Теперь перейдем к чувствам той симпатии (или альтрюизма), которую я назвал субъективной, в отличие от альтрюизма, развитого отпечатками прошлого опыта в мозгу и нервах. Как я уже показал в первой главе, причины или источники этой симпатии объясняются различно разными теориями. Так Шопенгауэр видит ее причину в единстве мировой воли. Однако, можно объяснить существование этого чувства, не прибегая: к метафизике. Я вкратце уже упоминал, что она зависит от одинакового вещества и устройства организмов у одних и тех же пород или видов (species). Чем ближе сходство, тем более возможна симпатия, которая не нуждается в помощи механизмов, выработанных эволюцией, чтобы дать моральные результаты. Если я знаю, что известное положение или условие возбуждает во мне самом страдание, то, видя другого в том же положении, я могу ясно вообразить его страдание. Для этого требуются только два условия: во 1-х, знание, что данное существо устроено не только снаружи, но и внутри также, как и я, т.-е. так-же чувствует (имеет — как говорится — такую же душу) и во 2-х, воображение, которое бы заставляло меня, видя страдающее существо, ясно представить себе его душевное состояние по воспоминанию о каком либо бывшем своем страдании. — Очевидно, что, чем больше в человеке сознание внутреннего сходства другого существа с ним самим, и чем сильнее у него воображение в области душевных состояний и эмоций, — тем сильнее будет его симпатия, сочувствие, сострадание к данному существу.
И, наоборот, человеческое бессердечие, жестокость, нечуткость, равнодушие к страданиям ближнего, а стало быть, и все безнравственные поступки относительно других объяснимы или несовершенством нашего знания о внутренней природе другого существа, или несовершенством нашего воображения, его слабостью или извращенностью. Этот вид симпатии пытались объяснить также путем эволюционным и механическим; но необходимо строго различать симпатию механическую или рефлекторную от непосредственной субъективной симпатии. Механическая симпатия зависит от того, что, видя выражения какого либо страдания в лице или движениях, или криках другого мы совершенно рефлекторно напрягаем у себя те же мышцы, которые служат для выражения этого состояния. От мышц идут токи к нервным и мозговым центрам и вызывают чувствования, соответствующие данным мышечным сокращениям. По крайней мере, такова физиологическая гипотеза симпатии (сострадания, сорадования и т. п.). Но я говорю о непосредственной, субъективной симпатии, которая не нуждается в подобном, чисто — механическом возбуждении. Так, например, мы сочувствуем другим, даже не видя их, не слыша их воплей или жалоб. Достаточно простого рассказа о чужом страдании, и мы путем одного воображения можем ясно представить его себе и тотчас же в нас является жалость и сострадание, побуждающие к ряду альтрюистических действий.
Мы сочувствуем страданию, даже еще не наступившему, а только грозящему, и лишь потому, что воображаем его заранее.
Точно также, собираясь совершить какое-нибудь выгодное или приятное для вас дело, но, вообразив то страдание, которое оно может создать другим, вы отказываетесь от него. Почему? Потому, что воображаете чужое страдание. А вообразить вы можете потому, что знаете, как подействовал бы на вас самих подобный поступок, т.-е. вы знаете, что данные существа чувствуют одинаково с вами.
Вот чем можно объяснить себе обратный факт, когда, напр., толпа разоряет жилища иноплеменников во время погрома: внутренний мир этих иноплеменников кажется человеку необразованному каким-то иным, чем у него. Поэтому, даже явное выражение страданий, вопли и крики — в этих случаях не вызывают сострадания толпы, а, наоборот, сопровождаются ее насмешками, хохотом, злорадством. Совершенно также, когда рабовладелец бичевал своего черного раба или своего крепостного, имевшего, по мнению крепостника, иную «неблагородную кровь», — симпатия молчала в нем, не смотря на вопли и стоны: ведь, это стонал негр, стонал крепостной, а у них, (по гипотезе аристократизма и «крови») — душа была другая, потому что была другая кровь.
Не трудно доказать, что бессердечие зависит тут, главным образом, от убеждения и воображения.
Так, напр., появление романа Бичер-Стоу или у нас соч. Григоровича и Тургенева, показавших с художественной наглядностью сходство души и чувствований раба или крепостного с остальными людьми, сразу изменяет прежние отношения, конечно, у людей чутких. Являются люди, идущие умирать за освобождение негров; является «кающийся дворянин», отдающий и жизнь, и душу, и знание, и талант на служение народу, который еще вчера презирался, как существо другой породы.
Тут мы видим и великую функцию искусства; оно имеет способность путем воображения рисовать нам «одинаковую душу» у другого класса или другого племени, и этим объединять людей, уничтожать у них повязку индивидуальности — кастической, племенной, религиозной.
То же самое, но другим способом, может делать религия, — как это и заметил уже Тард (см. мою статью в «Русской Мысли» о его «логике чувствований»).
Религии достигали этой цели двумя путями: одни из них прямо объявляли, что в каждом человеке живет частица одного и того же единого Божества, и посредством этого убеждения приводили к сознанию, что нет «ни грека, ни иудея, ни раба, ни господина», а существуют только «дети одного отца» (т.-е. братья с одинаковой душой). Другие религии достигали объединения людей тем естественным чувством симпатии, которое вообще рождается к единомышленнику и единоверцу. Единство верований заставляет предполагать единство внутреннего мира. Отсюда широкое распространение симпатии. Подобны же способом помогла симпатии наука, а раньше ее — философия природы. Наука и философия, объясняя человечеству устройство мира и самих людей, сделали очевидной единство материи и одинаковость строения сходных организмов. Это легло в основание будущего отрицания неравенства людей и их разделения на касты, а также их племенной или национальной розни и вражды.
