ЛАМБАДА В ФАРТУКЕ И ГИПСЕ Киноповесть

«Эпизод 1. Крупно: рука размешивает ложечкой в стакане белую жидкость, по виду напоминующую сметану. Передаёт стакан в женскую руку. Женщина подносит стакан к губам и по приказанию из-за кадра делает звучный глоток. Крупно: лицо мужчины с бородкой, он сосредоточенно глядит перед собой (на экран рентген-аппарата). В кадре негативное рентген-изображение женщины — пищевод, желудок — по пищеводу катится порция проглоченной «сметаны»: идёт рентгеноскопия желудка при помощи бариевой смеси. Мужчина с бородкой — герой фильма рентгенолог сельской больницы Рудомётов».

Дима Монькин, кудрявый, сидит на краешке стула, читает киносценарий. Говорит Калачову уважительно:

— Я тоже хочу сценарий написать. Я Маркеса люблю.

— Дело хорошее.

— А с чего начать? Вы не посоветуете?

Калачов молчит. Похоже, думает. Ему на вид лет сорок, он худ и лохмат, глядит тревожно.

Голос из коридора: «Ну мы едем или нет?».

Дима Монькин Калачову:

— А?

Тот:

— А?

Дима сызнова:

— Я говорю — хочу сценарий написать. Я Маркеса люблю.

— Ну?

— А с чего начать — не знаю.

— А для кого сценарий?

Дима открывает рот, потом понимает, что это ответ, и радуется: а-а.

Двухэтажный кирпичный дом купеческой замысловатости, старый, чёрный, страшный, с могильным провалом арки. К арке медленно, словно сопротивляясь судьбе, приближается старенький микроавтобус белой масти. Здесь всё чуждо его автомобильному разуму: и стены тоннеля, которые и не стены даже, а какая-то жуткая комбинация чёрных кирпичей, нарочно устроенная, чтобы обвалиться однажды на бедного старика и похоронить его навечно; и этот кошмарный уклон въезда во двор; и зловредная ступенька поперёк въезда; и мёртвый остов невезучего «газика» там, во дворе...

Из кабины микроавтобуса выпрыгивает Михалыч, фирменно джинсовый с головы до ног. Он хлопает дверцей и уверенным шагом спускается в подвальное помещение страшного дома, там — киностудия.

Киношный хлам по пути Михалыча: корявый пень, груда коробок из-под спирта «Ройал», скелет ёлочки с остатками новогодней мишуры, вертолётные колёса, человеческая нога (вблизи — пластмассовая), королевский бархат занавеса, газовый баллон с надписью «иприт», детская кроватка, наполненная проросшей картошкой. Направо — комната с Димой Монькиным и Калачовым. Михалыч, не замедляя шага, идёт дальше.

Телефон, забинтованный синей изолентой. Над телефоном Петя Денежкин и Лейбниц. Петя Денежкин, поджарый, в чёрной майке и джинсах, шипит Лейбницу:

— Убийца. Набери еще раз.

Лейбниц, в белой сорочке, лысый и в очках:

— Петя, не набирается, ну что я сделаю.

— Убийца. Лучше бы ты себе руку отрубил. Или ногу. Лучше бы ты повесился.

— Петя, ну давай завтра поедем.

— Ты соображаешь?! Каждый день —три миллиона!

— Петя, ну давай поедем сейчас, а по дороге позвоним.

— Куда? А если его нет?

Лейбниц пугается:

— Как? Вообще, в природе?

Входит Михалыч.

— Вы всё о природе, а караул, между прочим, устал. — Садится. — Ну что, не отзывается? Так может, не поедем? А?

Все задумываются. Михалыч в джинсовой паре, операторской кепке и со значком Союза кинематографистов на груди.

— Широкоугольник взял? — тихо спрашивает его Петя Денежкин.

— Обижаешь, начальник.

—Ладно, едем.

Михалыч переглядывается с Лейбницем. Все встают разом.

«ЕрАЗ» — микроавтобус Ереванского автозавода, Михалыч любя зовёт его «армяном». «Армян» только снаружи маленький, а внутри он огромен, как «боинг». В нём помещается: большая кинокамера «Кинор», малая кинокамера «Конвас», чемодан с оптикой, аккумуляторная батарея, деревянный штатив,

четыре «яуфа» — круглых контейнера с киноплёнкой,

осветительные приборы — «бэбики»,

штативы к ним,

электрический кабель,

портфель с инструментами,

еще три «яуфа» с киноплёнкой — про запас,

чемодан с магнтофоном «Ритм-Репортёр» и плёнкой к нему,

чемодан с микрофонами,

кухонная электроплита на две конфорки,

коробка с утварью,

коробка спирта «Ройал»,

ящик вина «Изабелла»,

ящик картошки,

канистра бензина (сено «армяну»), запасное колесо, самовар электрический, канистра с питьевой водой,

Петин спиннинг, волейбольный мячик,

афиши, буклеты, кассеты, значки, другие подарки туземцам, шампуры в чехле, транспарант «КИНОСЪЁМОЧНАЯ», пять сумок личных вещей,

пять человек команды: Петя Денежкин, Михалыч, Лейбниц и Калачов — четверо. Значит — четверо. Чья это сумка?

Хлопают дверцами и трогаются в путь, а несчастного Монь-кина опять, как и в прошлый раз, оставляют на телефоне.

«Эпизод 2. Общий план: коридор сельской больницы, очередь в рентген-кабинет. Обшарпанные стены, приглушённый разговор. Идёт приём больных, больные — сплошь люмпены, персонал с ними бесцеремонен. Детали кабинета: свинцовая перчатка, свинцовый фартук —для защиты врача от излучения, снимки кистей, ступней и рёбер сушатся в ряд. Обращения медсестры к герою: «Доктор... Эдуард Филиппович...» — образ героя безукоризнен. Он терпелив и лоялен, крупные планы невозмутимого лица накладываются на перебранку персонала с больными пьянчугами — те ещё не «просохли» и переломов своих не чувствуют. Реплика Рудомётова: «Сегодня понедельник —

день рёбер». На стене кабинета — женский портрет».

Первым делом киногруппа едет пить пиво в Семени-хино. Там же берут пятого — второго. В смысле: пятого члена команды — второго кинооператора по фамилии Власов; он уже заждался и начал нервничать. Власов — крупный, осанистый мужчина, он курит, как пьёт, — прогнувшись.

— Познакомься, кстати, — говорит ему Петя Денежкин, влезая в машину. — Это Калачов — наш сценарист и звукооператор по совместительству.

— Где? A-а, очень приятно.

