РАССКАЗЫ

© Jozef Kot, 1965, 1968

ИЗ СБОРНИКА «ВОЗНЕСЕНИЕ ЦЕНТРАЛЬНОГО НАПАДАЮЩЕГО» (1965)

СМЕРТЬ ФУТБОЛЬНОГО СУДЬИ

1

На грязной, липкой стене висит облупившееся, потрескавшееся зеркало; слабый луч света, проникая через забранное решеткой окно, радужно преломляется в нем. Зеркало вспыхивает ярко-голубыми, красными, коричневыми, зеленоватыми отблесками, но свое лицо он узнает, хотя причудливые линии трещин искажают и разбивают его на множество граней.

— Дорогие мои, — произносит он вполголоса и вздрагивает, будто в неожиданной тишине, от которой болезненно напрягаются барабанные перепонки, прозвучал чей-то чужой голос; он ощупывает лицо, шершавые пальцы изучают каждую вмятину, каждую морщинку, по которой стекают капельки пота.

— Дорогие мои, — повторяет он уже громче и косится на двух парней; тяжело вздыхая, они обмахиваются белыми тряпками, натянутыми на короткие, захватанные грязными пальцами палочки, отчего тряпки ему представляются незамысловатыми флажками.

Помещение квадратное; посреди черного, давно не обметавшегося потолка, словно собачий намордник, щерится патрон без лампочки, заключенный в предохранитель — сплетенный из проволоки колпак. Только двери сверкают свежей белой краской, они вызывающе чисты. Иллюзию совершенства нарушает лишь грубая дверная задвижка, которую кто-то небрежно и неумело прибил над хромированной ручкой.

Он ухитряется рассматривать себя в зеркало и напряженно следит, как лицо, отражаясь в разбитом его стекле, разбегаясь лучами, исчезает в неизвестности; потом вытягивает из кармана глянцево-черных штанов свисток, обмотанный проволокой, сжимает его губами, зубами впивается в его бакелитовую поверхность. Совершая стремительные, нервные броски, словно судья на поле, он свистит, и ему чудится, будто и этот хрипловатый свист тоже теряется где-то в пустоте, рассеивается в этой душной коробке, между грязных, липких стен, меж грубо сколоченным платяным шкафом, умывальником и тремя койками.

— Придется мне подыскать новый, — оборачивается он к лежащим на койках парням, которые сейчас раскуривают сигареты. — Не чистый звук. Я этого не выношу. Свисток так уж свисток, звук у него должен быть отрывистый, решительный, ясный.

«И чего я тут распинаюсь, — снова вздрагивает он. — Ну стоит ли совершенно посторонним людям говорить о вещах, рассуждать о которых я уже не имею права? Стоит ли вообще объяснять что-либо, когда они так страшно далеки от меня (или это я очень далек от них?) и едва ли в состоянии меня понять? Но среди тех, что здесь валяются и курят, есть свободная койка (посредине — и тут должна быть своя середина!), в каких-нибудь пяти шагах, но я этих шагов никогда не сделаю, во всяком случае, теперь не сделаю, а потом начнется это, и они будут молчать, словно их и нет вовсе, как молчат сейчас, и курить, сливаясь с красным, жарким огоньком сигареты.

Снаружи раздаются шаги, скрипят неровные доски коридора. «Уже», — пронеслось у него в мозгу. Дугой отшвырнув свисток на пустую койку, он отбегает к зарешеченному окну. И видит только ноги, множество ног, двигающихся в одном направлении, множество туфель и ботинок, которые поднимают в воздух тучи пыли. Судорожно схватившись за прутья решетки, он трясет их и вздыхает: «Дорогие мои».

— Что с вами? — уныло спросил парень с правой койки; запустив пальцы в густую рыжую шевелюру, он даже приподнялся на локте.

— Нет, нет, ничего. Откуда вы взяли?

— Да так. Не принимайте вы это близко к сердцу. Такие вещи вообще не должны никого волновать.

— Хорош денек сегодня, — медленно проговорил он. — Закат колоссальный. — И судорожно сжал прутья.

— Отойдите вы от окна. Еще разозлите кого ненароком. Лучше всего сидеть и ждать.

«Да, ничего другого мне не остается, как только выслушивать советы». — Он отдернул руку от решетки и снова подошел к зеркалу.

— Вы здесь впервые? Правда, в первый раз?

— Я так рассчитывал: до обеда зайду в торговый центр и куплю новый свисток. Но не купил. В чужом городе приезжему трудно — не разберешь толком, где тут магазин.

— Магазин в любом городе помещается на площади. Это вы уж могли бы знать. Но в воскресенье все магазины закрыты. В воскресный день уважающий себя человек за покупками не пойдет. Разве что за пивом.

Шаги удаляются. Значит, не они. А может, их просто прогнали, преградили путь. И снова тихо, и около забранного решеткой окна мелькают ноги; в помещении стало темнее, как будто опустили жалюзи; теперь ему страшно подступить к окну, он хватается за створку шкафа, она распахивается с жалобным скрипом, так что становятся видны три костюма, аккуратно повешенные на плечики.

Перевернувшись на койке, третий цедит сквозь зубы:

— Затворите шкаф!

Потом раскуривает сигарету, потягивается и, закрыв глаза, пускает через нос кольца дыма.

— Не придавайте этому значения. Даже если вы здесь впервые, — рыжий обхватил колени руками, — твердите, что все видели так, а не иначе. Возразить на это они вам не посмеют. Судья имеет право на свою правду. На то он и судья.

— Столько ног… — судья смятенно кивает на задернутое решеткой окно, — и конечно, шлепают по газонам.

— Вы их боитесь?

— Закройте шкаф, меня бесит эта створка, — брюзжит третий.

— Они меня ненавидят?

— Вы навязали им свою волю. Таких всегда ненавидят.

— Я хотел быть заодно с ними. Я был с ними заодно.

— Этого мало.

— Закроете вы шкаф или нет?

Услышав грубый голос, он обеими руками захлопывает створки шкафа.

— Как-то я попал в один старый отель. Тогда я еще судил районные матчи. Там тоже был такой шкаф. Точь-в-точь.

— Не желаете закурить?

Рыжий слезает с койки и вынимает портсигар из кармана черной сатиновой рубашки.

— В тот шкаф я положил свою шляпу. А дверцы захлопнулись. Никакими силами их нельзя было открыть. Так и ушел без шляпы. Может, она до сих пор там лежит. Коричневая фетровая шляпа с зеленой ленточкой. Отличная шляпа.

— Прикуривайте.

— Вы и на поле тоже курите?

— Вы не смеете отречься от своей правды. Вы должны держаться за нее, словно клещами, и вам все поверят. Должны поверить. Судье обязаны верить. Кому же еще верить, если не судье?

Снова слышны шаги. «Сейчас — У него ёкает сердце. — Они уже здесь. Я знал, что они придут. Все ноги, что мелькали около зарешеченного окна, ввалятся сюда. Они войдут, и потом уже никогда не будет этой комнатушки под названием «Судейская», останется лишь паутина, одна паутина, и я в ней пропаду, насовсем. Эти двое не пропадут, а мне — пропасть. Эти двое, возможно, останутся с пауками — они ведь невиновны, могут спокойно покуривать, прикрыв глаза ладонью, жмуриться на солнце, а меня со всех сторон опутают тонкие нити, и я уже не смогу пошевелиться».

— Откройте, — гудит чей-то низкий голос.

Его перекосило, искаженным лицом он прижимается к шкафу.

— Ну чего вы лезете в шкаф? Помнете мне костюм. — Третий парень, вскочив с койки, растер ногой окурок. — Забыли, где ваше место?

2

Еще немного — и мы на месте; всегда, если поезд подскакивает на стрелке, значит, близко станция, скоро нужно будет подниматься, размяться малость, сложить чемоданчик — невероятно, но мы идем минута в минуту, правда, сегодня воскресенье, а в выходные, наверное, поезда всегда точно прибывают по расписанию, так что нам скоро прощаться, мне выходить, а вам еще две остановки; несносно, правда, долгий путь — это противно, да вы небось уже к этому привычны, ежели каждые две недели выбираетесь навестить семью; а я, знаете ли, путешествую только по делам службы, исключительно, и удивляться тут нечему, ведь кой у кого — и в воскресенье — своя работа, не обязательно у одних только священников, и вы не думайте, что это я из-за более высокой оплаты, совсем нет, меня деньги сейчас вовсе не интересуют; вы понимаете, иногда тебе вовсе не до денег, а просто так — идешь из любви к своему делу, а может, ради собственного удовольствия; да что это он ползет, будто черепаха, экое невезенье, не хотят нас принимать, значит, запаздываем все-таки, можно еще посидеть; выходит, у вас четверо детей, это прекрасно, я вот тоже всегда мечтал иметь четверых детей, да знаете, коли хочешь чего достичь в жизни, о таких делах и думать не приходится, вот моя жена утверждает, что на свете есть куда более высокие цели; сама-то она работает на Водной улице, вам, наверное, знакома эта парикмахерская — впрочем, нет, откуда же, это ведь дамское заведение, сам я стригусь в «Театре», да это так, к слову, про парикмахерскую, это все пустяки; вот когда я сообщил ей, что по воскресеньям буду уезжать из дома, она обрадовалась, страшно обрадовалась — для нас, дескать, это удача, большая удача, я это и сам так понимаю, хотя мои коллеги говорят, что, будь они на моем месте, они бы уж вытребовали по крайней мере «спартак», только зачем мне «спартак», ну посудите сами, к чему мне «спартак», и без того забот по горло, а тут еще гарант, страховка, налоги, бензин и так далее, и тому подобное, а ведь может случиться и поломка, и авария; к тому же, господа, говорю я им, я играю честно, мои карты открыты, и вы не думайте, что из-за какой-то сотни, предложенной фанатиком-болельщиком, я все брошу, ни с того ни с сего я пачкаться не стану, вам это хорошо известно, я даже в школе ни у кого ничего не списывал, хотя и мог бы, потому как сидел с головастым Елшавой, а он был такой умница! — бог мой, он тогда уже всю таблицу умножения наизусть помнил, вам бы послушать, как он отвечал на уроках истории, он ведь не моргнув глазом мог перечислить всех жен Тутанхамона, а ведь на это у человека должен быть талант, это должно жить в нем, где уж нам, обыкновенным смертным, с такими равняться; поэтому, когда меня выбрали, чтобы послать на эти курсы, я очень испугался — дескать, у меня и голова-то старая, совсем уж не варит, бог знает, удастся ли что вколотить в нее; и я решил было уступить это дело кому помоложе, а вот под конец — ну вы сами посудите: такому, как я, выпадает этакий счастливый случай! — я решил, что от жизни надо брать все, что она предлагает, и в этом нет ничего зазорного, это надо принимать с благодарностью; ну, скажем, что́ подумал бы о вас хозяин, если бы вы отказались выпить с ним чашечку кофе? Так вот, я и пошел учиться, изводил себя правилами, словно бы опять стал школьником, одолевал необозримые вершины необходимых терминов, избранных слов и выражений — прямо мороз от всего этого подирал по коже. «Избранные слова» — знаете, ничего в жизни я не ненавижу более люто, как это «избранное», чего там «избирать»? — все ведь должно быть просто, обычно, не правда ли? Через два месяца у нас был выпуск, и начальник в своей речи сказал, что он отдает в наши руки дело справедливости, а это совсем не так мало — чтобы на футбольном поле восторжествовала справедливость; сначала я думал, что это даже не в человеческих силах, однако что́ в наших силах, а что́ нет — этого нам до конца жизни не понять, хоть мы и утверждаем, будто мы — венец творенья, правда? И я судил, раз от разу повышая класс, а нынче впервые еду судить состязание команд высшей лиги; ну вот, видите, милок, в этом-то и вся моя тайна; еще мгновенье — и мы остановимся у вокзала города, где я достигну давно желанной цели — той незначительной вершины, к которой стремится каждый из нас; в детстве мы мечтаем стать капитаном или кондуктором трамвая, а то пилотом — одним словом, всяк хочет оказаться впереди, во главе чего-нибудь, хочет быть предводителем, а у меня уже все в порядке, я буду судить большой футбол; но знаете, меня это как-то даже не радует, наверное, когда достигаешь высшей ступеньки, тобой овладевает какое-то глупое чувство, будто в ближайший миг ты шагнешь в пустоту, будто над тобой нет ничего, даже ручки, за которую ты мог бы уцепиться в последний решающий момент; конечно, во мне говорит робость перед такой серьезной премьерой, в следующий раз все уже станет по-другому — и моя жена тоже сперва опасается новых клиенток, которых стрижет в первый раз, потому что ей трудно сразу отгадать их желания, сожаления, горести… да и все прочее… погодите, я выгляну в окно, не свободен ли путь, я люблю глядеть на семафоры, семафоры — это моя слабость, правда, я осторожен, с малых лет уважаю предупреждение: «Не высовывайтесь из окон», особенно если это написано на разных языках, вот даже по-итальянски; и это, скорее всего, верное предупреждение — ах, вы предполагаете, что в поезде едет какой-нибудь итальянец и хоть кому-то это предостережение поможет сохранить жизнь. Ну вот, видите, мы уже тронулись, а я даже не сумел взглянуть на семафор; нет, нет, вы сидите, я вам открою, я открою окно, по крайней мере глотнете свежего воздуху, а глядишь, и разносчика пива подцепите, ну, так всего вам хорошего, привет всем вашим и счастливого пути.

