Глава седьмая НАУКА ОБЫКНОВЕННАЯ, ВЕСЕЛАЯ И ГРУСТНАЯ

Жизнь Василия Ивановича Тонушкина, как, впрочем, жизнь любого другого командира корабля, подтверждает — летчик учится всю жизнь. Сколько летает — столько и учится. И всю жизнь — в этом нет и грана преувеличения — летчик сдает зачеты: вступительные, переходные, выпускные, текущие, при повышении класса, при переходе с одного самолета на другой, при плановых и внезапных наездах инспекторских комиссий, при… словом, всего не перечислить.

Но есть еще один, совершенно особый вид повышения квалификации, который не предусматривается никакими программами, не упоминается ни в каких приказах, не принимается в официальный расчет и все же превосходно служит для пользы дела.

Представьте такую картину: погода испортилась. Метель, сумасшедшая поземка. От кончика самолетного носа не разглядеть собственный самолетный хвост. Все вылеты отменены.

И тогда в жарко натопленном летном домике или в тесной аэродромной гостинице собираются командиры кораблей. Слово за словом завязывается разговор. Один рассказал о необычайной вынужденной посадке, другой о том, как ему удалось выпутаться из совершенно, казалось бы, безнадежного положения (отказ двигателя, плюс пожар, плюс облачность до высоты пятьдесят метров), третий вспомнил о диковинном дефекте гидросистемы, а четвертый, чтобы разрядить обстановку, взял да и выдал новейший авиационный анекдот…

Это тоже школа! Да еще какая!

Много лет я был внимательным слушателем такого неофициального института повышения квалификации, много лет, но, к сожалению, не всегда регулярно записывал «авиационный фольклор». И теперь хочу познакомить читателя с отдельными страничками науки — обыкновенной, веселой и грустной, но абсолютно подлинной и поэтому, на мой взгляд, весьма поучительной.

1

Рассказывает молодой, быстрый, какой-то юркий, словно мышь, пилот легкомоторного связного самолета.

— Ну, братцы, и попал я сегодня! Это надо ж! Сунул карту в планшет, пихнул планшет в кабину, по газам — и на взлет! Разворачиваюсь, ложусь на курс. Хоп за карту, карты нет. Туда, сюда — вижу, сполз мой планшет по стеночке назад и ручкой машет. Хочу дотянуться — черта с два!

А облачность, как назло, низкая и болтает…

Словом, карта вот, но я без карты. Хорошо, район легкий и железка справа придерживает. Дотопал. Но скажу прямо — второй раз такого не хочу хлебать…

Летчик постарше, слушавший и вроде не слушавший, замечает лениво:

— Ремень надо укорачивать и не бросать планшет, а вешать. Под правую руку вешать, на стойку…

И все. Можете, однако, быть уверены, что трое молодых случайных свидетелей этого разговора, в тот же день укоротят ремни на своих новеньких, не обтрепанных еще планшетах и назавтра не позабудут закрепить полетную карту под правой рукой.

И кто знает, кто может учесть, сколько потерь ориентировки, сколько неприятностей будет предотвращено?

2

— Что это ты какой красивый? Кто тебя так разукрасил?

— Гуси…

— Какие гуси?

— Обыкновенные. Лечу, понимаешь, как тряхнет! Стекло вылетело и осколками всю морду посекло. Хорошо, по глазам не попало. Сел. Полна кабина перьев, кровищи, оказывается, гусь…

— Изжарили?

— А как же! Всем отрядом ужинали. Смеешься? А мне не до смеха было. Оказывается, он здоровый и — надо же такой дурак! — не сворачивает…

— А ты чего же не свернул?

— Если б видел, свернул бы…

— Все-таки безобразие: у нас каждый месяц зачеты, а с них хоть бы раз правила эшелонирования приняли.

— С кого?

— Как с кого? С гусей… Летают же.

3

— Был такой летчик-испытатель Джимми Коллинз. Американец. Коммунист. К нам собирался переехать. Не успел. Погиб. Летал здорово и писал здорово. На русском языке его книга еще до войны издавалась, так и называется: «Летчик-испытатель». Теперь это библиографическая редкость. Замечательная книга. Ну вот, есть в этой книге рассказ, в котором летчик-инструктор поучает своего курсанта: самое главное в авиации — внимательность, а остальное — дело практики. Все растолковал, забрался в гидросамолет, слетал, нормально сел и прямо из кабины шагнул в… воду. Это был его первый полет на гидросамолете, — пересказывает рассказ Коллинза, действительно замечательного летчика и прекрасного писателя, инженер Родин.

Родин — отличный рассказчик. Лукавый и неистощимый. Мы слушаем его поздним вечером, в ожидании облаков. На ночь назначены тренировочные полеты в «сложняке» («сложняк» на общечеловеческом языке означает «сложные метеорологические условия»). Но облаков долго нет. Все нервничают и ругают метеорологов, будто это их вина. Наконец из-за дальнего леса появляется сизо-фиолетовая полоса. Одна за другой выключаются звезды. «Сложняк» все-таки пришел, и мы начинаем работать.

Эх, «сложняк, сложняк», лучше б его не было в ту ночь! Ночь эта принесла нам катастрофу. И притом на земле. Погиб Родин. Осматривал только что приземлившийся тренировочный самолет, переходил от одной стойки шасси к другой и угодил под вращающийся винт. В последние годы Родин работал на реактивных машинах и совершенно позабыл о существовании слепых и беспощадных самолетных винтов.

На похоронах Родина Володька Серый, выдержанный и обычно неразговорчивый человек, неожиданно расплакался. Расплакался, как женщина, громко, неудержно, навзрыд.

И тогда наш командир эскадрильи сказал:

— Плачь не плачь, Родину не поможешь. Нынче цена на внимание поднялась, вот о чем думать надо. Обидно, конечно, хороший был инженер, но его нет, а нам, ребята, жить. И работать. Возьми, себя в руки, Серый. Ты же летчик, Володька.

И все мы подумали тогда — внимание действительно подорожало. И прав комэска: слезами горю не поможешь.

4

Командир корабля крупный, немолодой уже, очень плотный мужчина. У него коричнево-красное лицо, тяжелые, покрытые светло-желтыми веснушками руки. Он похож на сельского кузнеца. Неторопливый, будто все время прицеливающийся, будто опаленный жарким пламенем горна. К сожалению, начало его рассказа я пропустил.

