжеское семейство.
Великая грузинская мать, супруга великого господина, продолжала азартно играть в нарды с княгиней Меланией. Мачеха Тамар все еще что-то горячо обсуждала со старухой. Девушки пока не вернулись с веселой прогулки.
Великий господин был мужчина высокого роста, один из тех гигантов, которых создает Кавказ, словно копируя седые вершины своих гор. От благотворного воздействия кахетинского его рябое, красноватое лицо раз и навсегда приобрело багровый оттенок. Того же цвета были уши и морщинистая, вся в складках, шея. Глаза были налиты кровью, что придавало лицу какое-то дикое, но одновременно и крайне беззаботное выражение. Широкие усы на чисто выбритом лице доходили до ушей. Этим усам уделялось особое внимание. Кроме волос над губой, к ним зачесывалась и растительность на подбородке. Великий господин носил набекрень маленькую шапочку из черного каракуля. Одежда его состояла из короткой куладжи[68] розового бархата с золотой вышивкой по краям. Спину обхватывал золотой пояс, с которого свисали длинный покрытый серебром кинжал, а сбоку — также отделанная серебром кривая сабля. Манжеты широких шелковых шаровар были заправлены в обувь из серой кожи — изделие искусных тифлисских башмачников. Свита великого господина по покрою одежды и по оружию не отличалась от него, разница заключалась только в материале и расцветке, бросающейся в глаза своей яркостью и пестротой.
— Почему вы так опоздали? — спросила великая госпожа, откладывая в сторону нарды и с веселой улыбкой вставая, когда ее высокопоставленный супруг и свита подошли к женщинам.
— Как тут не опоздать? — громовым голосом ответил великий господин. — Этот негодный Арчил задержал меня.
Сын Арчила радостно захлопал в ладоши. Но хозяйка заинтересовалась, почему «негодный» задержал ее мужа. Когда все расселись на коврах, она усадила мужа рядом с собой на мутаку и спросила:
— О чем вы спорили?
Великий господин не успел рта раскрыть, как вмешался сын тавада Арчила:
— О чем же еще, госпожа? — с гордым видом произнес он и обратился к женскому обществу. — Мы спорили о том, сколько платить тому, чей баран выиграет.
— Разве они будут сегодня сражаться? — с улыбкой спросила великая госпожа. — вот хорошо! И нам будет развлечение, — эти слова она адресовала остальным женщинам, которые ответили ей радостными улыбками.
— Да, мы их стравим, — так же заносчиво продолжал сын Арчила. — Видите моего барана? Слон, истинно слон, такого барана во всей Грузии не сыскать.
Взгляд женщин обратился к развалинам часовни, вокруг которой в эту минуту водили барана Арчила, собаку сына Левана и животных, которым сегодня предстояло биться. Обходя семь раз руины, герои дня приобретали нужную силу. Когда указанная процедура закончилась, животных увели в приготовленный для ниx загон. Клетки же с куропатками остались здесь, на развалинах. Рядом находились клетки с перепелами — одна принадлежала сыну цирюльника великого господина, другая — наследнику великого господина.
Рассмотрев всех животных издали, госпожа вновь спросила у мужа:
— Так на что же вы поспорили?
— Если победит мой баран, я получу с Арчила пятьсот дымов крепостных с их землями и на выбор одно из поместий, какое захочу. А если одолеет баран его сына, Арчил получит от меня шестьсот дымов крепостных с землями и что-нибудь из моих владений, — ответил великий господин и добавил: — Ну как, неплохо мы поладили?
— Очень неплохо, — вмешалась жена Арчила Мелания, — мы получим на сто дымов больше.
— Да, получите больше, — повторил с насмешкой великий господин, — что мне оставалось делать? Жадный у тебя муж, так ко мне пристал, что пришлось добавить сто дымов.
«Жадный муж» Мелании весело рассмеялся, а сын опять радостно захлопал в ладоши.
— А мне великий господин ничего не добавил, госпожа, — жеманно произнес сын тавада Левана, высокий поджарый парень, так сильно затянутый в серебряный пояс, что казалось, вот-вот переломится пополам.
— А ты кого выставляешь? — спросила его госпожа. — И тебе тоже добавить? Мало у вас добра, что ли?
— Добра, слава богу, хватает. Но все же не хотелось бы отставать от сына Арчила и лишаться своей доли, — ответил парень немного обиженно.
— И кого же ты привел на бои? — повторила свой вопрос госпожа.
— Собаку. Она будет драться с вашей большой собакой. Если победит моя, получу триста дымов холопов с их землями, если ваша — столько же получит ваш муж. Видите, у обеих сторон награды одинаковые. Я просил, чтобы великий господин добавил хотя бы пятьдесят или сто овец, но он, как нарочно, заупрямился. Нет и нет, говорит, людей дам сколько угодно, а овцы — ни одной.
— Да, нельзя давать овец, у нас в этом году и так мало масла и сыра. — ответила госпожа как бережливая хозяйка дома, — холопов можно дать. Какой из них прок? Пусть хоть подыхают.
В это время старуха, беседовавшая с матерью Тамар, незаметно обратила ее внимание на сына Левана:
— Погляди, какой ладный парень! Подходящая пара для Тамар, оба красивы, точно два прелестных голубка.
— Что делать? — ответила мачеха. — Пусть ослепнет Тамар, если не хочет такого парня, а сохнет по бездомному бродяге.
— Надо наставлять на путь истинный, быть построже, наказывать ее…
В другом месте речь шла о петухах сыновей Закарии и Алекса и куропатках двух других приближенных великого господина. Спорили, держали пари, смеялись, орали и довольно грубо угрожали друг другу. Но единственные несчастные создания — крепостные, не имеющие голоса в этом бурном споре — сами награда за собачьи состязания, со стороны с удовольствием наблюдали за своими господами и с нетерпением ждали начала представления, хотя это злополучное развлечение должно было решить их судьбу и бросить из рук одного хозяина в руки другого.
— Ладно, ладно, хватит спорить, — успокоила всех госпожа. — Скоро вы сами увидите, кто выйдет победителем. Зачем загодя глотки надрывать?
Тут появился наследник великого господина вместе с сыном цирюльника. Это был юноша лет двадцати пяти, один из тех легкомысленных молодых людей, которые все никак не выйдут из мальчишеского возраста. Завидев сына, мать вскочила с места и заключила его в объятия:
— А кого ты привел на состязания, сынок?
— Будут драться мой перепел и его, — он показал рукой на сына цирюльника. — Но мой наверняка победит. Гляди, матушка, я поставил клетку на алтарь. И попу наказал, чтоб он заговор написал. Так что обязательно победит мой перепел. Уже больше месяца я кормлю его изюмом.
— А на что вы поспорили? — спросила мать, которой доставляло огромное удовольствие, что ее сын собирается развлечься.
За него ответил отец:
— Если победит сын цирюльника, я дам ему тавадство, если же наш — не знаю, что мы можем получить от сына цирюльника.
— А что с него получишь? — со смехом сказал наследник. — Ведь у него ничего нет. С меня и того довольно, что победит мой перепел, мне больше ничего не надо.
Все были поражены великодушием молодого наследника.
— Молодец, молодец, — послышалось со всех сторон, и раздались аплодисменты.
Состязания были назначены на послеобеденное время, поэтому великий господин торопил с приготовлениями к обеду.
— Мальчики, — сказал он сыновьям тавадов. — Помогите-ка и вы нам.
Полевая кухня размещалась невдалеке. Приготовление обеда на свежем воздухе под открытым небом — одно из лучших развлечений грузин, будь то знатный дворянин или простой крестьянин. Ничто не доставляет им такого удовольствия, как собственноручно сварить и съесть свой обед. Сыновья тавадов по локоть засучили рукава и заторопились к кухне. Сын Левана захватил скатерть и расстелил на коврах, потом побежал к кухне и, обняв огромную связку лавашей, разложил вокруг стола. Наследник великого господина понес зелень к ближайшему роднику мыть. Матери было приятно, что ее сын чем-то занят. Арчил стал раскладывать над огнем шампуры с шашлыком, непрестанно подгоняя и браня прислугу за то, что мясо мелко нарублено. Закария вынимал из котлов хашламу, перекладывал в медные миски, пробовал при этом ее на вкус и восклицал:
— Ух, господи боже мой, вот вкуснятина, а?
Алекс наливал в кувшины красное вино из погребов великого господина, но прежде дегустировал и восхвалял качество каждого из них. Кто-то вопил изо всех сил:
— Где соль? Нету на вас пропасти, соль забыли, сукины дети!
Прислуга, заметив, что возня в полевой кухне, доставляет удовольствие господам, весьма охотно оставила на них многие приготовления. Глядя на мужчин, жены сыновей тавадов и их нежные сестрички тоже загорелись желанием поработать. В одну минуту все оказались на ногах, в движении, даже перехватывали друг у друга работу. Мелания чистила роги, из которых собирались пить вино. Старая княгиня, закончив свой продолжительный разговор с мачехой Тамар, то и дело спрашивала у великого господина: «Что лучше подать сначала — шашлык или хашламу?» Но к определенному мнению они не пришли, мнения склонялись то к шашлыку, то к хашламе. Мачеха Тамар раскладывала куски сыра в маленькие тарелки. Не осталась в стороне и жена великого господина: пытаясь чем-то заняться, она подобрала полы юбки, села и стала нарезать лук — и сама не зная для чего.
Скоро стол был готов: расставлены кувшины с вином, горки шашлыка высились на лавашах, в медных тарелках лежали хашлама, раскрашенные яйца, оставшиеся еще с пасхи, и отварная рыба — подношение рыбаков великому господину.
— Где же наши девушки? Я их не вижу, — спросила, оглянувшись вокруг, госпожа.
— Гуляют, наверное, — заметила старая княгиня, — в их возрасте мы тоже забывали о хлебе и вине и не скоро подходили к столу.
Сыновья тавадов расселись вокруг стола как попало, сели с ними и женщины. Они брали мясо и завертывали в лаваш вместе с зеленью. Казалось, будто это общество находилось на той стадии человеческого развития, когда люди еще не разучились есть траву и лишь недавно научились есть мясо.
— Выберите толубаши, — сказал великий господин.
— Арчила, Арчила! Руководи на славу, Арчил! — закричали со всех сторон и налили в роги вино. Но женская половина запротестовала против избрания Арчила из за его чрезвычайной строгости и подала голос за Левана.
Спор длился несколько минут, наконец Арчил получил большинство голосов. Это сильно обидело старую княгиню, которой хотелось видеть Левана в качестве тамады. Толубаши — Hеограниченный властелин стола, от него зависело что и как будут есть.
— Пусть придут сазандары! — приказал тамада.
Слуги побежали за сазандарами и через несколько минут оркестр, состоявший из зурначи и нагарачи, стоял в готовности.
— Ну-ка, сыграйте «Кёроглы», — приказал тамада.
Музыканты приступили к делу. Любопытная толпа паломников, услышав звуки зурны, приблизилась и расселась на траве, камнях, наслаждалась музыкой и с величайшим удовольствием глядела, как веселятся господа.
Чуть вдали от господского стола нa голой земле расположились вокруг часовни простые смертные со своими семьями, вкушая свой скромный завтрак. Они были рады уже тому, что хоть издали слушают музыку, которую играли для великого господина.
А толубаши приступил к тостам. Забрал он слишком высоко — первый тост провозгласил за бога, затем за Иисуса, далее за Христа (он считал их двумя разными людьми), а уже после велел выпить за великого господина. Музыканты еще продолжали играть «Кёроглы».