— Наш язык и уши, так сказать, — продолжает Петя Денежкин, удобно устраиваясь и начиная млеть от выпитого. — Так: язык — есть, уши — есть, два глаза — на месте. Лейбниц, ты будешь — нос. Держи его по ветру.

— Петя, а ты у нас — кто?

— Я? Ммм...

Компания оскорбительно гогочет.

— Ни слова, господа офицеры! — кричит Петя Денежкин. — Я — ваша ум, честь и совесть!

Снова гогот.

— Я с вами только до двадцать пятого, — сердито подаёт голос Михалыч. Он за рулём, ему пиво нельзя, он молчит и злится.

— Это почему?!

— У меня съёмка «Кудели».

— Вот блин! Какого хрена! — кричит Денежкин. — Никаких «Куделей» — контракт есть контракт! Михалыч! Ты джентльмен или хвост собачий?

Михалыч отчасти удовлетворён. Бормочет примирительно:

— Увидим.

За окошком плывет степь, табачные поля, ряд пирамидальных тополей в знойном мареве лета.

Остановка в Старотитаровке. Плетни, виноград, чучхе-ла, гипсовый Ленин перед коммерческим банком, обочины дорог усыпаны абрикосами. Огромный чёрный ворон сидит на кабинке туалета. Завидев ворона, Петя Денежкин подсылает к нему Власова с «Конвасом». Массивный Власов крадётся, смешно отставив зад, целит кинокамерой из-за плетня. Петя зверским шёпотом зовёт Калачова, чтобы тот записал на магнитофон крики птицы, но чёртов звуковик его не слышит. Вот так всегда: звуковик не слышит, оператор не видит, режиссёру всё только нравится — фильма нет. Вот так и работаем, плюётся Петя. Ворон, конечно, не дался, улетел.

Из банка возвращается Лейбниц, с важным видом выдаёт каждому аванс. Компания гурьбой идёт в универмаг. Обнаруживают там удивительно низкие, ещё доперестроечные цены на жидкость для чистки канализации под названием «Эльф», победитовые свёрла и польские презервативы. Каждый покупает себе флакон «Эльфа», сверло и презерватив.

— Плохая примета, — озабоченно качает головой Власов: — Как презерватив купишь — так сглазишь.

Калачов вместо жидкости для чистки канализации купил себе ботинки. Дешёвые, но вполне пригодные, подрезал только сбоку немного, чтобы не тёрли, и пошёл. Старые выбросил — повеселел.

— Калачов.

— Что, Петя?

— Завтра съёмка, а сценария-то — нет.

— Как нет? — меняется в лице Калачов.

— Нет сценария. Конфликт нужен. Нет конфликта.

Расстроенный Калачов садится рядом с Денежки-

ным под каштан, начинает думать вслух:

— Так. Конфликт. Столкновение. Полярные стихии. О! Стихи! Пусть он пишет стихи!

Для камеры картины лучше.

— Или картины. Тогда с одной стороны будет творчество, а с другой...

— Пусть он будет карлик, — говорит Петя Денежкин сурово. — Художник карлик.

«...На стене кабинета картина — женский портрет яркими красками в манере народного примитива.

Эпизод 3. Отъезд камеры: женских портретов множество, навалом, — это уже мастерская художника. Эдуард Филиппович Рудомётов, оказывается, — художник, он пишет сейчас обнажённую натуру. Перед ниммодель, в ней можно узнать медсестру районной больницы. Модель капризничает, не хочет раздеваться, Рудомётов (всё крупные планы) потчует её вином, осыпает экспромтами, он галантен, остроумен, он в ударе — но женщина не может преодолеть в себе какой-то барьер и вскоре покидает мастерскую художника. Художник остаётся один. Отъезд камеры — оказывается, он плешив, горбат и потрясающе мал ростом.

Эпизод 4. Он варит себе какао. Это его реакция на неудачу. Он не хнычет, не курит на диване (Рудомётов вообще не курит), не проклинает судьбу за своё уродство — он делает простое привычное дело. Лицо его отчуждённо, он двигается по своей захламлённой мастерской, как сомнамбула, часто зевая в глубокой задумчивости. Переживания его скрыты, и зрителю даётся полная свобода воображения. Поначалу зритель приходит в себя от шока, вызванного открытием внешности Рудомётова, и отдыхает в тишине от обилия слов предыдущего эпизода. Только после этого он будет в состоянии оценить пронзительное одиночество маленького человека, затем — его самообладание и жизненную силу, и наконец — магический источник его силы. Ибо Рудомётов — маг. Его действия просты только для обычных людей, для горбуна они — ритуал. Вот горбун варит какао (жуть!). Вот достаёт что-то сверху, ловко вскарабкавшись на стеллаж (огромное количество старинных книг); вот подпрыгивает к выключателю (сальное пятно вокруг и ниже выключателя); вот он ворочает рамы с холстами. Вот наконец он погружается в свою живопись. Постепенно возбуждается, входит в экстаз — машет кистью, вытирает её под мышкой, спешит, — и зритель начинает догадываться, что никакой он не художник, аколдун, и «картины» его — это цветные заклинания реальности».

— Литература! — Петя Денежкин презрительно возвращает Калачову исписанные листы, но тут же забирает их обратно. — Ты мне покажи его, покажи! Где он? Я его не вижу!

«Зрителю неизбежно бросается в глаза, что гигантские для роста Рудомётова предметы им не освоены и не могут быть им освоены никогда. Он в квартире чужой — ловкий маленький тролль. На общих планах его возня среди отчуждённых предметов жутковата. При переходе на крупный план, когда он задумывается, закинув голову и касаясь взъерошенным затылком горба, он трогателен».

Выжженная солнцем равнина, поросшая мелкими, пыльными колючками. Расплавленное шоссе, по нему плывёт в мареве по самую крышу белый микроавтобус с пластырем под глазом: «КИНОСЪЁМОЧНАЯ».

За рулём — Михалыч. Тормозит.

— Всё, приехали.

— Заклинило?

— Нет ещё. Но через три метра заклинит.

Выползают по одному — все в плавках, вялые, грязные, — садятся на корточки в тень «армяна». Бесполезно: от асфальта жар тот же, нет спасения.

ВЛАСОВ (тусклым голосом). Где мы?

МИХАЛЫЧ. В Африке. Я сказал — я с вами до двадцать пятого: у меня — «Кудель».

ЛЕЙБНИЦ. А может, лучше позвонить по телефону куда-нибудь?

ВЛАСОВ. Спятил.

МИХАЛЫЧ. У тебя воды не осталось, Лёха? А в термосе?

ПЕТЯ ДЕНЕЖКИН. Калачов.