— Пассажиров выпустили. А нам говорят: «Экипажу придется обождать в самолете. Сейчас прибудет ответственный чиновник». И — солдата на трап. И — дверь требуют закрыть. А за бортом сорок шесть градусов в тени. Только где она, тень? Кругом одно солнце. Сами понимаете — Африка.

Сидим час. Машина раскалилась, дышать нечем.

Я к двери. У двери солдат. Улыбается, сволочь, и показывает карабином в том, значит, смысле что «фэрмэ ла порт», то есть «закройте двери». Я требую начальника. Говорит: «Бьен». Это значит «хорошо». А сам двери захлопывает.

Ну, что будешь делать? Дипломатия! Дохни, а терпи.

Возвращаюсь к ребятам. Ребята в одних трусиках остались. Температура в кабине под шестьдесят поднялась. Ни ветерка, ни дуновения. У бортпроводницы носом кровь пошла…

Радист отстучал радиограмму в Москву.

«Держитесь. Выясняем. Действуем. Избегайте эксцессов», — вот примерно в таком роде ответ пришел.

А за бортом — Африка! От жары, по-моему, песок даже побелел.

Словом, этих самых эксцессов мы без малого двадцать четыре часа избегали. И что вы думаете: в конце концов явился какой-то тип и очень вежливо, с улыбкой до ушей, говорит: «Прошу прощения, произошла ошибка. Примите извинения от имени властей и от меня лично. А сейчас вам надлежит перелететь в такой-то пункт. Вас там уже ждут…»

Что делать? Отказываться? Сказать, что экипаж дошел и взлетать не может? Так ведь кто их знает, что они еще придумают? Не дома. Дипломатию нужно соблюдать.

Взлетел, а в глазах красные зайчики прыгают. Насилу отдышался на высоте. Но ничего. Задание выполнили.

Благодарность нам потом объявили за выдержку, моральный дух и прочее, а за нарушение какой-то запретной зоны стружку с меня полгода снимали. Ну, кто ж ее знал, где она, эта зона, когда ни на карте, ни в инструкции ее и в помине не было.

После этого случая я за правило взял: летишь за границу, особенно если в недоброжелательное государство, всех, кого можно, расспроси, а как границу пересек, нажимай на радиосвязь: «Прошу указаний… Будьте любезны разъяснить…» и так далее. Ничего не поделаешь — дипломатия.

5

На одной из страниц моей «авиационной науки обмена опытом» я обнаружил аккуратно вклеенную заметку то ли из газеты, то ли из журнала. Когда я приобщал «к делу» эту бумажку — не помню. Однако не в том суть. Вот те несколько строк:

«ВИХРИ СНЕЖНЫЕ КРУТЯ…

Жители одной из деревень Архангельской области собрались на местном катке, чтобы посмотреть соревнования юных конькобежцев. Но… всю ночь шел снег, и на ледяное поле намело сугробы.

В это время вблизи пролетал вертолет. Увидев скопление людей, пилот сделал круг и, поняв, в чем дело, стал зависать над стадионом на высоте 8—10 метров.

Воздушным потоком от винтов снег „слизало“ с ледяных, дорожек. Вертолет-чистильщик под громкое „спасибо“ присутствующих покинул стадион и продолжал свой полет…»

Вот и вся заметка. Как видите, корреспондента, поведавшего этот факт читателям, заинтересовало само событие. И тут возражать не приходится: не было катка, нате вам — есть каток! Здорово!

Но меня привлекает другое: пилот и его действия.

Смотрите, как это просто звучит: «…пилот сделал круг и, поняв, в чем дело, стал зависать над стадионом…»

А так ли просто понять, что заснеженный белый лоскут земли — стадион, что «скопление людей» — это толпа болельщиков, что под снеговым покровом лежит лед, что мальчишки, собравшиеся помериться силами на беговой дорожке, в отчаянии…

Уверяю вас, это очень, очень не просто!

И чтобы принести людям нечаянную радость, пилоту надо было, во-первых, в совершенстве, до мельчайших подробностей знать район полета; во-вторых, обладать поистине птичьей зоркостью — увидеть не только толпу, а мысленно дифференцировать ее: вот люди в валенках и шапках с опущенными ушами — это взрослые болельщики, вот люди ростом поменьше, в ярких спортивных костюмах — это участники соревновании…

Быть может, пилот рассуждал иначе, вполне вероятно, что он руководствовался иными приметными черточками. Но важно главное: он не просто глядел на землю, он непременно рассуждал, оценивал, очень тонко понимал беззвучный язык земли.

В-третьих, пилот этот должен был непременно быть веселым, озорным, отзывчивым — словом, очень хорошим человеком. Иначе, к чему бы ему «зависать над стадионом на высоте 8—10 метров», к чему принимать на себя несвойственные функции «чистильщика», тем более что громкого «спасибо» присутствующих он все равно не слышал и слышать не мог, а рассчитывать даже на тихое «спасибо» начальства ему, уж во всяком случае, не приходилось.

6

— Ну, цирк! Просто комедия, мужики! Прыгали мы с ЛИ-2. Бросал нас Старовойтов. Да вы его знаете — старый зубр, три тысячи прыжков, заслуженный мастер спорта и все такое прочее. Ну вот, значит. Вышли на курс, Старовойтов командует: «Приготовиться!»

Все встали, подошли к двери.

Старовойтов уточнил место выброски и орет: «Пошел!» А сам первого подталкивает: «Давай, давай, не задерживай!» Бросает и считает: один, два, три… восьмой прыгнул, а девятого нет.

Старовойтов оборачивается и видит: девятый притаился за дверью.

Слушайте, что дальше было. Дальше — самое главное!

Старик его хвать за лямку и в дверь выпихал. И тут видит: на парне парашют-то не тренировочный, а боевой! Оказывается, он бортача выкинул. Бортач подошел дверь за нами закрыть. А он его выпихал. Вот цирк!

Ну, делать нечего, и Старовойтов сам прыгнул. Подзатянул. Догоняет, значит, бортача и руководит им в воздухе. Парашют тот, правда, сам раскрыл, а Старовойтов его разворачиваться учит: правую руку на левую лямку, левую на правую, тяни… И так далее…

Приземлились, разобрались: оказывается, девятым-то сам Старовойтов был. Это он не учел, обсчитался. Так чуть с ума не сошел старик! Все переживал, как его угораздило…

А бортач — молодец. До того случая ни разу, между прочим, не прыгал.

