11. ВТОРОЙ ПРОВАЛ ВСЕОБЩЕГО ИЗБИРАТЕЛЬНОГО ПРАВА

Подавлением Коммуны, а также провалом «антисоциалистических законов» Бисмарка обусловлено предпочтительное внимание к иным формам борьбы: профсоюзной, выборной, постепенной. Подкрепленные авторитетом позднего Энгельса и его ученика Каутского, эти формы лежат в основе деятельности немецкой социал-демократии на рубеже XIX-XX веков, становятся определяющими для нового Интернационала («Второго»), начало которому было положено на съезде в Брюсселе (1891), а в 1900 году было учреждено Bureau socialiste internacional [Интернациональное социалистическое бюро]; и, несмотря на дискуссии и многочисленные расхождения (до 1905 года во Франции продолжали существовать две соперничающие социалистические партии), являются тактической основой всего движения. Центральное положение Германии, ее растущая мощь способствовали, разумеется, тому, что престиж ее «социализма» возрастал не только на континенте, но и во всем мире.

Но была в Европе другая, гигантская, страна, для которой тактика, уже ставшая доминирующей, представлялась неактуальной, а «революционный» путь к демократии по-прежнему казался единственным реально осуществимым — царская Россия, где совсем недавно (1861) были «освобождены» крепостные крестьяне, и вся огромная страна до сих пор управлялась самодержавно, особенно после покушения на Александра И, поборника конституционных нововведений, которые так и не были внедрены в жизнь из-за упорного сопротивления косных господствующих классов. Так или иначе, уже в 1863 году восстание в польских губерниях, подавленное с помощью Пруссии, развеяло атмосферу реформ, какой дышало русское общество два года тому назад, в момент освобождения крепостных (которым, впрочем, не предоставили обещанных земельных наделов). При Александре III реакция ужесточалась по мере того, как нарастал террор нигилистов (среди казненных в 1887 году был брат Ленина). Победоносцев, обер-прокурор Святейшего Синода православной церкви и наставник царя, был самым убежденным и влиятельным сторонником усиления репрессий — их орудием служила мощная тайная полиция («Охранка»), — а непосредственной его целью была насильственная русификация польских, прибалтийских, финских губерний и внедрение православия как средства приведения к покорности царю, лидеру не только политическому, но и «религиозному».

Эрик Бранденбург, историк-пангерманист из Берлинского университета, который к концу первого мирового конфликта был близок к кругам, стремившимся установить военную диктатуру[363], открывает главу «Русская мировая империя» в последнем томе «Всемирной истории» Пфлюгк-Гартунга следующим сопоставлением расистского толка: «Наверное, не существует среди европейских народов столь различных между собою государств, как Англия и Россия. В первой получают наиболее широкое выражение свобода и личностное сознание; во второй ведет апатичное, растительное существование толпа, управляемая сверху, для которой царь — и монарх, и священнослужитель, и отец». Там, продолжает он, «богатая и бессовестная знать пользуется исключительным политическим влиянием» на «нищих, неграмотных крестьян»; противоречие, усугубленное отсутствием «сознающего свою силу, процветающего среднего класса» (VI, р. 439). Такая картина, вызывающая то ли сочувствие, то ли презрение, предполагает чужеродность России по отношению к европейскому миру. Чуть ниже Бранденбург пишет: «Если не считать пограничных территорий, там /в России/ европейскую цивилизацию можно встретить лишь в непосредственной близости от немецкой расы».

На самом деле такой взгляд на Россию как на особый, отдельный от Европы мир является зеркальным отражением и мировоззрения панславистов, и той идеи, которая начинает распространяться среди русских социал-демократов: идеи о специфике русской ситуации, а значит, о необходимости идти другим путем, не сходным с тем, какой избрал европейский социализм. Разумеется, аналогия дальше не идет, но она не лишена значения.

Картина, конечно же, вовсе не так проста, как может показаться на первый взгляд. Прежде всего, и экономика, и политика России становятся разнообразнее и сложнее в начале нового века, в годы, предшествующие русско-японской войне (1904) и революции 1905 года. Но гораздо более сложным, чем то казалось Бранденбургу и таким западным обозревателям, как Энгельс, был сам социальный состав «отсталой» империи: крестьянская община — важность которой подчеркивали народники, убежденные, что Россия не должна догонять Запад, следуя тем же путем развития, — была особой формой «демократии», или по меньшей мере ее значимой предпосылкой; возможно, предпосылкой ее альтернативного развития. С таким прогнозом не были согласны ортодоксальные марксисты, мало расположенные воспринимать прогнозы, отличные от тех, что были намечены, хотя бы в общих чертах, в футурологических прозрениях, рассыпанных по произведениям Маркса.

Тем не менее в последнее десятилетие XIX века в России действительно начинается капиталистическое развитие по западному образцу, ознаменованное, так же как и в Европе, строительством железных дорог. Следовательно, попытки русских социал-демократов обоих направлений («экономистов» и последователей Ленина) наметить возможный путь преодоления царизма, постепенный ли, или революционный, но подобный «западному», были так или иначе связаны с назревающими переменами.


Но до того как ход событий ускорился и всю империю потрясла революция 1905 года, представлявшая собой нечто гораздо большее, чем «первый этап» 1917 года, в среде русской и немецкой социал-демократии разгорелась дискуссия вокруг вопросов «партийной тактики». Две противоположные концепции отражены в знаменитых работах: «Что делать?» Ленина (1902) и, как резкий ответ на нее, — «Наши политические задачи» Троцкого (1904), к мнению которого в том же году присоединяется Роза Люксембург в своей статье «Организационные вопросы российской социал-демократии». Тем временем прошел второй съезд Российской социал-демократической рабочей партии (июль-август 1903); он работал подпольно, сначала в Брюсселе, затем, когда бельгийская полиция выдворила делегатов, в Лондоне. На этом съезде Ленину удалось провести свои тезисы; успех не был прочным, но на время обеспечил его соратникам большинство, откуда и пошло название «большевики», стойко прикрепившееся к ним, употреблявшееся, даже когда они это большинство утрачивали. Программа, которая временно победила, — победила внутри этой группы подпольщиков — наметила «конечные цели» (социалистическую революцию) и «непосредственные» задачи ввиду близящейся «буржуазно-демократической» революции (двухэтапное развитие, которое Маркс ошибочно предсказал для Германии в последней главе «Манифеста», снова ставится на повестку дня): свержение самодержавия и замена его демократической республикой, восьмичасовой рабочий день, уничтожение пережитков крепостного права, самоопределение наций. Но самая жестокая борьба на этом съезде разгорелась вокруг вопроса об организации партии.