3

— Откройте, — требовательно повторяет кто-то низким голосом и дергает дверную ручку.

— Сейчас.

Рыжий подходит к двери, которая теперь кажется еще более ослепительной, и отодвигает задвижку. На пороге возникает фигура какого-то верзилы с проседью в волосах, в белой рубашке и шелковых прорезиненных брюках.

— Я этого не хотел. Это не умышленно. Не умышленно! — Он пытается забраться на окно, но решетка мешает ему.

— Я — Гомес, инструктор. — Неторопливый низкий голос наполняет все помещение. — Что это вы взаперти сидите, как старухи? Я хотел бы сверить запись.

Он, двигаясь вдоль стены, подходит к судье, и взгляд его упирается в зеркало; зеркало уже не играет всеми цветами радуги, оно мутное, невыразительное, словно осколок закопченного стекла.

— Между прочим, пенальти вы назначили неправильно. Своим пенальти не назначают. Особенно на последней минуте, когда исход матча еще не определен.

«Они подослали его ко мне, — догадался судья. — Он на их стороне, он тоже держит их сторону, и сейчас я совсем беспомощен, я разбит, как это старое зеркало, которое от малейшего толчка рассыплется на миллионы осколков… А разбитое зеркало приносит несчастье. Разбитое зеркало — это хуже, чем черная кошка, потому что его — не избежать…»

— Одиннадцатиметровый был спорным, конечно, — заметил рыжий. — И это все. Я этот фол не видел. А он при том был. И раз видел, то должен был назначить пенальти.

— Я его не видел. — Лоб судьи снова покрывается испариной, словно он все еще мечется по футбольному полю, словно все еще, собрав последние силы, мчится за мячом и клубком тел. — Я вообще ничего не видел.

— Меня зовут Гомес. Испанское имя, но я из Ла́мача. Ведь и в Ламаче может родиться Гомес, а?

Парни, до сих пор валявшиеся на койках, начали переодеваться. Из раскрытого гардероба пахнуло нафталином. «Что со мной будет? — Судья вопрошающе взглянул на Гомеса. — Они переодеваются, а что будет со мной?»

— Сожалею, что из-за этого подняли такой гвалт. Вы были великолепны, но разве толпа может это оценить? Где им понять, что вы были великолепны как раз потому, что назначили пенальти, когда этого меньше всего ждали!

— Что со мной будет? — спросил он вслух.

— Мое имя Гомес, и мы что-нибудь сообразим. Я в этой лавочке уже пятнадцать лет ошиваюсь. Не стоит тут ломать голову. Ясно?

— Нет, — он взглянул на него, — тут уже ничего не решишь.

— А что нужно решить?

— Я стоял спиной к воротам и видел их лица. Ребятам страшно хотелось забить гол. Они очень хотели выиграть. Это даже были не они, а какое-то крайнее воплощение страсти. И я сразу почувствовал, что я на их стороне. И у меня тоже защемило сердце. Я тоже начал желать. Уже не помню чего, но желал страстно. Мы стали единым целым, единой плотью. Ногам не терпелось отправить мяч в ухмыляющийся прямоугольник, затянутый сеткой, и голова должна была выполнить их приказ. Я знал, что другого выхода у меня нет, что без моей помощи они погибли. И я послушался. Я дунул в свисток и указал на белую точку. Это был конец.

— Вы мне не исповедуйтесь, — сказал Гомес. — Я тут ничего не решаю, я не судья. Я только смотрю, как судят.

— Но они должны об этом узнать?

— Кто?

Судья указал на зарешеченное окно. Они оба подошли к нему. Тротуар был пуст. Белели только смятые бумажные стаканчики и скомканные программы.

— Разошлись, — он потянул Гомеса за рукав, — все разошлись!

— Вы нервничаете? — спросил Гомес — Они никогда не должны узнать об этом. Они должны верить, что вы принимали правильные решения. Иначе — кто же станет относиться к судьям всерьез? Каждый аут будет спорный. Начнется анархия.

— Те, что на поле, были одержимы стремлением выиграть. Это выражалось на их лицах. Я подыграл им неумышленно, я не хотел, чтобы они выиграли, но мне передалась их одержимость. Я должен был найти для нее выход, понимаете? Они не давали мне взяток, вообще от судейства я никогда ничего не имел и не имею. Кроме неприятностей.

— Одевайтесь, — сказал Гомес. — Не торчать же нам тут до ночи. А вы получите командировочные, — напомнил он курившим парням.

Те свернули белые «флажки» и положили их на верх гардероба.

Он остался с Гомесом один на один. В судейской стало темно. Разбитое зеркало слилось с сумраком.

— У судьи должно быть внутреннее чувство ответственности, — сказал Гомес, — и не годится ему выдумывать всякие там комплексы, тем более — невероятные. Единственно, что от него требуется, — дисциплина. В любую минуту он должен быть готов отстоять свое решение. За ним — последнее слово, ему дана власть, но она его и ограничивает. И поэтому теперь нечего пересматривать то, что уже не в его власти. Даже собственные приговоры. Перед вами две возможности. Подумайте, какую вы предпочтете.

— Я уже подумал.

— Тогда пойдемте!

— Сдается мне, что вы не инструктор.

— Я Гомес. Испанское имя, но родом я из Ламача. Хотя, в общем, это неважно. Пойдемте!

— А они, те остальные?

— Я пойду первым, если позволите. Вас не обидит, если я пойду первым?

Они вышли в темный коридор подвала недостроенной бетонной трибуны. Разбухшие от сырости доски, настланные на сыром и холодном полу, застонали. Гомес, весь напрягшись, шагнул вперед и уже ни разу не оглянулся.


Перевод В. Мартемьяновой.

ТРЕВОГА

1

Я все еще думаю о том ничем не примечательном июньском дне, когда это началось, все еще чувствую, как врезается мне в спину кресло маленькой парикмахерской на площади, и ощущаю на языке вкус мыльной пены, нечаянно попавшей мне в рот, когда услышал тихий, но настойчивый голос, произнесший:

— Ну все, господа: львы уже тут!

В ту минуту вряд ли кто осознал значение этих слов, которые вскоре сделались смыслом наших многонедельных трудов. Мы восприняли их скорее как плоскую шутку или фразу о погоде, о футболе и тому подобных банальностях, которые тысячами произносятся в парикмахерских и неизменно ассоциируются со скрипом бритвы, лязгом ножниц и запахом бриллиантина.

— По-моему, — сказал очкастый парикмахер, — по-моему, это просто треп.

— А если не треп, то просто чертовщина какая-то, — подхватил, склонившись надо мной, младший парикмахер и жестом жреца стряхнул пену с бритвы на пол.

— У меня точные сведения, — возразил настойчивый голос, и я разглядел в зеркале отражение его обладателя — пожилого объемистого мужчины, который, вытирая потный лоб, нервно ерзал на длинной скамейке, словно ему тесно, хотя сидел он на ней в полном одиночестве.

Но на него уже перестали обращать внимание. Очкастый парикмахер стал развивать мысли о возможностях, скрытых в футбольной системе четыре — два — четыре. Говорил он увлеченно, с азартом, словно старался убедить всех нас, хотя никто с ним не спорил, да и не думал спорить. Младший парикмахер время от времени поддакивал ему или выражал вслух свое удивление, а в общем безоговорочно с ним соглашался. Так продолжалось до тех пор, пока пожилой мужчина, объявивший столь неожиданную весть, не сел на соседнее кресло. Теперь я не видел его лица, но настойчивость его тона свидетельствовала, что он несокрушимо убежден в своей правите — даже больше, чем очкастый парикмахер в выгодах системы четыре — два — четыре.

— Я не могу этого не знать, ведь работаю-то я… гм, да… — Он осекся, будто вдруг сообразил, что даже самый доверительный разговор в парикмахерской следует прикрывать покровом анонимности. — И могу вам сказать, что уже готовятся чрезвычайные меры.

Оба мастера, зевнув, машинально кивнули головой.

— И касается это всех нас, — помолчав, продолжал пожилой мужчина. — Жаркое будет лето.

— Уже и теперь жарко, — пробормотал младший парикмахер и услужливо включил вентилятор.

Его жужжание заглушило всякие мысли.

2

На работу я опоздал. Никто этого не заметил, потому что все собрались в самом просторном помещении и страстно дискутировали.

— Самое разумное — вооружить население! — кричал плановщик Тимко. — С оружием-то каждый почувствует себя увереннее!

— Не стану я ходить как ковбой, — заявил бухгалтер Врубель. — Я порядочный человек!

— Все мы порядочные, — заявил заместитель начальника Гантак. — Однако бывают такие ситуации, когда не до приличий, не до манер, когда надо рука об руку…

— Вооружить! — стоял на своем Тимко. — Вот и я говорю. Немедленно создать пункты обучения. Не забыть стариков и детей. И женщин, конечно.

— Зло нельзя подавлять злом, — возразил Врубель. — А может, это вполне милые звери. Может, они ничего нам не сделают. Может, они просто стосковались по свободе, а насладившись ею, уйдут и никого не обидят.

— Это вы про львов? — вмешался я.

— А вы тоже уже знаете? — Все прямо-таки оцепенели.

— Знаю, — медленно выговорил я.

— Что, по радио говорили?

— Нет.

— Конечно же, нет. Ох уж это радио! Как что-нибудь серьезное, молчит как могила. Это, господа, не что иное, как уклонение от ответственности, — сказал Тимко. — А между тем, думается мне, необходим мобилизующий фактор. Разве я не прав?

— Прав, — сказал я.

— Я лично объявил бы всеобщую мобилизацию, — пустился Тимко развивать свои милитаристские планы. — Призвал бы всех жителей строить баррикады.

— Баррикады — то, что надо! — невольно срифмовал Гантак. — Обнести город колючей проволокой, они и не пройдут.

— Разве они еще не в городе? — неуверенным тоном спросил я.

— А разве они в городе?! — Тимко побледнел.

— Да нет, я ничего не знаю.

— Ох мне эти зоопарки! — вздохнул Врубель. — И кто их выдумал? Кому пришла такая идиотская мысль — сосредоточить в нескольких километрах от города самых опасных хищников, да еще водить туда малых детишек?

— А разве они не из цирка? — спросил я.

— Нет, точно из зоопарка.

Вошел референт по охране труда. Он был торжественно взволнован, одет в выходной костюм и белую рубашку, словно ждал этого дня всю свою жизнь.

— Я прямо от старика, — объявил он после многозначительной паузы и постучал по толстой папке. — Мы обсуждали положение.