— Наполните роги! — приказал толубаши.
Все подчинились его приказу.
— А теперь выпьем за нашу госпожу. Хотя постойте, великий господин должен сплясать. Пожалуйте, — обратился он к великому господину.
Все ждали с рогами, полными вина. Хотя великому господину не совсем подобало танцевать перед толпой, но делать было нечего — приказ толубаши следовало выполнить (тем более, что пили за здоровье его дорогой супруги). Он встал.
— Сыграйте лезгинку, — сказал толубаши музыкантам.
Те заиграли. Толпа ближе придвинулась к господскому столу. Со всех сторон напирали.
Если святое писание даст вам интересный пример того, как Давид, израильский пророк и царь, вдохновленный свыше, танцевал перед ковчегом завета[69], то не менее интересно было видеть, как владыка и царь грузинской земли, вдохновленный кахетинским, отплясывал свой танец. Хлопали сотни рук, гремели зурна и нагара. В это время женщины взяли лежавшие подле них дайры и барабаны и стали играть и бить в них. К звукам музыки примешивались восклицания восхищенной толпы, создавая дикое неблагозвучие.
— Довольно! — велел толубаши.
Музыка умолкла, великий господин поклонился всем и сел па место. Роги с вином опустели.
Затем толубаши приказал выпить за наследника. Теперь уже полагалось танцевать его матери. Госпожа пользовалась славой хорошей плясуньи. Великий господин полюбил и женился на ней только из-за того, что она прекрасно танцевала. Хотя полнота мешала ей кружиться легко и изящно, тем не менее она и сейчас восхищала зрителей грацией.
Музыканты продолжали наигрывать разные мелодии. Тосты следовали один за другим. Толубаши никого не обижал, после каждого тоста приказывал музыкантам играть и кому-нибудь сплясать или спеть. Сыновья тавадов пили, ели и танцевали. Это не мешало им время от времени вставать, бежать к полевой кухне, снимать с огня пару горячих шампуров с шашлыком и, держа в каждой руке по шампуру, радостно предлагать пирующим.
— Попробуйте, попробуйте, как вкусно!
Каждый снимал для себя с шампура куски мяса и, роняя капли крови и жира, отправлял в рот, приговаривая:
— Пах-пах-пах! Как вкусно!.. Как хорошо!
Все пребывали в крайнем блаженстве. Все, что связано с умственными потребностями, отодвинулось назад, говорила лишь возбужденная плоть. За всех уже выпили, и толубаши велел, чтобы гости сами предлагали тосты. Существовал обычай — во время этих тостов, теперь уже добровольных и лишенных официальности, — чествуемому целоваться со всеми, кто сидит за столом. Такие тосты большей частью поднимались за прекрасный пол.
— Можете выбрать любую женщину, кроме моей жены, — сказал со смехом толубаши.
Мелания покраснела. Шутка мужа заставила великого господина выпить именно за нее. С большим рогом вина в руке Мелания грациозно поднялась, перецеловалась со всеми, поклонилась и потом выпила.
— Разве бог позволит, чтобы на моих глазах целовали мою жену? — говорил тамада, возведя очи горе. — Подойди, Мелания, услада ты моя, дай я тоже поцелую тебя, — умолял он жену. Но она не пошла, сочтя неудобным при всем честном народе целоваться с мужем.
— Видите, у этих баб все наоборот, — сказал Леван, ударив себя по коленям. — На виду у всех целуется с другими, а с собственным мужем стесняется.
Все рассмеялись.
Сын тавада Левана все время искал глазами Тамар. Он хотел провозгласить тост за нее, чтобы иметь возможность сорвать с ее уст давно желанный поцелуй. Но ее нигде не было видно, девушки еще не вернулись с прогулки. Сын Левана поднял чашу за старую княгиню, та, очень довольная, поднялась и стала прикладываться иссохшими губами ко всем. Когда она подошла к толубаши, тот со смехом сказал:
— С чем-нибудь приятным ты ко мне, небось, не подошла бы!..
Пока хозяева страны развлекались, пока играли зурна и нагара, среди толпы богомольцев бродил со своей волынкой ашуг. Он играл и пел и ему давали кто кусок хлеба, кто медяк. Проделав круг, он подошел к княжескому столу и, как живое олицетворение протеста, запел:
Пташка, пичужка, пестрая грудка, лети.
Дам тебе зерен, только скорее расти.
А как потребует сборщик годичный налог,
я подарю тебя барину, милый дружок.
Телочка, телка, гладкая шкурка, гости́.
Дам тебе сена, только скорее расти.
А как потребует сборщик годичный налог,
я подарю тебя барину, милый дружок.
Доченька, дочка, алые шечки, цвети.
Дам тебе хлеба, только скорее расти.
А как потребует сборщик годичный налог,
я подарю тебя барину, милый дружок.
Бык мой, бычок мой, труженик смелый, трудись,
поле паши, сей семена, в бричку впрягись.
А как потребует сборщик годичный налог,
я подарю тебя барину, милый дружок.
Женушка, женка, ясные глазки, трудись,
пряжу пряди, шей побыстрей, не ленись.
А как потребует сборщик годичный налог,
я подарю тебя барину, милый дружок.
Звездочка, искорка, гасни скорее во мгле,
в небо возьми меня, тяжко мне жить на земле.
Век отработал, душу и горб натрудил,
а недовольному барину не угодил.
Он завершил свою песню. Но никто не обратил на него внимания. Печальные звуки его лиры заглохли, исчезли в общем шуме, поднятом знатными пирующими…
Было уже далеко за полдень. Тени деревьев протянулись на восток. Сико, главный пастух великого господина, опершись на свой длинный посох, стоял неподвижно на возвышенности и орлиным взором всматривался вдаль, где еще толпились, сновали богомольцы. Казалось, с такого расстояния Сико узнавал людей, говорил с ними и приветствовал, желал им всяких благ Это радующее душу зрелище настолько поглотило внимание пастуха, что он совсем забыл о своих любимых овцах, которые разбрелись кто куда и с аппетитом щипали травку. Он увидел, что кто-то идет по ущелью.
— Давид, Давид! — закричал он так протяжно, что, казалось, его голос разделился на тысячу звуков, которые, опережая друг друга, добрались до ушей Давида.
Давид повернулся на голос и увидел стоящего на холме Сико. Некоторое время он колебался, пойти ли на зов или продолжить свой путь, который и сам не знал, куда приведет. И решил направиться к Сико.
— Где это ты пропадал, сатана? — спросил с присущей ему нежностью Сико. — Тебя не видно с самого утра.
Но разбитому сердцу Давида нежность друга не доставила особой радости, и он ничего не ответил.
— Понимаю, — многозначительно продолжал пастуший начальник, — ты ходил девушек присматривать, а? Я тоже в твоем возрасте не отходил от них
— Нигде я не был, — ответил юноша и присел на камень, только теперь поняв, как устал.
Рядом присел Сико.
— Как нигде? Разве ты не ходил приложиться к камням часовни?
— Нет, — рассеянно ответил Давид, разглядывая в траве божьих коровок, черные пятна на спинках которых сейчас интересовали его больше, чем расспросы пастушьего начальника.
— Ты не пошел целовать камни? — повторил Сико свой вопрос уже более сердито. — Значит, ты не принимаешь грузинского бога, грузинского Иисуса Христа, грузинский крест и Евангелие?
Последние слова рассмешили юношу.
— Принимаю, — ответил он, — принимаю грузинского бога, Иисуса Христа, крест и Евангелие — они те же, что и у армян.
— Как это те же? У грузин один бог, у армян — другой. Грузинский бог — грузин, а армянский — армянин. Если не веришь, спроси у нашего попа, он тебе то же самое скажет.
— Знаю, он скажет то же самое, — ответил юноша, желая покончить с богословскими рассуждениями пастуха, потому что в это время его внимание привлекли девушки, проходившие по ущелью. Он встал.
— Куда идешь? — спросил его пастуший начальник.
— Ты же сказал — иди целуй… — ответил парень, искоса наблюдая за девушками.
Приняв за чистую монету слова юноши и не поняв их скрытого смысла, Сико решил, что ему уже удалось обратить в грузинскую веру своего помощника иноверца, и он с ликованием фанатика обнял Давида и сказал:
— Ступай, сынок, приложись к камням, а я присмотрю за овцами. Если у тебя нет денег, я дам, купи пару свечей и поставь на алтарь.
С этими словами главный пастух вынул из котомки несколько медяков и протянул юноше. Давид с благодарностью принял их и отправился в дорогу. Он пересек ущелье и выбрался на узкую тропинку, которая вела к месту паломничества. Тропинка была безлюдна, только впереди полз на четвереньках какой-то исхудалый нищий.
— Откуда ты идешь, братец? — спросил Давид.
— Из города, — ответил нищий, продолжая свой путь.
— А что же так поздно? — с участием глядя на него, спросил Давид.
— С такими ногами не скоро доберешься, — ответил нищий и показал на деревянные колодки, надетые на руки.
Юноша бросил ему полученные от Сико медяки. Потом отошел от узенькой тропинки, которая вела к часовне, и оказался в ущелье, там, где несколько минут назад прошли девушки. Они не могли далеко уйти: любой цветок, любая бабочка, любой ручеек своим веселым журчанием привлекали их внимание. Юноша уже подошел так близко, что различал каждую из них. Тамар и Саломэ отделились от остальных и шли рядышком. Давиду казалось, что он слышит их голоса и понимает таинственный смысл их перешептываний. Но, конечно, ничего он не мог слышать: в его сердце говорила лишь любовь к Тамар. Он зашел за кусты, стараясь оставаться незамеченным, и стал следить за ними. Пробираться сквозь кустарник было довольно трудно, но он даже не замечал, как колючие ветки рвали одежду и били его по лицу. Он был доволен и счастлив, что хоть издали видит свою любимую.
Девушки направлялись к берегу Куры, ущелье вело прямо туда. Они хотели посмотреть на разлившуюся реку. Что интересного находили они в этих мутных волнах? Давид следовал за ними, все время скрываясь за кустами.
А возле часовни уже начались состязания. Народ столпился на утоптанной площадке. Ввели в круг баранов великого господина и сына Арчила.
— Назад, назад! — оттесняли напирающую толпу.
Толпа расступилась, образуя круг, в центре которого стояли друг против друга оба барана. Ближе к ним находилась знать, простонародье наблюдало за зрелищем издали. У баранов на глазах все еще были повязки. Слуги сняли их, и когда враги увидели друг друга, издали глухой рев. Великий господин и сын Арчила не доверили столь ответственное дело слугам, каждый стоял возле своего барана, чтобы лично отдавать распоряжения. Животные беспокойно заметались, стали рваться вперед, натягивая цепи, которые крепко держали слуги. Препятствие только раззадорило баранов.
— Я подвожу ближе, Арчил! — крикнул великий господин.
— И я тоже! — ответил Арчил. — Только постепенно, не давайте им напасть сразу.
Стороны начали постепенно сводить животных, наконец, они встретились. Враги стали принюхиваться друг к другу, баран великого господина обошел противника сзади, тот не стерпел такого бесчестия, быстро обернулся и вонзил рога ему в бок. Это чрезвычайно разозлило барана великого господина, и он ответил тем же.
— А теперь разведем их! — крикнул великий господин, сам натянул цепь и оттащил своего барана назад.