То была вовсе не академическая дискуссия, а ключевой вопрос. Представление о партии монолитной, компактной, спаянной принципом «демократического централизма» (тогда он еще назывался «бюрократическим»: определение «централизма» как «демократического» было принято русскими социал-демократами в 1906 году) имело явную связь с якобинской моделью, переосмысленной с целью создания более четкой и боевой организации. В другой работе того же самого периода («Шаг вперед, два шага назад», май 1904) Ленин предлагает формулировку, на которую обрушатся с яростной критикой его противники, Троцкий и Роза Люксембург: «Якобинец, неразрывно связанный с организацией пролетариата, сознавшего свои классовые интересы, это и есть революционный социал-демократ»[364]. Это — метафора, но ее использование в таком контексте говорит о том, что Ленин принимает в позитивном смысле то явление и соответствующее слово, которое его противники (Аксельрод, Плеханов, Троцкий и т. д.) употребляли в полемике лишь в отрицательном ключе. Вот почему на той же странице Ленин упоминает об «избитой бернштейнианской мелодии о якобинстве, бланкизме и проч.!»; Аксельрод, по его словам, «кричит об опасности»; Ленин же защищает образ действий, подобный якобинскому, и клеймит жирондистами своих противников; то есть рассматривает совсем в ином свете термин, который в среде социал-демократии уже приобрел стойкие негативные коннотации. Для Ленина современный жирондист — «боящийся диктатуры пролетариата» и «вздыхающий об абсолютной ценности демократических требований», и он-то «и есть оппортунист». Как и в других случаях, «ортодоксально» мыслят как раз его противники — достаточно вспомнить, как сурово судит Маркс политическую группировку якобинцев в своих работах о Революции[365], — Ленин своеобычен и не ортодоксален, но он-то и стремится подтвердить свою сущностную верность Марксу. Он непосредственно обращается к его идее о «диктатуре (временной) пролетариата», переносясь, если можно так выразиться, к исходной точке того пути, какой прошел с тех пор европейский и in primis немецкий социализм; вот для чего ему нужна метафора якобинства. Не исключено, что как раз это и повлияло на французских историков «робеспьеровского» толка, которые после 1917 года усматривали нечто вроде «короткого замыкания» между двумя революциями. Предпосылкой к тому, впрочем, была интерпретация, данная Жоресом как Террору, так и Робеспьеру.

Предметом спора или предлогом для разрыва стала формулировка первой статьи партийного устава: «членом партии считается всякий, признающий ее программу и поддерживающий партию как материальными средствами, так и личным участием в одной из партийных организаций:» (текст написан Лениным), либо же «всякий, кто действует под контролем партии». Различие кажется незначительным и абстрактным, на самом деле это — жизненно важный вопрос: боевые члены партии находились вне закона и осуществляли свою деятельность подпольно, в то время как люди, принадлежавшие к более широкому кругу симпатизирующих, занимались своей профессиональной деятельностью и не должны были скрываться, переходить на положение «профессиональных революционеров». В России, где царская тайная полиция проникала во все поры общества, Ленин признавал единственно возможной партию «профессиональных революционеров», избранных и проверенных, а главное, «на полный рабочий день». Ответ Троцкого схоластический. Он преподает урок: «Якобинство не является некоей надсоциальной революционной категорией: это исторический продукт. Якобинство — высшая точка напряжения революционной энергии в эпоху самовысвобождения буржуазного общества / .../. Якобинцы были утопистами /.../ Якобинцы были чистыми идеалистами, и т. д.»[366].

Ленин возражает язвительно и четко:

Тов. Троцкий очень неправильно понял основную мысль моей книги «Что делать?», когда говорил, что партия не есть заговорщическая организация (это возражение делали мне и многие другие). /.../ Он забыл, что партия должна быть лишь передовым отрядом, руководителем громадной массы рабочего класса /.../ /.../ Он говорил нам здесь, что если бы ряды и ряды рабочих арестовывались и все рабочие заявляли о своей непринадлежности к партии, то странной была бы наша партия! Не наоборот ли? Не странно ли рассуждение тов. Троцкого? Он считает печальным то, что всякого сколько-нибудь опытного революционера могло бы лишь радовать. Если бы сотни и тысячи арестуемых за стачки и демонстрации рабочих оказывались не членами партийных организаций, это доказало бы только, что наши организации хороши /.../

«Наши задачи» описаны ниже следующим образом: «организовать в подполье более или менее узкую группу руководителей», «привлечь к движению более или менее широкие массы». Эдвард Халлетт Карр так обобщил эти разногласия: «Одни себя считали организацией трудящихся, другие — организацией революционеров»[367]. Испытанием оказалась революция 1905 года, вспыхнувшая буквально через несколько месяцев. И для Ленина, и для многих других ее события явились доказательством того, что «стихийная» революция обречена на поражение.


Революция началась с «Кровавого воскресенья». Под предводительством попа Гапона, человека скользкого, сотрудника Охранки, который через год был разоблачен как провокатор и убит группой социалистов-революционеров, колонны манифестантов двинулись 22 января 1905 года к Зимнему дворцу, резиденции царя. Гапона направляли высшие полицейские чины. Петиция представляла собой смесь патриархальных иллюзий и революционных порывов; униженных просьб, обращенных к царю, и демократических требований, которые, будучи выполнены, означали бы конец самодержавия как такового. В частности, манифестанты требовали Учредительного собрания, политических свобод, восьмичасового рабочего дня и амнистии. Большевики везде, где это было возможно, внедрялись в среду фабричных рабочих (особенно в петербургские Путиловские заводы, основной центр движения), чтобы объяснить, сколь безумна тактика, навязываемая Гапоном. Из подполья они бросили лозунг: «Свободу не купить такой дешевой ценой, как петиция, хотя бы ее и вручил поп». На пути манифестантов были выставлены войска; более тысячи человек погибли под пулеметным огнем. Царь, которого в последнее время представляют кротким Николаем II (кажется, нынешняя православная церковь собирается провести его канонизацию[368])[369], вовсе не желал, чтобы повторилось 10 августа 1792 года[370] (этот кошмар для всех монархий), и устроил манифестантам убийственный прием. У многих в руках были иконы и портреты царя. «Рабочий класс, — писал Ленин (в работе «Начало революции в России»), — получил великий урок гражданской войны; революционное воспитание пролетариата за один день шагнуло вперед так, как оно не могло бы шагнуть в месяцы и годы серой, будничной, забитой жизни».

Но волнения не прекратились: уже на следующий день группы рабочих громили магазины, оружейные склады и разоружали полицию. На Васильевском острове выросли баррикады. Повсюду в огромной стране начались забастовки, их сопровождали кровавые стычки с полицией и войсками. Забастовки продолжались весь год — революция 1905 года, несмотря на жестокие репрессии, была одной из самых длительных в истории Европы — одновременно продолжалась все более чреватая поражениями война с Японией. При посредничестве президента Соединенных Штатов Теодора Рузвельта был подписан Портсмутский мир, что позволило царю выступить с предложением реформ, основным пунктом которых стало наконец создание парламента, Думы (6 августа 1905). Закон о выборах, подготовленный министром внутренних дел, обеспечивал большинство мест землевладельцам и тем классам, чей ценз был наиболее высок; мелкая буржуазия и рабочие, согласно тому же цензу, остались вне избирательного права; наемные сельскохозяйственные рабочие тоже не голосовали, поскольку не владели землей.