Теперь он всем объясняет: «Главное в авиации что? Главное — считать правильно!»

Ну и цирк! Нарочно такого не придумаешь…

7

В домике АМС — авиационной метеорологической станции — жарко, тесно и до того чисто, что на пороге хочется разуться.

Двое молодых пилотов консультируются с дежурным синоптиком.

Дежурный синоптик — краснощекая, синеглазая, и свитер на ее груди так великолепно обтекаем, что, будь я помоложе, не ушел бы, пока не выучил наизусть свою сводную карту и последнюю кольцовку и не задал ей сто вопросов — о давлении, барометрической тенденции, влажности абсолютной и относительной, температуре у земли и на высотах… О боже мой, чего только нельзя спросить у дежурного синоптика!

Мне симпатичны пилоты, симпатична девушка, мне тепло и уютно в маленьком домике АМС, и, главное, у меня есть еще куча свободного времени. Стою в сторонке, никому не мешаю.

Но вот хлопает дверь, по полу проносится волна холодного воздуха, и в комнату входит Архипов.

— Здорово, чертежники! Довольно трепаться, работать надо! — говорит Архипов сипловатым голосом и подмигивает мне хитрым цыганским глазом.

Мальчишки-пилоты поспешно расписываются за бланки-прогнозы и немедленно исчезают.

— Давай сводку, Лидочка, и покажи данные зондажа. — И пока краснощекая синеглазая Лидочка готовит метеобюллетень, Архипов рассказывает мне: — Ну, беда с этими пацанами. Как зайдут сюда, так вынужденная посадка. Полдня могут метеорологию изучать! Можно подумать, им на полюс лететь, а ведь ползают, черти, вот туточки, за самым аэродромом…

— Почему они — чертежники? — спрашиваю я.

— Так ведь чертят. Рассыпают сажу, сначала с севера на юг, потом с запада на восток — полосами. Вся пойма уже в клетках. Говорят, когда солнышко пригреет, черные клетки раньше протают и вода уйдет в землю. По науке это называется «влагозадержание». Воображаешь? Вот и прозвали их чертежниками…

Лида поднимает голову, недовольно прищуривается и говорит Архипову:

— И что вы за человек, Архипов? Ирония вас погубит. Хорошие мальчики, хорошее дело делают, а вы только и знаете смеяться…

— Лидочка, не надо меня критиковать! Вы уже сказали однажды, что Архипова всерьез не принимаете. Так что все слова теперь лишние…

Он берет сводку и уходит.

А Лида смотрит ему вслед.

И мне вдруг делается неловко, будто я подслушал чужой разговор, не тот, что в строчках, а тот, что между строк.

И почему-то я думаю: «Держитесь, чертежники! Архипов — сила. И не зря ему даны цыганские всевидящие озорные глаза».

8

Пилоты, оккупировавшие приаэродромную гостиницу, толкуют о героизме. Разумеется, само слово «героизм» не произносится. Здесь это не принято. И если б кто-нибудь сказанул вдруг: «А знаете, ребята, какой Витька Сорока на днях подвиг совершил…» — все бы просто покатились со смеху.

Довольно скоро ребята приходят к единодушному мнению: на войне было другое дело, на войне летчики давали понять, что к чему! Это первое заключение. А теперь — что! Теперь знай ишачь и посвистывай. А если где и осталось приличное поле деятельности, так это Арктика и Антарктида. Там — да! Там еще можно дать понять…

Пилоты молодые. Кожаные летные куртки только еще начали обтираться на локтях. И я убежден — это их первые куртки в жизни.

Мне очень хочется вмешаться. И рассказать этим задиристым ребятам, как «дал понять», что такое настоящий летчик, Эдик Бахшиян, пилот ЯК-12. Но я не решаюсь. Подвиг Эдика широко освещен в газетах, Бахшиян награжден орденом Красного Знамени. Боюсь, они примут мое вмешательство за нравоучение, а этого в авиации не любят.

Молчу. А про себя вспоминаю: Эдик пришел на аэродром. Предстоял обычный вылет по внутренней линии. Вечером предполагался футбол. И Эдика больше всего волновало: успеет он попасть на стадион или не успеет?

Эдик взлетел и лег на курс. И тут началось что-то невообразимое. Трое пассажиров потребовали у Бахшияна, чтобы он отвез их за границу (а граница была рядом, буквально в нескольких минутах полета). Эдик отказался. И тогда в воздухе вспыхнула самая настоящая битва. Пассажиры пытались захватить машину. Бахшиян сопротивлялся. Ему нанесли девять ножевых ран. И все же Эдик победил. Он сумел очень расчетливо, очень обдуманно свалить свой ЯК-12 в виноградник. Да, машиной пришлось пожертвовать, но бандиты не ушли…

Мне вспоминается Эдик на трибуне многолюдного собрания. Он был в штатском модном костюме. Он совершенно непринужденно держался перед большой столичной аудиторией. Его не смущал высокий президиум. Эдик рассказывал о том, что с ним случилось, с великолепным искрящимся юмором. Он очаровал всех. И он тоже ни разу не произнес ни единого из запрещенных в летной среде слов: героизм, подвиг, честь и так далее.

Кто-то задал ему вопрос: «Что вы собираетесь делать дальше?»

Не задумываясь, Эдик ответил:

— Дальше? Летать. Летать с надеждой, что меня больше не будут резать в воздухе.

9

— Жарко, — говорит командир ТУ-104 и недовольно морщится. — От этой жары у всех одни только неприятности: у кого-то молоко киснет, у кого-то варенье бродит, белье пересыхает, голова болит, а нам взлетать плохо…

Молодые пилоты смотрят на командира реактивного лайнера с почтением.

В школе они изучали теорию полета и, конечно, знают, почему плохо взлетать в жару. Попросту говоря, в жару воздух делается слишком «жидким».

И все-таки они смотрят на командира корабля с завистью.

А он?

Он видит их насквозь, все-все понимает, читает их затаенные мысли, как раскрытую книгу. И удивляться тут нечему: давно ли он сам «пилил» на ЯК-12, мечтал об АН-2, а ИЛ-28 представлялся ему сказочной машиной.

— И кто ее только придумал, эту реактивную авиацию! — говорит командир корабля. — То ли дело было на ПО-2 по Сибири лазать. Простор! Тишина! И сам себе хозяин. Захотелось бреющим чесануть — пожалуйста. Надо в тайге присесть — милости просим. И жили, как Робинзоны, по три недели не брились. Романтика!