То же сделал и сын Арчила. Теперь противники стояли друг против друга на расстоянии десяти шагов, достаточно разъяренные, чтобы спустить их с цепи.
Первая атака оказалась слабой. По тут бараны отошли назад, разбежавшись, бросились вперед со скоростью пушечного ядра и стукнулись лбами. Отовсюду слышались подбадривающие возгласы. — Вот молодец! Вот молодец! — говорил своему барану великий господин. Такими же словами подзадоривал своего Арчил.
Теперь бараны отошли дальше, и сшибка получилась сильнее. Даже каменные головы разбились бы вдребезги от такого столкновения, но животные, казалось, вовсе не почувствовали боли и разошлись для нового нападения.
— Наш победит! — сказала своему мужу великая грузинская мать, — ведь баран Арчила едва удержался на ногах
— Это тебе только показалось, госпожа, — ответит сын Арчила, взбешенный больше своего барана. — Скоро увидим, кто победит.
Бараны совершили третье нападение, и сшибки участились. Никто не хотел сдаваться, и теперь животные отбегали дальше, чтобы удар получился еще сильней, еще сокрушительней.
Но тут внимание толпы отвлекло другое. С берега Куры раздались громкие возгласы:
— Утонула, утонула!
— Пускай кто хочет тонет, — сказал великий господин, — а я продолжаю состязание! — И стал подзадоривать своего барана. Но толпа уже бежала к реке. Тавады же, окружив баранов с нетерпением ждали исхода боя.
— Утонула!.. Тамар утонула! — теперь уже явственно донеслось до всех.
— Ой, одеться мне в траур! Тамар!.. — вскричала госпожа и бросилась бежать к реке.
Едва госпожа сделала несколько шагов, как ноги ее подкосились, и она упала. Дамы тоже бросились бежать. Великий господин, Арчил и остальные тавады присоединились к бегущим.
Река бушевала. Люди искали в мутной воде труп несчастной девушки. Испуганные, ошеломленные тавады не знали, что делать. Сын тавада Левана плакал, как ребенок. Мачеха Тамар проклинала «эту бесстыжую». Старая княгиня молилась. Великий господин бил палкой крестьян, громко ругался и приказывал бросаться в реку, хотя и без того сотни людей были уже в воде. Из всех дворян только Арчил, невзирая на мольбы жены своей Мелании, сбросил одежду и ступил в воду, надеясь спасти утопающую.
Кое-кто из девушек, гулявших с Тамар, лежали в обмороке, другие, покрепче, подбежали к тавадам и, плача, рассказывали, как она упала в воду. Все были крайне растеряны. Толпа на берегу вопила, кричала пловцам, советовала, где лучше искать. Некоторые, как собаки водолазы, глубоко ныряли, другие плыли по течению.
В минуту всеобщего ужаса и переполоха все вдруг поразились, увидев, как из воды вынырнул пловец, таща с собой тело девушки. Одной рукой борясь с волнами, он другой держал тело и плыл к берегу. Волны вдруг с силой набежали и утащили обоих ко дну. Через несколько секунд пловец снова показался на поверхности, крепко обхватив рукой тело девушки. Со всех сторон послышались ликующие возгласы. Остальные смельчаки поспешили ему на помощь. Но еще до того, как они добрались до них, незнакомый пловец выбрался на берег и опустил бездыханное тело на землю.
— Да здравствует Давид! Да здравствует Давид! — кричали все собравшиеся.
Все гадалки, знахари Мцхета, которые в то время, к счастью, находились среди богомольцев, собрались вокруг тела Тамар. Выяснилось, что она вовсе не умерла. Сердце еще билось, и слышалось слабое дыхание. После того, как знахари применили все свое колдовское и лекарское искусство, девушку в полуобморочном состоянии положили на повозку и увезли домой.
В народе по-разному объясняли случившееся. В кругу тавадов говорили, что девушку хотели насильно выдать замуж за ненавистного ей сына Левана, и она с горя решила утопиться. И добавляли, что Тамар тайно любила другого, с кем не могла обвенчаться, а кто этот другой — никто не знал.
Подружки тоже по-разному рассказывали о происшествии — одни говорили, будто Тамар сама бросилась в воду, другие уверяли, что все случилось по неосторожности. Саломэ, находившаяся рядом с девушкой, сказала, что Тамар подошла к реке, засмотрелась на волны, и вдруг участок берега, на котором она стояла, обвалился. Берег был здесь довольно высокий и, видимо, размытый снизу. Саломэ и сама бы, наверное, упала в реку, если бы стояла ближе к Тамар.
Рассказ Саломэ больше соответствовал действительности, потому что подтверждался и словами Давида. Скрывая истинную причину того, почему он оказался так близко от девушек, юноша рассказал следующее. Он искал в кустах пропавшую овцу, как вдруг услышал крики девушек, подбежал к ним и увидел Тамар в воде. Он сразу бросился в реку и схватил девушку в ту минуту, когда она еще не скрылась под водой, и сумел продержать на поверхности достаточно долго. И если ему не удалось сразу же вытащить ее, то только потому, что течение в этом месте очень стремительное.
Сама Тамар, которая на другой день полностью пришла в себя, ничего не помнила и не смогла объяснить, как с ней случилась такая беда. Она считала себя счастливой уже тем, что спасена рукой Давида, и с того дня полагала себя как бы собственностью юноши и стала поистине боготворить его.
Великий господин и его супруга, в первый день занятые больной, совершенно забыли о ее избавителе. Но на второй день, хотя девушка все еще плохо себя чувствовала, великий господин послал одного из своих приближенных за Давидом. Его нашли около отары овец. Когда юноше сообщили, что его хочет видеть великий господин, чтобы вознаградить, добрый Сико со слезами радости обнял Давида:
— Ну вот, а теперь ступай, бог в помощь. Я всегда говорил, что ты станешь тавадом. Видишь, сбылись мои слова.
Эго было сказано так искренне и задушевно, что Давид не смог сдержать слез, поцеловал руку своего друга и сказал:
— А мне бы больше всего хотелось, дорогой Сико, чтобы меня навсегда оставили с тобой в этих горах.
Главный пастух проводил его довольно далеко от стада. При расставании он снова обнял юношу:
— Смотри, Давид, не забывай Сико.
— Никогда я не забуду тебя, Сико, и буду часто навещать, — с теплотой ответил юноша.
Великий господин находился в своей летней резиденции — зале с открытым фасадом. На глинобитном полу стояла широкая тахта, грубо сколоченная из некрашеных досок, покрытая персидским ковром, на ней были разбросаны подушки. На тахте сидел сам великий господин с неразлучными своими советниками. Здесь же были великая госпожа и мачеха Тамар — одна сидела по правую, другая по левую руку великого господина. Ниже них устроились тавады — Арчил, Леван, Закария и Алекс. Наследник в это время играл во дворе с маленьким олененком, которого ему недавно подарили. Тут же расхаживали индейки, разыскивая среди мусора червячков и насекомых. Надутый самец вытянул хобот и, касаясь земли крыльями, в приятной любовной истоме кружил вокруг своих нежных самок, нарушая гортанным клекотом могильную тишину двора.
— В прошлом году у ваших индеек приплода не было? — спросил Леван, уже давно подыскивавший тему для разговора с госпожой.
— Нет, — вздохнула она. — Пусть ослепнут глаза Кекел (речь шла о старой княгине). — Прошлый год, чтоб ей ногу сломать, зашла к нам во двор, увидела десятка два индюшат и говорит: «Вуй мэ! До чего красивые птенцы!» С того дня бедные индюшата стали подыхать один за другим.
В эту минуту появились люди великого господина, ведя с собой Давида. Юноша смело вышел вперед, поклонился и стал перед деревянными перилами, отделявшими летний дворец от двора.
— Ей-богу, хороший, видать, парень! — заговорил тавад Арчил, с ног до головы окинув юношу взглядом.
— Армянин, — сказал сын Левана так пренебрежительно, точно этим словом сказано все. Его сердце глодала зависть, что этот чужак смог спасти Тамар, а он ничем не помог ей.
— Армянин, но храбрый, — заметила госпожа, которой не понравился тон сына Левана.
— Армяне тоже разные бывают, не все же одинаковые! — одновременно произнесли сыновья Закарии и Алекса. Они всегда говорили вместе.
Из замечаний своих советников великий господин уже составил мнение о Давиде и сказал:
— Ты спас от смерти Тамар. Скажи, что бы ты пожелал получить за свою храбрость?
— Желаю тебе здоровья, мой господин, — ответил юноша со смелостью, свойственной сюнийцам. — Я счастлив уже тем, что смог оказать небольшую услугу своему господину.
Приближенные владыки удивленно переглянулись. Скромный, разумный ответ юноши всем понравился, только не сыну Левана. Все удивились, что какой-то пастух армянин способен на такое красноречие.
— Проси, сынок, чего хочешь, и я выполню твое желание, — повторил великий господин.
Юноша ответил не сразу. Опуститься бы на колени перед великим господином, поцеловать ему ноги и сказать, что любит Тамар, а она — его, что ни слава, ни богатства этого мира не нужны ему, лишь бы Тамар стала его женой… Но он не сказал этого, он считал себя настолько ниже нее, что даже думать о женитьбе на ней казалось ему нескромностью.
— Воля старших священна, — проговорил Давид, когда великий господин во второй раз обратился к нему, — что пожалует мой господин, тем я и буду доволен и стану молиться за его драгоценное здоровье.
— Ей-богу, он славный парень, — снова заговорил Арчил, — долго думать нечего, Давид достоин стать тавадом
— Достоин, — повторила госпожа, — он чужестранец, изгнанник, здесь у него никого нет. Я возьму его к себе в дом, товарищем моего сына и его наставником. Видите, какой он умный, такого ума нет даже у наших священников.
Из подпаска юноша вдруг стал товарищем и наставником наследника великого господина. И все благодаря своим толковым ответам и воспитанию, которым обязан был учебе в Татевском монастыре. Радости Давида не было предела, хотя он из осторожности скрыл ее. Не тавадство и не общество наследника так обрадовали его. Какое счастье, он будет принят в доме, где живет Тамар!
Его волнение заметила только мачеха Тамар, которой было известно о любви молодых людей. До этого молчавшая, она одобрила желание госпожи:
— Да, да, хорошо бы принять парня в нашем доме. Я тоже слышала, что Давид умный парень. Он даже умеет читать и писать.
Грузинки по уму всегда выше своих мужчин, поэтому решение женщин было сразу выполнено. Великий господин распорядился сменить юноше одежду, одарить его лучшими халатами из собственного гардероба. Потом он велел составить указ о посвящении его в тавады, чтобы Давид, как дворянин, мог войти в состав его приближенных и быть принятым при дворе.
Но какая сатанинская хитрость заставила мачеху одобрить решение госпожи — это мы увидим позже. А написать для Давида указ было не так-то просто. Ни один из советников царского дивана не был грамотен. Секретарь великого господина дьякон Габриэл, единственный здесь грамотей, куда-то делся. Найти его было не легко. За ним послали человека.
Нашли его в избе какого-то крестьянина перед кувшином вина.
— Напишу, родимый, уж такое заклинание составлю, что и камень прошибет, — говорил Габриэл хозяину дома.
Обещание написать заклинание, которое прошибет и камень, вызвало у хозяина ликование, и он с благодарностью обратился к дьячку:
— Давай, пиши, дорогой, жена совсем плоха. Невмоготу ей больше. Голова у бедняжки раскалывается от боли.