— Что-нибудь новенькое?

— Старик уезжает в командировку. Он сожалеет, что приходится покидать нас в такой момент, когда всем нам угрожает опасность, но он должен воспользоваться периодом, когда еще не вступили в силу чрезвычайные меры. Он уверен, что лицом к лицу со львами вы будете держаться так, как и подобает нашему учреждению. Мысленно он всецело будет с нами, даже когда нас разделят сотни километров.

— И это все?

Референт по охране труда на минутку задумался. Потом, опустив плечи и раскинув руки, изрек:

— Надо готовиться к худшему.

С этими словами он снял со стены огнетушитель и вывернул все лампочки.

— Глупости вы делаете, — заметил я. — Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из львов собирался нас поджечь.

— Когда имеешь дело со львами, ничего нельзя знать наверняка, — возразил референт по охране. — Вы разбираетесь во львах?

Я покачал головой.

— Вот видите.

На всякий случай мы закрыли окна, хотя находились на девятом этаже. Врубель даже предложил забаррикадировать окна канцелярскими шкафами, но помыслы о предстоящих невзгодах отняли у нас столько сил, что мы не могли сдвинуть их с места.

3

Положение еще не было критическим, и после работы все мы пошли по домам. По улицам спешили толпы испуганных людей — так бывает, когда надвигаются свинцовые тучи первой летней грозы. Вечерние выпуски газет в довольно неброском оформлении поместили лаконичные заметки о происшествии в зоопарке. Во всех заметках было одно и то же: в не установленное точно время из зоопарка сбежали львы и рассеялись по окрестностям, а посему не рекомендуется выходить на прогулку в одиночку, особенно в поздние часы. Хотя непосредственной опасности пока что нет (в городе до сих пор не обнаружен ни один из беглецов), все же граждане призываются к сохранению крайней осторожности, так как не исключено, что изголодавшиеся хищники осмелятся нападать даже на людей.

В конце телепередачи выступил директор зоопарка. Перечислив, какими хищниками могут полюбоваться в зоопарке дети и взрослые, и рассказав несколько плоских шуточек про обезьян и, в частности, шимпанзе, иллюстрированных кинокадрами, директор решился наконец перейти к львиному вопросу. Он высказал сожаление, что звери сбежали как раз во время полугодовой инвентаризации, что может вызвать неприятное впечатление у вышестоящих органов, и характеризовал беглецов как совершенно смирных хищников кошачьей породы, которые от общения с цивилизацией приобрели приятные манеры и образцовую дисциплинированность. Директор призвал население во имя любви к природе помочь работникам зоопарка в розысках беглецов. Тот, кто сообщит о местопребывании или поможет поймать драгоценных животных, получит в награду постоянный пропуск в зоопарк, по предъявлении которого сможет бесплатно посещать отдельные павильоны и террариумы, включая обезьянник. Таким путем директор вернулся к обезьянам и закончил свое выступление анекдотом, который так и не смог досказать из-за конвульсивных приступов смеха.

Радио передало более поучительную программу. У микрофона выступила группа африканских студентов, рассказавших, какие меры принимают в тамошних зоопарках для предотвращения подобных неприятностей. Один из студентов на ломаном языке поведал, как однажды лунной ночью он слышал львиный рев, после чего тотчас проиграли пленку с выступлением самодеятельного имитатора, получившего первую премию за подражание африканским хищникам и почетное звание «Царь пустыни».

Я позвонил коллеге Тимко, слушал ли он радио, но Тимко не отозвался. Я стал обзванивать всех знакомых, но ответил мне один лишь Гантак.

— Что вам угодно? — надменно спросил он.

— Ничего. Просто так, в голову пришло… Вам не страшно?

— Ну, знаете…

— А у меня уже от всего башка трещит.

— Это хорошо, — сказал Гантак. — Многое, без чего мы не представляем человеческое существование, неприятно. Возьмите, к примеру, умывание холодной водой…

— Я говорю о львах.

— Ах, вот что! — осекся он. — Стало быть, вы о них думаете?

— Ага.

— Выше голову, юноша. Вы слишком молоды, чтобы вешать голову. Такие, как вы, должны показывать пример. Вы обязаны внушать другим уверенность и бесстрашие…

— Да-да… — промямлил я.

— Вполне серьезно!

— Конечно, — сказал я. — Попробую. Попробую внушать уверенность. И бесстрашие.

— Вот и правильно, — сказал Гантак. — Молодежь должна служить примером.

4

Я решил последовать совету Гантака. Не потому, что я ему подчинен или питаю врожденное почтение к авторитетам. Просто идея внушать уверенность казалась мне соблазнительней всех прочих: я усмотрел в ней возможный выход из положения, средство ненадолго обмануть себя и остальных. Чем больше сомнений раздирает человека, тем лихорадочнее цепляется он за уверенность. И не потому, что он так уж в ней нуждается, а из злорадного желания поймать других на неуверенности.

Я вышел на улицу. Перед домом сидели подростки, они выли и истошно вопили.

— Вы чего это? — спросил я. — К чему этот галдеж?

— А мы, дяденька, теперь львы, — ответил самый длинный из них, явный вожак, и скрестил руки на своей полосатой майке.

— Почему же вы играете именно во львов?

— Да я вам за крону хоть ягуара изображу, — сказал тощий рыжий парнишка в тренировочном костюме. — Хотите послушать ягуара?

— Нет, — сказал я. — Не хочу я слушать ни льва, ни ягуара. Ничего я не хочу слушать.

— Знаете, а у нас есть хорошие духовые ружья, — заявил вожак. — Так что нам ничто не угрожает.

— Никому ничто не угрожает, — вспомнил я о своей миссии. — Лев вполне милая зверюга.

— Факт, — подхватил рыжий. — Это мы проходили: лев, он ведь кошачьей породы. А кто же боится кошек?

— А знаете, какое лучшее средство против кошек? — спросил вожак. — Кастрюльку ей на хвост привязать. Кастрюлька дребезжит, кошка бесится. Глаза у нее мутятся, шерсть дыбом, из пасти пена — и так она мечется, прямо жалость берет даже нашего брата, право, жутко жалко. Мяу!

Вся шайка замяукала.

— А мы кошек не боимся! — перекричал кошачий концерт рыжий. — А мы кошек не боимся! А мы кошек…

Я двинулся к площади. Возле витрины часовщика остановил какую-то блондинку в бирюзовом платье:

— Барышня, а вы боитесь?

— Вас?

Я предложил ей руку:

— Пройдемся?

— Надеюсь, вы не подумаете обо мне дурно, если я соглашусь.

— Ведь это я вас приглашаю.

— Мне скучно, — сказала она. — Со вчерашнего дня хожу вот так, и мне скучно.

— Нравятся вам эти часики? — показал я на витрину.

— А что?

— Могу вам купить.

— Не нужно.

— А львы вам нравятся? — пошел я напролом.

Мимо нас прогуливались влюбленные парочки, словно в городе никакой тревоги.

— Ужасно, — ответила мне блондинка. — Я всегда мечтала уехать в Африку. Далеко куда-нибудь.

— Да, Африка далеко.

— И львы далеко.

— Львы близко, — сказал я.

— Не верю. — Она отвернулась.

— Львы так близко, что, может, мы их услышим.

— Хотите подловить меня на старые погудки. — Она вырвала свою руку из моей. — Но я это знаю. Знаю я эти разговорчики о пустынях, пальмах, львах, тропических шлемах, москитных сетках и кровожадных бедуинах.

— Видно, вы много читаете.

— Ужасно.

Я снова взял ее под руку.

— Пойдемте потанцуем? — вдруг предложила она.

Мы вошли в уютный винный погребок на первом этаже огромного современного здания.

— У меня есть один свободный столик возле танцевального круга, — сказал официант.

Мы заказали вермут, в бокалах плавали кусочки льда. К микрофону подошел взлохмаченный саксофонист и объявил:

— А сейчас наш оркестр исполнит для уважаемой публики премьеру — новое произведение нашего пианиста Якуба Жака «Львиный твист»!

— Пойдем? — Блондинка показала глазами на паркет.

— Нет, — сказал я. — Этот танец я не танцую.

5

Домой я возвращался под утро. Улицы были пустынны, и я тщетно напрягал слух — не услышу ли львиный рев. Ночь была спокойная, ничто не двигалось, и только теперь заметил я на небе бледнеющий овал луны. Вряд ли они близко, подумал я. Были бы близко, выли бы. Наверняка их было бы слышно.

Плановщик Тимко явился на работу с дробовиком.

— Ну и набегался я, — сказал он. — Раздобыл все-таки — с рук, на базаре. По дешевке. И разрешение на него выцарапал.

— Да вы и стрелять-то не умеете, — пренебрежительно фыркнул Врубель, но Тимко его не слушал. Он вынул затвор и стал протягивать через дуло веревку с привязанной к ней тряпицей.

— Да помогите же! — обратился он ко мне.

Я взялся за конец веревки, и Тимко яростно стал протирать дуло.

— Надо, чтоб блестело, — бормотал он. — В этом гарантия точного выстрела. Как зеркало должно блестеть.

Я молча кивнул и ухватился свободной рукой за стол, чтоб не потерять равновесия: Тимко сильно дергал веревку.

— Так нас один сержант учил, — толковал он. — Только давно это было. И не думал я, что когда-нибудь его совет пригодится.

Наконец он вытащил веревку и приставил к отверстию дула зеркальце.

— Глядите! — воскликнул он. — Прямо как новое. Посмотрите и вы, — повернулся он к Врубелю.

— Ни за что на свете, — отказался тот. — Да я скорее льву в пасть загляну.

Вошел референт по охране труда.

— Началось! — торжествующе объявил он. Я только сейчас заметил, что на боку у него болтается противогаз и каска. — Поступил приказ послать одного человека на работы по обеспечению безопасности.

— Какие работы? — вскинулся Тимко и стал быстро собирать свое ружье.

— Не знаю, чего-то там копать надо, — пожал плечами референт.

— Слава богу! — вскричал Врубель, мгновенно покраснев. — Я всегда утверждал, что злу не следует противопоставлять зло. Достаточно просто оградить себя.

— Пан коллега, вы тут моложе всех. — Референт вперился в меня проницательным взглядом. — Вот вам бы и пойти.

— Это будет подвиг, — заявил Врубель. — Мы никогда вам не забудем.

Я покорно кивнул.

— А куда идти-то?

— На площадь, — сказал референт. — Явитесь там к некоему Кравярику.

— Ладно, — сказал я и запер свой стол.

Тут вбежал Гантак.

— Говорят, вы идете в бой?! Я правильно слышал? Так-так… Это хорошо. Молодежь — всегда впереди! — И он отечески похлопал меня по плечу.

Тимко взмахнул дробовиком.

— Перестрелять! Истребить! Какие-то гнусные львы нападают на ничего не подозревающих граждан… Где же справедливость? Да есть ли она на свете?!

Гантак пожал мне руку.

— Надеюсь, вы справитесь. Все правильно. Молодежь всегда должна делать честь нам, старшим, чтоб нам было кем гордиться.

6

На площади играл духовой оркестр пожарников. Над оркестром трепыхался на ветру транспарант: «СЛАВА ЛЕВОБОРЦАМ!» Рядом с помостом стоял стол, накрытый сукном, за столом сидел человек в очках. Я сразу узнал парикмахера.

— Так это вы тут заправляете? — спросил я, обрадовавшись, что вижу знакомое лицо.

— Я, — гордо ответил тот и смерил меня взглядом, ни единым движением бровей не показывая, что знает меня; впрочем, может, он и не притворялся. — Вы по приказу?

— Да, я должен явиться к некоему Кравярику.

— Есть у вас какой-нибудь опыт борьбы со львами? — спросил парикмахер, вытаскивая чистую анкету.

— Пока что никакого.

— У нас тут есть один из цирка, он каждый вечер совал голову в пасть льву. — Кравярик махнул рукой в сторону группы парней.

— А я еще даже и не видывал льва. Даже в цирке.