КАЛАЧОВ. А?

ПЕТЯ ДЕНЕЖКИН. Ты не знаешь, почему мы здесь?

КАЛАЧОВ. Ты же сам сказал: надо море.

ПЕТЯ ДЕНЕЖКИН. Твоимать. И где оно?

КАЛАЧОВ. Там. И там. Здесь два моря — Аральское и Чёрное. Петя, в чём дело, ты мне вообще Венецию заказывал — забыл?

ВЛАСОВ. «Изабелла» еще осталась?

ПЕТЯ ДЕНЕЖКИН. Я вообще-то думал, что этот хрен будет проживать где-нибудь в средней полосе. Спиннинг взял.

КАЛАЧОВ. Здесь двенадцать километров до станицы Фанагорийской. Там кефаль. Помидоры — вот такие. Чача. Селянки. Раскопки древнегреческие.

ПЕТЯ ДЕНЕЖКИН. А Рудомётов у нас — кто? Археолог?

ЛЕЙБНИЦ. Рентгенолог.

КАЛАЧОВ. Можно переквалифицировать.

МИХАЛЫЧ (раздражённо). Мне, конечно, наплевать

— но всё это делается заранее!

ВЛАСОВ. Вот именно.

МИХАЛЫЧ. Поиски жанра, бля.

ЛЕЙБНИЦ. А я, кстати, говорил — рано едем.

ПЕТЯ ДЕНЕЖКИН. Калачов.

КАЛАЧОВ. Что?

ПЕТЯ ДЕНЕЖКИН. Лучше бы ты отрубил себе руку.

«Эпизод 5. Панорама заснеженной натуры средней полосы России. В чистом поле — занесённый наполовину деревянный дебаркадер с крашеными полуколоннами в стиле пролетарского классицизма. На дебаркадере под баграми сидит маленький горбатый художник Рудомётов. Смотрит вдаль. Ест снег».

— А тут — гармошка, свист и топот! — вмешивается Петя Денежкин. — Срочно наступает лето, река размораживается, на реке —лодки с парочками. И сквозь них, как ледокол, плывёт эээ... военный катер!

— А на нём — Рудомётов в пиратском наряде, — форсирует неожиданную идею Калачов, — и с саблями в руках! С огромными саблями!

— Ну да, и с полыми актрисами — как всегда, — иронически фыркает Власов.

— Кета™, да! На баке—кордебалет варьете с плюмажами!

— Варьете нас разорит, — суётся с дёгтем счетовод Лейбниц. Его не слушают.

— Гарсон во фраке пробирается с золотым псдносиком. На подносике шампанское в хруслалях...

— Лучше — спирт «Рояль» в эмалированных кружках.

—Шампанское, сигары...

—Сигары! Сигары! Записывай, Лейбниц! Пошёл сценарий!

«Эпизод 6. Сигары. Морские фуражки. Плюмаж, актрисы. Советское шампанское. Спирт «Ройял». Гармошка. Гармонист без зубов. Пиротехника. Рация. Флажки разноцветные. Гирлянды цветов. Гигантские плакаты «Водная феерия» с жирными русалками. Местные жители — восторг. Шашки, шахматы, греко-римская борьба, гиревики, ВИА, пончики, самовары, кокошники, Петрушка (Макс), учёный медведь, селянки, спонсоры, гаишники, День кино — творческая встреча населения с кинорежиссёром Петром Алексеевичем Денежкиным, лауреатом международных фестивалей в номинации неигрового кино».

— Имею право!

Оживлённый разговор на фоне роскошного заката. Из двух спорящих виден и слышен только один — Петя Денежкин. Его оппонент загорожен «ЕрАЗом». Театр теней — Петин силуэт спорит с силуэтом микроавтобуса:

— Неигровое кино — субъективная кинодокументалистика! Субъективная! Я художник, а не регистратор: имею право сгущать краски. Спрессовывать время. Трансформировать пространство. Организовывать ситуацию, чёрт побери! Жульничать, да! Главное, чтобы никто этого не заметил.

Оппонент молчит. Закат полыхает. Петин силуэт злится:

— Кино —это иллюзия, ты забыл? Иллюзион, и ничего больше! Хочу и буду! И никто мне не запретит, ещё премию дадут.

Со знойными степями покончено. Сельский пейзаж средней полосы России, вид с горки. Вдали синяя река, вблизи старый деревянный зерноток с башенкой, вокруг него — будто взрывом разбросанные части сельскохозяйственных машин. По шоссе к селу катится белый микроавтобус, упорно именуемый в женском роде — «КИНОСЪЁМОЧНАЯ». В боковом окошке микроавтобуса чьи-то весёлые физиономии; озорники дружно крестятся на зерноток, как на церковь.

Муравьиная тропа проходит по порогу распахнутой двери. Муравьи бегут не дальше, не ближе — а по самому порогу от косяка до косяка и далее, в траву, они бегут двумя встречными потоками, перемешиваясь, сталкиваясь. Муравьи встревожены: над ними проходит людская тропа — огромные башмаки перешагивают через Муравьёв, но иногда наступают, и тогда — море крови, десятки увечных, жалкие угрозы небу оставшихся бойцов...

Потрясённый их трагедией Калачов сидит на корточках возле двери сельской гостиницы, свесив голову к порогу. Мимо него Михалыч и Власов в неодобрительном молчании таскают аппаратуру и пожитки из машины в гостиницу.

Затащив всё и заняв египетскими пирамидами два четырёхместных номера, Михалыч и Власов падают на койки и несколько минут лежат без движения. Затем Власов подаёт голос:

— Ну что, Михал Михалыч, — тощаковую?

После непродолжительного раздумья Михалыч отвечает в тон:

— А я бы, знаете, Константин Терентьевич, сопротивляться бы не стал.

Власов пружинисто вскакивает с постели, вытягивает из-под кучи вещей бутылку «Изабеллы», пару стаканов располагает на чемодане между койками и наливает вино: в каждый стакан на две трети. Выпивают молча, с наслаждением.

После этого Власов немедленно закуривает, а Михалыч задумчиво хрустит маковой сушкой.

— Лепота.

— Так вот и я о том же.

В номер влетает Петя Денежкин. Он драматически восклицает:

— Дождь! — и падает на койку, сражённый бездарностью небесной канцелярии. — Это будет моя худшая фильма.

Сочувственное молчание.

— Винца не желаете, гражданин начальник? — осторожно предлагает Пете Михалыч.

Тот неожиданно соглашается. Появляется третий стакан.

Потом появляется четвёртый: возвращается с бумагами Лейбниц, у него мокрая от дождя лысина.

