Родился в Москве в 1944 году. Профессиональный журналист и литератор. Живет во Франции с 1973 года, более четверти века проработал в русской редакции Международного французского радио. Автор десяти книг и многочисленных публикаций в периодике, а также журналах и альманахах, как за рубежом, так и в России.
Не о безумной Северной Корее
И не о том, как Сирия горит, —
О чем-нибудь совсем другом, скорее,
Хотел бы я сейчас поговорить.
Допустим, о парижском листопаде,
О смоге, что над городом навис,
О старике, что просит Христа ради
У приоткрытой двери в Сен-Сюльпис.
О том, как сердцем слившись с гулким храмом,
Там можно без труда забыть про то,
Что есть Москва с ее курбан-байрамом,
А на Донбассе зона АТО…
Но проходя по улицам знакомым,
Где вроде бы привычно все глазам,
Я чувствую, как прочно с веком скован, —
С тем самым, что, увы, непрочен сам.
Борису Клименко
Когда дверь в чьей-то хате вышиблена
И шатается в ней сквозняк,
Горек вид занавесок с вышивками,
Что колышутся на гвоздях.
Нет порою в жизни отдушин,
А душа в сплошных синяках, —
Только все это, Боря, одюжим,
Ибо иначе нам никак.
И у киевского Владимира
Нас одарит покоем та, —
Дорогая мне, а тебе – родимая, —
Приднепровская красота.
Восточными словами, как урюком,
Подслащивал поэт свой пресный быт,
А проходя по Трубной, слышал – в люках
Река Неглинка, спрятавшись, бурлит.
И сквозь чугун в оставленные щели,
Казалось, шепчет темная вода
О дне, когда прощавшихся с Кащеем,
Здесь поджидала страшная беда.
Над городом печаль в гудках басила,
Летя от стен Кремля на Колыму…
Но девочкою лет шести Россия
Надолго в память врезалась ему.
Слепая и губительная сила,
Что двигалась от Сретенских ворот,
Ее водоворотом уносила, —
Водоворотом, звавшимся – народ.
В Колонном зале, в пальцах комкав шапки
И не стесняясь набегавших слез,
У пьедестала с гробом шагом шатким
Свою беду и боль поток тот нес.
Слиянием мистерии и яви
В прикрытых крепом люстрах свет не гас,
Но даже если розы там не вяли,
То стража их меняла каждый час.
А с Трубной кровь уже смывали чью-то,
Следы беды сметали поскорей,
И мартовские ветры дули люто
Меж траурных столичных фонарей.
Не глазами, но сердцем
Строк касаюсь печальных —
Тех, что Герман Плисецкий
Не сумел напечатать.
Ах, стихи из архива
Среди записей личных —
Будто ветер охрипший
В подворотнях столичных
Лет простуженных, серых
От печалей и пыли,
Где по-своему все мы
Гнетом мечены были.
Сколько душ там сломалось,
Что казались – из стали!
Но остались слова ведь,
Пусть в тени, но остались.
Гнездо диктатора в Кунцево.
Притихшие разговоры.
Кусочек империи куцый
За темным глухим забором.
Хозяин давно сменился
И кто там сейчас – бог ведает.
Спросить бы воды, извинившись,
Но лучше, конечно, без этого.
Вдали силуэт охранника,
Собачий лай голосистый,
Казалось, что-то отравлено
На этой земле российской.
Природа летняя властвовала
С завидным упорством воина,
О генерале Власике
Подумалось мне невольно.
Случайно ли все еще помнится
Средь зелени той сочно-рьяной
Засохшая ель – покойница,
Осыпавшаяся, но упрямая.
Тоска по опричнине. Грозный,
Малюте Скуратову честь…
О дух этот, схожий с гриппозным,
Амбиций гремучая смесь.
Язык был мне верной опорой,
И в стужи грел словно очаг,
Но что ж говорить на котором
Приличнее нынче молчать.
Не для ума, скорее, а для сердца —
Листвы сентябрьской золотистый фон
И дней стручки, что сродны связкам перца,
И волн дунайских вечный марафон.
А я, подспудной памятью ведомый,
Здесь словно погружаюсь в прошлый век,
Где пылью – пятьдесят шестой, бедовый,
И незабвенной тенью – Валленберг.
Окно гостиничного номера
Выходит в сквер, где зелень старая
Упорно не меняет колера —
Желтеть, как будто, не пристало ей.
Но ветер с северо-востока
Упрямо треплет листьев кружево
И разбивает на осколки
Дорожки, залитые лужами.
В такое время, право, надо бы
Быть мастером перед подрамником,
Чтоб краски на холсте, как ягоды,
Взяв мастихин, слегка подравнивать.
1
Ах, сколько минуло годков,
Порой несчастных…
Дружище, Юра Холодков,
Где же сейчас ты?
В венгерской жизни суету
От скуки отчей
Бежать хотел. Сейчас я тут
С тобой – заочно.
Луна двояка нынче (так
Бывает в море) —
То полустершийся пятак,
То форинт.
2
Ты говорил, что падежей тут двадцать семь,
Ошибочно накинув пару лишних,
Что не было помехой, ведь гусей
Пасти бы мог, с пейзажем здешним слившись.
И, позабыв московской речи вздор,
Не только откровенный – даже отзвук,
Как сыр овечий, резал бы простор,
И пил бы, как вино, мадьярский воздух.
Как жаль, что нам не встретиться теперь —
Поворошить времен минувших ветошь,
Потолковать о горечи потерь
И помянуть друзей, которых нет уж.
Пели в храме, где служилась месса,
Ну, а я душой, как будто в брешь,
Улетел, услышав вдруг Бернеса —
О солдате, бравшем Будапешт.
Вспомнил патефона синий ящик,
Черную пластинку под иглой…
Вспомнил то, что было настоящим,
Не покрытым патиной и мглой.
По весне и яблони, и вишни
Там цвели у изб и у дорог —
Это я о тех, что здешний Иштван
Знать не знал, и знать, увы, не мог.
45-й? Все, как будто, просто:
«Смерть фашистам!», «Гитлеру капут!»…
Это 56-й вопросом:
Почему тогда мы были тут?
Осень снова такая,
Что забыл я почти.
Воздух терпче токая
Из ближайшей корчмы.
Вечер стелется сизый —
Пустота и тоска,
Даже птиц на карнизах
Взгляду не отыскать.
О, печаль Будапешта,
Все ж светла твоя явь,
Где звучит безутешно
Его старый рояль.