— Вот она, нынешняя молодежь, — вздохнул Кравярик. — Я-то в молодости каждое лето посещал цирк. И это, с вашего разрешения, я еще должен был выслужить. Да как! Это вам не шуточки!

Он осведомился о моей фамилии, возрасте и личных интересах. Я не знал, что ответить на последнее.

— Нет у меня никаких личных интересов!

— Правильно, — изрек Кравярик. — На бой со львами надо выходить с чистой головой. Все из нее выкинуть. Короче, избавиться от всяких там фиглей-миглей.

— Что же мне надлежит делать? — преувеличенно вежливым тоном осведомился я. — Куда вы меня определите?

— Увидим.

Тут подъехал раздрызганный грузовик. Кравярик подозвал приземистого чернявого парня в тесной майке и обменялся с ним несколькими словами. Затем, обращаясь ко всей группке парней, громко объявил:

— Это укротитель Педро. Он будет вашим командиром.

Чернявый парень низко поклонился. По тому, какую он при этом принял позу, я догадался, что он и есть тот циркач, который каждый вечер кладет голову в львиную пасть. Мы влезли в кузов, где уже лежали кирки и лопаты. Грузовик рванул через площадь, встречный ветер чуть не опрокинул нас. Мы ухватились за борта, расписанные львиными мордами. Люди на тротуарах махали нам платочками. Мне даже показалось, что среди них стоит моя вчерашняя знакомая и тоже машет платочком. Но на такой скорости трудно было что-либо разглядеть. Нас привезли за город. Мы высадились на широкой лужайке, которая знойными летними воскресеньями служила горожанам местом отдыха.

— Здесь надо копать. Ров, — сказал Педро.

— Где? — спросил я.

— Где угодно.

Мы заспорили, с какого места начинать, какой глубины и ширины должен быть ров, вообще обо всем, что связано с выемкой грунта. В конце концов Педро предложил, чтоб каждый копал, где хочет.

— Нигде не сказано, что ров должен быть общим, — заявил он. — Вот и копайте каждый сам по себе.

Это предложение было встречено криками одобрения, и мы азартно приступили к делу. Я выбрал местечко, где трава пожиже, но вскоре пожалел: почва здесь была каменистая.

Часу не прошло, примчался на мотоцикле парень с белой повязкой на рукаве.

— Чего это вы делаете? — мрачно осведомился он, подходя к нам.

— Копаем, — ответил Педро.

— Не нужно, — заявил парень с белой повязкой. — Решили, что ров ни к чему.

Мы удивленно воззрились на него.

— В общем, ни к чему это, — повторил он, опуская глаза. — Выяснилось, что лев может перепрыгнуть через ров.

Мы снова залезли в грузовик и вскоре уже были на площади. Кравярик лично каждому жал руку и взволнованно благодарил.

— Если вы нам снова понадобитесь, верю, что придете, — сказал он дрогнувшим голосом.

7

Шли дни, а львы не появлялись. Зато они стали предметом разговоров в кафе, на службе и даже в высших инстанциях. Широкий отклик получило выступление в печати некоего академика, писавшего: «Критическим стало положение человека в нынешнем мире. Нарушена преемственность человеческого сознания, оборвались последние нити, связывавшие его с прошлым, настоящим и будущим. Стоит человек, нагой и осиротелый, и все же с невероятной силой осознает он серьезность данного момента: надвигаются львы. Мы не знаем, кто их послал, но знаем, что явились они не просто так. Они явились, чтобы обновилась утраченная гармония, чтобы мы возродились через ощущение трансцендентности…» — дальше я не стал читать. Этот академик невдолге заделался лидером нового философского направления — левистики. И как некогда на звуки твиста, стала теперь стекаться молодежь в закрытые аудитории, чтобы с религиозным благоговением дискутировать о смысле льва.

Состояние тревоги проявлялось не только в непомерном развитии интеллектуальной активности. Двинулись в поход и работники просвещения, за короткое время наводнившие книжный рынок пособиями вроде следующих: «Лев — царь пустыни (на правах монографии)», «Как отличить африканского льва от домашней собаки?», «Нравственна ли борьба против львов? (Размышление в свете левистики)», «Левистика как мировоззрение»… В конце концов львы стали нашими безмолвными неотъемлемыми спутниками. Они были всюду: в газетах, в роскошных журналах, в еженедельниках киноискусства, на спичечных коробках. В метриках новорожденных существенно возросло число таких имен, как Лев, Лео, Львослав, Леопольд.

Потом произошел скандал с Кравяриковыми «левоборцами». Кравярик, используя свою общественную функцию, ввел обязательную стрижку добровольцев, которую производил лично. Под тяжестью доказательств он признал, что поддался инстинктам и страстям, и подал прошение об отставке. Он вернулся в свою парикмахерскую, но ничто уже не могло спасти дискредитированное движение «левоборцев». Да никто и не пытался его воскресить. Но в это же время ринулся в наступление Тимко, у которого вдруг открылись недюжинные командирские способности. В какой-то периферийной газетенке ему удалось опубликовать воззвание — о том, что в годину тяжких испытаний городу остается одно спасение — «левобрана». И вскоре к нам в учреждение повалили письма от мужей доблестного сердца, так что по причине столь обширной переписки Гантаку пришлось совершенно освободить Тимко от его служебных обязанностей. А через несколько дней Гантак заявил, что в наше время нет более важной задачи, чем борьба против львов, и откомандировал меня — временно — в помощь Тимко. С тех пор я каждый день послушно разбирал обильную почту «левобраны» и рассылал ободряющие послания, исполненные боевого задора и скромно подписанные: «Тимко, командир городской левобраны».

Не остался без почетного звания и я. Однажды Тимко прислал на мой домашний адрес заказное письмо, в котором назначал меня начальником штаба и давал высокую оценку моим заслугам в антильвиной кампании.

— Это хорошо, — сказал Гантак, когда мы вместе с ним поднимались на лифте. — Молодых надо выдвигать. А знаете, я ведь вам завидую! Такой молодой, и уже начальник. Вы родились под счастливой звездой. В мое время о львах никто и не слыхивал. Не всякому выпадает такое счастье, как появление львов.

— Это не моя заслуга, — улыбнулся я.

— Правильно. Если б не наше поколение, не было бы у вас зоопарков. А не было бы зоопарков, никто бы не мог оттуда сбежать. Даже лев. Ясно?

— Конечно.

— Но я вас не упрекаю. Я не упрекаю вас за то, что вы молоды. Только не забывайте, мы-то росли без зоопарков. Там, где ныне зоопарк, раньше было болото, комары, лягушки — и никаких львов.

— Приехали, — сказал я. — Мы уже на верхнем этаже. Нам выходить.

— Или вот такое достижение — лифт, — гнул свое Гантак. — Я-то родился в одноэтажном домишке. О лифтах и помышлений не было.

Я аккуратно захлопнул дверь лифта и отправил его вниз.

— Да, — сказал я. — Лифт — хорошая штука.

— Так-так, — буркнул Гантак и вошел в свой кабинет.

Тимко охватила страсть скупать оружие. Постепенно наше учреждение превратилось в какое-то подобие музея оружия. Чего тут только не было! От древних рушниц и мушкетов до маленькой легкой пушчонки, которую мы поставили у окна вместо цветочной вазы.

Чтоб победить львов, мы должны быть сильными. Надо укреплять мускулатуру.

Теперь мы каждое утро работали с гантелями. Это был скорее обряд, чем физические упражнения. На это время Тимко опускал шторы, бормоча, что враг не спит и мы не имеем права обнаруживать свои оборонные приготовления, хотя и маловероятно, чтобы враг сумел заглянуть в окна на девятом этаже.

Врубель подал заявление об уходе, но Гантак в резкой форме отказал ему. Врубеля давно уже не видели на рабочем месте, зато в столовой он постоянно бубнил, что в один прекрасный день весь наш арсенал взлетит на воздух, а он не собирается рисковать жизнью ради нескольких граммов пороха.

— Это трусость, коллега Врубель, — накинулся на него Гантак. — Все мы в одной лодке, со всех сторон нас подстерегают львы, а вы хотите дезертировать. Фуй!

И все мы выразили Врубелю наше глубокое презрение.

8

Однажды после работы встретил я на улице свою старую знакомую. Сначала-то я хотел обойти ее сторонкой, но она первая меня заметила, и уклониться от встречи было невозможно.

— Давненько я вас не видела.

— У меня теперь много работы.

Мы сели на скамейку в сквере.

— А я о вас думала.

— Факт?

— Факт.

— А тогда вы не хотели мне верить. Теперь-то, надеюсь, верите?

— Чему?

Я пристально посмотрел на нее.

— Мы тогда говорили о львах.

— Никто еще ни одного не видел, — вызывающим тоном произнесла она. — Может, вы видели?

— Я? — смутился я. — Ну, это неважно.

— Полагаю, вы не левист?

— Нет, я левобранец.

Она захохотала.

— Не верите?

— Давайте о чем-нибудь другом.

— Если бы я не был левобранцем, быть может, я и говорил бы о чем-нибудь другом. Но меня озадачивает ваше равнодушие к самым принципиальным вопросам.

— Слушайте, мне это уже надоело. Факт. Все только и болтают о львах, которых, может, и нет вовсе; у всех на языке одни великие подвиги, и вокруг сплошь всякие левисты, левобранцы, левоборцы, жизни никакой нет!

— Мы живем в состоянии тревоги, — сказал я. — В борьбе. Это тоже жизнь. И может, настоящая жизнь. Одним днем живут только мухи.

— Я хочу мороженого, — внезапно заявила она.

— В городе тревожное положение, а вы хотите мороженого…

Я встал, твердо решив никогда больше не разговаривать с ней. Еще узнает Тимко или Гантак… Что, если с ее стороны это умышленная провокация, имеющая целью бросить тень на движение левобранчества? Я поймал себя на том, что уже и думаю, как мои начальники, и лоб у меня покрылся испариной. Но жребий брошен. Отступать нельзя. Более того, придется мне думать за целых двух Тимко или двух Гантаков — только так и будет еще вообще смысл думать. Если Тимко попросит меня очинить ему карандаш, я очиню сразу два карандаша. Один-то карандаш ему всякий очинит, для этого ему не нужен именно я. А вот два карандаша — этого он может ожидать только от меня. И если не найдется такого, кто очинил бы ему сразу три карандаша, жизнь моя будет, пожалуй, вполне сносной. Сносной даже в условиях тревоги.

— Почему вы молчите? — нарушила мою задумчивость блондинка.

— Мне пора, — быстро ответил я. — До свиданья.

С реки дул холодный ветер. Я поднял воротник и быстрым шагом двинулся домой.

9

Открывая дверь, я споткнулся обо что-то. На моем пороге спал человек. Я зажег свет и изумился еще больше, узнав в спящем Педро. Он растерянно протер глаза, глянул на меня — и мигом пришел в себя, словно только что явился с улицы.

— Вы меня еще помните? — Он вскочил на ноги. — Правда?

— Кто вы? — Я решил разыграть недоумение.

— Мы с вами были в одной группе, когда ямки-то копали.

— Ах, вон что…

— Мне надо с вами потолковать.

Я пригласил его войти, усадил на единственный свой стул, сам сел на тахту. Педро, не спросив разрешения, закурил сигарету.

— Так что же у вас на сердце? — спросил я его наконец.

— Слыхал я, вы теперь крупная шишка, — вполголоса заговорил он. — И в ваших руках все эти львиные дела.

— Ну, это не так страшно. — Я предложил ему коньяку, но он отказался. — А ямки те были глупость. Я потом неделю собственных рук не чувствовал. Кто непривычен к лопате…

— Оставим это, — перебил он меня.

— Надеюсь, вы тоже сделали карьеру, — переменил я тему. — Ведь еще в то время, когда ничего не было ясно, вас уже сделали командиром.

— Ну, это потому, что у меня есть опыт в обращении со львами.

— Да, кажется, вы были укротителем.