Фарс с выборами вызвал новую волну забастовок; чтобы усмирить их, царское правительство 17 октября (30-го по григорианскому календарю) выпустило манифест, предоставлявший законодательную Думу, ряд политических свобод, но не восьмичасовой рабочий день. И все же это был успех основного органа борьбы, созданного в те месяцы, Петербургского совета рабочих депутатов (активным членом которого был Троцкий). Цель манифеста 17 октября была очевидна: отделить либеральную буржуазию — она и в самом деле вскоре сформировала «конституционно-демократическую» партию, КД, членов которой обычно называли «кадетами», — от рабочих, в среде которых продолжалось брожение. Результатом непрекращающегося социального давления явился закон о выборах, утвержденный в декабре 1905 года и предоставивший россиянам всеобщее избирательное право. Тем временем, чтобы ублажить международную финансовую верхушку, возглавить правительство пригласили графа Витте, бывшего министра финансов, теперь получившего пост председателя Совета министров (до сей поры не существовавший...).

Такой прорыв в области избирательного права был по существу сведен на нет реакцией, которую осуществляли системы скрытого насилия и полувоенные террористические формирования правых: наиболее известные из них, «Черная сотня» и «Союз русского народа», не только совершали убийства отдельных революционеров (Баумана, Афанасьева и др.), но и беспрепятственно устраивали погромы. Троцкий, возглавлявший Петербургский Совет, в начале 1906 года был арестован, но ему удалось бежать в Австрию. Уже после второй Думы (март-июнь 1907) избирательный закон был изменен в сторону ограничения права голоса; в то же время набирали силу преследования социал-демократов.

Революция 1905 года занимает особое место в истории демократии: в ее ходе можно наблюдать, как противостоят друг другу, пусть при очевидно неравных силах и с известным нам результатом, парламент, Дума, с одной стороны, и Совет, с другой. Рождался новый субъект демократии: совет бастующих рабочих, способных в момент конфликта взять в свои руки власть на местах. Ему предшествовали такие типично русские формы базовой организации, как община, мир, земство.

Другой поучительный факт, в который раз наблюдаемый, заключался в том, что «самый опасный момент для плохого правительства — это когда оно приступает к реформам»[371]. Заявив и частично осуществив на практике свои «реформаторские» намерения, правительство параллельно разворачивает политико-репрессивные меры. «Оно устраивало собственные политические манифестации и одновременно силой разгоняло манифестации противника; расстреливались мирные демонстранты, но другим позволялось поджигать земство; никто не трогал тех, кто организовывал погромы, но стреляли в тех, кто осмеливался защищаться». Такую яркую картину «перехода к реформам» рисует Троцкий.

Третья черта, которая не может укрыться от историка, — то, что революцию привела в движение «всеобщая стачка». Отсюда и диагноз, поставленный Лениным в его «Докладе о революции 1905 года»: «/революция пятого года/ была по своему социальному содержанию буржуазно-демократической, но по средствам борьбы — пролетарской». Аномалия, богатая возможностями. В 1906 году Ленин извлек последний урок из «сумасшедшего» года, как его определили реакционеры: «/.../ декабрьское выступление в Москве показало воочию, что всеобщая стачка, как самостоятельная и главная форма борьбы, изжила себя, что движение с стихийной, неудержимой силой вырывается из этих узких рамок и порождает высшую форму борьбы, восстание». Из этого напрашивался вывод: «в следующий раз» необходимо вооружиться.

Тем временем Витте сошел со сцены, и появился Столыпин (1906-1911). Войска вернулись с Дальнего Востока, и он, объявив чрезвычайное положение, мог проводить судебные процессы и выносить смертные приговоры (было казнено более тысячи человек). Он приостановил деятельность второй Думы с ее реформаторскими поползновениями, объявил выборы в третью (которая продержалась с ноября 1907 по 1912 год) на основе ограниченного права голоса, провел аграрный закон, выделявший богатых крестьян (кулаков) из сельской общины (мира) и укреплявший их связи с правительством, поддерживая, наперекор «общинной» традиции, крепкую частную собственность.

В 1911 году на Столыпина было совершено покушение, и он был убит, но его социальное наследие оказалось гораздо более важным, чем парламентские реформы и контрреформы: он способствовал созданию весьма многочисленного класса богатых крестьян (около 2 480 тыс. человек в 1916 году). В результате чего — как заметил Фриц Эпштейн[372] — классовый антагонизм в деревне продолжал обостряться, придя к своему кровавому итогу после очередной гражданской войны уже в советскую эпоху[373].


Тем временем, пока будущее оставалось туманным (сам Ленин в 1906 году и в мыслях не имел иного сценария, кроме «демократической» революции в России, которая ускорила бы победу социализма на Западе)[374], такой новый, неожиданный фактор, как европейская война (1914), нарушил все прогнозы и все «программы». Очень скоро она привела к распаду самого Интернационала. Наконец-то маргинальным русским социал-демократам представился случай оказаться в центре событий, чего никогда не бывало прежде, а вскоре возникла и реальная платформа для объединения: крах царизма в феврале 1917 года.

Какое-то время казалось, что предвидение Энгельса («необходимо свержение царизма в России /.../ это придаст рабочему движению на Западе новый импульс и создаст лучшие условия для борьбы») сбывается на глазах. Разумеется, Энгельс и представить себе не мог, что вспыхнет мировая война; но динамика, описанная им, в самом деле совпадала с событиями тех месяцев, которые последовали за отречением царя и образованием в России республики, где гегемонии добилась партия, несомненно, наиболее многочисленная в стране: социалисты-революционеры (старой народнической закваски) Керенского. В России рождалась «демократическая» республика, а в Германии социальная напряженность и раздоры внутри социал-демократии вылились в открытый раскол крупной основной партии и появление нового, более радикального формирования, Независимой социал-демократической партии (НСДПГ). Следовательно, импульс был задан, движение к революции на Западе началось? Многие думали так, помня или нет о прогнозе великого патриарха. Роза Люксембург, которая целый год (с февраля 1915 по февраль 1916) находилась в заключении за активное противодействие войне, а 16 июля была арестована снова, пишет своей подруге Луизе Каутской о России, вернее — как она выражается — об «искрах, которые, вырываясь на свободу, летят из России»: «Это наше собственное дело там одерживает триумфальную победу, это сама мировая история вступила в битву и в радостном упоении пляшет карманьолу!»[375]. И Спартаковская лига[376], которую Роза создала, будучи в тюрьме, тут же присоединяется к НСДПГ, правда, оставляя за собой свободу действий.

Многим в беспокойных социалистических рядах казалась все более неприемлемой поддержка социалистами войны, хотя ранее, когда пропагандировался искаженный образ этой самой войны, такая поддержка и представлялась возможной. Но не теперь, когда под давлением правых «аннексионистов» был удален с поста «умеренный» канцлер Бетманн-Гольвег (13 июля 1917) и набирала силу «диктатура» верховного командования. 6-8 апреля 1917 года была основана НСДПГ, под руководством таких людей, как Гаазе[377], которые 4 августа 1914 года в числе первых голосовали от имени социалистов за военные кредиты. Февральская революция в России, ослабив Восточный фронт (что лишь добавило «аннексионистам» уверенности в себе), создала для европейских социалистических партий именно прецедент борьбы против войны; борьбы, которая была отложена в августе 1914 года под воздействием более или менее убедительных софизмов. Теперь социалисты начинали заново.