Но самое главное даже не в этом. Машину в руках держишь и чувствуешь: я летчик! Могу блинчиком развернуться, а могу воткнуть плоскость под шестьдесят градусов к земле и вокруг собственного хвоста обернуться. А теперь что? Конечно, и скорость имеет место, и потолок есть, и загрузка подходящая. Но разве я летчик? Я теперь бухгалтер. Считаю, пересчитываю, проверяю, свожу баланс.

Командир корабля утирает потное лицо голубым с синей клеткой платком и шагает к двери.

Через минуту он уходит в жаркое марево раскаленного аэродрома.

Через пятнадцать минут он взлетит и ляжет курсом на Ташкент, туда, где еще жарче, где взлетать еще труднее.

А молодые останутся и будут вспоминать его слова, просеивать и взвешивать их.

И я уверен, кто-то через день, а может быть, через неделю, непременно скажет:

— Ну, а если всерьез задуматься, что такого в этой реактивной авиации? Аэродромы подавай ей экстра-люкс, в жару не работа, а наказанье, и вообще… — И малютка ЯК-12 покажется им милее, дороже и куда значительней, чем прежде.

10

Грех мне, человеку пишущему, осмеивать репортера. Поэтому позволю себе сказать только самое необходимое: он был не слишком нахален, не очень развязен, но весьма настойчив.

Проникнув в летную комнату Н-ского аэродрома, он подходил то к одному, то к другому командиру корабля и требовал «выдать» чего-нибудь такого.

При этом репортер щелкал пальцами, зажмуривал глаза и облизывал тонкие губы очень красным острым языком.

— Вы к Ивану Афанасьевичу обратитесь. Во-он у окна стоит. Пять миллионов безаварийно налетал. Инспектор…

И репортер спешил к Ивану Афанасьевичу.

— Ничего такого я вам не расскажу. Все обыкновенно. Летаем. Слава богу, не ломаем, не падаем… Вы лучше с Гогоберидзе потолкуйте. Он стихи, знаете, пишет. Он у нас лирик.

Репортер шел к Гогоберидзе. И Давид читал ему свои стихи. Но стихи были не такие, а просто очень слабенькие. И репортер отскакивал. А Гогоберидзе обижался:

— Сам просил: читай. Я что? Я — пожалуйста. А он четыре строчки прослушал, дал полный газ, хвост трубой и понеслась! Зачем просил? Я кто? Я Гогоберидзе, а не Руставели. Я ему «Витязя» не обещал. — И Давид очень смешно передразнивал репортера: — Такое ему надо. Но что такое это такое? Он же сам не знает.

А репортер тем временем подходил к Тягунову, к Сильченко, к Шеремету, к Бакину, к Васильченко… Наконец ему повезло. Володя Багмет сказал:

— Доставайте блокнот, записывайте… Иду из Иркутска в Москву. Получаю на борт радиограмму: произвести немедленно посадку в К. Принять пассажира и врача. Запрашиваю: что за аэродром в К.? Мы там обычно не садимся. Полоса для наших машин не приспособлена. Отвечают: аэродром не очень, но сесть надо.

Захожу. Приземляюсь. Выпускаю парашют. Жму на тормоза. Еле-еле укладываюсь.

Не успел развернуться, подлетает санитарная машина. Пассажиру, оказывается, шесть лет. Девочка. Какой-то тяжелый случай. Нужен хирург, и не простой, а самый главный.

Летим дальше.

Каждые пятнадцать минут Москва запрашивает: ну как? А что я могу? Быстрее себя не полетишь.

Пришли во Внуково. И опять зарулить мне не дали. Прямо на взлетно-посадочную полосу ЗИЛ ворвался, и самый главный хирург на борту.

Потом я справлялся, и мне сказали, что девочке сделали операцию на сердце.

Да, организовано это дело было, прямо скажу, здорово, как в кино.

Репортер все записал. Поблагодарил Володю Багмета. Ушел и ничего не напечатал.

Видно, глуп он был, если не почувствовал, не понял, не оценил такой факт.

11

Старый-старый пилот приехал в летную школу. У него грузное тело, массивное одутловатое лицо. Темная, почти оливковая кожа. Он сидит за столом президиума, больше всего напоминая свой бронзовый бюст, выставленный в комнате истории училища.

На трибуне сменяются ораторы. Они напутствуют молодых пилотов, только что закончивших курс наук.

Старый пилот не слушает. Он строит домики из пальцев и думает о чем-то своем. А может быть, просто волнуется. Начальник училища предупредил, что ему даст слово последнему. «Так сказать, для подведения итога всех выступлений», — это сказал начальник училища, который зеленым пилотягой проходил у него стажировку лет двадцать пять назад. И вот оно, его слово.

— Тут вам уже сказали очень много полезного и правильного. Сказали обо всем: о порядке, о дисциплине, об ответственности, о чувстве долга. Все это хорошо, и я думаю, если вы ничего не забудете из того, что вам пожелали старшие товарищи, все слова пойдут на пользу — и вам и делу. Постарайтесь не забыть. Тем более что летчику нужна хорошая память. — Он умолкает. И зал хлопает. Не очень дружно, но уважительно.

Старик ждет чего-то. Потом говорит:

— Вот я стою перед вами и стараюсь вспомнить, какую работу мне приходилось выполнять. Глядите: сначала я травил комаров, — он загибает первый палец. — Казалось бы, ну что такое комар — совершенная мелочь. А малярии-то в СССР больше нет. Потом пришлось уничтожать саранчу. Вот вы не видели, как в один день погибают поля в сотни гектаров, как останавливаются паровозы, как чернеет солнце, — это все саранча! — а я видел. И поэтому горжусь, что в СССР больше нет саранчи. — И он загибает второй палец. — Я охотился на волков с самолета. А известно ли вам, что только одному волку на «обед» надо килограммов десять-пятнадцать мяса? Вот и посчитайте, во что нам обходятся эти паразиты.

Много лет подряд мне довелось подкармливать свеклу, дефалировать хлопок, опылять сады, таксировать лес, тушить пожары на торфяных болотах, разведывать рыбу, — ему уже не хватает пальцев, и он разжимает ладони и, как бы освободясь от привязи, говорит быстрее. — Я возил почту, доставлял врачей, взаимодействовал с геологами, служил нефтяникам, подчинялся строителям… А для чего я вам об этом говорю? Хвастаюсь? Так мне уж по возрасту хвалиться неприлично. Нет, дорогие товарищи, не для похвальбы я тут пальцы загибал. Хочу, чтобы вы почувствовали диапазон нашей работы.