Потом появляется вторая бутылка.

Потом — третья: возвращается с головы до ног мокрый Калачов. Он тащит обрубок дерева, отдалённо напоминающий женский торс, и радостно кричит:

— Тут рядом река!

Все наскоро чокаются, пьют, бегут купаться под дождём. Песня восторга толчками, как гигантская водомерка, скользит над взъерошенной водой:

— Солнце всхо-всхо-всходит И захо-хо-ходит...

Из небытия зловеще выплывает голубой дебаркадер с белыми деревянними полуколоннами в стиле пролетарского классицизма.

Крашеная синим стена гостиничного номера. Посередине стены — серое цементное пятно в виде африканского континента с бегущим по экватору тараканом. Накурено.

Заплетающиеся слова:

— Пусто, батенька, пусто. Ноль.

— Как это пусто? Какой такой ноль?

— А вот такой ноль — круглый. Баранка, значит, сушка. Сушку видишь? Ам — и нет сушки, пусто. Нет героя, батенька, нету.

— Как это нет? Я его чуствую. Чу! Вот он уже ноги вытирает.

— Не знаю, что он там вытирает. Нет ге-ро-я! Нету!

Нет фильма.

— Как это нет?! — Калачов возмущённо вскидывается: он лежит головой на коленях рыжей девицы позднего комсомольского возраста. — Столько превращений: этот... рентгенолог! художник! горбун!! колдун!!! Скажи ему! — апеллирует он к девице.

— Тише, тише, — девица цепкими лапками возвращает Калачова на место.

— Давайте в бутылочку, чё вы как эти-то! — кричит вторая гостья, вся в пуделяшках. Она сидит в обнимку с растерзанным Петей Денежкиным и курит сигарету без фильтра. Петя строит ей рожу и сложным движением поворачивает голову обратно к Калачову. Находит его глазами и повторяет:

— Нету. Фильма. Это телепередача, дядя. Конфликт, конфли-икт — где? Пусть ему морду побьют.

— Кому?

— Рудомётову.

— Он же карлик!

— Во-от. Из ревности. Он сексуальный маньяк.

— Это перебор.

— Ты жизни не знаешь, дядя. Ещё в писатели записался. Все карлики — сексуальные маньяки. И всех бьют. Пусть ему руку сломают.

— Так вы мафия что ли? — гнусаво пищит Петина девица. — Обожаю мафию.

Калачов протестующе вырывается из комсомольских объятий, направляется к двери, вслед ему летят штаны.

За всеми окнами, куда ни сунься, — дождь.

В соседнем номере щекой на столе лежит, посвечивая лысиной, пьяный Лейбниц — без очков неузнаваемый.

— Лысый, вставай! — командует он Власову.

Власов, сидя на койке, киснет от смеха: лысый в комнате только один — Лейбниц. Получается, Лейбниц командует сам себе.

— Лысый козёл! — злобится на Власова пьяный Лейбниц. — Баран. Чикатило. Очкастый негр.

Входит расстроенный Калачов. Без спросу берёт чьи-то сигареты, закуривает, садится напротив Власова со словами:

— Достал меня Деньгович.

— Это он умеет, — зевает Власов.

— Еще один лысый козёл, — сообщает Лейбниц. Калачов, как ужаленный, разворачивается к Лейбницу, глядит на него секунду, потом ухмыляется: а, это пьяный Лейбниц.

Калачов шепчет Власову про Петю, округляя глаза:

— Он уже руку сломал герою.

— Это он умеет.

— Зачем?!

— О-хо-хо, — не то вздыхает, не то зевает Власов. Он курит сидя, развернув плечи, сигарету подносит ко рту не напрямик, а по космической параболе.

— Нет, зачем так грубо?! Грубо-то зачем?! Не понимаю.

— Ты —как Паниковский, ей-богу.

Калачов качает головой:

— Мы творим уродов. Мы творим уродов.

— Меня мучит другой вопрос, — скребёт щёку Власов.

— Ты не знаешь, Калачов, чьи это туфли?

— И ничем даже не компенсируем, — гнёт свое Калачов. — Ты понимаешь, кто мы после этого?

— Представляешь, — удивляется Власов, — Спускаю ноги с постели — дамские туфли. Откуда? Дамы вроде не было. Или была?

— Это твои вожделения выпали в осадок, — ехидничает из-за стола пьяный Лейбниц.

— Неужели тебе всё равно?! — не отстает от Власова Калачов.

— Да, мне всё равно. — Власов невозмутим. — Мне скажут: туда фотографируй — буду туда фотографировать. Мне дочке платьице надо на день рожденья купить. У меня дочка куклу Барби просит.

Входит Петя Денежкин, запирает за собой дверь на ключ. С той стороны умоляющие рывки — Петя тоненько смеётся. Подходит к столу. Трогает Лейбница:

— Жив? Коньяк есть?

Лейбниц ему дерзко:

— Лысым не отпускаем.

Петя:

— Напился, лохматый. — С опаской нюхает «Ройал».

— Почему коньяка нет? — Выпивает, хрипит: — Лейбниц, убийца! Лучше бы ты повесился. — Садится, обнимает Лейбница: — Знаешь, какая твоя проблема, Лейбниц? Ты слишком честный. Ты не Лейбниц даже, ты — Кукушкин. Я так и буду тебя звать — Кукушкин. Почему коньяка нет, Кукушкин? Потому, что ты не воруешь, Кукушкин. А ты воруй! Но чтоб коньяк — был!

— Петя, — укоризненно, с восточным акцентом начинает Калачов. —Ты маленький был? У тебя папа-мама был? Ты почему такой злой, Петя?

— Это что? Это наезд?

— Ты зачем герою руку сломал? Зачем его горбатым сделал?

— Все ясно. Ты уволен! Все уволены!

— Мы творим уродов, — бросив акцент, мрачно заявляет Калачов.

Петя Денежкин задумывается.

— Сейчас ты мне про карму будешь вкручивать политграмоту... знаю я тебя... Это не мы, это жизнь творит! А мы её, блин, отражаем. Мы — зеркало русской елдорай-ской революции! Неигровое кино из всех искусств является честнейшим! Потому, что ничего не надо выдумывать. Потому, что всё равно страшнее жизни ничего не выдумаешь.

— Девкам иди рассказывай про зеркало, — грубит Калачов. — Ты вожделения свои отражаешь, а не жизнь. Населяешь мир своими монстрами и ещё нас в это дело втягиваешь. Ты сатаноид!

— Ну всё! Хватит! Никто тебя больше не втягивает! Мотай отсюда! Где твои вещички?