Равновесие нарушилось. Канцлер пал в результате чуть ли не государственного переворота[378], и правые получили полную свободу действий; верховное командование, опьяненное продвижением на Восток, открыто добивалось преобладания на политической арене, рассчитывая на поддержку кайзера. В центре оставались мажоритарные социалисты и партия Центра: таким образом, уже начинала складываться веймарская коалиция.

Но такое развитие событий в данный момент оказалось невозможным. С новой русской революцией, Октябрьской, начался процесс, вышедший за пределы России, нашедший отклик у рабочих масс Европы, in primis — Германии. Призыв был громким, его не могли не услышать. Военная экономия и голод заставляли народные массы задаваться вопросом, ради чего они должны испытывать лишения и участвовать в затянувшейся бойне и не пора ли «сделать так, как в России»; такой лозунг был выдвинут, например, в Италии, в Турине (в контексте — чисто итальянском — когда поражение при Капоретто задвинуло в угол социалистическую партию, на которую изначально смотрели косо за «отказ от сотрудничества»). В Германии стачка на военных заводах — факт неслыханный в этой стране в разгар военного конфликта, — а за ней уличные беспорядки явились прямым предупреждением.

Предупреждением, если не преддверием революции явился через несколько месяцев и мятеж моряков Киля, казавшийся точной копией восстания на «Потемкине» в России в 1905 году. Но в рядах противника это предупреждение было воспринято совсем по-другому. С этого времени начинает приобретать четкие очертания «легенда об ударе в спину» (Dolchstosslegende); правые начинают уголовные преследования за антивоенную агитацию; формируется «Партия отчизны», первый «образец» правых массовых партий веймарского толка, которые выроют могилу республике.

Таким образом, картина усложняется. И все более отдаляется от хода событий, как его представлял себе Энгельс в 1894-м, а потом Ленин — сразу после революции Пятого года. И в такой ключевой стране, как Германия, впервые появляются, непосредственно во время войны, крупные массовые «префашистские» формирования: знак того, что общество оказалось гораздо сложнее и реактивнее, чем мог себе представить «научный социализм». Положение осложнил «внешний» фактор: американское вмешательство в европейские дела, не только обусловившее победу Антанты, но и послужившее основным фактором новой стабилизации, направленной на предотвращение революций. Америка вступает в войну и со свежими силами, и к тому же вооруженная «четырнадцатью пунктами» Вильсона[379], содержавшими проект мирового переустройства (in primis европейского), в том числе основу будущего Объединения Наций; но прежде всего прямой, лобовой ответ на призыв Ленина и Троцкого к народам о немедленном заключении мира. Америка самым непосредственным образом направляла выход Германии из войны, повлияв даже на состав последнего «военного кабинета», который возглавил принц Макс[380]; это она поставила условием отречение кайзера. Пустоту не могли не заполнить «мажоритарные» социалисты, проводившие антибольшевистскую линию. Их «безболезненный» приход к власти отнял у революции, уже вспыхнувшей в Берлине, какую бы то ни было возможность создать правительство. Правительство уже имелось в наличии: то были «люди Шейдеманна» в союзе с католическим Центром. Ни Энгельс, ни Ленин такого не предвидели, и Ленин, наверное, даже не осознал в тот момент эпохального значения свершившегося.

В его работе об империализме, написанной, когда война только начиналась (весна 1915), Соединенные Штаты предстают еще одной империалистической державой среди прочих. Ленин и вообразить не мог, что США «вторгнутся» в Европу одновременно с русской революцией, дабы нейтрализовать ее влияние и возможное распространение. Он не мог вообразить, что на фоне полного упадка европейских империалистических держав, терзавших друг друга целых четыре года, явится такой мощный противовес: Америка, взявшая на себя задачу «спасения», располагающая не растраченными силами, опирающаяся на экономическое могущество, также ничем не подорванное. Это обнаружилось уже в начале 1920-х годов, когда план Доуса[381] спас Германию и покончил с «эрой Штреземанна»[382].

Рождался новый мир, совершенно отличный от того, который сам себя пустил ко дну в этой войне. А «научное предвидение» развеивалось на глазах.

В политическом плане американское вмешательство тоже наводит на размышления. В Германию Соединенные Штаты — еще до конца войны — «принесли демократию» (как сейчас говорят), или, точнее, способствовали тому, что парламентский режим устоял даже при крушении Рейха. Так Европа перестала быть исключительно Европой: она превращалась, также и политически, в часть более широкого понятия «Запад».


Десятилетия постепенной борьбы (то есть, приятия существующей картины политических институтов) нельзя было стереть в единый миг. И они принесли плоды. В заключительной главе «Entstehung der Deutschen Republik» [«Происхождение Германской республики»] Розенберг приводит и комментирует «тринадцать пунктов» требований восставших матросов немецкого военного флота, базировавшегося в Киле (восстание вспыхнуло в начале ноября 1918 года). Самым «экстремистским» оказалось требование освободить моряков, служивших на линкорах «Тюрингия» и «Гельголанд» (около 600 человек были арестованы 30 октября за то, что не подчинились приказу выходить в поход). Восставшие требовали также освобождения арестованных в предыдущем году. Требование гласило: «Им не должно быть сделано никакой записи в военную книжку». Розенберг иронически комментирует: «Значит, революционеры не желают, чтобы в их документах отразилось, что они участвовали в революции». Первый из тринадцати пунктов касался разницы в довольствии для команды и для офицеров, выборов новых комиссий, которые следили бы за рационом и разбирали возможные «жалобы» со стороны экипажа; было также требование, чтобы подобные комиссии присутствовали на судебных процессах против моряков, обладая правом опротестовывать приговоры. А еще матросы требовали отменить норму, обязывающую отдавать офицерам честь, даже находясь вне службы. «Неподражаем пункт 9: Обращение «господин капитан» должно употребляться только в начале фразы; в дальнейшей речи оно опускается: достаточно того, что к старшему по званию следует обращаться на “Вы”».

Ситуация на грани парадокса:

Сто тысяч матросов восстали; в их руках все пушки; жизнь офицеров зависит от их милости. Империя трещит под их ударами, а сами революционеры настаивают на том, чтобы в дальнейшем обращаться к старшим по званию, используя обычное «вы» /.../ Моряки не думали в начале ноября 1918 года ни о республике, ни о свержении правительства /которое уже было правительством Макса, с социалистами и партией Центра/, ни тем более об установлении социализма. Они хотели только прочного мира вопреки подстрекательским поползновениям всенемецкого типа и ослабления жесткой дисциплины прусского образца[383].