Разъедетесь вы из училища, попадете в мелкокалиберную, так сказать, авиацию, не расстраивайтесь, не завидуйте командирам больших кораблей — придет время, и вы станете командирами, и не верьте ни одному сукиному сыну, который обзовет вас «воздушным извозчиком». Извозчик — это тот, кто служит лошади. А вы будете деятелями, работниками, мастерами.

Любите свой труд, любите свое дело, набирайтесь опыта, накручивайте налет.

Старик поглядел на начальника училища, провел здоровенной лапищей по редким рыжеватым еще волосам и заключил:

— Может быть, я тут чего-нибудь не так подытожил. Извините. Речи говорить не люблю. Но я все же надеюсь, что главное вы уловили. А теперь разрешите мне сказать самое последнее: да здравствуют наши молодые летчики, наши товарищи, лучшие люди на земле и в ее окрестностях! Желаю вам жизни и счастья!

Ему аплодировали дольше и громче всех.

А он смотрел в зал внимательным, пристальным взором, будто хотел разыскать кого-то одного, самого надежного, самого верного.

Старый летчик уже не летал, но его мало занимало прошлое, его заботило будущее.

12

— Ты же улетел, Костя?

— С этим Федоровым улетишь, как же, держи карман шире! Третий час копается в движке, раскидал половину аэроплана и еще, гад, улыбается. Ну, я ему прямо сказал: терплю последний раз. Хватит. Еще повторится — сживу со света.

Костя картинно разваливается на диване, закуривает сигарету и недовольно качает ногой в остроносом цветном ботинке.

Неловкое молчание затягивается минуты на три.

— Скажи, Костя, а ты баечку про храброго парикмахера знаешь?

Костя молчит. Курит, далеко отставляя сигарету и поигрывая ногой. Всем своим независимым видом он демонстрирует: чихать я хотел на ваши баечки, на вас, на механика Федорова и вообще на весь свет.

— Так вот. Является домой пьяненький барин и велит позвать к себе парикмахера. Ну, тот приходит, кланяется. А барин ему и говорит: «Сей минут брей меня, сукин сын. Обрежешь — сгною. Не обрежешь — даю тебе волю! Такая у меня фантазия».

Парикмахер — подневольный, выбирать не приходится.

Развел мыло, направил бритву, делает свое дело.

Побрил чисто, ни царапинки, ни зацепочки.

Тогда барин его и спрашивает: «Скажи мне, сукин сын, как же ты насмелился? А кабы обрезал? Я слово держу: вольный ты человек с этого часу, только объясни, как посмел не отказаться?

А парикмахер ему и отвечает: „Ваше благородие, простите дурака необразованного, только я так скажу: бритва-то у меня в руках была…“»

Рассказчик отворачивается к окну. Нет, он ничего не комментирует. Просто смотрит куда-то вдаль, где край аэродрома перечеркнут аккуратными самолетными стоянками.

Костя перестает дрыгать ногой. Костя гасит сигарету. Теперь он сидит, как все, и, кажется, задумался.

Ну что ж, это уже хорошо.

13

Вспоминаю давнее. Другого Костю. Костю моей юности.

Тот Костя тщательно отрабатывал «Чкаловскую походку». Чуть вразвалку, неторопливо, с напускной ленцой передвигался он по земле. Стоило взглянуть на него, и сразу же делалось ясным: на земле он человек временный, совершенно случайный и ходить ему трудно и неинтересно. Другое дело — летать.

Тот Костя старательно отращивал «Чкаловскую прическу» — непокорные волосы вразлет, прядка, спадающая на лоб. И морщина. Глубокая, сосредоточенная. Впрочем, морщина у него не получалась.

И еще тот Костя с изумительным упорством привыкал говорить на «о». «По-чкаловски» вкусно обкатывал такие слова, как «орелики», «пошли», «порядок»…

Странно, но факт — никто над Костей не подтрунивал, никто его не дразнил. То ли сам он был славным парнем, то ли слишком велико было обаяние Валерия Павловича и ребятам казалось, что любая ирония в адрес чкаловских привычек может показаться неуважением или хотя бы тенью неуважения к великому летчику. Словом, Костины штучки терпели. И терпели довольно долго.

Но вот наш герой, выруливая на безобидном У-2 со стоянки, по причинам совершенно необъяснимым зацепил крылом за противопожарный ящик с песком и изуродовал консоль. И тогда доморощенному «Чкалову» пришлось худо!

Теперь ему припомнили все: и походку, и прическу, и «катающееся, округлое „о“» а-ля Валерий Павлович. Его дразнили долго, беспощадно, порою жестоко. Правда, и в этом надо отдать справедливость нашим ребятам, никто и ни разу не упрекнул его за поломанную консоль — это несчастье. Над несчастьем не потешаются. А вот претензии на исключительность подвергли тотальному осмеянию.

Вспоминаю давнее. И никак не укладывается в сознании, что тот Костя и седеющий Константин Александрович В. — генерал-лейтенант авиации, герой и командующий ВВС округа — одно лицо.

14

— Читал, в журнале «Америка» заметка была, называлась «Летчик поневоле»?

— Не читал. А про что?

— Ну, летели трое на частном самолете. А пилоту в воздухе плохо стало. Один из пассажиров взял управление, сообщил положение на аэродром. И зашел на посадку…

— Надо же, не растерялся! И сел?

— И сел. Конечно, ему с земли подсказывали. Но все равно здорово. Тем более что раньше-то он никогда даже и не пробовал летать.

— Сильна машина! Если пассажир сам сесть может, это, я тебе скажу, самолет!

— А летчик умер. В полете. Сердце. Старый был. Кажется, шестьдесят пять.

— Хорошая смерть.

— Еще бы.

Разговаривая так, пилоты медленно подвигаются вместе с очередью к буфетной стойке.

Берут кефир, берут огурцы, берут сыр, берут плюшки.

Наскоро закусывают и расходятся по машинам. У ребят вылет. Очередной, обычный вылет, точно такой же, какой был и вчера и позавчера, такой, что будет и завтра, и послезавтра, и еще много-много раз. Попутного им ветра! Чистых посадок!

15

— Здорово!

— Привет!

— Скажи, ты в Т. садился?

— Садился.

— Ну и как?