— Я и есть укротитель, — подчеркнуто произнес Педро. — И именно потому мне все это осточертело.

— Ваши знания, ваш практический опыт могли бы отлично послужить…

— Нет, — оборвал он меня. — Я сказал, что я укротитель. С малых лет с ними рос. Понимаю их лучше, чем самого себя. Любой их рык для меня красноречивее десятка слов. Я сблизился с ними. И потому не могу.

— Ну что ж, это ваше дело. Мы ни к кому не хотим лезть в душу. Тем более диктовать.

— Послушайте, — он наклонился ко мне, к губе его прилипла сигарета, — можно спросить вас об одной вещи?

— Ну?

— Только отвечайте правду.

— У меня нет причин обманывать вас.

— Я узнал, — Педро понизил голос почти до шепота, — что вскоре выйдет директива об истреблении всех львов. Даже тех, которые надежно заперты в клетках. Значит, моих тоже.

О такой директиве я ничего не слыхал. Но я знал, что левобрана в нашей стране подумывает о том, чтобы разослать по всем циркам и зоологическим садам отравленные мясные консервы с надписью «Только для львов».

— А если б это была правда, что бы вы сделали?

Педро подумал немного и сказал:

— Тогда я отворил бы клетку и выпустил их на волю. И стало бы у вас проблемой больше.

— Даже несмотря на опасность, которой в таком случае подверглось бы население?

— Даже.

От этого ледяного «даже» меня пробрал морозец. Педро встал и неуклюже подал мне руку.

— Передайте это вашим заправилам. Я своих львов в обиду не дам. Ни одного. Поняли?

Он ушел, не дожидаясь, чтоб я проводил его до двери.

10

Когда я на следующий день рассказал Тимко о визите Педро, он побледнел.

— Это означает лишь одно, — сказал он. — Мы обязаны немедленно приступить к операции «Консервы».

— Лучше не надо, — робко возразил я. — И обойдется дорого, и может вызвать нежелательные осложнения. Что, если тогда откроют клетки всех зверинцев?

Тимко побледнел еще сильнее.

— Верно, верно, — пролепетал он. — Но что же нам делать?

— А может, опасность-то давно миновала? — решился я сказать. — Прошло столько времени… Львы, может, передохли от голода или попали под поезд, под колеса автомобилей, и их давно уже нет…

— Как… как вы смеете!.. — У Тимко дрогнул голос — Как вы смеете сомневаться?!

— Я только хотел реально оцепить обстановку…

— Нет, никогда… никогда… — У него дрожали руки. — Перестать верить, перестать верить сейчас, когда все так… Нет, это немыслимо! Понимаете? Немыслимо!

— В таком случае покажите мне льва, — ободрился я. — Хоть одного! А знаете, этому уже никто почти не верит. Люди спрашивают, к чему все эти чрезвычайные меры, когда львов-то, в сущности…

— Замолчите! — перебил он меня. — Кто-нибудь еще может… Эврика! — вдруг торжествующе вскричал он. — Ах, что же я раньше-то не догадался! И почему это не пришло мне в голову сразу!

Тимко театрально ударил себя по голове.

— Что вы имеете в виду?

— О, теперь я знаю, где они! Знаю, где прячутся! И знаю, где их искать.

— Не понимаю, — взглянул я на него.

— Представьте: допустим, идете вы ночью один, на улице ни души, и вдруг перед вами — лев. Как вы поступите? Едва преодолев внезапный испуг и отвращение, вы попытаетесь подманить льва, привлечь его, подойти к нему поближе, накинуть на него ошейник и отвести домой. Конечно, вы приведете хищника отнюдь не для украшения квартиры, не для того, чтобы можно было задирать нос, выходя с ним на прогулку, а потому, что этот самый хищник даст вам неограниченную власть, вы можете прикрываться им, запугивать своих ближних, можете позволить себе все, что пожелаете, короче, вы обретете такую свободу, о какой вам и не снилось. Ну, поняли теперь? У кого дома лев, сам стал львом! И львы — здесь, в городе, среди нас, они только подстерегают момент, чтобы броситься на нас, и потому мы обязаны немедленно их обезвредить.

— Но для этого надо сначала найти их, обнаружить. И с кого нам начать?

— В данный момент все под подозрением! — изрек Тимко. — Чем незаметнее держится человек, тем он подозрительнее. — Тимко охватило глубокое волнение, его щеки пылали, глаза горели так, словно это был счастливейший миг в его жизни. — И знаете, с кого мы начнем? — Он радостно потер руки. — С Врубеля!

11

После работы мы отправились к Врубелю. Он жил на окраине города, в маленьком, довольно обшарпанном коттедже, но окружающая зелень скрывала грязные стены и невзрачную архитектуру дома.

Тимко пришлось звонить несколько раз. Мы уж думали, никого дома нет, но потом пришлепал в ночных туфлях Врубель.

— Здравствуйте, пан коллега! — бодренько заговорил Тимко. — А мы к вам!

— Да, но я… у меня… — У Врубеля выступил пот на лбу. — Что же вы без предупреждения…

— Ну ничего, ничего, — успокоил его Тимко. — Вы не хлопочите…

— У нас, видите ли… ремонт. — Врубель перевел дыхание. — Вот ведь незадача…

— Ремонт?

— Ну да, с утра стены красим. Весь дом вверх ногами, сами понимаете. Так что до свиданья, господа.

И он захлопнул дверь у нас перед носом.

— Неслыханно! — возмутился Тимко. — Да ведь он нас не принял!

— Ну, если у него ремонт…

— Осел! — оборвал он меня. — Не видите — ни следа маляров! Ни стремянок, ни ведер с красками, даже окна не забрызганы!

— Значит, просто не пожелал нас впустить. Но почему?

— Ну, это ясно как божий день, — заявил Тимко. — Потому что прячет у себя льва.

— Итак, один есть, — сказал я полушутливым тоном. — Все оказалось проще, чем мы думали.

Но Тимко вдруг принял важный вид, наморщил лоб.

— Он не впустил нас потому, что у него хватило дерзости не впустить нас, — подумав, проговорил он вздрагивающим голосом. — Это доказывает, что дерзость его на чем-то основана; одновременно это же дает ему неограниченные возможности для шантажа. А как мы все удивлялись, когда он всячески возражал против левобранчества! С самого начала, если помните, он нам не симпатизировал.

— В самом деле, — сказал я. — Он постоянно всему противился.

— Наверное, поймал его в первые же дни, — предположил Тимко.

В городе мы встретили Гантака.

— А, левобранцы, — уже издали помахал он нам. — Что новенького?

— Положение серьезное, — сказал Тимко. — Серьезнее, чем мы думали.

— Очень уж вы все принимаете близко к сердцу, — сказал Гантак. — Вам бы поберечь себя. Вон референт по охране уже две недели отдыхает у моря, а вы…

— Я знаю свой долг, — ответствовал Тимко.

— Это хорошо, — кивнул Гантак. — Вот, например, я… Мое дело — экономика, а львы… Нет, я не говорю, что львы не важны. Однако в данный момент, когда нет непосредственной опасности, лучше о ней и не думать. Ну, удачной охоты!

Тон Гантака поразил меня. Я никогда еще не слышал, чтоб он так разговаривал. Но Тимко все мне объяснил. Без сомнения, Гантак тоже в первые же дни обзавелся львом. Вот и меняет тактику. Это опечалило Тимко, и он предложил пойти напиться. Я отказался.

— Еще ничего не потеряно, — сказал я.

— Что же вы предлагаете?

— Надо и нам достать себе льва, — медленно и веско проговорил я.

— Это мысль! — Тимко хлопнул меня по плечу. — Но как это сделать? — Он снова поник.

— Быть может, я сумею. Попробовать?

— Вы серьезно? — Глаза его заблестели, хоть печаль из них еще не ушла. Видимо, всего досаднее было ему то, что инициативу перехватил я. А мне было весьма приятно это чувствовать.

— Я же говорю… И быть может, раздобуду сразу нескольких. Будет у нас превосходство над Врубелем и Гантаком.

— О господи, господи… — Тимко недоверчиво покачал головой.

12

Цирк я нашел без труда, сложнее было разыскать Педро. Это имя носил тут каждый второй циркач, и бродил я от одного жилого вагончика к другому, пока не понял, что окончательно запутался и заглядываю туда, где уже побывал. Наконец какой-то силач в голубой майке навел меня на верный след.

— Так вам того Педро, который при львах?

— Того самого! — обрадовался я.

— А он теперь даже спит возле клетки. В последнее время глаз с них не спускает.

Он показал, как пройти к зверинцу. Я горячо поблагодарил его и пошел в указанном направлении.

Перед клеткой со львами была разбита обыкновенная туристская палатка, и из входа в нее торчала Педрова голова. Завидев меня, он выполз наружу и поздоровался со мной весьма неприветливо.

— А у меня новость, которая вас заинтересует, — сказал я. — Может, сходим куда-нибудь?

— Поговорить можно и здесь.

— Но это секретный разговор.

— Кроме львов, вас тут никто не услышит.

— Дело касается именно львов, — начал я. — Я пришел как друг. Пришел предостеречь вас.

У Педро даже глаза как бы подпрыгнули, дернулись уголки губ.

— Ну, выкладывайте. — И он закурил сигарету.

— Декрет, которого вы опасались, отвергнут, зато принято другое решение. В ближайшие дни отряды левобраны пойдут прочесывать все зверинцы. Ни один лев не останется в живых. Левобранцы получат право применять любые средства, от мышьяка до огнестрельного оружия.

— Мои львы! — вскричал Педро, всем телом бросаясь на решетку клетки. — Никогда!

Из глаз его брызнули отнюдь не мужские слезы.

— Я передал вам, что знаю. И слезы ваших львов не спасут.

Переждав, пока уляжется первый взрыв отчаяния у Педро, я продолжал:

— Но я ведь пришел как друг и могу подсказать вам выход.

— Да?! — Он так и вцепился мне в плечо.

— Львов надо убрать из зверинца. Конечно, просто выпустить их на свободу было бы глупо, это означало бы для вас то же самое: разлуку с ними. Но я могу надежно спрятать их до времени.

— Я буду в долгу у вас до самой смерти! — воскликнул Педро.

Тут я изложил ему свой план. Как стемнеет, я подъеду к цирку на пикапе. Педро (он заверил меня, что львов всего пять) засунет каждого в отдельный мешок, и мы общими силами погрузим их в машину. Если наши действия вызовут у кого-либо подозрение, Педро объяснит, что в мешках, например, грязная солома от подстилок или что-нибудь в этом роде. Всю операцию надо произвести как можно быстрее. Разумеется, дело требует абсолютной тайны, особенно со стороны Педро. Еще я вырвал у Педро обещание, что, передав мне львов, он не станет меня разыскивать, а будет терпеливо ждать, пока я сам не подам ему весточку. А подам я ее, когда опасность минет окончательно. Мы ударили по рукам и условились, что начнем операцию в восемь.

— Сегодня нет вечернего представления, так что никто нас и не заметит, — еще раз заверил он меня. — В свободные дни в вагончиках ни одной собаки не сыщешь.

— Итак, договорились.

— Договорились. В восемь.

— Никому ни слова.

— Ни слова.

И мы еще раз ударили по рукам, да так крепко, что у меня вся ладонь покраснела.

13

Довольный успехом переговоров, я позвонил Тимко из ближайшего автомата.

— Ну, я все устроил!

— Правда? — Голос Тимко звучал глухо, недоверчиво. — А я только что разговаривал с Врубелем. Между прочим, все объяснилось.

— Что именно?

— Насчет ремонта.

— Какого ремонта?

— Вы там один?

— Да господи, я из автомата!

— У него была женщина… Согласитесь, когда принимаешь женщину, невозможно принимать гостей… Я резко поговорил с ним, и он во всем сознался. Наше подозрение было необоснованным.

— Да, но я достал львов! — раздраженно крикнул я. — Пятерых львов, понимаете вы?!

— А зачем они нам теперь?

— Да вы что!