— Как не расколоться ей, конечно, расколется! Ох, умираю, умираю! — стонала лежащая под лохмотьями больная.
У женщины всего лишь болел зуб и слегка опухла щека. Габриэл должен был написать такой могучий заговор, что если приложить бумажку с магическими словами к щеке, опухоль спадет и боль уймется.
Услышав, что его зовут во дворец, Габриэл поднялся и сказал:
— Заклинание занесу вечером, дорогой, только приготовь дюжину яиц. Пока не получу яиц — не дам, да и не подействует без этого..
Заглянув в кувшин и убедившись, что он пуст, дьячок вышел из лачуги крестьянина.
Появление Габриэла во дворце вызвало у всех улыбки.
— Габриэл опять еле держится на ногах, — сказал Арчил, первый заметивший его.
— Не будь он пьяницей, не было бы ему равного во всей Грузии, — заметил великий господин, — у проклятого знаний больше, чем в море воды. Чего только не прочел — и Псалтырь и «Караманиани», и даже «Вепхистхаосани»[70]. Третьего дня я получил письмо из Абхазии, велел вызвать священников из монастыря, они стали, разинув рты, и не смогли ничего прочесть, а Габриэл взял в руки письмо — прочел гладко, без запинки.
Габриэл отвесил поклон и, как положено дворцовому писцу, сел на тахту.
— Ну, Габриэл, приготовь перо и чернила, — сказал великий господин, — тебе придется кое-что написать.
У Габриэла была наготове заткнутая за пояс медная чернильница. Он носил ее не столько в доказательство своей глубокой учености, сколько как свидетельство высокой должности, которую занимал при дворе. Чернильница формой в точности походила на те, что до сих пор употребляют армяне Вана и Эрзерума. В ее длинной трубочке находились тростниковые перья, перочинный ножик и маленькая медная ложечка для воды. Эту чернильницу, быть может, одну из двух во всем Мцхете, великий господин получил в подарок и поднес писцу.
Поскольку писать приходилось в несколько месяцев раз, чернильница постоянно была сухой. Это знали все, поэтому мачеха Тамар, не дожидаясь напоминания, принесла в чашке воды. Хотя для воды, как уже говорилось, в трубочке имелась медная ложка, писец Габриэл облегчил дело, окунув руку в воду и подержав пальцы над чернильницей, куда стала капать вода. Потом вытер руку полой рясы.
Чернила были готовы, оставалось заточить одно из тростниковых перьев. Когда и это было сделано, секретарь с гордостью обратился к присутствующим:
— Теперь дайте бумагу.
Это было самое трудное, о бумаге никто не подумал. Поискали во всем дворце, но не нашли ни клочка. Послали в монастырь, и там не нашлось бумаги. Однако настоятель был так мудр, что не захотел отпускать посыльного великого господина с пустыми руками: он вырвал лист пергамента из старинной рукописи и дал ему.
Как писать указы, Габриэл знал наизусть, совсем как «Отче наш», требовалось лишь узнать имя и фамилию. Вызвали юного Давида, чтобы спросить имя отца. В одетом, умытом, принаряженном юноше трудно было признать прежнего пастуха. В новом платье, высокий, статный, он вызвал всеобщее восхищение.
— Клянусь Христом, этот парень рожден быть тавадом! — воскликнул Арчил и зааплодировал.
Сказанное не лишено было оснований. Давид и в самом деле происходил из знатного рода, хотя сам об этом не знал. Был он из сюнийских Орбелянов, но его отец обеднел и попал в крестьянское сословие.
Секретарь положил кусок пергамента на дощечку, устроил ее на коленях, составив себе таким образом подобие письменного стола, и стал писать. Как бы бегло он ни писал, несколько часов на это все же понадобилось. Окончив, Габриэл стал монотонно читать, как читал в церкви Евангелие. Потом пергамент и чернильницу положил перед великим господином. Оставалось поставить печать. Великий господин окунул палец в чернильницу, нанес чернила на большую квадратную печать, которая всегда висела у него на поясе, и поставил печать над указом. После этого Габриэл, тавады Арчил, Леван, Закария и Алекс — пять выдающихся государственных мужей Грузии — тоже заверили указ своими печатями.
— Иди сюда, сын мой, — сказал великий господин и протянул пергамент юноше, — будь достоин его.
Давид подошел, опустился на колени перед великим господином, поцеловал край его одежды п принял указ.
Мы вкратце обрисовали обстоятельства, которые после приезда Давида в Грузию помогли ему вступить на тот путь, на котором он смог занять столь высокое положение при грузинском дворе. Возвращаясь вновь к прерванному повествованию, посмотрим, что предпринял Давид Бек после того, как получил письмо от своего друга Степаноса.
Утром следующего дня Мхитар спарапет, завернувшись в длинную бурку, шел к дому Бека. На глухих улочках было безлюдно, все спрятались от ливня в своих хижинах. Спарапет шагал быстро, нетерпеливо. Обещание Бека рассказать утром тайну появления Агаси подхлестывало его. Что могло привести сюнийца в грузинскую страну, размышлял он, какие дела у этого молчаливого юноши с Беком? И почему вечером, когда все гости пили и радовались, Давид выглядел озабоченным и о чем-то упорно думал? Какая-то причина должна быть, и довольно серьезная, размышлял он, прибавляя шаг и проходя по утопающим в грязи улицам.
Мхитар был коренным сюнийцем, отпрыском старинного княжеского рода. В Грузии он не занимал никакой должности и не желал этого. Почему этот блистательный изгнанник оставил родину — никто не знал. Его прошлое было окутано глубокой тайной. В Мцхете он жил как чужеземный гость и находился в близких отношениях с великим господином. Ему было немногим больше сорока пяти лет, среднего роста, широкоплечий, стройный, с грозным львиным взором, который вызывал у собеседника трепет и уважение. Наши историки говорят о нем не иначе, как «муж отважный», «непобедимый».
Во дворе дома Давида спарапет увидел старую Кетован, которая, неся полный передник кукурузных зерен, шла в хлев кормить кур.
— Здравствуй, Кетеван, — сказал Мхитар спарапет, подходя. — Давид еще спит или встал?
— Доброго здоровья тебе, — ответила старуха, в нерешительности останавливаясь. — Что сказать тебе, господин, спит или нет, бог знает. После вас ночью он долго был без сна — свеча горела до утра. Под утро вызвал меня и сказал: «Кетеван, хочу поспать. Если кто меня спросит, не буди, разве что спарапет придет». Теперь вот ты пришел.
— Да, пришел, ты же видишь, что пришел. Так ступай, разбуди хозяина, моя дорогая Кетеван, — видя, что она не трогается с места, сказал спарапет.
— Пойду, родимый, пойду, — ответила старуха, направляясь к хлеву. — Вот только кур покормлю, а там пойду и разбужу.
— А мне что прикажешь — ждать под дождем, милая Кетеван? — спросил спарапет, слегка раздражаясь.
— Для чего тебе ждать, дорогой, пойдем со мной, подбросим курам зерен, в хлеву есть крыша, не промокнешь.
Увидев, что старуха желает сначала заняться курами, потом идти будить хозяина, спарапет не стал ждать и вошел в дом. Из гостиной, с которой читатель уже знаком, узкая дверь вела в спальню, служившую первому государственному деятелю Грузии также и кабинетом. Спарапет несколько раз постучался. В дверях появился Давид Бек. По усталому, бледному лицу его было видно, что ночью он или вовсе не сомкнул глаз, или немного подремал на рассвете.
— Ты болен, что с тобой? — удивленно спросил спарапет. — На тебе лица нет.
— Входи, — заговорил Давид, как бы не расслышав вопроса.
— Садись, здесь нам никто не помешает. — И он указал на узкую тахту, на которой обычно спал.
Спарапет вновь спросил:
— С тобой, видно, что-то стряслось?
— Ничего не стряслось, это от бессонной ночи, — ответил Давид и снова пригласил его сесть.
Спальня представляла собой небольшую комнатку с деревянными стенами, единственное окно которой выходило в сад. День стоял пасмурный, и слабый свет из окошка не в силах был рассеять тьму.
— Кажется, ты что-то собирался рассказать мне, — проговорил спарапет, усаживаясь на тахту. — Что за человек приезжал к тебе?
Речь шла об Агаси.
— Сначала прочти эти письма, — ответил Давид, дав ему письма, привезенные Агаси, и вышел. Он вызвал слугу, приказав стоять у дверей и никого не впускать в дом.
Мхитар спарапет подошел к окну и стал читать. В соответствии с содержанием письма лицо его принимало то грустное, то веселое, то сердитое выражение. Будь он человеком пылким, легко возбудимым, он обнял и поцеловал бы Давида со словами: «Чего же еще мы ждем?.. В путь!» Но он с крайним хладнокровием отложил письма и сказал:
— Теперь понимаю, почему ты не спал всю ночь, — в умных его глазах промелькнуло что-то похожее на радость.
Насколько спарапет был благоразумен и сдержан, осторожен и дальновиден, настолько же Бек легко воспламенялся. Давид не любил долго раздумывать, а после того, как начинал дело, довольствовался лишь самыми необходимыми приготовлениями. «Конец — делу венец», — так можно охарактеризовать стиль действий Бека. Давид стал перед спарапетом и несколько торжественно произнес:
— Пойдем, дружище, родина призывает нас…
Спарапет ответил не сразу, потому что в эту минуту со двора послышались шум и крики.
— Это может быть только Баиндур, — сказал Бек и поспешил выйти навстречу гостю.
— При нем можно говорить? — спросил спарапет.
— Почему нет? Князь любит точить лясы только по пустякам, в деловых вопросах он очень серьезен.
И Давид вышел. Батман-клыч персидского шаха стоял у дверей дома и, схватив за ухо слугу и пригнув его к земле, водил лицом по мокрой земле, приговаривая:
— В другой раз не скажешь Баиндуру, что Бек никого те принимает!
Увидев Давида, он сказал:
— Вчера вечером мне дорогу преградил пес, а сейчас вот этот негодяй! Ни в чем не уступают друг другу, но, видит бог, досталось обоим. Вот и пускай доносят своим праотцам, как умеет обращаться с людьми батман-клыч персидского царя!
Выпалив это, он вгляделся в лицо Бека и сказал:
— Что это у тебя такая кислая рожа? Не привиделся ли дурной сон? А кто там у тебя? — он кивнул в сторону спальни.
— Мхитар спарапет, — ответил Бек, беря его за руку. — Пойдем в дом.
— Честно говоря, не знаю отчего, при виде этого человека мне кажется, что я, преклонив колена, исповедуюсь попу в старых и новых грехах, явных и скрытых своих пороках.
— Ладно, пойдем, не болтай глупостей, — со смехом проговорил Давид. — Не оставаться же здесь под дождем.
Дождь все еще моросил. Князь Баиндур стоял во дворе, и вода обильно капала с его курчавой волосатой бурки. Наконец он вошел в гостиную, повесил бурку на колышек, чтобы она просохла. потом пошел в спальню. Увидев там Мхитара спарапета, в глубоком раздумье стоявшего у окна, Баиндур сказал ему:
— Много будешь думать, рано состаришься. Теперь мир принадлежит дуракам. Кто смел, тот съел.
Спарапет в ответ только улыбнулся. А батман-клыч окинул критическим взглядом маленькую спальню Бека и заметил:
— Что это вы забрались в эту дыру? Каких еще чертей тут высматриваете?