Власов:

— Чё вы тут разорались. Идите вон на улицу.

Но Калачова понесло. Он разворачивает стволы на Власова:

— А ты — оператор — живешь зажмурившись! Все над тобой режиссёры! Барби, кстати, — это тоже сатанизм! Блеф! Опиум! Насос для выкачивания денег из твоего кармана!

Власов, грозно:

— Ты Барби не трогай. У моей дочки и так ничего нет, кроме мечты. Так что ты, учитель, заткнись лучше, а то ударю.

Лейбниц:

— Я же говорил — все козлы.

Тьма. Голос Пети Денежкина во тьме:

— Господа алкоголики, подъём! Через двадцать минут — съёмка!

Вспыхивает утро. Падают стены гостиничного номера, обнажается интерьер с койками, чемоданами и мусором — всё заливает солнечный свет и свежий воздух. Ночной срам виден всему миру. Пряча лица, киношники подбирают одежду, Михалыч, сидя на койке, с недоумением рассматривает бильярдный кий, накрепко зажатый у него в руке.

— Так... — что-то вспоминает. — Так... Ага...

— Ё-моё, — Власов, опухший и взъерошенный, натягивает брюки. — Ремень лопнул... Вот вчера спирту напился — аж ремень лопнул.

— Господа, — треснутым голосом молвит Лейбниц.

— У меня есть эксклюзивная мечта — опохмелиться.

— Щас тя Деньгович опохмелит.

Стены помещения восстанавливаются в парусиновом варианте —белыми, пересечёнными солнцем, приятно колышущимися от ветерка. Внутри уже чисто, уютно, Лейбниц тащит самовар. Михалыч что-то режет, Власов жует, Калачов с виновато прижатыми ушами из-за стола еле виден.

Бравурная духовая музыка. К крыльцу с муравьиной тропой подползает, раздвигая листву, гигантский сверкающий автобус, из него выпрыгивает Макс — шустрый малый в рубахе-«расписухе» и маленькой нахимовской фуражке на темени. Он не умолкает ни на минуту:

— Так: девочки, становись, смирно, вольно, можно оправиться и закурить: оправиться туда, закурить сюда — прошу не путать! О соле, о соле мио! Се грандотель, се грааандотеель!

Автобус сочится народом: выпрыгивают и немедленно закуривают актрисы в бикини; счастливый Дима Монь-кин тычется туда и сюда со стопкой разноцветных флажков; бородатые Петины гости из города вытаскивают коробки шампанского, сигары, удочки, ласты, маски, шезлонги, надувные матрацы; блаженно щурясь, сходит спонсор с пейджером, следом — его пышноволосая жена и две дочки в миленьких шляпках; разбредаются приехавшие на съемку фоторепортеры областных газет; подоспевший редактор местной многотиражки приглашает Петю Денеж-кина вечером «на щуку». «Ловить?» — свысока уточняет Петя. «Нет, есть», — редактор жестами, как иностранцу, показывает Пете, что щука уже поймана и нафарширована. Петя в режиссёрской робе, меченой Барселоной, с козырьком на лбу и рацией через плечо вид имеет геройский.

Гомон и суета нарастают. Макс уже пляшет «яблочко», девчонки что-то пьют, Лейбниц бегает, как угорелый, все утрясая и улаживая.

А на той стороне реки — тишина, кузнечики. На той стороне реки сидит в засаде Калачов. Теперь он звукооператор. Перед ним маленький катушечный магнитофон, на голове —большие наушники, в руках — странная штука, похожая на гранатомёт, — микрофон с ветрозащитой. Калачов не один: неподалеку жуёт травинку Михалыч в обнимку с большой кинокамерой «Кинор» на треноге.

Рация на бедре Михалыча шкварчит голосом Пети Денежкина:

— «Берег», «Берег», я «Катер», как меня слышно? Приём.

—«Катер», слышу тебя хорошо. Приём,—отвечает Михалыч.

— «Берег», сейчас мы идём вверх по течению метров сто, разворачиваемся, врубаем музыку, дымы, моторы — жарим мимо вас. С тебя, Михалыч, общий план на фоне села. Как понял? Приём.

— Понял — общий план на фоне села на обратном ходе.

— Михалыч! — шипит со своего поста Калачов. — Михалыч! Скажи ему, что его голос в микрофон попадает. Пусть помолчит.

— Петя, тут Калачову твой голос мешает. Приём.

В ответ раздается такой мат, что мембрана рации залипает и лишь пищит и тренькает, не в силах передать всей Петиной экспрессии. Калачов никнет, Михалыч трясётся от хохота.

Рация выключена.

Арендованный у военных катер увешан флажками и плакатами, разрисован весь, от топа до ватерлинии, яркими звёздами, стрелами, рыбами и вражескими буквами, он сдан, осквернён и обесчещен, но ко дну не идет — он не «Варяг», нет, он не «Варяг» — ноя сиреной, послушно отваливает от деревянной пристани и во всём этом диком клоунском наряде да с полуголыми штатскими на борту дефилирует мимо села. Заливает волной берег и злорадничает втихомолку.

Вот катер проходит сто метров вверх по реке, там разворачивается и теперь чешет вниз, стреляя во все стороны сигнальными ракетами, дымя цветными дымами, брызжа шутихами. Вот он проходит вблизи — на палубе тарарам: верещит гармошка, девки пляшут, скачут бородатые гости, на баке орёт стихи маленький головастый Рудомётов, трубит в горн Макс, спонсор, разгорячась, стреляет из пистолета в небо. «Алё! Стой!» — кричит им с берега Михалыч; его никто не слышит.

— «Берег», «Берег», как снято? Приём, — вскоре включается рация.

— Да как — брак: перфорацию порубило, — сердито жалуется Михалыч.

— Твоимать. Ладно, второй дубль.

Второй дубль. Катер в молчании проходит вверх (на палубе сосредоточенно разливают), разворачивается. И тут в тыл к Калачову, нацелившему свой микрофон на объект и затаившему дыхание, заходит какой-то чумазый деревенский пацан несомненно дебильной наружности. Парень движется напрямик, не разбирая пути, тянет вперёд руки. Добравшись до Калачова, хватает его за рукав и произносит громко и радостно: «Папа!» — Калачов роняет микрофон и дико смотрит на пацана. Тот в совершенном восторге оглядывает его амуницию: магнитофон, наушники, сетчатую трубу микрофона — и шевелит пальцами, не зная, что цапнуть в первую очередь. «Дай!» — требует он и каким-то образом хватает всё сразу одновременно. Завязывается борьба. Михалыч обалдело замирает, забыв про камеру, и когда рация Петиным голосом требует доклада — чертыхается и вопит:

— Брак по звуку! Третий дубль давай!