— Паршиво.

— А точнее?

— Полоса сама по себе ничего. Подход — дрянь. Лучше всего с курсом в двести семьдесят три градуса снижаться. Разворот над пересечением шоссейки и канала сделаешь. И смотри: как желтый бугор проскочишь, он весь-весь щербатый какой-то — там, видно, строили что-то и бросили, — сразу газы затягивай и на край огородов прицеливайся. Покажется, рановато газ убрал, но это потому, что огороды кривые. Сначала близко смотрятся, а потом как бы проваливаются. Левее колодец увидишь. А справа — сенные сараи. Если высотенка десять метров тут будет, значит точно. Сядешь, тормози осторожно. Полоса битая. После дождя лужи стоят. Опасные лужи. Развернуть может. Ну и всё. В остальном нормально.

— Спасибо!

— На здоровье.

— Витьку не видел?

— Не видел.

— Ну пока!

— Счастливо!

Через пять минут по радио раздается: «Граждане пассажиры, вылетающие на Т., просьба пройти на посадку…»

16

Он был странный, этот Раймонд Ивасев. Имя странное. И сам длинный, худощавый, какой-то отсутствующий.

В школе его звали Дон-Кихотом.

Он любил смотреть на садящиеся самолеты и повторять, как заклинание: «Fliegen heist landen».

Нет, он не был немцем, но знал язык и фразу эту вычитал в какой-то немецкой авиационной книге.

Странное дело, но скоро все в отряде повторяли, как попугаи: «Флиген хейст ланден!», что в переводе на русский означало: «Летать — значит приземляться!»

И знаете, что уж совсем удивительно, через некоторое время летчики отряда стали садиться куда чище, элегантнее, точнее всех остальных пилотов.

Впрочем, может быть, это не так уж удивительно, может быть, все дело в том, что повторение и на самом деле есть мать всякого ученья? (Да простится мне этот немецкий оборот в исконно русской пословице).

17

Серая глыба гранита. На вершине — бюст. Нет, в жизни он не был таким красивым, таким мужественным, таким устремленным вдаль. Внешне, во всяком случае. Он был как все. Может быть, чуточку напористей, самую малость заметнее, капельку белозубей.

Погиб он год назад.

На высоте 10 тысяч метров взбесившимся струйным течением деформировало рули. Машина потеряла управление. Он падал вместе с машиной. Падал невероятно долго — одиннадцать минут. Он знал — это конец. И все одиннадцать минут передавал на землю, как ведет себя машина, что показывают приборы, каков характер возникшей тряски, колебание перегрузок.

Он не мог покинуть погибающий самолет. Машина была пассажирская, полет — рейсовый, парашюты не предусмотрены.

Когда в его распоряжении осталась последняя минута, он сказал земле:

— Прощайте, товарищи, позаботьтесь о наших семьях.

Ему исполнилось тридцать два. Он был пилотом 1-го класса.

С тех пор прошел год. Машины улучшили. Конструкторы воспользовались данными его последней радиопередачи. Никто не мог предположить прежде, что струйные течения способны так бунтовать. Он первым столкнулся с этим безумным, слепым натиском.

Он погиб, но теперь уже никто не погибнет.

С тех пор прошел ровно год. И сегодня к серой глыбе гранита, к белокаменному бюсту, глядящему незрячими глазами в синюю бездонность неба, пришли его товарищи. Те, что летают на усовершенствованных кораблях.

Разные люди. Отдельно ото всех, группкой стоят дочерна загорелые, молчаливые, задумчивые люди. Мне не надо спрашивать, кто это. Это летчики. Я узнаю их по спокойным тяжеловатым рукам, по особенному развороту плеч, по сосредоточенной задумчивости глаз.

Седой командир корабля кладет к постаменту какие-то диковинные, не русские цветы. Огромную охапку. Целый сноп.

— Откуда? — шепотом спрашивает его молодая женщина в форменном костюме, видимо стюардесса.

— Из Каира, — тоже шепотом отвечает седой. — Боялся, не довезу.

Кто-то тихо-тихо сморкается.

Летчики молчат. Летчики стоят, тесно прижавшись друг к другу.

И снова шепот, еле слышный, как вздох:

— А он редиску любил…

— Ш-ш-ш…

И тишина.

Сквозь людей, тихонько раздвигая собравшихся, идет человек в штатском. Он невысокого роста, у него редкие волосы, тонкий шрам перечеркивает лицо.

Летчики узнали его. И все разом безмолвно, сдержанно кланяются. Это испытатель. Он искусственно создал и повторил режим разрушения машины и своим полетом окончательно подтвердил данные того злополучного дня. Он же поднял в воздух первую модифицированную машину и снова перешагнул рубеж катастрофы. Далеко перешагнул.

Человек с тонким шрамом на лице склоняется перед глыбой гранита и рядом со снопом каирских неведомых цветов кладет несколько белых гвоздик.

Летчики чуть-чуть отступают. И он становится вместе с ними, в стороне ото всех других.

Ветер бесшумно колышет листья. В ярком голубом небе тихо плывут снежные облака-великаны. Кто-то на высоте тянет белый инверсионный след за хвостом своего самолета. Двигателей не слышно: очень высоко.

Сейчас летчики наденут фуражки и медленно отступят от гранитной глыбы, от беломраморного бюста, от свежей горы цветов. Ровным шагом пойдут они по золотистой песчаной дорожке к чугунным молчаливым воротам. И только там — за воротами заговорят все разом: о полетах, о горьком горе потерь, о своем товарище, которого уже нет.

Но есть минуты молчания, в миллион раз более убедительные, чем все слова в мире.

18

— Данные пеленгатора, — сказал руководитель полетов. И тут же приказал: — Локаторщикам следить все время. — Он нажал на кнопку выносного микрофона и произнес каким-то механическим, неживым голосом: — «Меркурий-4», «Меркурий-4», как слышите меня, как слышите меня? Я Рыба, прием.

И сквозь шорохи неспокойного, плотно забитого многоярусной облачностью неба услышал ответ:

— Рыба, Рыба, я «Меркурий-4», вас слышу. Докладываю: загорелась красная лампочка. Горючего мало. Совсем мало. Дайте мое место.

— Вас понял, «Меркурий-4». Сейчас даю.

Данные пеленгатора и данные локаторщиков совпали. «Меркурий-4» находился на высоте 8500 метров, шел на скорости 600 километров в час, и до аэродрома ему оставалось еще 13 минут полета.