— Садись, болтун, имей терпение, — ответил ему Мхитар спарапет, беря за руку и таща к тахте. — Удивляюсь, как ты выдержал девять месяцев в утробе матери.
— А как пророк Иона просидел три дня в чреве кита? И я, по-моему, оставался не больше него, — ответил со смехом Баиндур, садясь около спарапета.
Давид осведомился у гостей, не хотят ли они позавтракать.
— У меня с похмелья болит голова, — ответил Баиндур, — Сначала дайте опохмелиться, потом съем все, что предложите.
Бек хлопнул в ладоши, вошел слуга.
— Принеси водки, — приказал он.
— Не надо, — прервал его князь, — водка из его рук не отрезвит меня. Пусть принесет одна из девочек.
— Я вижу, ты совсем не стареешь, — несколько язвительно заметил спарапет.
— А разве старая лошадь не ест овса? — не обиделся князь. — Я молод сердцем, а это самый разумный способ жить.
Вошла Даро, одна из невесток Кетеван, с бутылкой водки и маленькой чашей — финджаном. Батман-клыч персидского царя заставил ее собственноручно наполнить финджан и подать ему. Даро исполнила приказание князя, и тот, с большим удовольствием опорожнив чашу, сказал:
— Вот теперь голова у меня будет в порядке, похмелья как не бывало.
Бек велел Даро приготовить яичницу на завтрак. Когда молодая женщина удалилась, князь Баиндур с серьезным видом, который ему вовсе не шел, спросил у Давида:
— Тут что-то не так, я ведь чую. Скажите честно, в чем дело. Прервав ранним утром сон, сюда является спарапет, а там, в конюшне, прячется незнакомый парень из Сюника. Как ни старался я выведать у него что-нибудь, рта не раскрывает, чертов сын. Сердце у него точно глубокое море, на дне свои тайны хранит…
Беку и спарапету стало ясно, что прежде чем прийти сюда, князь виделся с Агаси в конюшне. Поскольку они уже решили посвятить Баиндура в свои планы, то дали ему прочитать привезенные Агаси письма.
Князь отошел к окну и углубился в чтение. Удивительная перемена произошла в этом всегда веселом, беззаботном человеке. Во время чтения он несколько раз глубоко вздохнул, застонал, потом глаза его наполнились слезами, и вдруг этот гигант разрыдался, как ребенок. Его душа была такой нежной, чувства столь благородны, что он не смог вынести печальных вестей с гибнущей родины. Закончив, он вдруг вскочил с места, вытащил меч из ножен, положил к ногам Давида Бека и сказал:
— Твой покорный слуга возлагает меч к твоим ногам в знак того, что будет служить делу. Идем, я готов, родина зовет нас.
Бек обнял и расцеловал его. Они еще долго обсуждали, что им предстоит сделать, прежде чем покинуть Грузию.
Несмотря на поздний час, спальня Давида Бека была освещена сальной свечой, установленной в деревянном подсвечнике. На тахте сидел Бек, а возле него — торговец пленными Сакул. В доме двери были заперты, прислуга спала, все было погружено в глубокий мирный сон.
Рядом с ростовщиком стоял сосуд с вином, из которого он время от времени наливал себе, чтобы, промочив горло, быть в силах продолжать разговор.
— В Дагестане я пользуюсь таким доверием, что и старики и молодые клянутся моим именем. А имам Дагестана сажает меня рядом с собой, колено к колену.
— Я верю этому, Сакул, — заговорил Давид, — но ты вот что скажи — каким влиянием пользуется в Дагестане имам?
— А таким, что если поднимет вверх палец, весь Дагестан будет реветь, как стадо ослов. Выше него в тех краях нет никого. Он духовный и светский глава всех горцев. Его почитают как бога.
— А воевать он любит?
— Если ему предложат вместо воды употреблять кровь, он с удовольствием согласится.
Обо всем, что спрашивал Бек, ему самому было отлично известно, он только хотел проверить торговца пленными.
— Это хорошо, — прервал его Бек. — Вот что скажи, Сакул, ты любишь армян и нашу родину?
— Что за вопрос, благословенный? Конечно, люблю, — ответил Сакул с таким удивлением, точно его спросили, любит ли он вино, что стоит перед ним, хотя о вине у него были более ясные представления, чем об армянах и их стране.
— Как ты любишь их?
— Как? Никогда в жизни я не ел скоромного в армянский пост. Родился армянином, крестился в армянской церкви, который год исповедуюсь в ней, там венчался, туда же отнесут мои останки, когда умру. Там отслужат по мне молебен и с позволения священника отнесут мое тело на кладбище. Видишь теперь, как я люблю армян?
Сакул настолько увлекся, что с удовольствием опорожнил стакан вина, как бы благословив нацию, которую любил.
А Бек, заметив, что понятие родины для Сакула неотделимо от церкви и церковных обрядов, ухватился за это:
— Видишь, дорогой Сакул, как ты любишь родную церковь, в которой тебя крестили, где ты причащался, венчался и куда отнесут твое тело после смерти, и где тебя будет отпевать священник-армянин. А знаешь ли ты, как много ты грешил и как милосердна церковь, дающая тебе искупление?
— Знаю, как не знать, — сокрушенно вздохнул торговец пленными, — да, немало у меня грехов…
Злодей знал, как много у него прегрешений — за свою жизнь он совершил немало позорных поступков. И как коммерсант, смотрящий на все с точки зрения наживы, он понимал, сколь многим обязан армянской церкви, которая смывает с его души грязные пятна и избавляет от геенны огненной. И церковь делает это почти даром, безвозмездно. Можно дать священнику несколько грошей и исповедаться у него, можно даже заказать обедню. Это очень дешево, полагал Сакул, за несколько копеек получить отпущение грехов, которые принесли ему несколько тысяч рублей. Можно ограбить одного, обмануть другого, заработать тысячи, а потом преклонить колена перед священником, повиниться и выйти из церкви очищенным. Отчего бы не любить подобную церковь?
Бек старался извлечь пользу из религиозных чувств этого человека, которые будили в злодее не только слепую веру в церковь, но и своего рода неприязнь к ее врагам и желание способствовать ее утверждению.
— Что бы ты сделал, Сакул, если бы кто-нибудь осквернил армянскую церковь, превратил в хлев, разграбил ее священную утварь и сделал бы из нее украшения для своей жены? Если бы кто-нибудь разнес церковь и использовал камни для строительства своего дома, запретил служить в ней молебны и обедни? Что бы ты сделал, я спрашиваю, с этим человеком?
— Убил бы его.
— И я тоже, Сакул. А если эти преступления совершил не один человек, а много людей? Что бы ты тогда сделал?
— Постарался бы расправиться с этими людьми.
— Прекрасно. Я поступил бы точно так же, Сакул. Но один ты сможешь справиться со столькими людьми?
Сакул несколько секунд думал и не нашел ответа. Вдруг, точно совершив открытие, радостно сказал:
— Один я, конечно, ничего бы не смог сделать, но я бы что-нибудь придумал.
— Да, дорогой Сакул, я бы сам постарался что-нибудь придумать. А ты знаешь людей, которые хотят уничтожить нашу веру и церковь?
— Я таких людей не знаю, — ответил Сакул. — Дальше Тифлиса и Дагестана я нигде не бывал.
Он говорил правду — южнее Тифлиса он никогда не был и не имел представления не только о других народах, но даже об Армении. Он был знаком лишь с горцами Грузии и Кавказа. И Давиду пришлось подробно рассказать ему, что за Тифлисом находится большая страна, называемая Арменией, что это истинная родина армян, когда-то она была самостоятельным государством, а теперь там владычествуют мусульмане — персы и турки. Потом описал в ярких красках жалкое положение армян, находящихся под властью магометан, чтобы воздействовать на окаменевшее сердце ростовщика, поведал, как варварски ведут себя мусульмане в отношении армянской церкви и религии.
— Вот народ, о котором мы говорим, Сакул, — заключил свое повествование Бек. — Сможешь ты теперь что-нибудь придумать для борьбы с магометанами?
Сакул поднес руку ко лбу, потер его, как бы стремясь выудить оттуда хоть какую-нибудь мысль, однако безуспешно. Потом наполнил бокал и выпил, мысль его заработала лучше, но он опять ничего не придумал.
— Мне ничего не приходит в голову, — сказал он после долгих раздумий.
— Видишь, Сакул, ты человек толковый, ума у тебя, как у семи чертей, а вот простых вещей не понимаешь.
Слова Бока возымели действие, особенно, когда Сакул услышал, что он умен, как семь чертей.
— Я научу тебя, как быть, — сказал Бек.
— Как?
— Надо стравить этих собак. Тебе понятно?
— Понятно, да не знаю — какую с какой?
— Я скажу, дорогой Сакул.
Всякий раз, когда Бек подходил к своей цели, он неизменно употреблял слово «дорогой», что очень льстило самолюбию торговца — ведь оно слетало с уст первого государственного мужа Грузии.
— Скажи мне, дорогой Давид, каких собак? — спросил он, решив говорить в тон Давиду.
Не обратив внимания на эту дерзкую фамильярность, Бек продолжал:
— Ты сказал, что находишься в хороших отношениях с дагестанским имамом, что частенько сиживал с ним рядом, не так ли?
— Да, да, совсем так, как мы сейчас сидим с тобой.
— Значит, ты мог бы на него повлиять?
— Что бы я ни попросил, он не откажет.
— А имам — первый человек Дагестана?
— Кроме него, там признают только бога.
— Так вот слушай, — сказал Бек подчеркнуто. — Нужно посеять вражду между имамом Дагестана и мусульманами Армении. Надо добиться, чтобы они перегрызли друг другу горло. Вот таким путем армяне могли бы избавиться от них. Понимаешь, наконец, о каких собаках я говорю?
— Понимать-то понимаю… Но как этого добиться? — спросил торговец пленными. — Тебе же известно, что рассорить мусульман довольно трудно.
— Все это верно, если они принадлежат к одной и той же секте. Но дагестанские лезгины — сунниты, а персы, проживающие в Армении — шииты. Эти две секты так враждуют друг с другом, что каждый считает особой доблестью убить члена другой секты.
— Вот и ладно, если это так, — заговорил торговец пленными и стал слушать Бека с еще большим вниманием.
— Я получил кое-какие сведения из Армении. Там произошло такое, что если об этом прослышит твой имам, он придет в бешенство и настроится против тамошних мусульман.
Бек стал рассказывать о том, что знал. В Сюнийском крае проживает незначительное количество суннитов. Во время совершения какого-то религиозного празднества в честь калифа Омара на них напали шииты, многих ранили и убили, а в их мечети подбросили дохлых собак.
— Если это дойдет до ушей дагестанского имама, он не простит такого бесчестия, и тогда шиитам несдобровать.
— И мне так кажется, — сказал Сакул.
— Но с этим надо поторопиться. Имама надо известить хотя бы в конце месяца.
— Почему же именно в конце месяца?
— Это уж позволь мне знать. Ты лучше скажи, справишься ли с этим делом?
Сакул ответил не сразу. Но Бек прекрасно знал, насколько для него важней всяких проповедей об армянской нации, церкви и религии блеск золота, и поэтому сказал:
— Если выполнишь поручение, получишь сто золотых.
Торговец пленными просиял.
— Так вот слушай, — продолжал Бек, — тебе придется уже утром отправиться в Дагестан. С тобой в качестве слуги поедет Вор Цатур. Он и поведет лезгин в Сюник.