НСДПГ и Спартаковская лига оказывали на них слабое влияние. Правительство отправило в Киль депутата-социалиста Носке (которому в дальнейшем были суждены достопамятные деяния), и он без труда справился с ситуацией, в то время как Гаазе, глава НСДПГ, особого успеха не имел.

Несмотря на все это, ситуация оставалась революционной. Стачка на военных заводах перекинулась на Гамбург, за несколько дней достигла Баварии. 7 ноября баварские крестьяне-солдаты провозгласили Баварскую республику — там ощущалось сильное влияние Курта Эйзнера, главы баварской НСДПГ, — оставив позади Берлин, где Шейдеманн, авторитетная фигура в правительстве, все никак не желал выйти из рамок монархических институтов. Только когда революция достигла Берлина, Шейдеманн стал лидером правительства, а кайзер бежал в Голландию, была провозглашена республика.


«Ноябрьская революция», таким образом, привела к республике лишь тогда, когда монарха уже не стало, а ее правительство (названное правительством народных комиссаров, по советскому образцу) возглавил Шейдеманн, охотно сотрудничавший ранее с правительством Макса фон Бадена, угодным уже почти победившим союзникам. Революция не состоялась. Все вылилось в созыв Учредительного собрания, которое следовало избрать тотчас же, в январе 1919 года.

Разумеется, с переходом власти от Макса фон Бадена к Эберту стрелка политических весов качнулась влево. Принц Макс в своих «Мемуарах» оставил запись последней беседы с Эбертом[384] непосредственно перед передачей регалий:

Эберт сказал мне: «Я настоятельно прошу Вас остаться».

Я спросил: «Для чего?»

Эберт: «Я бы хотел, чтобы Вы остались регентом Рейха».

В последние несколько часов с этой просьбой ко мне не раз обращались мои бывшие сотрудники.

Я ответил: «Мне известно, что Вы собираетесь вступить в соглашение с независимыми /НСДПГ/ а я с независимыми сотрудничать не могу»[385].

Согласно фон Бадену, эта беседа происходила между 17 и 18 часами 9 ноября. Просьба Эберта к Максу фон Бадену, чтобы тот «остался регентом», сама по себе потрясает. Лидер социалистов фактически просит о сохранении монархического режима, понятное дело, уже в полной мере «конституционного» (и, вероятно, без «прусского избирательного права»...). Пост регента в самом деле предусматривался законодательством Империи в случаях, если что-то препятствует монарху осуществлять его власть. Кайзер Вильгельм только что отрекся от власти, но регент назначен не был! И вот, с одной стороны, Эберт просил, чтобы был задействован пост регента, а Макс фон Баден, не принимая его, вел себя как таковой, официально вводя Эберта в должность «канцлера».

Этот спектакль длился два дня. Уже 10 ноября «Советы рабочих и солдатских депутатов» (названные по советскому образцу) провозгласили республику и новое правительство «народных комиссаров». И в этом случае преемственность была сохранена с помощью юридического трюка. «Советы», собравшиеся в Берлине в цирке Буша, были признаны «представителями всего немецкого народа», вследствие чего за ними закреплялось законное право изменить конституцию. «Советы солдатских депутатов» предоставили в распоряжение социал-демократической партии свою силу, то есть силу армии; к тому моменту НСДПГ и Спартаковская лига уже вышли из игры, да и вряд ли они могли полагать, что в момент такого непростого перехода власти, точнее «вакуума власти», им удалось бы выступить вперед, отодвинув старую социал-демократическую партию. (Выборы не проводились с 1912 года, и никто не мог ничего знать о состоянии электората, о том, какой поддержкой реально пользуются в стране присутствующие на политической арене силы.) Таким образом, благоприятный (потенциально) момент не был использован. В «Совете народных комиссаров» (эта уступка ленинской терминологии никому, в сущности, не вредила) председательствовал Эберт и рядом с ним Шейдеманн, человек 1914 года. Один представитель от НСДПГ вошел в новое правительство. Также туда вошли партия Центра и либералы: по существу, то же старое большинство, которым чуть более месяца правил Макс фон Баден. Рейхстаг, избранный в 1912 году, продолжал исполнять свои функции. Единственным нарушением преемственности было объявление выборов в Учредительное собрание. Впрочем, после провозглашения республики по меньшей мере такой «скачок» казался неизбежным. Но одна деталь должна была просветить любого наблюдателя относительно истинной природы свершающихся перемен, а именно, шаг, предпринятый верховным военным командованием: Гинденбург немедленно объявил о признании нового порядка. Ни Либкнехт, ни Роза Люксембург не получили мандатов на съезд этих «советов».

Опорой республики стали миллионы солдат, которые, организовавшись в «советы», выразили доверие Эберту, а не Либкнехту. Таким образом, пророчество Энгельса (о переходе к социализму посредством последовательного завоевания армии) сбылось лишь наполовину.


19 января 1919 года выборы в Национальное Учредительное собрание (оно должно было также исполнять функции парламента) показали следующие результаты: социалисты (даже взятые вместе, СДПГ и НСДПГ) проиграли, точнее, не завоевали абсолютного большинства. За них проголосовало 37,9% (СДПГ) и 7,6% (НСДПГ); всего 163 + 22 ( = 185) депутатов из общего числа 421. Хотя для парламентарных политических систем, действующих в «передовых» странах со сложным социальным составом населения, как раз характерно то, что ни одна (практически) из взятых по отдельности политических сил не завоевывает абсолютного большинства на всеобщих выборах (какой бы ни была избирательная система), в данном случае имело место горькое разочарование, исходя из чрезвычайной обстановки, в которой проходили выборы, изначально весьма благоприятной для социалистов.

Партия Центра получила 20% голосов и провела 91 депутата; две правые партии (народная и национальная народная) вместе завоевали 15% голосов (63 депутата). Далее шла (обреченная на стремительный упадок) по духу левая, но во многом расходящаяся с социалистами демократическая партия — ее самыми яркими представителями были Макс Вебер, Вальтер Ратенау, Гуго Прейсс, — она провела 75 депутатов, собрав почти 18% голосов (невероятным образом сравнявшись с традиционной, укорененной в народе партией Центра).

Соглашение между СДПГ и НСДПГ было немыслимо после того, как за несколько дней до выборов Носке, народный комиссар (и выдающийся представитель социалистов), посланный в армию, подавил manu militari[386] спартаковское восстание в одном из кварталов Берлина, взяв приступом редакцию «Vorwàrts», а главное, после того, как свободно чувствовавшие себя Freikorps[387] расправились с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург за четыре дня до выборов (15 января). Парламентское решение напрашивалось само собой: создание левоцентристского блока. В состав первого правительства республики, рожденной в ходе «ноябрьской революции», вошли СДПГ, партия Центра и демократическая партия; правительство возглавил Шейдеманн, а Эберта едва учрежденное Собрание избрало президентом республики.