Рация снова пищит и тренькает. Мапьчик-дебил исчезает, как похмельный кошмар, Калачов трясущимися руками восстанавливает аппаратуру. Катер заходит на третий дубль. Но это, конечно, уже не то. Выдохлись дымовые шашки, кончились ракеты, девицы окосели и устроили на палубе свалку. Рудомётов в фуражке Макса барахтается среди них и, как тот пацан, умудряется лапать всех сразу. Макс охрип, горн утопили, спонсор вымазал белые штаны о трос.

— Всё отлично! — кричит Петя Денежкин, спрыгивая с катера на пристань. — Крупные планы — потрясающие. Чарку Власову!

Власов гордо выносит свою вторую камеру с корабля на берег. Вот поди ж ты: снято.

«Эпизод 7. Судебное заседание. За барьером под присмотром милиционераскучный рыжий парень по фамилии Радостев. На трибуне перед судьёйпотерпевший Рудомётов — маленький, горбатый, он стоит на ящике из-под кинокамеры, левая рука в гипсе, держится независимо. Судьяженщина: мантия, строгий вид, волосы кольцами от бигуди. Перед нею — явно киношный микрофон, провод уходит за кадр.

СУДЬЯ. Слушаются показания потерпевшего.

РУДОМЁТОВ. Ну чё, зашел я после работы в пивбар, взял две кружки пива, а там этот — Радостев выступает. В смысле: он уже подшофе и разговаривает, значит. Ну, я сел в сторонку, а Радостев ко мне подходит и деньги за икону требует. А у меня денег нет...

СУДЬЯ. Что за икона, поясните.

РУДОМЁТОВ. Да он мне в том году принёс икону, за бутылку, я же художник — они все, алкоголики, мне иконы носят и книги строгановские: ну выпить-то охота, чё. Я ему бутылку поставилтогда, сразу же, хотя иконы и не просил никогда, — а нынче он опять. Услышал где-то, будто иконы дорогие. Я ему: забери, говорю, свою икону обратно. А ему не икону надо. Он говорит: тебя в кино снимают, миллион заплатили. А кто мне платил?! Никто мне не платил! Чё, дурак что ли, — это я ему говорю. Я думал, ему денег надо, а ему и не денег надо. Я думал, может, просто так, скандалит, — тихо, говорю, я сейчас уйду. А у него, оказывается, ко мне классовая ненависть — он берёт кресло...

СУДЬЯ. Что за классовая ненависть, поясните.

РУДОМЁТОВ. Так я же художник, чё тут непонятного. Они все меня ненавидят. Я как белая ворона. Я всегда жертва. Я жертва по жизни — это видно невооружённым глазом за километр. А где жертва, там и палач. Ну вот. Полный комплект теперь. К тому же у него вольты подозрительности на почве пьянства, сцены ревности: он свою жену по селу гонял — это все видели.

СУДЬЯ (в изумлении теряет такт). Ревности? К вам?!

РУДОМЁТОВ (как ни в чём не бывало). Ко мне, а к кому ещё. Он же думал, что его жена на корабле со мной плавала, что там вообще всё село плавало, кроме него, разумеется, он в своем пивбаре всё пропустил.

СУДЬЯ. Так. Так. Ладно. И что: вот Радостев берёт кресло...

РУДОМЁТОВ. Ну и кинул его в меня, чё. У меня звёзды из глаз. Калеку, говорю, бьёшь, фашист. Он берёт другое кресло и — меня ловить. А я маленький — проскочил под ним и побежал по улице, как заяц. Прямо в больницу. Я в больнице работаю. Вот — гипс.

В зале уважительная тишина: вершится правосудие. Публика в плащах и ватниках. За окном — серый ноябрь».

На фиг ноябрь. Обратно лето.

Дивный вид села с высоты птичьего полета. Парашютисты приземляются на пустыре у реки. Один из них — Михалыч с малой кинокамерой «Конвас» на груди. «Чарку Михалычу!» — голос Пети Денежкина. Всеобщее ликование: лето, праздник. Всё село на берегу. У голубого дебаркадера — большой военный катер на привязи, по нему лазят деревенские мальчишки — скачут, кривляются, обрывают флажки. На спуске к реке —транспарант, с изнанки читается: «ШИНИФ». К нему бежит добрый молодец, рвёт грудью ленточку, следом бежит ещё один, а там — ещё и ещё. Вопят болельщики.

Рассредоточившись, киногруппа снимает жанр в две камеры. Калачов бродит с микрофонным штативом наперевес — пишет звук. Вот духовой оркестр играет с подъёмом нечто военно-латиноамериканское, на помосте девочки в коротеньких расфуфыренных юбочках с большим чувством исполняют танец освобождённых россиян — «ламбаду». Танцуют без мальчиков, мальчиков нет, все мальчики — на военном катере. Девочки извиваются по-хорошему, спортивно, кроме одной, самой рослой, — она как-то не замечает, что уже выросла, — делает то же самое, что подружки, и простодушно радуется всё возрастающему вниманию мужиков к их танцевальному коллективу. Мужики выстроились в ряд перед сценой и застыли в молчании, у каждого в правой руке — бутылка пива.

На волейбольной площадке — выставка Рудомётова, к сетке прицеплены холсты в рамах. По площадке, как по ярмарке, движутся нарядные селянки, на цветистых холстах местного живописца ищут знакомые физиономии; находят и шумно радуются. Такой аттракцион. «Уважаемые односельчане! — Лариска из клуба вещает по радио. — Кто хочет покататься на самолёте, идите на стадион. А в пять часов на заливе будет заплыв. Заплыв! Мужчины, берегите силы!». Парни отзываются дружным рёвом. На помосте Макс с большим успехом пародирует Горбачёва: «Товарищи, я категорически заявляю. И там вот это вот, и тут. Переструйке нет артельнативы, как это некоторые подбрасывают, вот».

Сельское начальство сдержанно улыбается. Оно степенно беседует с кинорежиссёром Денежкиным о культуре.

Подбегает Лариска, заговорщически зовёт в клуб.

Здание клуба тревожно знакомо, оно что-то напоминает — дебаркадер! Тот же голубой цвет, тот же ложноклассический стиль: накладные пилястры в два яруса, портики, фронтоны, деревянные колонны с капителями и кри-венько нарисованными белой краской каннелюрами. Клуб

— это выползший на берег и сильно раздувшийся дебаркадер. Кажется, он тащит за собой перевёрнутый и вымазанный в глине катер — так реален и убедителен в яростном сиянии дня его вид. Что-то происходит с пространством. Фантастическая греко-римская базилика посреди русского села никому не кажется кошмаром, но поскольку вместе они существовать не могут, то село уступает, обращается в мираж, в картины Рудомётова. Торжественно наступает Дебаркадер — везде.