— Когда я смогу получить свои золотые?
— Половину сейчас же, а вторую — после выполнения поручения. Но знай, если почему-либо предашь меня, мои люди непременно убьют тебя.
— Я это знаю, — ответил торговец пленными и принял пятьдесят золотых.
Пока Давид Бек с Сакулом разговаривали, уединившись в спальне, князь Баиндур в одиночестве сидел у себя дома и с нетерпением кого-то ждал. Слабый свет сальной свечи, еще более потускневший от дыма чубука, который непрестанно курил князь, едва освещал темные уголки комнаты. Убогое жилище батман-клыча персидского царя вполне соответствовало спартанскому образу жизни его хозяина. В душе Баиндур был отшельник, а телом — воин. В голой комнате стояла ничем не покрытая узкая тахта, на которой он спал. В любое время года постель его состояла только из бурки. В комнате у него не топилось. «Огонь должен гореть у человека внутри», — объяснял Баиндур тем, кто интересовался, почему у него в комнате так холодно. На одной из стен висело разнообразное оружие князя — ничего другого в помещении не было. К этой мрачной, лишенной света и воздуха каморке примыкала конюшня, где был привязан любимый конь князя и проживал столь же любимый слуга, с которым он был так близок, что люди подчас забывали, кто из них хозяин, кто слуга. Такова была его семья — он сам, конь и слуга, а если не забыть и огромного волкодава во дворе, то всего четверо душ.
Баиндур был неспокоен. Он прилег на тахту, но то и дело переворачивался с боку на бок. Тревога его была радостной, а радость так же тяжело переносить, как и горе. Сердце стремится избавиться от избытка чувств: князю хотелось поделиться с кем-нибудь переполнявшим его ликованием. «Но где же он, почему опаздывает?» — нетерпеливо повторял он. Князь встал, заходил по комнате, но и это его не успокоило. Вышел во двор. Мирный весенний вечер благоухал нежными запахами. Крутом царила тишина. Он стал ходить взад-вперед по двору. Раз сто прошел он его из конца в конец, иногда останавливаясь и заглядывая через забор на темную улицу. «Где же, где же он?..» Если бы кто-нибудь в эту ночную пору увидел князя в таком лихорадочном состоянии, подумал бы, что он ждет любовницу. Однако сейчас его не могла бы привлечь самая красивая в мире женщина. Он ждал Мхитара спарапета, которого вызвал по важному делу.
Наконец он появился. Спарапет шел в сопровождении слуги, лампой освещавшего ему путь. Князь Баиндур поспешил сам открыть ворота, чтобы не будить своего слугу.
— Тебя только за яблоком для больного посылать! Пока принесешь, он успеет отдать богу душу, — сказал князь, запирая за ним ворота.
— Я знал, что ты так скажешь…
Они прошли в комнату. Слуга спарапета отправился на конюшню ждать хозяина.
— Теперь рассказывай, что ты сделал, — спросил спарапет, усаживаясь на тахту.
— Дело сладилось само собой, и я знал, что так и будет, — ответил князь Баиндур радостно. — Они были у меня и поклялись, что пойдут с нами.
— Но ты не должен был говорить им о деле.
— Баиндур еще не съел свои мозги с хлебом и сыром, он прекрасно соображает, что к чему. Он знает, что лопате незачем понимать, с какой целью работник вонзает ее в землю.
— Как же ты им все преподнес?
— Очень просто. Я сказал, что Бек получил дурные вести — в Армении организуется большой заговор — мусульмане готовятся к резне, и армяне просят у Бека помощи. Едва они это услышали, сразу загорелись жаждой действия и сами, без моей подсказки, выразили готовность отправиться на помощь соотечественникам. Меня это обрадовало — я думал, что кахетинское и перенятая у грузин беззаботность вконец развратили их, но сегодня убедился, что искра патриотизма не угасает в сердцах армян, она только немного меркнет в неблагоприятных условиях. Стоит только подуть на нее — огонь снова возгорается.
Последние слова князь произнес с явным подъемом, было очевидно, что тот же священный огонь пылает и в его сердце. Но спарапет прервал его довольно холодно:
— Кто эти желающие?
— Все здешние армяне-изгнанники: военачальник Автандил из Лори, Гиорги Старший и Гиорги Младший, хромой Ованес, князь Закария, юный Моси из Нахичевана, Тадевос Бек, Егиазар ага из Гандзака, староста Арутюн из Вагаршапата. Есть и другие, которых ты не знаешь. Я подсчитал — всех нас будет сорок человек, когда мы выступим.
— Ты уверен в их преданности? — спарапет понизил голос.
— Знаю всех как свои пять пальцев. Умные, ловкие, самоотверженные ребята. Прикажешь броситься в огонь — не раздумывая бросятся. А самое главное — у каждого свои счеты с тиранией, своя история оскудения и исчезновения рода. Нет никого, кто нe носил бы в сердце раны, полученной на родине. Именно такие люди нам нужны.
— И я так думаю, — сказал Мхитар спарапет, и его мрачное лицо прояснилось.
Сообщив спарапету эти сведения, Баиндур спросил:
— А теперь расскажи, как расстался Бек с великим господином. Сегодня я не смог повидаться с ним.
— Зато я виделся с ним. Все обошлось прекрасно, — ответил спарапет. — Давид придумал повод, который произвел впечатление на великого господина.
— В подобных делах небольшая хитрость, по-моему, извинительна, — со смехом проговорил князь, — я, кажется, догадываюсь, что он придумал.
— Давид сказал, что намерен отправиться в Эчмиадзин на богомолье, что там собираются варить миро, и ему очень хотелось быть на торжествах. К тому же это неплохой повод посетить родину, с которой он долгие годы был в разлуке.
— Отлично придумано, — весело сказал князь Баиндур, — для верующих богомолье — дело очень серьезное. А если бы Давид прямо сказал о своих намерениях, как по-твоему, великий господин помог бы ему?
— Бек не питает иллюзий насчет помощи от грузин. Великий господин зависит от персов и мог бы первый предать Давида, чтобы выслужиться перед шахом.
— Очень вероятно, — сказал князь, — от них всего можно ожидать. А это паломничество в Эчмиадзин не вызовет подозрений у великого господина?
— Не думаю. Бек уже давно поговаривал о том, что хочет отправиться на богомолье, а великий господин все не отпускал его. Еще тогда под предлогом посещения святых мест Давид намеревался попутешествовать по Армении, чтобы лично ознакомиться с положением дел в стране, и уже после приступить к выполнению своего плана, нынче же обстоятельства вынуждают его торопиться.
— Когда это было?
— Еще год назад, когда он никаких писем из Сюника не получал.
— Поразительно скрытный человек! — Князь Баиндур покачал головой. — А я-то был уверен, что у него от меня нет тайн! Вот оно как получается!.. Год назад он думал отправиться в паломничество, а я об этом ничего не знал.
— Может быть, и сейчас ни я, ни ты многого не знаем из того, что он задумал, — ответил улыбаясь Мхитар спарапет, — но мы должны верить, что его поступки всегда благородны и продиктованы необходимостью. Его честность порука тому, что он не обманывает нас. Мне кажется, ты согласишься со мной, что он безупречно честен?
— Ни минуты не сомневаюсь, — ответил князь, — он честнее, чем дозволено человеку.
Немного помолчав, Баиндур спросил:
— Вот только не знаю, под каким предлогом эти господа присоединятся к нам?..
— Тоже будто бы для паломничества, — ответил спарапет. — Они все армяне, и никому не покажется подозрительным их желание поехать в Эчмиадзин. Не надо забывать, что хотя они и справляют здесь разные должности, но находятся под покровительством Давида и составляют группу его телохранителей. В этом смысле у Бека достаточно оснований взять их с собой. Разумеется, свита должна соответствовать его достоинствам и сану, и сорок человек не много для него.
— Конечно, немного. Да и желающих будет не больше сорока. А ты не знаешь, кому передали должность Бека?
— Арчилу. Он будет временно замещать Давида, — ответил спарапет. — Надо сказать, что за несколько лет своего правления Бек настолько укрепил Грузию, упорядочил ее расстроенные дела, что после него очень легко править страной, лишь бы правители следовали начинаниям Бека. Хотя я убежден, что в его отсутствие все снова перевернется вверх дном.
— А как распорядился Бек насчет своего имущества и деревень? — спросил Баиндур.
— Никак. О своих владениях он вовсе не думает, все бросает и уезжает.
— Хорошо бы продать. Нам могут понадобиться деньги.
— Я уже говорил ему, но он мне ответил: «Военное дело должно войною же питаться».
— И все же вначале понадобятся средства.
— А Бек сказал: «Чтобы начать дело, мне нужно очень немного, хватит того, что у меня есть». И, по-моему, он прав. Продажа земель и владений могла бы вызвать подозрения грузин. Я тоже считаю, что для начала много не понадобится. Александры Македонские, Тамерланы и Чингисханы не возили с собой сокровищ. Они возлагали надежды на свой меч.
— А вдруг мы не найдем в Армении того, что нам обещают письма из Сюника? Тогда дело усложнится и золото может понадобиться.
— Я больше тебя, дорогой Баиндур, привык подвергать сомнению неожиданные улыбки судьбы, — сказал Мхитар спарапет, — но если даже сюнийцы и не подготовились, я уверен, нашему делу успех обеспечен. Ты же сам сказал, что в сердцах армян не угас огонь, он лишь померк в неблагоприятных условиях — достаточно малейшего ветерка, и из искры возгорится пламя… Это твои слова. Воспламенить, раздуть священный огонь любви к родине мы сможем. Это и есть успешное начало, а дальнейшее в руках божьих. Я так же верю в звезду Армении, как и в то, что есть на небе праведный судья, который, наконец, услышит голос отверженного народа и поможет ему избавиться от поработителей.
Они еще долго обсуждали и обдумывали планы, пока не заметили с удивленном, что ранние лучи солнца уже пробиваются сквозь узкие окна. Только тогда они поняли, что просидели всю ночь до утра.
В последние дни, крайне занятый приготовлениями к отъезду, Давид Бек почти забыл о той, что была дороже и ближе всех на свете. Он забыл о прекрасной Тамар. Мысли об освобождении родины так сильно овладели его умом и сердцем, что он впал в какое-то восторженно-мечтательное состояние, доходящее до самозабвения. И все, что не имело прямого отношения к захватившей его идее, отступило на задний план.
Однажды ночью, когда все необходимые распоряжения были уже отданы, Давид сидел в спальне и писал своему другу Степаносу. Агаси в дорожном платье ждал в приемной Бека, чтобы тотчас же отправиться в путь. Во дворе беспокойно переминался с ноги на ногу оседланный конь.
Давид сообщал в письме день и час, когда покинет Грузию и поедет на родину. Перечислял имена храбрецов, собирающихся ехать с ним. Он давал подробные указания о мерах предосторожности, которые следовало принять при встрече с ним, чтобы его появление в Сюнике оставалось на первых порах совершенной тайной… Назначал место, где они встретятся только со Степаносом для того, чтобы обсудить первые шаги восстания… И день, когда будет ждать его в условленном месте. Закончил он письмо извинением, что не отвечает на петицию епископов, духовных предводителей, меликов, старост и прочих именитых людей Сюнийского края главным образом потому, что среди такого множества людей оставить что-либо в тайне было бы невозможно.