О влиянии преждевременного и бессильного восстания спартаковцев на политическую обстановку того переломного января 1919 года говорилось много. Социал-демократы с лицемерным пылом бросились на защиту Носке, пытаясь вывести его из-под удара, снять с него ответственность за убийство Либкнехта и Люксембург. Напрасный труд, ибо вопрос не в том, кто вложил оружие в руки убийц, принадлежавших к фрайкору, но в том, что новорожденная немецкая «демократия» терпела легальное существование фрайкора — полувоенных реваншистских группировок, чей реваншизм на тот момент проявлялся в насилии по отношению к активным борцам за левые идеи. Их вклад в рождение нацистского движения хорошо известен. Впрочем, немного благодарности за свои действия от крайних правых Носке все же заслужил (он был министром вооруженных сил, а значит, был обязан распустить фрайкор и уничтожить его, в это русло направив ярость, с какой он штурмовал редакцию «Vorwàrts»). Оскорбительной благодарности: когда нацистская партия победила на выборах в марте 1933 года, Носке был обер-президентом провинции Ганновер, и Герман Геринг, второе лицо после Гитлера, просил его (тщетно) остаться на этом посту[388].

Во всяком случае, тезис о том, что в результате восстания спартаковцев общественное мнение в последние дни предвыборной кампании сдвинулось вправо, представляется шатким. Правительство Эберта-Шейдеманна-Носке сделало все, чтобы доказать испуганной буржуазии, что социал-демократия способна подавить «антидемократические» левые движения. Щедро пролитая кровь являлась гарантией «демократизма» социал-демократического руководства. Удар был нанесен как раз по НСДПГ, которая, вследствие полемического упрощения, весьма удобного в предвыборной борьбе, стала tout court отождествляться — такую пропаганду вели почти все партии (кроме демократической) — с Союзом Спартака.

Короче говоря, поражение на выборах явилось для социал-демократов горьким разочарованием, но этот плачевный результат навсегда остался историческим максимумом в истории выборов периода Веймарской республики. Уже на выборах в первый республиканский рейхстаг, которые состоялись через год (6 июня 1920), СДПГ сползла к 21% голосов, а НСДПГ поднялась до уровня 18%, в то время как едва появившаяся Коммунистическая партия собрала 2%. СДПГ почти достигла 30% на выборах в мае 1928 года (коммунисты получили 10%), но и блок правых в целом набрал 30%, а Центр — 12%.

Эта выборная арифметика может показаться абстрактной и формальной игрой. Тем временем назревали кризисы, способные разрушить и менее шаткое равновесие, чем то, какое было достигнуто в Веймарской республике: от шовинистского безумия во Франции, кульминацией которого стала карательная оккупация Рура[389] (настоящий подарок правым; впрочем, и коммунисты с их отчаянной тактикой пытались обратить это событие себе на пользу), до упадка экономики, усугубленного разорительными репарациями (чтобы справиться с ним, были разработаны планы Доуса и Янга[390]; США, не признавшие Версальского договора, не могли потерпеть сползания влево республики, охваченной самым тяжелым экономическим кризисом века, а нацисты еще не были готовы воспользоваться им); прибавим к этому экстремистские выступления (гитлеровский «путч» в мюнхенской пивной) и пр. И все же выборная арифметика при такой лихорадочной парламентской жизни (восемь довыборов в рейхстаг за тринадцать лет!) свидетельствует о многом. Она показывает разочарование левых в таком орудии, как всеобщее избирательное право, и «упорный подъем» национал-социалистической партии от 2% в мае 1928 года до 44% в марте 1933-го. Очевидно, что и нацисты не добились абсолютного большинства, хотя они не только сами прибегали к незаконному насилию, но и силовые структуры государства были на их стороне. Но Гитлер стал канцлером в результате заговора фон Папена[391] и попустительства Гинденбурга (президента Рейха с 1925 года) до «триумфальной» победы. Хотя эта победа так или иначе осталась ярким примером несомненного успеха на выборах.


Немецкий и итальянский случаи представляют собой два классических примера «сфабрикованной» победы на выборах.

В недавнем исследовании историка из Йельского университета Генри Эшби Тернера-мл., «Hitler’s Thirty Days to Power» [«Гитлер: тридцать дней борьбы за власть»], (Лондон 1996)[392], приведены убедительно документированные доказательства в пользу лишенного детерминизма историографического взгляда на проблему прихода Гитлера к власти. На выборах в ноябре 1932 года популярность нацистской партии явно пошла на спад, она потеряла 35 мест и 5% электората. Разумеется, со своими 33% эта партия завоевала относительное большинство, но изоляция в парламенте могла оказаться для нее губительной, особенно в условиях острого кризиса внутри страны. И только благодаря сильнейшему давлению Франца фон Папена, представителя Центра, но самым тесным образом связанного с Гитлером, на почти девяностолетнего президента Республики Гинденбурга Гитлеру вопреки всяческим ожиданиям и вразрез с парламентской арифметикой 30 января 1933 года, после продолжительного политического кризиса неясной природы, был доверен пост канцлера. Вопреки тому, что нередко утверждают, полномочия президента Республики были — согласно Веймарской конституции — достаточно широкими, они значительно превосходили властные прерогативы тех монархов, какие еще оставались на своих тронах после гекатомбы, которая постигла коронованные семейства в результате мировой войны. Он был действительным главою вооруженных сил; он мог ограничивать гражданские права по своему усмотрению (если бы счел это необходимым); имел прерогативу своими декретами устанавливать законы; и правительство, ответственное, конечно, перед парламентом, могло при необходимости быть отправлено в отставку президентом, что сопровождалось немедленным роспуском парламента. Короче говоря, неожиданное назначение на пост канцлера в конце января 1933 года (и немедленное назначение срока новых выборов) позволило Гитлеру при пособничестве крупных промышленников (вспомним хотя бы семейные связи Геббельса с самой мощной династией промышленников, Квандтов, или поддержку Гугенберга[393])[394] и легального и полулегального военного аппарата, а также благодаря систематическим акциям насилия со стороны «коричневых рубашек», находящихся под защитой государства, устроить себе великую победу на выборах 5 марта 1933 года: 44% голосов, что дало ему возможность править в окружении представителей центра и либералов, имея фон Папена в качестве вице-канцлера[395], вплоть до полной трансформации республики в «Fiihrerstaat». Этот триумфальный путь к власти начался жалким Мюнхенским путчем каких-нибудь десять лет назад. 6 марта 1933 года, в канун «победы» на выборах, Гитлеру поступили из Дорна в Голландии поздравления от Вильгельма II, бывшего императора[396], жившего там в «изгнании». Символический жест, великолепно демонстрирующий преемственность между «всенемецким» империализмом и нацизмом.