Нутрь его.

Там, в боковом нефе, накрыты разномастные столы, на столах: пироги, солёности, разнообразные холодные закуски — именуемые все как одна «салатом», снова пироги, морсы в кувшинах, дешёвая водка, новомодные пластиковые баллоны с иностранной газировкой. Вдоль столов —длинные деревянные лавки. На них рассаживается элита, «сливки общества». Лавки коварны, они косят солидность званых персон, как траву: перешагнуть лавку с надутым видом невозможно, нужна усмешка как минимум, женщине хорошо при перешагивании охнуть или взвизгнуть. Садятся, оглядывают столы, оживлённо что-то передают, кого-то кличут, наливают.

Череда типажей за столом. Однозубый гармонист в синей кепке «Речфлот»; директриса школы в вечернем туалете и с потрескавшимися от прополки огорода руками; накрашенная Лариска — клубная методистка; клубный тренер Витя в новом спортивном костюме с рукавами разного цвета; библиотекарша Милка, похожая на матрёшку; герой — художник-рентгенолог Эдуард Филиппович Ру-домётов, сидящий на подвернутой ноге — и всё равно маленький; директриса сельского музея с янтарным пауком на груди; театральный худрук уже «под мухой»; весёлый рыболов — редактор многотиражки; запевала хора — разбитная бабёнка с двутональным, как у полицейской машины, голосом; озлобленный перестройкой ветеран войны; непоседа-фотокор с «Зенитом»; тучная дама с «халой» на голове — зав районной культурой; председатель райисполкома Егор Иваныч собственной персоной в белой рубашке без галстука; чьи-то босые дети. Все друг друга знают наизусть, тема застолья давно протухла, но тем не менее все рассаживаются с необъяснимой детской надеждой на приятные чудеса. С любопытством поглядывают на мостящихся к столу киношников.

Петя Денежкин, пересчитав соратников, посылает Лейбница за опальным Калачовым. Творческая встреча работников искусств начинается с представления киногруппы.

Песчаный бережок широкой реки. У самой воды стоит на четвереньках худой мужчина с косматой головой — пародия на льва. «Калачов!»—тревожно вскрикивает Лейбниц, подбегает — но нет, всё в порядке, Калачов в здравом уме.

— «Куриного бога» ищу, — поясняет он, трогая мокрые камешки. — Бывает такой — камешек с дыркой — приносит счастье. Тебе надо счастье, Лейбниц? Присоединяйся.

— Тебя зовут, — сообщает Лейбниц. — Там в клубе культура гуляет, тебя зовут. Без тебя никак.

— Культура гуляет? Это ты хорошо сказал, Лейбниц, это надо записать. Культура — гуляет.

— Там все наши, там предрайисполкома. Пойдем, а, Калачов.

— А вот как ты думаешь, Лейбниц, кто главнее — «куриный бог» или председатель райисполкома?

— Блин... — Лейбниц оглядывается в отчаянии. — Ну, Петя зовет, ну.

— Ага, боишься Петю своего. Выше «бога» начальника ставишь. Ты, Лейбниц, — раб. Вот давай — найдем «бога», после пойдём к Пете. Всё должно быть по порядку, иначе счастья нам точно не видать.

Лейбниц со стоном садится на корточки рядом с Калачовым и, как курица лапой, гребёт мокрые камешки — ищет «куриного бога».

Клуб-Дебаркадер, в котором «гуляет культура». Пока ещё всё чинно, но уже слышны игривые бабьи выкрики: «Егор Иваныч, вы нам споёте сегодня?». Егор Иваныч томно кладет руку на грудь и качает головой. Петя Денежкин, прилежно закусывая, то и дело наклоняется к уху председателя и, указывая на привезённого из города гостя, со значением шепчет:

— А вон тот вон, во-он тот, бородатый с носом, — художник Зиновьев, тот самый.

— Тот самый? — поражается Егор Иваныч. — Я в санатории видел его картину.

— Всё сходится, — кивает Петя.

Распахивается дверь. С криком «Нашёл! « входит Лейбниц, он счастлив: на гордо выпяченном животе его болтается маленький камешек на белой нитке — «куриный бог». Но «бога» никто из присутствующих не замечает, все относят победный возглас к идущему следом Калачову. Наступает тишина, все смотрят на Калачова.

— А это, — произносит вслух Петя Денежкин, — писатель Калачов, тот самый.

Он произносит эти слова нарочно попроще, дабы снизить возникшую вдруг нечаянную торжественность и убрать ложный пафос, а получается наоборот, что-то вроде: а это просто — Ленин. Общая растерянность и — аплодисменты. Причём, каждый думает на соседа, что тот в курсе, кому хлопают, и не хочет отставать —аплодисменты усиливаются. Калачов кланяется, принимая их как должное, что укрепляет ладони публики. Хмель довершает дело

— начинается разнузданная овация. «Кто такой? Кто такой?» —тормошит соседа Егор Иваныч. Петя силится что-то сказать, Егор Иваныч вдруг кивает и начинает аплодировать громче всех, сияя радушной улыбкой, — навёрстывая.

Калачову сулят штрафную, вручают стакан, наливают в него водки «стогом», требуют тост. Калачов обводит глазами общество и, видимо, решает, что пора произносить давно заготовленную нобелевскую речь.

—Дамы и господа! — молвит он, и тётки приосаниваются.

По равнине безлюдного Божьего мира сквозит безликий, безымянный, бездомный демон скуки и сам себе надоедает бесконечным нытьём. И когда он сам себе надоедает до последней крайности, он отчебучивает некоторую экстравагантность — и тем живёт. А однажды он отчебучил вот что. Взял и изобрёл кроссовки «адидас». А к кроссовкам изобрёл ноги, к ногам —туловище, руки, немного поколебавшись — голову, к ней — еду, Союз демо-нографистов, фестивали, Канны, доллары себе изобрёл, призы. Затем измыслил жертву поприкольнее и воплотил её в Божьем мире при помощи двух кондитерских шприцев, называемых важно —«Конвасом» и «Кинором». Ими же, шприцами, он соорудил для жертвы маленькое разноцветное царство, из них же выдавил фигурки всяких жителей и зверюшек. И сам залез туда — пожить. Вместе с кроссовками «адидас».

Мёртвая тишина за столом. Верный Лейбниц смотрит на Петю Денежкина с вопросом — ждёт команды блокировать бунтовщика. Режиссёр, криво улыбаясь, медлит.