— О, простите… — По его тону я понял, что он снова подчиняется мне.

— Где мне их выгрузить?

— Господи боже…

— В контору завезти? Или к вам на квартиру?

— Нет! Я… Жена будет… Ради бога, не надо, ни одного, пожалуйста, не надо… Вот вы сами скорее могли бы себе это позволить… Вы…

Я повесил трубку.

Сгоряча я хотел было вернуться в цирк и все отменить, но потом подумал, что это выставит меня в довольно странном свете; лучше сделать вид, будто ничего и не было, просто я разыграл его, а такие шутки и объяснять-то нечего. В конце концов, я ничем не связан. Ни с Тимко, ни с Педро, ни с кем-либо еще в этом сумасшедшем городе, где сообщение о побеге хищников на несколько месяцев все перевернуло вверх дном. Наше учреждение, левобрана, все эти секретные конспиративные заседания с их табачным дымом и нерешительным молчанием казались мне сейчас страшно далекими, словно я не имел с ними ничего общего, словно их никогда и не было, словно этот безмозглый город с его идиотской тревогой находился где-то на другой планете, чужеродной, неведомой, страшной своей чужеродностью.

Я отправился в кинотеатр, где непрерывно крутили какой-то грохочущий фильм, изобилующий кровавыми сценами; ни содержание его, ни даже название не доходили до меня, я сидел, словно окаменев, в неудобном тесном кресле, бездумно пялясь на мелькание света и теней на экране, пока меня не вывела из забытья костлявая рука капельдинерши. И разом предстали моему взору огромный пустой зал, холодный свет люстр, онемевшие репродукторы, а надо мной кто-то говорил добрым материнским голосом:

— Милок, на сегодня все кончилось. Если фильм вам понравился, приходите завтра, а нынче мы уже запираем, право слово, запираем.

14

Недоброе предчувствие меня не обмануло. У моих дверей сидел Педро, а возле него в полумраке шевелились пять мешков.

— Иисусе Христе, что вы тут делаете? — У меня сжалось горло.

— Не мог вас дождаться. Долго вас не было.

— Мне не удалось достать машину. — Я старался вернуть себе спокойствие, но это плохо получалось.

— Педро одинок. Педро ужасно одинок, — пожаловался Педро. — У него нет ничего, кроме львов. А сегодня ночью могли прийти… Сегодня ночью наверняка пришли бы. Сказали бы: Педро, ты должен выдать нам своих львов. Ты обязан их выдать, потому что так велит закон. И я бы этого не вынес. Ни за что на свете не вынес бы. Нельзя, чтоб они пришли. Сегодня ночью никто не должен схватить моих львов. Моих дорогих львов. Моих любимых львов. — Он бросился на один из мешков и стал его ласково гладить.

— Вы совершили страшную глупость, — собрался я наконец с мыслями. — Как вы могли, как вы только посмели притащить этих уродин к моей двери? Полагаете, у меня тут зверинец?

Педро сверкнул глазами.

— А, вы мне изменяете?! Меня… Моих львов осуждаете на… на смерть?!

— Львы тогда лишь имеют смысл, когда они за решеткой, — сказал я. — Как только они оказываются вне клетки, это становится опасной игрой. Безумием.

— Львы Педро имеют смысл всегда. Бимбо, хоп! — лев прыгает через огненный обруч. Бимбо, хоп! — лев прыгает через три огненных обруча. Бимбо, хоп! — лев встает на задние ноги. Подходит Педро. Бимбо опирается на него. Всем своим весом налегает на плечи Педро. Бимбо, хоп! — открывает пасть. Великолепную пасть с великолепными клыками и великолепным языком. Педро чувствует свою голову, чувствует, как она вдвигается между клыков. Бимбо и Педро — одно существо. Нет льва, нет человека. Все исчезает. Выцветший шатер шапито, избалованные детишки, надушенные женщины, деревенские жители, лузгающие тыквенные семечки. Бимбо, хоп! Бимбо, хоп! Бимбобамбобембобомбобумбо хопхепхипхупхупбимбохопхоп…

— Тише, — сказал я. — Разбудите весь дом.

Я отпер дверь, и мы оба молча втащили мешки со львами в мою квартиру. Потом я старательно запер дверь и пригласил Педро на рюмку вина.

15

Расстались мы за полночь. Я постарался уверить Педро, что не обижу его любимцев. Мы договорились, что он регулярно будет навещать их, кормить, убирать за ними, так что мне ни к чему прикасаться не надо.

Но когда я остался один, то вдруг сообразил, что мне, в сущности, негде спать. Провести ночь в одной комнате с кровожадными тварями мне совсем не улыбалось. От одной мысли, что я буду так близко от них, меня передергивало. Просить ночлега в гостинице в такой час было бессмысленно, и в конце концов я решил пересидеть до утра на вокзале. Вестибюль был пуст, только в одном углу уборщица в клотовом халате и темно-синем платочке посыпала пол опилками и сметала их потом в кучку.

— Зал ожидания открыт? — спросил я.

— Что вы сказали?

Я повторил вопрос.

— А скорый-то уже ушел.

— Нельзя ли мне посидеть в зале ожидания, если он открыт ночью?

— И пассажиров было не так много, — сказала уборщица. — Я с перрона смотрела. Я всегда смотрю, как отходит скорый.

— Спокойной ночи, — помахал я ей рукой.

— Да уж давненько, поди, отошел. Далеко он уже, скорый-то.

Из своего окошка высунулся кассир. В узенькое отверстие пролез только его орлиный нос да проволочные кружки очков.

— Вам куда?

У кассира был хриплый, неприятный голос. Я даже вздрогнул.

— Как… куда? — в замешательстве пробормотал я.

— Да скорее вы, не задерживайте. Куда билет-то?

— Никуда, не утруждайте себя.

— Ходят тут всякие, покою от них нет…

Я поспешно вышел. Остаток ночи проторчал в соседнем сквере. Было холодно, я то старался согреться быстрой ходьбой, то снова опускался на скамейку, жесткую, каменную, неуютную. Целыми минутами пялился на часы; стрелки ползли невыносимо медленно, словно продираясь сквозь незримые преграды.

Наконец все-таки рассвело. Я промыл глаза у фонтана и отправился в молочный бар неподалеку. Только горячее какао вернуло меня к жизни. Я вдруг осознал, что, в общем-то, не так уж теперь и рано, скоро и на работу пора. Оставшееся время я решил провести в парикмахерской.

— А, привет, — встретил меня очкастый парикмахер, чья фамилия прочно врезалась мне в память, как имя ветхозаветного пророка, который употребил свою способность творить чудеса на то, чтобы показывать дешевые ярмарочные фокусы, и был по этой причине прогнан с площади.

Кравярик усадил меня в кресло и, намылив мне щеки, сказал:

— А знаете, я ведь тогда был прав!

— В чем?

— В том, что все это треп.

— Что именно?

— Да это вот! — Он скривил губы, словно не на него снисходил провидческий дар, позволяющий отличать опытных от неопытных, способных приказывать и умеющих подчиняться, словно это не он посылал машину с людьми копать никому не нужную яму. — Со львами-то!

Я дернулся:

— Не понимаю вас!

— Радио утром не слушали?

— Нет. Что-нибудь серьезное?

— Зоопарк передал опровержение. Насчет того, что сбежали львы. Господи, сколько шуму из ничего.

Я сорвал салфетку, выбежал на улицу и в ближайшем киоске купил газету. Газета подтвердила слова Кравярика. Дирекция зоопарка свалила всю вину на счетную машину, не совсем исправную, которая ошибочно выдала меньшее количество львов, чем их числилось по инвентарной книге.

Моя первая мысль была кинуться с этой новостью к нам на работу, но вряд ли это могло бы еще хоть что-то изменить.

И я решил пойти домой: как только кончилась тревога, даже страшные звери, спрятанные в моей комнате, перестали казаться опасными — все сразу представилось мне кротким, добреньким, уютным; я словно вернулся с дальней дороги, обнимал взглядом знакомые улицы, и дома, и лязгающие трамваи, а потом — будто разом поднялись шторы — яркое солнце залило весь мир, я даже пошатнулся, зажмурился, вслепую нащупал знакомую дверь, и знакомый замок, и знакомый ключ. Рывком распахнув дверь, я вошел и с нетерпением открыл глаза. В комнате никого не было. Только в углу валялось пять пустых прорванных мешков, а разодранная занавеска и опрокинутые цветочные горшки указали мне, что мои нежеланные гости ушли через окно.

И снова я очутился на улице. Из-за поворота как раз валила ликующая толпа, над которой трепыхался плакат: «ЛЬВАМ КОНЕЦ, КОНЕЦ ТРЕВОГЕ, БЕЗОПАСНЫ ВСЕ ДОРОГИ!» Я переждал, пока прошла наиболее густая часть толпы, и бездумно влился в нее.


Перевод Н. Аросевой.

ЗА́МОК НА КУРЬИХ НОЖКАХ

Письмо закапчивалось неотступной мольбой:

«…а посему поймите человека, посвятившего всю жизнь Матери Истории и, презрев земные утехи и радости, принявшего добровольное заточение в мрачных стенах замка «На курьих ножках», дабы делиться знаниями своими с юными мужами и девами и со случайными туристами, а также с адептами науки, что в немом изумлении являются в этот замок прислушаться к зову минувшего. В противном случае обстоятельства вынудят меня торжественно отречься от обязанности служить ярким лучом в паутинах прошлого, дабы уберечь от возможных и впредь злонамеренных толков как свою особу, так и — прежде всего — исторический объект неслыханной ценности, который с равной пользой служит и нашим трудящимся, и иностранным туристам. С выражением глубокого почтения письмо подписал

А. Ф. Юрига, «На курьих ножках».

Красивый каллиграфический почерк выдавал выпускника Коммерческого училища. Плавность начертания мало что говорила о возрасте и характере писавшего, однако все убеждало меня в том, что это человек почти пенсионного возраста, если уже не пенсионер, какой-нибудь высохший любитель старины, слоняющийся между запыленными шкафами и каждое утро с неотвратимостью рока заводящий часы-кукушку. На деле А. Ф. Юрига оказался вовсе не трясущимся старикашкой, хотя и был не первой молодости; да и внешность его отнюдь не говорила о том, чтобы весь его мир заключался внутри проволочной ограды маленького романтического замка.

— Так вы приехали! — молвил он, когда я подал ему его письмо. — Я очень рад, что вы приехали.

— Ваше письмо встревожило нас, — сказал я. — Кое-кто из моих коллег считает, правда, что вы нас разыгрываете, но мы все-таки решили вмешаться. Понимаете, наш долг — возвращать людям радости жизни.

— Да, — сказал кастелян замка «На курьих ножках», — ваше решение своевременно. Я знал, что могу вам довериться.

— Мне поручили разобраться в этом деле, — индифферентно заявил я.

— Полагаю, вы согласились на это потому, что верите мне.

— Не требуйте от меня немедленных заключений. Прежде всего я хотел бы снять пальто.

— Ах да, конечно. Вам надо раздеться.

Он повел меня через внутренний двор с высохшим, заросшим сорняками фонтаном в заднее крыло замка, затем по недлинному коридору, украшенному охотничьими трофеями.

— Вы должны рассказать мне все с самого начала, — сказал я, усевшись в кожаное кресло в его сумрачном кабинете.

— Кофе? — предложил Юрига, включая электроплитку.

— Да нет, спасибо.

— А вы выпейте. Я завариваю жидкий, как чай. После такой дальней дороги вы, верно, изрядно проголодались.

— В поезде был вагон-ресторан.

— Жаль, — сказал он, вынимая из ящика письменного стола две чашки. — А то у нас найдется что перекусить.

— Да вы не хлопочите. Провиантом я запасся! — И я показал на свой туго набитый портфель.

— Ну как в Братиславе? — вдруг спросил он.

— А что? Обыкновенно.

— Дождя нет?

— Нет.

— Жара поди страшная.

— Это есть.