Руководитель полетов передал летчику курс следования, сообщил расчетное время и насторожился. Он прекрасно знал: красная лампочка загорается в тот момент, когда в баках машины остается горючего всего на 10 минут. Лететь надо было тринадцать. Плюс время на посадку. Ко всему еще облака, многослойные, плотные, почти до земли.

— Рыба, Рыба, я «Меркурий-4», вас понял. Сохраняю обороты, перехожу в набор. Обеспечьте заход и свободную полосу.

— Обеспечу! — крикнул руководитель полетов и тут же передал: — Всем бортам, всем бортам, всем бортам! Я Рыба, освободите заход, освободите заход, ожидайте в резервных зонах. Сажаю «Меркурий-4».

У руководителя полетов лоб покрылся испариной. Локаторщики докладывали:

— «Меркурий-4» на высоте двенадцать тысяч пятьсот, подходит к дальнему приводу. Начал разворот.

Руководитель полетов посмотрел на секундомер и весь съежился.

Время исчезало катастрофически быстро. Но «Меркурий-4» все еще летел. Непонятно на чем, однако летел.

Локаторщики доложили:

— «Меркурий-4» вышел на посадочный. Высота пять тысяч метров.

И руководитель полетов не выдержал:

— «Меркурий-4», я Рыба, как дела?

— Дела? — Кажется, «Меркурий-4» усмехнулся. — Замечательные дела, кацо!

И вот он, стремительный, остроносый, словно гигантская стрела, выпущенная из невидимого лука, вырвался из облаков, прошелестел над бетонкой и покатился по земле.

Двигатель не работал.

Руководитель полетов распорядился:

— Буксирную машину на полосу, — и медленно вытер лицо.

Потом он спрашивал у Баркалая:

— О чем ты думал, когда полез на высоту?

Баркалая сморщил лоб и ответил:

— Больше всего я думал о том: правильный или неправильный график расхода горючего мы чертили в академии. Сойдется теория с практикой или не сойдется?

Оказывается, сошлась и очень даже точно.

— Двигатель сдох над ближним приводом. Но я имел запас высоты, так что все в порядке. — Помолчал и добавил: — Кто ж его ждал, такой ветер на высоте и всю дорогу в лоб. Ну, как назло. Раз в сто лет так бывает.

19

Диспетчерская полна народу. Нет, командиры кораблей не возмущены и не спорят: возмущаться и спорить бесполезно — запрет так запрет. Они просто ждут. Может быть, обстановка изменится, и тогда, чуточку поднажав, можно будет первым схватить «добро» на вылет. А пока они толкутся около стола диспетчера, прислушиваются к радиоразговорам, оценивают ситуацию. У каждого наготове полетный лист.

Над аэродромом солнце. Над аэродромом белесое, словно слинявшее небо, безветрие и духота. Даже трудно вообразить, что где-то рядом, всего в каких-нибудь ста пятидесяти километрах от точки вылета сатанеют грозы. Но в динамике диспетчерской рации то и дело раздаются сухие шорохи, треск и будто бы всплески — верное свидетельство недалекой электрической бури.

Входит еще один командир корабля. У него озабоченное лицо. У него усталые, покрасневшие глаза. Он идет прямо к столу диспетчера.

— Дронов. Командир ЛИ-2. У меня срочный груз на Веселое…

— Запрет всем бортам, товарищ Дронов…

— У меня полная машина однодневных инкубаторских цыплят…

— Люди ждут, товарищ Дронов…

— Люди могут перекусить в буфете. Цыплята орут — они голодные. Машина раскалилась… Экипаж замучился.

— Я понимаю, но запрет всем бортам…

— Соедините меня с начальником управления.

— Это бесполезно, товарищ Дронов.

— Соедините меня с начальником управления.

Диспетчер пожимает плечами. Все притихли. Дронов берет телефонную трубку.

— Докладывает командир ЛИ-2 пилот первого класса Дронов… — и дальше в коротких, требовательных выражениях он повторяет все, что уже известно читателю.

Пауза. У Дронова сосредоточенное лицо. Усталые глаза смотрят мимо диспетчера, не моргая, не щурясь. Наконец:

— Слушаюсь, товарищ начальник управления… Есть… Под личную ответственность… Есть… Вернусь… — первая улыбка. — Конечно, на рожон не полезу: у меня же дети, товарищ начальник.

Дронов протягивает полетный лист диспетчеру. И, получив «добро», быстро уходит к машине. Кто-то говорит ему вслед:

— Как же, этот вернется! Дожидайтесь!

— Срочный груз у него. Цыплята…

— А что? Не довезет, и вправду ведь передохнут…

20

— Мне доложили, товарищ Савченко, что вчера во время выполнения спецзадания в совхозе «Южный» у вас на борту находился посторонний. Это так?

— Не совсем, Александр Иванович. Мальчишку я действительно прокатил…

— Так что ж «не совсем»?

— Мальчишка целый месяц вертелся у нас на площадке. Горючее закачивал, машину драил, механику помогал, прямо из кожи вон лез. Хороший парнишка. В летчики собирается…

— Вы меня удивляете, Савченко. Пусть ваш мальчишка золотым будет, но это же нарушение, и притом грубое. Мы не детский сад, не кружок авиамоделистов, не клуб любителей летного дела. У нас свои задачи, свои обязанности и свои правила. Это вы понимаете?

— Понимаю, Александр Иванович. Но вы мальчишку не видели. Вот ручаюсь, если б только вы на него глянули, сами бы разрешили. Вихрастый, глазищи — во! Нос — кнопка. Ну, лет ему тринадцать, а все-все знает: и части самолета, и в устройстве движка разбирается. Такой дотошный. И работал ведь не день, не три, а целый месяц! Я и решил его премировать. Может быть, этот полет всю его жизнь определит…

— Романтикой занимаетесь. И еще базу подвести хотите. Не солидно и глупо. Полагал ограничиться замечанием, но боюсь, что замечания вам мало будет.

— За что ж замечание, Александр Иванович? План мы выполняем, в сроки укладываемся, летных нарушений у экипажа не было. Между прочим, я б мог вам и соврать, сказал бы, что никого не возил, и точка. Как бы вы доказали?..

— А у вас, оказывается, еще и такие мысли. Ну-ну-ну! Отстраняю от полетов сроком на десять суток. Подумайте. Хорошенько обо всем подумайте, Савченко!