В Италии аналогичная операция была проведена в гораздо более сжатые сроки. Республикански-анархоидальное движение Муссолини, основанное в 1919 году, прозябает вплоть до выборов 1921 года (около 30 депутатов, вместе с «национальными блоками»), но уже в конце октября 1922 года король Виктор Эммануил III поручает ему сформировать правительство: оно стало коалиционным, вместе с народной партией и либералами. Савойский король, конечно, был немудрящим злодеем по сравнению со старым юнкером, ему не потребовалось тридцати дней интриг, давления, шантажа. Он, савойский король, до истерики перепуганный расправами над царствующими фамилиями, с абсолютным скепсисом оценивавший способность парламентаризма устоять в революционной буре, поднявшейся в 1917 году и все никак не затухающей (ярый реакционер, он приписывал ей гигантские масштабы), дошел до того, что сам, опережая правительство, осуществил «молчаливый государственный переворот». Большинство в тогдашнем правительстве (которое возглавлял Луиджи Факта) в момент демонстрации, пышно поименованной «походом на Рим», было за объявление осадного положения, но король отказался, призвал Муссолини в Квиринальский дворец и доверил ему сформировать новое правительство. Тот, разумеется, явился на зов и ровно через два года выиграл с большим перевесом — благодаря ультра-мажоритарному избирательному закону; благодаря насилию сквадристов[397], которых поддерживали и защищали «силы порядка»; благодаря финансовой поддержке, какую оказывала буржуазная верхушка в лице представителей важнейших ее отраслей (аграрной, промышленной и банковской) — выборы 1924 года.

В случае Италии тоже интересно проследить траекторию выборов и чередование прогресса и регресса в различных партиях и избирательных законах. Закон от 16 декабря 1918 года наконец-то устанавливал всеобщее избирательное право (для мужчин) без каких-либо ограничений и заменял скомпрометировавшую себя мажоритарно-одномандатную систему пропорциональной системой выборов по кандидатским спискам. Социалисты утроили число избранных депутатов (156), народная партия поднялась до того, что получила 100 мест. То было арифметическое большинство из 508 мест Палаты. Либералы, при старой системе вездесущие и всепобеждающие, сползли от 300 до 200 мест. Перед нами — победа демократических движений, но не предполагаемый триумф. В результате выборов мая 1921 года появляется, после раскола в Ливорно[398] (январь), куцый дозор из 15 депутатов-коммунистов; социалисты немного теряют, народники приобретают с десяток мест; «национальные блоки» (в состав которых входят также и фашисты) держатся на плаву; черпая из старых запасов электората, продолжают избираться либералы. Палата без ясно выраженного большинства, избранная в 1921 году, после осуществленного королем государственного переворота, предоставившего Муссолини пост председателя Совета министров, приняла новый, ультра-мажоритарный избирательный закон (знаменитый закон Ачербо, который проталкивали фашисты, развернув сразу после «похода на Рим» мощнейшую кампанию в пользу мажоритарной избирательной системы)[399] и создала тем самым условия для триумфального прохождения фашистского расширенного списка (где было полно имен либеральных аристократов)[400] на выборах 1924 года. Короче говоря, в обоих случаях расстановка сил была аналогичной и однозначной. Социалистические силы, в особенности благодаря «пропорциональной» системе, пожинают плоды своего усиленного внедрения в общество, но не составляют большинства даже в самые «благоприятные» моменты и при самой удачной конъюнктуре, поскольку за ними не стоит государственная власть (и тем более столпы экономики). Фашистские же формирования, даже будучи в меньшинстве, благодаря поддержке государственной власти ставятся в такие условия, что выигрывают выборы, которые сами же и направляют.

И все же они питают некое принципиальное предубеждение против всеобщего избирательного права. Еще в 1940 году «Политический словарь», изданный под надзором национальной фашистской партии издательством «Итальянская энциклопедия», которым руководил секретарь партии, объясняя термин «избирательное право», предупреждает: «система всеобщего избирательного права, согласуясь, некоторым образом, с принципом справедливости, /.../ с другой стороны, должна быть подчинена более насущным требованиям, а именно: предоставлению права голоса гражданам должна предшествовать подготовка масс, их политическое воспитание»; иначе может возникнуть «опасность доверить неадекватному электорату задачу образовать государственные органы, что естественно приведет к результатам, пагубным для тех самых организаций, о благе которых вроде бы пекутся». «Опасность, — продолжает автор статьи, юрист Джузеппе Менотти де Франческо, после войны депутат итальянского парламента, монархист, — содержится в самой системе всеобщего избирательного права /.../ доктрина и практическое законодательство вынуждены изыскивать способы как-то обуздать этот принцип, чтобы при его применении уменьшить опасности, неразрывно связанные с данной системой». Существуют разнообразные методы, отмечает юрист, чтобы уменьшить опасности всеобщего избирательного права; один из самых распространенных — принять систему выборов «косвенную или двухступенчатую», как это можно видеть на примере «выборов президента Соединенных Штатов Америки» или во Франции /Третья республика/ при выборах в Сенат. Однако наилучшим способом устранить недостатки, — подсказывает Де Франческо, — было бы ограничить право голоса: «но оно, на нынешнем этапе конституционного развития, не может осуществляться иначе как согласно критерию широкого доступа к голосованию». И в итоге наш юрист предлагает решение, принятое фашизмом с его «корпоративным голосованием»: это — «особая, своеобразная форма ограниченного избирательного права», предоставляющая «право голоса гражданину, который платит профсоюзные взносы». По такому критерию, заключает он, и складывается, в рамках законодательства, созданного фашизмом, то, что называется «электорат»; само собой разумеется, что этот электорат «весьма узок по сравнению с прошлыми временами»[401].


Несколько соображений на полях. Гитлер, став канцлером в конце января 1933 года, не меняет избирательного закона. Он фабрикует себе победу на выборах, но не добивается большинства. Чтобы «забрать все», ему приходится выстроить мизансцену поджога Рейхстага[402], удалить депутатов-коммунистов и дождаться смерти Гинденбурга (август 1934), которая позволила ему объединить посты президента и канцлера. Муссолини же стоит во главе «почетного караула» из каких-то 30 депутатов, но при этом является президентом Совета, которого назначил сам король, и вот с помощью закона Ачербо он одерживает убедительнейшую победу на выборах, получая самое что ни на есть абсолютное большинство голосов, еще и умноженное мажоритарным надувательством. «Электорат» у Гитлера есть (каждый третий избиратель в 1932 году) — его идеи укореняются и прорастают, как сорняки, на почве веймарского кризиса. У Муссолини нет никакого электората до того момента, как королевский государственный переворот возводит его на пост главы правительства. Его электорат сложился после; разумеется, поддержка короля и католической церкви (задолго до Конкордата[403])[404] в немалой степени способствовала этому процессу. В последующие два года (1924-1926) был сделан очередной шаг: создание «режима» (чрезвычайные законы ноября 1926 года; арест депутатов-коммунистов; фабрикация дела о коммунистическом «заговоре», на основании которого устраивается «большой процесс» над томящимися в тюрьме коммунистическими лидерами; роспуск всех прочих партий). Но чтобы достигнуть цели, то есть принятия ноябрьских законов 1926 года и их немедленного применения, тоже требовалось время, и снова пришлось прибегнуть к насилию под прикрытием государства (убийство Маттеотти, очередной случай, когда корона спасла фашизм от шага, который мог стать для него роковым); к провокациям и покушениям сомнительного свойства. Но итальянские правящие классы уже перешли на сторону фашизма. Даже такой человек, как Кроче, который с тридцатых годов и до первого падения Муссолини станет воплощенным символом интеллектуала-антифашиста, на следующий день после убийства Маттеотти[405] отправился в Сенат голосовать за доверие правительству Муссолини, а в интервью, которое он дал газете «Giornale d’Italia», определил этот свой поступок как «благоразумный и патриотический»[406].