Кастелян Юрига помолчал, как бы собирая силы для нового потока идиотских вопросов.

— Как ехали? Хорошо?

— У меня плацкартный билет.

— Этот замок построен в 1629 году, — не изменяя тона, перешел он вдруг на совершенно иной предмет, и я воспринял это с облегчением. — Построил его граф Вилани. Затем замок сменил нескольких владельцев и три раза выгорал дотла. Бывала здесь и Мария-Терезия.

Все это он произнес с цицероновской непринужденностью, в пространство, машинально, как бы не сознавая ни моего присутствия, ни клокотания закипевшей воды, ни шипения брызг на раскаленной спирали плитки.

— Что ж, здание неплохо сохранилось, — отозвался я в некотором замешательстве. — Удивительно, как это его не захватило для себя какое-нибудь учреждение.

— О нет. — Глаза его как-то странно подпрыгнули, и он покраснел. — Хотя я иной раз и желал бы этого, никогда этого не будет, потому что никто не согласится въехать в замок, в котором…

— Вы хотите сказать — в котором нечисто, — перебил я его.

— Ах, не говорите так. Нельзя об этом говорить вслух. По крайней мере при мне… — Он испуганно и вместе как-то доверительно коснулся моего плеча.

— Кто-нибудь еще живет в замке?

Юрига окинул взглядом стены, словно искал чего-то.

— Нет, — ответил он. — Только… только…

— Стало быть, вы здесь не один?

— Тут еще это… — Он наклонился ко мне, губы его сложились, однако ни звука из них не вырвалось.

— Понял, — сказал я. — Вы ведь об этом и пишете.

— Боже мой, неужели?!

— Могу вас заверить, все останется между нами. Говорите с полной откровенностью. Понимаете? С полной откровенностью.

— Живу я тут один как перст. И порой мне бывает тоскливо. Особенно по вечерам. Тогда что-то подкатывает к сердцу, и я занимаю себя всякой чепухой. Знаете, что я делаю? — Пот выступил у него на лбу, зрачки неестественно расширились. — Пасьянсы раскладываю. На этом самом письменном столе до утра раскладываю пасьянсы, а там уж и светает, день настает, а я все сижу за этим источенным червями столом и не чувствую никакого утомления.

— Вам не следует этого делать. Сон гораздо ценнее.

— Когда я не сплю — знаю, оно не придет. Оно прокрадывается, только когда я сплю.

— Так хоть притворитесь спящим.

— Нельзя обмануть самого себя. Я слышу его шаркающие шаги, слышу их совсем явственно, даже за пасьянсом, — постоит недолго за дверью, иной раз даже на ручку нажмет, но не входит, словно боится больше, чем я.

— А может, и боится.

— Вы думаете?

— Привидения заслуживают жалости. В сущности, эти создания так же беззащитны, как любой из нас. Вы пробовали поговорить с ним?

— Да что вы обо мне думаете?!

— Напрасно, — сказал я. — Это ваша принципиальная ошибка.

Юрига залил кипятком кофе в чашках.

— У меня свои принципы, — сказал он. — Заговорить с ним — значит признать его существование.

— Да ведь вы и так его признаете.

— Но не юридически.

— Ну это, пожалуй, неважно.

— Могу ли я исполнять свои обязанности, одновременно общаясь с призраками? Это повредило бы репутации моего замка.

— Привидения всегда считались главной прелестью старинных замков.

— Но не сегодняшних. Не таких, которые призваны расширять познания нового человека.

Я предложил осмотреть здание. Не торопясь, лениво обошли мы оба этажа. Никакого исторического значения замок не имел. Я подозревал, что это обыкновенное графское гнездо конца века, лишь по недоразумению зачисленное в разряд памятников культуры. Комнаты смахивали на лавку старьевщика, в которую усердные ревнители старины натащили без ладу и складу разностильную мебель и цветные репродукции портретов дам в уборах рококо и длинноволосых предков.

— Вот это самая ценная часть здешней коллекции, — молвил кастелян. — Картины…

— Кто их писал?

— Все это полотна неизвестных художников, — с оттенком гордости ответил мой спутник. — Куда до них нынешним! Взгляните — как живое! — Он прикоснулся к бантику на подвязке здоровенного рыцаря. — Вот он, реализм-то! Прямо душа поет при взгляде на такую живопись.

— Пойдемте дальше, — безжалостно прервал я его восторги. — Скоро стемнеет, а я хотел бы еще осмотреть чердак и подвал.

— Как угодно. — Он взял с комода тройной подсвечник. — Это на случай, если темнота застанет нас врасплох. Там, внизу, нет электрического освещения.

Осмотр чердака и подвала ничего не дал. В глубине души я надеялся, что тут где-нибудь мы обнаружим еще одного квартиранта «Курьей ножки», который по неизвестным причинам тайно поселился под ее надежным кровом. Но никаких следов мы не обнаружили — повсюду царил образцовый беспорядок, валялись груды пожелтевших книг и никому не нужных бумаг, ржавые светильники, дырявые ведерки для угля и тому подобный хлам, свидетельствующий о том, что ни чердак, ни подвал не принадлежали к экспозиции замка, хотя я добродушно заметил кастеляну, что в них, валюты ради, можно бы устроить первоклассные застенки и казематы. Кастелян возразил, что таких статей у него в бюджете нет, и мы вернулись в его кабинет. Я скромно заметил, что он еще не указал мне место ночлега.

— Конечно же, в Розовом салоне, — сказал Юрига. — Он прямо создан для ночлега. Но я думал, вы будете бодрствовать вместе со мной…

— Глупости, — отрезал я. — Вы же сами говорили, что призрак к вам не входит. А мне надо с ним потолковать. Конечно, если он существует.

— Никогда не забуду вашей услуги! — воскликнул Юрига. — В Розовом салоне есть кровать под балдахином. В ней спала графиня Элеонора, когда развелась с герцогом из Дубравки. Говорят, очень красивая была дама. Только вот портрет ее не сохранился, — добавил он с некоторым смущением.

— В котором часу раздаются эти шаги?

— Как только часы в вестибюле пробьют полночь.

— Значит, впереди еще шесть часов. Что станем делать?

Юрига предложил посмотреть телевизор. Изображение было нечеткое, экран мелькал, как часто бывает в таких глухих уголках, но хотя бы это избавляло нас от разговоров. Мой хозяин вскоре задремал. Возможно, сказались бессонные ночи, а может, у него был слишком развит вкус к реализму. Я выключил телевизор и ушел в Розовый салон. Поужинал и, не раздеваясь, бросился на кровать. Скрипнули пружины, и я куда-то провалился. Отлично выглаженные простыни холодили.

Незадолго до полуночи я встал в засаду на лестнице, спрятавшись в нише около входа в картинную галерею; отсюда хорошо просматривался коридор в обе стороны, видны были и часы в вестибюле, где мерцала слабенькая двадцатипятисвечовая лампочка. Едва глубокий, звучный гонг часов пробил двенадцать раз, из картинной галереи донеслись крадущиеся шаги. Я затаил дыхание и прижался к холодной шершавой стене. В тот момент, когда шаги шлепали мимо меня, я почти вклеился в стену. Шаги стали удаляться, и при свете вестибюльной лампочки я разглядел высокую тощую фигуру, закутанную в обыкновенную простыню. Под мышкой фигура держала толстую голубую папку, а на голове ее торчал какой-то неправдоподобный кивер, слегка вздрагивавший при каждом ее шаге. Фигура остановилась у двери в кабинет, постояла в нерешительности, потом круто повернулась и побрела обратно к тому месту, где я прятался.

Я вышел из ниши. Фигура всполошилась так, что едва не выронила папку, но тут же выпрямилась, надвинула кивер пониже на лоб и, сверля меня горящими глазами, трижды коротко, отрывисто, словно на театральной сцене, пробубнила:

— Бу-бу-бу.

Я не двигался, тогда она попробовала другое средство — высунула длинный тонкий язык.

— Ни к чему это, — сказал я.

— Вижу, — с досадой отозвалось привидение. — Совсем уже никуда не гожусь. Даже испугать никого не умею.

— Даже если б умели, я бы все равно не испугался, потому что знаю — вы не существуете.

— Протестую, — сказало привидение. — Вы меня видите, стало быть, существую.

— Видеть можно и мираж.

— Это еще не значит, что мираж не существует. — Призрак помахал своей папкой. — Это видите?

— Что вы хотите сказать?

— Тут бумаги, один бумаги. Бумаги существуют?

— Конечно.

— И что же, они висят в воздухе или их кто-то держит?

— Ну, держит.

— Какого же вам еще доказательства?

Я пригласил привидение в Розовый салон. Оно сначала отнекивалось, потом медленно проплыло следом за мной и уселось в плетеную качалку.

— Вы приехали сюда из-за меня? — спросило оно тонким приглушенным голосом.

— Согласитесь, это несколько некрасиво, — сказал я, — являться в объекте, находящемся под охраной государства.

— Не я выбирал место, — возразило оно. — Знаю, есть куда более приятные здания, один внешний вид которых уже усиливает эффект потусторонних явлений. Но что делать? Скажите сами!

— Не знаю. — Я помолчал. — Правда не знаю.

Жалкий был, наверное, у меня вид. Ведь я разрушал иллюзию призрака относительно всемогущества человека, а в такие минуты чувствуешь себя так, словно совершаешь преступление.

— Я нуждаюсь в помощи, — заговорил призрак. — Никто мне не поможет, кроме вас. От этого ждать нечего.

— Вы имеете в виду кастеляна?

— Запирается от меня. Трус он.

Я спросил, чем же я могу помочь. Привидение смутилось.

— Ну, видите ли… в общем, не знаю. Есть много возможностей…

— Да, — кивнул я. — Возможностей действительно много. Например, я могу приказать продезинфицировать замок. Или попросту сжечь его.

— Вы этого не сделаете.

— Пожалуй, не сделаю.

— Мне нужно только одно, — подумав, сказало привидение и встало. — Я тоже жертва культа! — Оно разгорячилось. — Не думайте, что я такой уж отсталый. Я и газеты читаю, и вообще. Я требую, чтоб мне немедленно выдали лицензию. Требую права открыто являться в этом замке. И в любое время, не только в полночь, потому что это старые, романтические, ненаучные бредни. Вот мое заявление, — он помахал папкой перед моим носом, — извольте изучить его. Извольте…

— Послушайте, это не в моей власти, — прервал я его. — Да если б и было — все равно мне никто не поверит.

— Значит, и вы не верите?

— Не хочу верить.

— Мой дед являлся в дрянном деревенском сарае. Как видите, мы никогда не требовали ничего невозможного.

— Это несущественно, — сказал я. — Одним словом, вас нет, и разговаривать нам не о чем.

— Неужели меня действительно нет? — Призрак поднял на меня глаза — они сразу потухли, стали жалкими.

— Нету, нету, вы только воображаете, что есть.

— Жаль, ужасно жаль, что я это только воображаю. — У него брызнули слезы. — Прощайте, добрый человек. Бу-бу-бу.

Он исчез так же внезапно, как и появился. Вскоре я заснул и давно уже не спал так крепко. Проснулся я, лишь когда до меня дотронулась костлявая кастелянова рука.

— Ну как? — дрожащим голосом спросил он.

Я зевнул, потянулся.

— Не могу я его признать! Для меня он не существует! — возбужденно заговорил Юрига. — Подумайте, мое положение, и вообще… Где еще найдешь такую выгодную службу? И я еще, может, обзаведусь семейством. Я еще не так стар. Право же, я вовсе не старый.

Я снова зевнул.

— От вас зависит мое будущее. Или вы избавите меня от этого призрака, или…

— Не ломайте себе голову, — проговорил я наконец так тихо, словно слова застревали у меня где-то глубоко в горле. — Все обстоятельства говорят в вашу пользу.

— В мою пользу? — Он взглянул на меня довольно нетерпеливо. — Что вы имеете в виду?

— Мы живем в двадцатом веке, — сухо ответил я. — Кто же сейчас верит в привидения?