— Но нет ему покоя! — беспрепятственно продолжает Калачов. — И тогда он включает репродуктор и вещает собравшимся открытым текстом:

— ВЫ ВСЕ СУЩЕСТВУЕТЕ ПОТОМУ, ЧТО Я ЗАХОТЕЛ ВАС УВИДЕТЬ!

Немая сцена. Общий ступор, собравшиеся не шелохнутся. Маленький Рудомётов шепчет соседке — библиотекарше Милке: «Хочешь, покажу, где Иисус родился?». Тихонько уводит её из-за стола.

Все отмирают. Нетерпеливый выкрик весёлой бабёнки:

— Егор Иваныч! Спойте нам, спойте!

Выкрик множат разные голоса. Егор Иваныч, не в силах отказать народу, поднимается с места, упирает подбородок в могучую грудь и гудит:

— Из-за оооо!..

Бабёнка счастливо верещит:

—...страва на стрежень!..

Все подхватывают вразнобой, но с громадным воодушевлением. Голосит музей, методотдел, школа; ревмя ревёт спорт; ловит терцию пресса. Босые дети, будто наскипидаренные, с визгом носятся от стены к стене.

Петя Денежкин утомленно закрывает глаза и щёлкает пальцами. Всё исчезает.

В пустом пространстве остается один Калачов. Он стоит понуро, как царевич Алексей перед венценосным папашей. Стоит долго.

Маленький Рудомётов приводит библиотекаршу Милку в чей-то хлев. Оглядывает улицу, запирается изнутри с Милкой.

Декамерон.

Прошло два года.

Город. Зимний день, безлюдный переулок. Каркас телефонной будки оранжевого цвета, внутри — Петя Денежкин крутит замёрзшим пальцем погнутый диск телефона. Телефон упрямится, Петя прыгает в будке, как мячик, вертится. Замечает сзади знакомую фигуру. Это Калачов, он несёт под мышкой венский стул.

—О, привет!—машет рукой Петя. — Погоди, ты мне нужен.

Калачов послушно останавливается. Пообщавшись с аппаратом, Петя Денежкин выпрыгивает из будки, наклоняется к стулу.

— Что это у тебя?

— Да вот — стул нашёл. Почти целый. Венский — теперь такие не делают.

— Делают, еще лучше делают. Ну что, куда ты пропал? Как дела, давай рассказывай.

— Всё превосходно, — механически отвечает Калачов. — У меня всё превосходно. Всегда.

Беседуя, они медленно идут по переулку, входят в заснеженный парк. Петя Денежкин садится на качели, Калачов ставит рядом в снег свой стул, усаживается — руки на колени. Вид у Калачова кислый. Оба глядят вдаль.

— Н-да, — молвит Петя Денежкин. — Хреново. Ну ничего, что-нибудь придумаем. Не бери в голову.

— А я — что? — выпрямляется Калачов. — Я в порядке. У меня за полгода — три публикации. Я в порядке.

— Ну и правильно.

Молчат. Калачов вдруг:

— Да, а как с тем фильмом? Там мне ничего не причитается? Ну, про художника? Помнишь, два года назад снимали?

— Нет, там всё выбрано подчистую. Классно вышло, между прочим, зря ты не остался.

-Да?

— Недавно по ОРТ крутили. А одну картину Рудомё-това я втетерил англичанам — это был прикол! А ты чего не остался на монтаж? Или тебе не передали?

— Не знаю. Были дела, наверное, — Калачов отворачивается. — Как там Михалыч? Снял свою «Кудель»?

— Давно уж. Он сейчас рекламные ролики печёт. Дима Монькин ему сценарии пишет. Знаешь Монькина?

— Да. Молодец, в гору пошел. А Власов?

— А Власов — что? Он сам — гора, ему никуда ходить не надо.

— Как там Лейбниц? Трудится?

— Лейбниц женился.

— Да ты что! А-ха-ха-ха. — Калачов смеётся через силу. — «Куриный бог», я же говорил.

Калачов вынимает сигарету, закуривает. Петя замечает, что он курит, как Власов — глядя в небо.

— Короче, дядя, — Петя Денежкин вскакивает, он замёрз. — Надо новый сценарий писать. Я деньги выбил, почти, будем развивать неигровое кино, это такая ниша — Клондайк! Целина, ёлы-папы! Давай, соглашайся.

Денежкин с каждым восклицанием легонько пинает сапог Калачова — тот медленно отодвигает ногу.

— На что я тебе, Петя. Монькина вон запряги.

— Какого еще Монькина?! Это же не реклама! Тут жизнь надо знать, любить её, суку, несмотря ни на что.

— Да уж, насчёт этого... Чего другого... Живу, знаешь, как в татарском плену, Петя, — вырывается у Калачова.

— Опять ты... Какой там плен. Нет никакого плена — есть рамки жанра.

— Оно конешно.

— Ну вот и смени ракурс — нет плена, есть условия игры: сочинить гениальный рассказ, и чтоб все слова — на букву «о». Или «ё». Причем, сидя в яме с подрезанными пятками. Или — сценарий.

— Да, хм. Это —для нас, для титанов.

— Все так живут, не ты один. Все без пяток и на букву «ё». Без денег фильмы снимаем: то, что мы тратим, — это не деньги.

-Да?

— А ты как думал. С деньгами снять всякий дурак сумеет. А ты вот без денег... Нет, тебе-то мы как раз заплатим, ты не сомневайся! Я уже договорился—для тебя деньги будут.

— Да? Хм. Деньги — это хорошо. Деньги — это актуально. Хм. Хм. Только ты же без сценариста прекрасно обходишься. А, Петя? Зачем тратиться?

— Да, прекрасно, всё прекрасно. Слишком прекрасно

— элемент безобразия нужен.

— То есть —я?!

— Ты, ты, — Денежкин ржёт.

— Э... — Калачов немеет в восхищении от Петиного нахальства. Потом подхватывает с иронией: — А, ну это

— да! Это сильно! Когда приступать?

— Немедленно. Скажи, как тебя найти, ты где сейчас? Живёшь, в смысле?

— Не знаю. Через Валентину можно. Через Людку. Через Лопушана — я у него часто бываю...

— Ладно, пока.

— Пока.

Они расходятся.

Через пятнадцать шагов Калачов оборачивается и кричит:

— Петя! Я подарю тебе этот стул! Раскрашу и подарю! Когда у тебя день рождения?

Петя Денежкин машет рукой и бежит к трамваю. Он лёгок и прыгуч, интересно — успеет ли на трамвай? Успевает.

Загрузка...