Когда он запечатывал письмо, руки его вдруг задрожали и лицо побледнело как полотно. Только теперь он вспомнил о прекрасной Тамар. Это послание должно было разлучить их и, быть может, навсегда. Им вдруг овладело ужасное смятение, будто на него внезапно обрушился удар страшной силы. Он увидел полные слез глаза любимой, услышал ее умоляющий голос: «Куда ты уезжаешь?.. Почему оставляешь меня? Разве в этом мы поклялись друг другу? Разве такой был у нас уговор?»
Отложив в сторону письмо, Давид поднес руку ко лбу и закрыл глаза, сосредоточиваясь на своих мыслях. События последних лет, радостные и грустные, прошли перед его мысленным взором. Он вспомнил дорогие его сердцу минуты, которые провел с Тамар, вспомнил ее безграничную любовь и ангельскую нежность, скрашивавшие его жизнь на чужбине. Он дорожил ее любовью тем более, что изнеженная княжеская дочь полюбила его, когда он бедствовал, когда был ничтожным пастухом и не заслужил права быть даже ее слугой. А сейчас на вершине славы, когда он мог бы осчастливить Тамар, — он бросает ее и уезжает, быть может, навсегда. Это было тяжело, непереносимо для человека с таким благородным сердцем, как у Давида. Что сказать, как объяснить ей цель, которую он преследует, какими словами успокоить? Тамар же нельзя обмануть, будто он едет на богомолье в Эчмиадзин и скоро вернется. Ей надо честно сказать, что едет туда, где его ждут огонь и кровь, что он идет навстречу страшным опасностям и испытаниям. Выдержит ли нежное сердце любимой? Достанет ли у него самого силы и твердости перебороть свои чувства и не уступить ее слезам, когда он услышит: «Ах, не уезжай… без тебя я и дня не проживу!..»
Сотни подобных вопросов роились в его мозгу, тревожили и будоражили душу. И он, который не склонял головы ни перед какими трудностями, сейчас был в смятении и растерянности.
«Нет, — сказал он после долгих и мучительных раздумий, — Тамар выше женских слабостей. Думая иначе, я унижаю ее достоинство. Она сама вдохнет в меня веру, придаст силы и твердости успешно выполнить великое дело, к которому призывает меня родина».
И он запечатал письмо. Потом позвал Агаси, ждавшего в приемной.
— Ты готов? — спросил он.
— Да, господин. Во дворе стоит оседланный конь. Я хоть сейчас могу отправиться, — ответил гонец, принимая письмо и пряча его в кожаный бумажник.
— Вот что, Агаси, — сказал Бек, — если вдруг ты потеряешь письмо или оно попадет в руки врагов, мы многим рискуем.
— Об этом не беспокойся, мой господин, Агаси не ребенок. Видишь мою одежду? Она поможет мне пройти сквозь целые полчища зверей и добраться до нашей страны.
Он был облачен с головы до ног в одежду лезгина.
— Итак, не опоздай, в добрый час, — напутствовал его Давид Бек и протянул несколько золотых.
— Не нужно, — сказал Агаси, — если понадобятся деньги, я их достану в дороге.
— Каким образом?
— Отниму. Дам кому-нибудь по шее и отниму.
— Нехорошо это, Агаси, — произнес Бек.
— А я и не говорю, что хорошо. Но что поделаешь, привычка. — ответил бесстрашный разбойник и вдруг, опустившись на колени, припал к ногам Бека.
— Не задерживайся, мой господин, приезжай скорее. Нам дорого обходится каждая потерянная минута, — сказал он с мольбой. — Тебя ждет несчастный армянский народ…
Глубоко тронутый, Бек протянул руку и поднял Агаси. Он был очень удивлен, заметив в глазах юноши слезы. Держа его руку, Давид сказал:
— Если бы все наши крестьяне обладали твоим сердцем и бесстрашием, наша страна не погибла бы. Иди, желаю тебе доброго пути. А я буду на родине через неделю.
Еще раз поклонившись, молодой человек повернулся и вышел. Была темная ночь. Слуги, домочадцы Бека, собравшись во дворе, ждали Агаси. За несколько дней они привыкли к нему и расставались с огромным сожалением. Агаси попрощался с каждым из них, перекрестился, сел на коня и скрылся в ночном мраке.
В доме великого господина уже шли разговоры о том, что Давид Бек собирается на богомолье, даже перечислялись дорогие подарки, которые он везет церквям и монастырям своей родины. И лишь Тамар ни о чем не знала и очень тревожилась, что уже несколько дней не видит своего возлюбленного.
Полночь уже давно прошла, пропели петухи. В доме великого господина все спали, кроме Тамар. Она лежала в одежде на своей постели и грустно смотрела на пламя свечи, которое меняло форму, когда она открывала или закрывала глаза. Возле нее молча стояла верная служанка Като и с нетерпением ждала, пока барышня уснет, чтоб идти спать самой.
— Като, — обратилась к ней Тамар, — не случилось ли чего? Давида уже несколько дней нет.
Като, посредница в тайных свиданиях влюбленных, растерялась. Вопрос застал ее врасплох, и служанка не нашла ответа, который успокоил бы госпожу.
— Что же ты молчишь, Като, я тебя спрашиваю! — повторила Тамар.
Та что-то пробормотала, не в силах сказать ничего вразумительного. Это усилило подозрения Тамар. Она подняла с подушки голову и села на постели. Теперь свет свечи упал прямо на ее бледное лицо, обрамленное черными волосами, которые густыми локонами спадали на полуобнаженные грудь и плечи.
— Ты молчишь, Като? Говори прямо, что-то случилось, да? — снова спросила барышня таким тоном, точно страшилась услышать ответ служанки.
— Разве ты не слыхала? Он уезжает… — Като решила, что нельзя дальше держать госпожу в неведении.
— Уезжает? — в ужасе воскликнула Тамар. — Уезжает, не повидавшись со мной, не сказав мне ни единого слова? Куда, когда?
Глаза у бедняжки наполнились слезами. Она спрятала лицо в подушку и горько зарыдала. Растерянная Като не знала, что делать, как утешить ее. Она подошла к барышне и попыталась успокоить:
— Не плачь, Тамар, родная, он собирается в свою страну на богомолье, и не уедет, не повидав тебя, не поговорив с тобой… Еще сегодня после обеда, выходя из покоев великого господина, он сказал мне: «Като, дай знать Тамар, что я ночью приду с ней проститься». А я, глупая, забыла тебе сказать.
Все это Като выдумала: Давид не говорил ничего подобного. Она решила хоть на время успокоить барышню, пока или сама отправится за Беком, или что-нибудь придумает другое. Но Тамар встревожилась еще больше.
— Тогда где же он? Почему не пришел? Скоро утро, — сказала она, приподняв с подушки голову и как безумная посмотрев вокруг. — Нет, нет, он не придет! Я сама пойду к нему.
С этими словами она, как одержимая, с непокрытой головой и распущенными волосами выскочила из комнаты и выбежала во двор. Служанка кинулась за ней и едва смогла удержать ее, пока та еще не успела выйти со двора.
— Тамар, родная, — умоляла она, обняв потерявшую голову девушку. — Тамар, душа моя, так нельзя, что скажут люди, если увидят тебя в такой час на улице? Давид сам придет, обязательно придет!..
Барышня даже не слыхала слов служанки. Она вырвалась из ее объятий и побежала к воротам. К счастью, они оказались открытыми, не то она могла перебудить весь дом. В доме великого господина ворота запирались не всегда. Девушка прошла незамеченной, сторожа спали, завернувшись в свои бурки.
Като кинулась в комнату барышни, схватила шаль и побежала следом за Тамар. Настигла она ее на улице.
— Накинь на себя эту шаль и пойдем вместе, — остановила ее служанка и стала кутать голову и плечи своей госпожи.
На улицах было так пустынно и темно, что на расстоянии шага ничего нельзя было различить. Они вышли за околицу села и пошли по пустынному полю. Здесь их никто бы не заметил, хотя расстояние до дома Бека было изрядное. Но этот путь они прошли за несколько минут и вскоре добрались до ограды сада Бека, сплетенной из колючих прутьев. Барышня хотела взобраться на высокую изгородь и спуститься в сад: с этой стороны вход в дом был безопаснее, никто из домашних не заметил бы их.
— Что ты делаешь? Ты же вся исцарапаешься! — сказала служанка и ухватила барышню за подол. Но было уже поздно — та, как кошка, хватаясь за колючие ветки, лезла вверх.
В своем смятении Тамар не слышала слов служанки, она поднялась на забор и перескочила на ту сторону. Като последовала за ней, тоже сильно исцарапавшись.
Все тропинки и уголки сада были отлично знакомы Тамар. Она направилась прямо в ту сторону, куда выходило окно спальни Бека. Девушка обрадовалась: окно освещено, значит, он дома и не спит. Сердце ее забилось так сильно, что она едва нe задохнулась. Наконец, подошла к окну, расположенному довольно высоко.
— Като, — обратилась она к служанке, — можешь поднять меня, чтобы я заглянула в комнату?
— Заберись на мои руки, потом на плечи. Я прислонюсь к стене, прямо под окном.
Като сплела вместе пальцы рук как первую ступеньку лестницы. Одну ногу Тамар поставила на нee, другую на плечо служанки, схватилась пальцами за выступ стены и подтянулась к окну. Но она ничего не увидела, потому что вместо стекла окно было заклеено бумагой. Тамар осторожно проткнула пальцем бумагу. Она сделала это как раз в ту минуту, когда Бек после долгих раздумии решился, наконец, запечатать письмо и вручить Агаси.
Тамар продолжала смотреть со своего наблюдательного пункта. Она увидела волнение Бека после того, как отбыл гонец, заметила глубокую грусть в его глазах и то, как мрачно смотрел он на стопку бумаг, лежавшую перед ним. Потом он снова подошел к столу и стал писать. Каким бледным и страшным было его лицо в свете свечи!
Девушка не смогла больше смотреть: ноги ее задрожали, и она едва не упала. Она напрягла последние силы и, держась одной рукой за стену, другой постучала в окно. Бек ничего не услышал. Тамар постучала сильнее. Давиду показалось, что это ветер хлопает дверью. Но вот он различил свое имя: «Давид!». Нежные звуки знакомого голоса проникли в самые глубины его сердца. Он отбросил ручку и побежал открывать дверь.
Он все понял. Спутанные волосы Тамар, ее горящие глаза, исцарапанные руки и заляпанная грязью одежда яснее слов говорили о том душевном потрясении, которое в это ночное время привело ее к нему. Как безумная, повисла она на шее Бека и долго не выпускала его из объятий. Она не могла вымолвить ни слава, лишь изредка из стесненной груди вырывались глухне вздохи и слышались неясные восклицания. Глаза у нее были сухие.
— Если б я могла плакать, я бы успокоилась, — сказала она, пряча лицо у него на груди.
Находясь в таком же смятении, Давид ничего не ответил, только усадил девушку на тахту и сам устроился рядом, не выпуская ее дрожащих рук.
— Ты уже обо всем знаешь, Тамар, — наконец заговорил он довольно спокойно. — Ты услышала от других то, что я собирался рассказать тебе сам. С одной стороны, это хорошо, что ты уже подготовлена и пережила самое трудное. Но я должен сказать тебе больше. Я уверен, ты настолько мужественна, что спокойно выслушаешь меня. Чтобы понять друг друга, оставим пока наши чувства.