Теперь вы видите отличие симпатии, развившейся путем биологической эволюции, от симпатии, являющейся непосредственно, благодаря тождеству строения, а потому и внутренних психических процессов. И эта симпатия имела свои стадии развития, но это были не стадии биологической эволюции, а ступени умственного, научного развития мысли и художественного развития воображения относительно внутренних состояний других людей.
Если в настоящее время мы больше любим своих близких, своих родных, друзей, единомышленников, то это, главным образом, потому, что ближе и непосредственнее знаем их внутренний мир и его тождество с нашим. Но зато нигде не бывает такого сильного взаимного озлобления в случае размолвки, как между людьми близкими, прежними единомышленниками и друзьями. Зависит это от того, что люди, живущие вблизи друг друга, могут, при постоянных столкновениях, заметить сильнее мелочные, индивидуальные различия друг друга. Эти различия, накопляясь постепенно, заслоняют как бы экраном, прежнее сознание или чувство единства. Особенно удобно наблюдать это явление в интеллигентных колониях: люди сходятся в них ради одинаковых целей и убеждений, и сперва все идет прекрасно. Никто не замечает в других ничего, кроме этого единства, и взаимная любовь членов не позволяет желать ничего лучшего. Но мало-по-малу, на этом фоне начинают выступать мелочные индивидуальные особенности, и, при постоянном сожительстве, становятся взаимной пыткой. Общность уходит из глаз, а с нею и любовь; индивидуальности, наоборот, выходят на первый план, и взаимная вражда становится неизбежной2.
Исторические доказательства независимости этого рода симпатии от эволюционных механизмов прекрасно показал молодой итальянский психолог Ферреро, в статье о «Моральной эволюции», напечатанной два года тому назад в «Revue Phylosophique». Он собрал множество фактов, показывающих временной подъем симпатии до необыкновенной высоты, и временное же падение ее, иногда почти моментальное. Если бы симпатия зависела от механизмов в мозгу и нервной системе, она не могла бы изменяться так быстро в смысле подъема и падения. Только элемент интеллектуальный способен к быстрым и крутым переменам. И мы видим, действительно, факты почти невероятные, например, во время распространения какой нибудь религиозной секты, когда сотни людей вдруг охватываются необычайной любовью друг к другу, отдают свое имущество, забывают вражду и ненависть. Не менее поразительны примеры падения симпатии, напр., во время войн внешних или внутренних. Вчерашние друзья, вчерашние мирные граждане, становятся кровожадными врагами и разрушителями.
Из всего вышеизложенного вы видите, какое огромное значение имеет интеллект, мысль, знание и в этого рода морали, опирающейся на непосредственной симпатии или любви к ближнему. Для расширения этой симпатии на больший круг лиц требуется широта умственного кругозора, знания о единстве и, наконец, воображение. Я уже не говорю о том, что симпатия, — взятая сама по себе, была бы бессильна без знания и мысли в осуществлении своих стремлений: самый добрый человек, но с ограниченным кругозором, будет направлять своего доброту и любовь на явления ничтожные, ближайшие к нему; он будет помогать людям, но, если он не знает источников и причин господствующего зла, он станет помогать паллиативами, станет бороться с поверхностными проявлениями зла, а не с его корнями и источниками, открываемыми наукой.
Все, что здесь сказано о симпатии, вытекающей из одинакового строения людей, относится и ко всякого рода симпатии, как бы мы не объясняли ее теоретически: Шопенгауэровская симпатия так же слепа сама по себе, как и буддийское самоотречение, или требование любви у некоторых религиозных сект. Если проповедник сумел возбудить в человеке тем или другим способом — жажду самоотречения и жертвы, то это еще не значит, что такой человек будет знать, как лучше осуществить свою любовь, куда ее направить и за что принести себя в жертву.
В своем последнем сочинении, «Proffecional Institutions» Спенсер показывает, что муки и пытки, которым подвергали колдунов и волшебниц в средние века, имели целью причинить зло не самому истязуемому, а сатане, сидящему в нем. Наоборот, об истязуемом заботились, как о любимом чаде, которого нужно было спасти от сатаны и т. д.
Симпатия принадлежит к самым первобытным чувствам человека, но только в примитивные времена она не шла дальше тесной родовой или семейной группы. Дикарь умирал за своего родича, но это не мешало ему в каждом чужаке видеть врага, мясом которого можно полакомиться, как мясом зверя. Современная широта симпатии, охватывающая у цивилизованных наций все человечество, есть продукт расширения умственного кругозора.
Теперь я могу кончить и сделать практический вывод из всего излаженного выше. Для этого практического вывода я и набросал эту статью. Мы видели, что какое бы объяснение не давала этика, философия и даже религия моральному чувству, это чувство нуждается для своего осуществления в знании и мышлении. Без этих последних, оно приводило к такому моральному варварству, которое охватывает ужасом современного человека. Достаточно вспомнить священную проституцию Вавилона, или мораль дикарей, требующую предложить гостю свою жену, съесть своего умирающего отца и т. д.; достаточно вспомнить пытки и костры, которыми средневековое папство надеялось дать блаженство десяткам тысяч своих истерзанных жертв, чтобы согласиться с мнением, высказанным еще Боклем о том, как часто наиболее моральные деятели истории причиняли человечеству наибольшую сумму зла. Только наука, знание, научное мышление очищают моральные инстинкты от диких и варварских заблуждений. Поэтому, наши декаденты, поднимая крик против вмешательства науки в моральную область, не только обнаруживают недомыслие и невежество, но и вносят опасную ошибку в общественное сознание, которое, наоборот, следует привести к тому, что без науки и научного мышления теперь нет истинной морали.