Многие, и тогда, и после, задавались вопросом: куда подевался, что делал в то время, почему никак не реагировал «народ»? Больше всех были разочарованы — видя, как «народ» примыкает к фашизму, — проповедники врожденных «здоровых инстинктов» «массы»: предрассудок, укоренившийся в сентиментальном демократизме. Осмысление того, как создавался электорат вокруг фашистских режимов, которое проделали в разгар событий критически настроенные умы (Розенберг в Германии, Тольятти, изгнанный из Италии), разрушило эту романтическую иллюзию, а вместе с тем и парализующий предрассудок, согласно которому наличие широкого электората и достижение консенсуса само по себе является главным доказательством действенности той или иной политики.


В России первые послевоенные выборы, выборы в Учредительное собрание, проводились 25 ноября 1917 года: дней через двадцать после революции или, если точнее определить это событие, после захвата в Петербурге всех властных структур солдатами, которых сподвигли на это большевики; короче, после бегства Керенского. 7 ноября, или 25 октября по старому стилю, переворот увенчался успехом; в тот же самый день в Петрограде бурно проходил Всероссийский съезд Советов. Съезд, поставленный перед свершившимся фактом, должен был принять изгнание Керенского, вследствие чего социал-демократическая партия разделилась: те, кто остался верен Керенскому, покинули зал; те, кто поддерживал большевиков, остались. Съезд узаконил произошедшее и принял решение немедленно сформировать первое правительство Народных комиссаров, в состав которого вошли собственно большевики и левые социалисты-революционеры. Делегатами от тех и других были в основном крестьяне из отдаленных губерний. Не случайно оставшиеся депутаты приняли два декрета: а) о немедленном заключении мира; б) об экспроприации земли.

Начался короткий период «коалиционного» правления. Он продлился до марта 1918 года, когда Россия приняла жесточайшие условия Брест-Литовского мира и, будучи в корне не согласны с таким шагом, левые социалисты-революционеры покинули коалицию. Но до означенного кризиса, с ноября 1917 по март 1918 года, правительство Ленина и комиссаров работало вместе с социалистами-революционерами (левыми). И обе партии вступили в такую фазу коалиции, что совместно провели две «выборные» акции: выборы в Учредительное собрание 25 ноября и его эфемерную инаугурацию (18 января 1918 года).

Число проголосовавших 25 ноября 1917 года, без сомнения, знаменательно: почти 42 миллиона голосов при населении, которое в 1920 году составляло 108 миллионов жителей. Это — около 40% населения; не слишком много, если учесть, что женщинам было предоставлено право голоса; и все-таки весьма неплохой показатель явки, если иметь в виду, что страна все еще находилась в состоянии войны (только 8 ноября прозвучал призыв к немедленному заключению перемирия), и в ней царил хаос, неразлучный с любым коренным изменением строя, когда новая власть еще должна была утвердиться на обширной (в случае России — безмерной)территории.

Обе партии старательно проводили предвыборную кампанию и созывали своих избирателей к урнам. Это несомненно, иначе не был бы достигнут такой значительный процент участия. Большевики собрали чуть меньше 10 миллионов голосов (четверть электората); социалисты-революционеры — 22 миллиона. Они в одиночку представляли большинство. Меньшевики (то есть социал-демократическое «меньшинство») получили едва 700 тыс. голосов, а все прочие партии, вместе взятые, — около 5 миллионов.

Артур Розенберг предложил интересное прочтение этих результатов, явно неутешительных для большевиков, но двусмысленных и для социалистов-революционеров. «Огромные массы крестьян, отметивших в своих бюллетенях социалистов-революционеров, предполагали тем самым, что они голосуют за экспроприацию земли, а не за Керенского; но списки социалистов-революционеров почти повсеместно возглавляли сторонники Керенского, которые и прошли в Собрание». Таким образом, решение не признавать новоизбранное Собрание — поскольку оно отказалось признать новое правительство — было принято совместно большевиками и социалистами-революционерами (те в числе первых оспорили результат, дававший преимущество другой фракции их же собственной партии, разрыв с которой оказался непреодолимым). Так что Учредительному собранию была уготована очень короткая жизнь; наверное, мы не ошибемся, если скажем, что при самом своем рождении оно не соответствовало расстановке политических сил в стране. «Если бы Ленин тогда назначил новые выборы, — отмечает, или, вернее, предполагает Розенберг, — он получил бы по всей стране подавляющее большинство»[407]. Проверить такое предположение, разумеется, невозможно.

Революционный процесс, который протекал в лихорадочном темпе после Октябрьской революции, — утверждает Отто Бауэр, — позволил большевикам разогнать Учредительное собрание, избранное несколько недель назад в совершенно иных условиях и уже не отвечающее требованиям новой революционной ситуации, и передать всю власть в руки советов. Даже и в тот момент Бухарин предлагал силой выдворить правых из Учредительного собрания, как в свое время Кромвель удалил пресвитериан из Парламента, или как якобинцы исключили жирондистов из Конвента и отправили их на гильотину; а власть передать оставшейся части Собрания, расценивая его как Конвент. Ленин, однако, предпочел вовсе разогнать его[408].

В самом деле, правительство комиссаров и Ленин in primis высказались в тот момент за структуру, которая стала с 1905 года новой формой демократии, не парламентской, а «советской» (отсюда советские республики): она представлялась — насколько можно было тогда судить — новой и современной формой «прямой» демократии. О такой форме правления речь не заходила с самого падения Коммуны. В заключительной части своей «Истории русской революции» Троцкий определяет Съезд советов, собравшийся в Смольном институте в Петрограде в тот же самый день (25 октября по старому стилю), когда большевики силой взяли власть, «самым демократическим из всех парламентов в мировой истории». Роза Люксембург (полемизируя с Троцким) выступила с резкой критикой роспуска Собрания[409]. Тот факт, что в момент, когда решалась судьба Учредительного собрания, социалисты-революционеры, все еще находившиеся в правительстве, разделили ответственность с большевиками и вместе с ними сделали выбор, чреватый последствиями, нельзя игнорировать. В полном несогласии, навсегда порвав с большевиками, они вышли из коалиционного правительства только после того, как был ратифицирован кабальный мирный договор с Германией, то есть через два месяца.

Но тогда события гораздо более тревожные, нежели выборные страсти, сотрясали огромную страну. После сепаратного мира, заключенного русскими, державы Антанты сочли себя вправе воспринимать новое русское правительство как врага и открыто вторглись на территорию едва родившейся республики, поддерживая монархистов и «белых», развязавших яростную гражданскую войну. Во внутреннюю гражданскую войну в России вмешались внешние силы. Надвигалась «европейская гражданская война».

Загрузка...