Девушка слушала, опустив голову. Бек продолжал:
— Ты еще не все знаешь, Тамар, ты только слышала о моем отъезде, но куда и зачем я еду — тебе неведомо. Я все расскажу, веря, что любая доверенная тебе тайна останется погребенной в твоем сердце. Я еду на свою родину, Тамар, и, может быть, расстанусь с тобой навсегда, может быть, мы никогда больше не увидимся. Я понимаю, как тяжелы эти слова для твоего сердца, как горько будет наше расставание. Но именно тебя я хочу избрать своим судьей. Если ты скажешь: «Не уезжай», — я не тронусь с места. Хочешь быть моим судьей?
— Говори, — ответила девушка, подняв голову.
— Мы любим друг друга, Тамар. Это значит, что в нас обоих бьется одно сердце, живет одна душа. Это то, о чем священники говорят «и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть». Но если в нас обоих бьется одно сердце, значит, я должен любить то, что любишь ты, а ты — то, что люблю я. По-другому не может быть. Верно?
— Верно, — ответила девушка. — Теперь скажи, что любишь ты, чтобы и я полюбила.
— Я люблю свою родину и свой народ. Я тебе много рассказывал о себе, Тамар, и ты знаешь все подробности моей жизни с младенческих лет. Но о своем народе и родине я ничего не рассказывал.
И он стал описывать Армению в ярких, волнующих красках — невозможно было равнодушно слушать его. Рассказал о ее былой славе и нынешнем бедственном положении. Описал бесчинства магометан, рабское положение людей. И чтобы воздействовать на чувства Тамар как женщины, рассказал о горькой участи армянки.
— Там женщина, — сказал он, — не принадлежит мужу — любой негодяй может обесчестить ее. Достаточно малейшего сопротивления, чтобы отсекли голову ребенка на груди у матери. Десятилетняя девочка становится жертвой насилия какого-нибудь мерзавца. Женщину отлучают от родного очага и продают как овцу или же дарят кому-нибудь.
Приведя еще и другие примеры закабаленности своего народа, Давид продолжал:
— И вот этот униженный народ ищет спасения, хочет избавиться от поработителей и просит у меня помощи. Как по-твоему, Тамар, — ехать мне или нет? Будь моим судьей.
— Поезжай, бог с тобой, — ответила девушка, и ее печальное лицо оживилось: — Но я прошу, Давид, возьми меня с собой. Ты сам сказал, что я должна любить то, что любишь ты. Я полюбила твой народ, твою родину. Почему бы нам не бороться и умереть вместе?
— Это было бы прекрасно, Тамар, но, к сожалению, кровавое поле брани не для женщин.
— Я была готова к такому ответу, — обиделась девушка. — Но ты ведь достаточно знаешь меня, Давид. Еще маленькой девочкой я поднималась в горы, ходила в лес. Ты много раз видел меня одну в горах, когда еще был пастухом. Я не боялась ни диких зверей, ни бурных горных потоков. Мне всегда доставляло удовольствие встречать в степи ураган. Мне не было и десяти, когда отец сажал меня на коня и брал с собой на охоту. Очень часто мы возвращались домой промокшие под дождем, побитые градом. Может быть, я бы не так воспитывалась, если бы не ранняя смерть матери. Беспечность мачехи давала мне свободу. Я росла как дикая лань. Во всех сказках и историях больше всего восхищала меня воинственность лезгинок, чеченок и черкешенок. Я восторгалась их храбростью и всегда с завистью говорила себе: «Почему я не дочь лезгина или черкеса?». Все это ты сам прекрасно знаешь, Давид. Помнишь, ты не раз говорил мне: «Больше всего люблю тебя за то, что тебя не испортил беззаботный образ жизни княжеского дома». Теперь сам посуди, буду ли я тебе обузой, если поеду с тобой?
Бек с восторгом слушал юную героиню, восхищался ее искренностью. Все, о чем с такой гордостью говорила Тамар, было правдой. Но взять ее с собой, подвергнуть тяжелым испытаниям это сокровище он не мог. В ответ на его молчание девушка как избалованный ребенок, повисла у него на шее, целуя его лицо, глаза, губы:
— Возьми меня с собой, дорогой, забери с собой, умоляю! Ведь сейчас ты сам сказал: «Что любит один из нас, любит и другой, у нас с тобой одна душа». Почему мне не любить твою родину? Почему бы мне не пролить свою кровь там, где ты проливаешь свою? Ведь в нас бьется одно сердце!
Бек ухватился за последние слова:
— Вот потому, что у нас одно сердце, что мы — одно тело, тебе не обязательно находиться рядом со мной… я хочу сказать, ты и без того будешь со мной. Душой и телом я буду всегда с тобой. Твоя душа будет вдохновлять меня, сердце — поддерживать. Я стану чувствовать себя сильнее, зная, что Тамар со мной. Ты не веришь? Мы не видим ангелов, но уверены, что они невидимо действуют вместе с нами — помогают, когда нам нужна помощь, придают силы, когда просим о поддержке. Ты как мой ангел-хранитель будешь издали покровительствовать, охранять меня. Ты знаешь — всем, чего я достиг, я обязан тебе. Когда я возвращался с поля боя с военной добычей и пленными, никакие награды и почести не были для меня столь сладостны, как твоя улыбка, твой поцелуй, Тамар. Ты обнимала меня и говорила: «Мой храбрец, мой герой!..» Эти слова наполняли мою душу безграничной радостью, придавали сил. Когда я думал, что есть на этом свете существо, искренне преданное мне, то старался быть еще лучше. Свой нынешний поход на родину я опять совершаю во имя любви к тебе. Выслушай, что я еще скажу тебе. Жизнь научила меня верить в свою звезду. Мои предчувствия всегда оправдывались, когда я во что-то верил всей душой. Мы полюбили друг друга, когда я был еще пастухом. Это было с моей стороны большой дерзостью, но я уповал на судьбу и знал, что буду достоин тебя. Так и вышло. Неожиданный случай позволил мне попасть во дворец и быть к тебе поближе. Я не занимал еще такого высокого положения, но твоя мачеха старалась бросить тебя в мои объятия, чтобы выдать за Левана свою родную дочь. Однако я всегда откладывал нашу женитьбу, ибо не считал себя достойным твоей руки. Затем я был возвышен, но мне по-прежнему казалось, что не хватает чего-то, быть может, самого главного. Теперь остается восполнить этот недостаток. Я давно уже думал о поездке на родину и ждал лишь удобного случая осуществить задуманное. Сейчас настало время, и я решил достичь своей цели. Освободить свой народ, родину и возложить корону армянской царицы на твою голову — вот великая цель, о которой я говорю. Только тогда я пойду с тобой под венец, когда увенчаю наши головы коронами армянского царя и царицы. Это не химера, Тамар, все зависит только от моей отваги и удачи. А твоей любви достаточно, чтобы вдохновить меня, осветить путь, подобно огненному столбу, посланному богом, чтобы осветить путь Моисею, собравшемуся вывести народ израильский из египетского плена.
На месте Тамар другая девушка обняла и расцеловала бы Бека, бесконечно обрадовавшись, что имеет столь мужественного и отважного друга. Но Тамар с чудесной улыбкой на лице сказала:
— Все это отлично, но я повторяю — возьми меня с собой, чтобы я внесла свою лепту в священное дело, которому будешь служить ты.
— Это невозможно, Тамар. Если я могу о чем-нибудь попросить тебя в час расставания, то только об одном: «Оставайся в отчем доме». Военное дело имеет свои особенности. Сейчас ты можешь только помешать, поехав со мной. Могу объяснить. Ты уже знаешь, я уезжаю под предлогом посещения святых мест. Как жену, я не смогу взять тебя с собой, потому что ты пока моя невеста. А невесту брать было бы неприлично, да и обычаи не позволяют. А если бы и позволили, с тобой снарядили бы всяких женщин, служанок, слуг. И им раскрылась бы истинная цель моего путешествия. Остается одно — похитить тебя. Я бы пошел на это, не обращая внимания на сплетни, ибо любовь выше предрассудков общества. Но опять же подобный поступок повредил бы делу. Могут догадаться, для чего я уезжаю отсюда. Тут же стали бы следить за мной и шпионить за каждым моим шагом. И мои планы рухнули бы.
— Ладно, я с тобой согласна. Останусь и буду ждать от тебя весточек. — Последние слова она произнесла таким тоном, точно задумала что-то другое. Давид ничего не заметил, только обнял и поцеловал ее со словами:
— Моя умница, мой ангел…
Но что замышляла Тамар, что заставило ее так быстро согласиться с Давидом? Она была девушка волевая и ее не так легко было переубедить. Быть может, в ее голове пронеслась мысль: «Пусть уезжает мой любимый, я ему не помешаю… А я пойду за ним тогда, когда он уже начнет свое дело». Но какая то была мысль — об этом известно только богу. Давиду же доставило огромную радость, что Тамар наконец успокоилась.
— Когда ты отправляешься? — спросила у него девушка.
— Все приготовления закончены, — ответил Давид. — Оставалось самое трудное — получить твое согласие. Теперь мы поняли друг друга Я смогу выехать завтра же вечером.
— Не задерживайся, — поторопила его подруга. — Но я видела в окно, что ты писал письмо. О чем оно? Видно, о чем-то тревожном, у тебя был такой угнетенный вид.
— Как ты любопытна, Тамар, тебе все надо знать, — улыбнулся Бек. — Я писал завещание.
— Завещание? — растерянно вскричала девушка. — Зачем?
— Чтобы запечатать и вручить тебе. Распечатаешь, когда получишь известие о моей смерти. Ведь могут же убить меня?
— Могут, — грустно проговорила девушка. — Но ты расскажешь мне его содержание?
— Сейчас нет. Если умру, ты все узнаешь.
— Наверное, оно касается твоего имущества и челяди? — спросила девушка.
— Не спрашивай. А конверт распечатай только в случае моей смерти.
В это время Като, уснувшая в передней, проснулась и, увидев в ердике посветлевшее небо, вбежала в спальню:
— Тамар, скоро люди выйдут на улицу, торопись!
— Ладно, подожди еще немножко, я сейчас приду, — несколько раздраженно проговорила барышня и снова обратилась к Беку:
— Мы еще увидимся, верно?
— Обязательно. Утром я зайду попрощаться с великим господином и загляну к тебе. Только распорядись, чтобы ты была одна.
Тамар встала. Бек взял ее руки в свои и с ужасом заметил на них капли крови и царапины.
— Сегодня я подготовила себя к виду крови, — улыбаясь объяснила она, — перелезла через забор и поранила руки.
Давид пылко прижал их к губам:
— Я бы с бóльшим удовольствием целовал эти руки, если бы они были окрашены кровью наших врагов.
— И это будет, — таинственно ответила Тамар и прижалась к груди любимого. Они никак не могли расстаться, но из передней снова послышался такой неприятный для них призыв Като: «Ну, хватит, уже светает, барышня…»
Укутавшись в шаль, Тамар вышла через заднюю дверь. Давид проводил ее до калитки. Небо было заложено тучами, стояло хмурое раннее утро. Серый туман окутывал все вокруг. Расставаясь с Давидом, Тамар вновь и вновь спрашивала:
— Так ты придешь ко мне?.. Смотри, не опоздай, любимый.
— Не опоздаю, мой ангел.
В тот же вечер Давид Бек покинул древнюю столицу Грузии — Мцхет и, расставшись с грузинским царем Шахнавазом, отправился со своими сорока храбрецами в Сюник.
-