— Так, Александр Иванович…

— Что — Александр Иванович? Что? Я принял решение. Потрудитесь исполнять…

Через двадцать минут.

— Можно?

— Входите!

— Здравствуйте, Александр Иванович. Нехорошо получается. За что это вы Виталия обидели? Ну, провез он мальчишку, ну, допустил, значит, уклонение. И сразу десять суток без полетов. Конечно, вы можете мне сказать: не твое дело. Я понимаю. Но мы-то с вами не мальчики, мы-то разобраться можем, Виталий как зверь работает…

— Вы совершенно правы, Борисов: это не ваше дело. Действительно, не ваше! И если каждый механик станет давать мне указания, касающиеся летной службы, у нас не работа будет, а сумасшедший дом.

— Александр Иванович, какие указания, что вы, ей-богу, говорите? Вы человек, я человек. Что ж мы, не можем, как взрослые люди…

— Решения отменять я не буду. Пусть ваш романтик Савченко посидит, и подумает, и поймет, что можно делать, а чего нельзя делать. У меня все.

— Эх, Александр Иванович!

Через десять минут.

— Привет, Саша!

— Привет!

— Чего это ты Савченко отстранил?

— Дурак он, вот и отстранил. Пацана на борт взял. Тот, видишь ли, в летчики собирается…

— И за это на десять суток?

— Не столько за это, а чтобы не молол ерунды: «Если б вы на мальчишку глянули, сами разрешили…» — Саша, а ты парнишку-то видел?

— На черта он мне? Не видел и видеть не хочу.

— Что-то ты нервный стал. Я тебе не начальник, но между нами, девочками, говоря, позволю заметить: отменил бы я это распоряжение, если б ты в моем подчинении был. Вот честное слово даю. Тебе ж план делать надо. А ты машину с работы снимаешь, хорошего летчика на прикол ставишь. Зря, Саша…

Еще через десять минут.

— Александр Иванович, разрешите?

— Мы, Александр Иванович, просить вас пришли…

— Ну, конечно, Савченко неправильно поступил. Это ясно…

— Только мы все вас просим, не надо его отстранять…

— Тем более сейчас работы столько. Лучше мы на него сами воздействуем.

— Хотите, на бюро продраим?

— Он и так уже все понял, Александр Иванович.

— Вы кто: летчики или адвокаты?

— Мы, конечно, летчики, Александр Иванович…

— Вот и идите и занимайтесь своим делом.

— Александр Иванович…

— Идите.

Еще через пять минут.

Товарищ командир, разрешите обратиться?

— А ты кто такой?

— Я? Это я. Это из-за меня все получилось. А Виталий Сергеевич совсем даже не виноват. Он и не видел, как я в самолет залез. Я в чехлы спрятался. Товарищ командир…

— Как тебя звать?

— Меня? Павлик меня звать.

— Очень хорошо. А зачем ты врешь, Павел?

— Так, товарищ командир…

— Ты же в летчики собираешься?

— Да-а. Собираюсь.

— И врешь? Не пойдет такое дела, Павел. Ничего не выйдет. Наша служба строгая. И еще наша служба правдивая. Это тоже запомни. А теперь ступай.

— Куда, товарищ командир?

— К Савченко своему ступай.

— Сказать, что вы разрешили? Да?

— Ступай к своему Савченко и переживай с ним вместе. До двадцать седьмого — десять суток. А потом мы подумаем, что с тобой делать.

— Значит, вы меня тоже на десять суток отстраняете?

— Иди, мы еще подумаем, я же ясно сказал.

— Есть, товарищ командир! — Павлик пулей вылетает из домика летной части.

Александр Иванович устало смотрит на часы и удивляется: прошел всего час, а ему кажется, что разговоры продолжаются по крайней мере уже вторые сутки.

Здесь я ставлю точку.

Это совершенно условный и совершенно произвольный конец главы. Ведь наука обыкновенная, веселая и грустная, как и всякая другая наука, не имеет и не может иметь настоящего конца.

Хочу верить, что «свидетельские показания», приведенные в этой главе, чему-то научат будущих командиров кораблей, над чем-то заставят задуматься.

Один старый, опытный летчик, большой специалист по обеспечению безопасности полетов (есть в авиации такая профессия!), писал несколько лет назад: «Для пилота средней квалификации полет в нормальных условиях не представляет особых трудностей. Но для того чтобы успешно справляться с трудностями, возникающими в условиях опасности, требуется большое мастерство, тренировка и способность к здравому смыслу».

Что такое мастерство, вероятно, ясно. И что такое тренировка — тоже ясно. А вот о «способности к здравому смыслу» хотелось бы сказать несколько слов. Это весьма деликатное моральное качество человека может быть и врожденным и благоприобретенным. Растить его кандидатом в летчики надо заранее, до поступления в училище. Способность к здравому смыслу всходит медленно, укореняется долго, зато с увеличением стажа несказанно усиливается. Вот поэтому чем раньше настоящий летчик будет тренироваться и контролировать себя «на здравый смысл», тем лучше и для него и для дела.

Кстати, как понимать слова «настоящий летчик»?

Лично я думаю, что настоящий летчик — это прежде всего надежный летчик.

Если человеку можно сказать: «Действуй сообразно обстановке», и оставаться уверенным, что он, перебрав сто возможных вариантов решения задачи, остановится на одном, действительно лучшем, значит этот летчик надежный.

Если человек способен пойти на риск, пусть даже очень большой, и может при этом логически доказать необходимость своего шага, а не станет ссылаться на «веление сердца», не будет повторять таких идиотских поговорок, как «трусы в карты не играют», значит этот летчик надежный.

Если человек, уважая инструкции и наставления, вместе с тем понимает, что «не может быть создано таких правил, которыми можно было бы заменить здравый рассудок, требующийся в каждом конкретном случае», и не только понимает это теоретически, но и действует сообразно, значит этот летчик надежный.

Ремеслу учат по школьным программам.

Здравым смыслом надо овладевать самостоятельно. Добывать его у жизни, впитывая готовые знания (готовые знания — прежде всего в книгах), заимствуя опыт товарищей, анализируя успехи коллег, дотошно оценивая промахи других (и свои тоже!), не беря на веру шаги предшественников, думая, думая, думая…

Быть настоящим летчиком — это значит изучать не только авиационный, но и вообще весь общечеловеческий опыт. Вот это и есть наука обыкновенная, веселая, грустная и… бесконечная.


Загрузка...