Кастеляна так и подбросило. Все страхи разом спали с него, исчезло напряжение, только что с безжалостностью гири давившее на него. Он почувствовал себя свободным, как птица, словно на его глазах распалась на тысячу частей крепкая клетка. Он еще раз подпрыгнул и издал радостный клич. После чего выбежал, но сейчас нее вернулся с большой бутылью в руках.

— Еще из графских запасов! — бодро вскричал он. — А за это полагается выпить!

— Ладно, выпьем, — согласился я.

Он налил мне в медную чашу, стоявшую на небольшой консоли в углу.

— Итак, ваше здоровье!

— Ваше здоровье, — ответил я. — Будьте здоровы.

Вино отдавало старым погребом, затхлостью трухлявой бочки.

— Вы должны как-нибудь приехать ко мне в гости, — сказал Юрига. — Только не по службе. С семьей. Осенью тут чудесно.

— Хорошо, — сказал я. — Обязательно приеду. Осенью.

Я закурил сигарету и утомленно вытянулся на кровати.


Перевод Н. Аросевой.

БЕЛЫЕ КРОЛИКИ

Лекция проходила как обычно. Я разобрал все аспекты темы, не забыв проиллюстрировать изложение проверенными байками о лохнесском чудовище и о несуществующей левочской Белой даме, после чего окинул пристальным взглядом уютный, красиво убранный зал Дома просвещения, транспаранты, возвещающие счастливое будущее, и полупустые ряды откидных кресел, вытер лоб платком и отпил из стакана минералки. Раздались жидкие вежливые хлопки, которые вряд ли можно было счесть овацией, но я все равно нарочито поклонился, изобразил улыбку и сел рядом со школьным инспектором, председателем этого собрания.

— А теперь позвольте мне, — инспектор встал, с грохотом отодвинул свой стул, — позвольте мне горячо поблагодарить присутствующего здесь лектора за его увлекательный рассказ о борьбе с суевериями, и прошу присутствующих задавать вопросы, если таковые имеются, с каковой целью я и открываю дискуссию.

В зале прошумело, затем все стихло; разбуженные старички, приходившие сюда погреться, переглядывались, два человека в заднем ряду поднялись и демонстративно покинули помещение. Часы на соседней башне пробили восемь.

— Поскольку вопросов к присутствующему здесь лектору нет, — сказал инспектор, — то благодарю вас за участие, можете расходиться.

В зале осталось четверо: кроме меня и инспектора, еще мужчина в зеленой форме лесника и учительница.

— Вы были великолепны, — сказала она. — Я бы слушала вас до утра.

— Да, — сказал инспектор, — три дня назад у нас выступал маэстро Помпелини, но тут нет никакого сравнения.

— Не напоминайте мне о нем! — плаксивым тоном прервала его учительница. — Пожалуйста, не надо! Я и имени-то его слышать не хочу. Неужели непонятно — слышать больше о нем не желаю.

Лесник погладил свою густую холеную бороду и медленно выговорил:

— У каждого человека есть своя мечта. Великая мечта. Приснится, к примеру, олень-двенадцатилеток, а потом наступает утро. Обыкновенное мерзкое утро, холодное, туманное, и единственная причина для пробуждения — надежда, что сон вернется…

— Маэстро Помпелини оставил мне свой автограф, — перебил его инспектор, вытаскивая из кармана маленький блокнотик. — У меня их тут несколько, этих автографов. Два поэта, один районный руководитель и маэстро Помпелини.

Учительница отерла новые слезы.

— А кто он, этот ваш маэстро Помпелини? — спросил я.

— Трудящиеся заслуживают наилучшего развлечения. — Инспектор слегка покраснел. — И почему бы нам не дать им его, правда?

— Да, конечно, — согласился я.

— Шуметь нельзя, — ни к кому не обращаясь, произнес лесник, — а то спугнете. У него чуткий слух, он все время настороже. Может, слышит даже, как трава растет.

— Жулик он. — Учительница наконец совладала со своим голосом. — Я бы просто запретила такие представления. Он вытащил кролика у меня из портфеля. Только сунул руку — портфель был у меня на коленях — и вытащил кролика, живого, настоящего. Такая нелепость.

— Это факт. — Инспектор обратился ко мне: — Вот написали бы вы в газеты! Публично осмеять трудящуюся женщину, да еще воспитательницу! Скажите, хорошо ли это?

— Да, то есть нет, нехорошо, — смущенно пробормотал я.

— Вот вы объясните, товарищ, — продолжал инспектор, — как это возможно, чтоб в портфеле нашей коллеги учительницы ни с того ни с сего обнаружился заяц?

— Кролик, — поправила его учительница.

— Простите, кролик. Вот подпись. — Инспектор помахал у меня перед глазами своим блокнотиком. — Маэстро Помпелини. Явился бог весть откуда, и имя-то какое-то чудное, и сразу шасть рукой в этот…

— В портфель. — Учительницу снова одолели слезы. — В мой бедный портфельчик…

— Да кто дал ему такое право! — Инспектор загремел так, что качнулись картины на стенах. — Кто дал ему право вытаскивать из чужих портфелей зайцев… то есть кроликов — что вы на это скажете?! Мы ведь не при капитализме живем, где человек человеку этот… как его…

— Понимаю, — я умоляюще посмотрел на инспектора, — только не знаю, чем могу помочь…

— Вчера целый день шел дождь, — заговорил лесник. — Потоки воды. Оленя почти залило. Он весь дрожал, бедняжка, как осиновый листок. Эх, хорошо еще, что это был только сон! А если наяву?.. Господи! Если бы он наяву стоял там, на прогалинке, на вырубке, которую знают только мои глаза, стоял бы и ежился под дождем, стряхивая с себя воду… Тут и во сне-то его пожалеешь.

Учительница открыла свою сумочку и подала мне маленькую смятую бумажку.

— Вот, смотрите! — прошептала она.

На линованном листке из тетради округлым детским почерком было написано:

«А училка Молика

носит в сумке кролика…»

— Читайте, — сказала учительница с таким покорным видом, словно говорила: «Побейте меня».

— Я уже прочитал.

— Молика — это я, — объяснила она.

— Да, да, так ее зовут, все мы называем ее Молика, и никак не иначе!

— Это обыкновенный фокус, — сказал я. — Иллюзионисты! Разве можно принимать их всерьез? Они показывают яркое зрелище, но ведь все это понарошку. Ловкость рук, и ничего более. Отвлекают ваше внимание — и тут-то что-нибудь вытаскивают из рукава.

— Выхожу из кустов, — снова подал голос лесник, — подкрадываюсь к нему на цыпочках, а он уходит. Кричу ему вслед, зову — напрасно. Уходит, словно песок сквозь пальцы. Только что была полная горсть горячих песчинок, и вот уже нет их, ничего нет, — с добрым утром, вот все и кончилось, еще одна ночь прошла, хорошо ли спали, мне казалось, никогда эта ночь не кончится, а вы по Млечному Пути катались? Меня не пустили, у меня был с собой дробовик, с дробовиками не пускают на Млечный Путь, представьте, такое свинство, — да, да, с добрым утром…

— Это ясно, — сказал инспектор, — ясно, что это просто фокусы. Все доказано научно. Одно связано с другим. Правильно я говорю?

Я кивнул.

— А посему ясно также, — добавил инспектор, — что, если барышня Молика, присутствующая здесь коллега, воспитывает детишек в правильном духе, вряд ли можно предполагать, что эти детки верят в то, о чем говорится в этом небольшом образчике молодежного фольклора, каковой образчик в силу его насмешливого тона с педагогической точки зрения одобрить нельзя.

— Вы хотели меня уничтожить! — взорвалась учительница. — Вы нарочно пригласили этого Помпелини, чтоб он отравил мне жизнь. Вы сговорились! Вы спелись с ним! Я знаю. А потому так этого не оставлю. Злоупотребить чувствами несчастной одинокой женщины! Да еще таким гнусным образом!

— Ложь! — вскипел инспектор, и на лбу его вздулась фиолетовая жила. — Никогда я ничего ей не обещал! И в мыслях не было! Товарищ, неужели вы ей верите? Вы верите ее бредням?

— Я ничего не знаю, — возразил я. — Не вмешивайте меня в ваши дела. Пойду-ка я помаленьку к автобусу, и если вам интересно будет еще раз послушать…

— Ну, нет. — Инспектор загородил мне дорогу. — Я этого так не оставлю. Все село знает, что это зеленое пугало ходило к коллеге учительнице в этот, как его… в кабинет.

Я с удивлением глянул на лесника, но тот только смущенно улыбнулся и сказал:

— Спрашивали меня, зачем я ношу с собой дробовик, а я ответил: не знаю, всегда ведь носишь при себе что-нибудь такое, значения чего даже не осознаешь, например одуванчик или розовую кашку, а мне говорят: а вдруг вы состре́лите какую-нибудь звезду, гарантийный срок еще не истек, и мы не можем рисковать, сами понимаете, у нас тоже семья, и свои мелкие заботы, и свои мелкие страхи, и все прочее, как у всех людей на земле, поэтому вы не очень-то размахивайте своим дробовиком, случается, и лопата стреляет, бац, и конец всему, даже Млечному Пути, а я на это отвечаю: ничего не бойтесь, я сейчас уйду, даже не посмотрю на вас, коли вы такие, просто закрою глаза, и все тут.

— Но это ведь все чепуха, люди добрые! — всплеснул я руками. — Этот ваш фокусник, быть может, и не знал, что она учительница, когда вытаскивал из ее портфеля злополучного кролика. Думаете, фокуснику нужно знать, какой человек служит ему медиумом? Думаете, когда он показывает фокус, существует для него что-либо, кроме чисто профессионального инстинкта, который водит его рукой?

— Попрошу без оскорблений, — заявил инспектор. — Никакие мы вам не медиумы. И я не медиум.

— Клянусь вам, — сказала учительница, — он приходил ко мне в кабинет только набивать птичьи чучела. И вот за то, что он свое свободное время проводил в пыльных стенах темного, душного кабинета, расставляя по подставкам чучела сов, сорок, ворон, цапель и воробьев, всех этих пернатых, которых он собственноручно поймал в силки в неслужебное время, — за это вы теперь хотите судить его, словно…

— Нет, — прервал я ее. — Не понимаю, зачем вы все драматизируете. Выступал иллюзионист, вытащил кролика из портфеля учительницы, ну и что? Ученикам следует объяснить, что это просто фокус, обыкновенный обман, тогда не будет никаких стишков.

Я надел пальто.

— Мне очень жаль, но я спешу на автобус.

— Сжальтесь! — Лесник пал на колени. — Я не хотел его убивать! Не хотел причинять ему вреда. Я даже не знал, что дробовик заряжен. Он всегда был такой легкий, словно не было в нем никакого заряда, легкий как перышко. А олень появился внезапно, стоял совсем близко, я чувствовал на лице его дыхание и видел, как трепещут его влажные ноздри — наверное, он долго бежал и ни разу не остановился, — и вот теперь он стоял передо мной, я мог поймать его, дотронуться до него, ощупать его рукой, и я протянул руку погладить его, тут-то все и произошло: ремень соскользнул у меня с плеча, спусковой крючок зацепился, из ствола вырвалось пламя — и он рухнул, мой олень-двенадцатилеток, и остался недвижим, даже не содрогнулся, лежал словно камень, бедняжка…

— Нет. — Учительница схватила меня за рукав. — Я еще не все вам рассказала. В сущности, не сказала самого важного.

— Но человек ведь не может отвечать за то, что он делал во сне? — Лесник не сводил с меня неподвижного взгляда. — Не можем мы отвечать за все. Эдак до чего мы дойдем? До чего мы дойдем, если будем все принимать близко к сердцу? Ежегодно я стреляю десятки перепелов, и зайцев, и куниц, даже не считаю их, не делаю зарубок на прикладе. Так и живу. Со дня на день. Хожу на обходы, и мне иногда говорят: настреляй-ка нам перепелок. Или: принеси зайца. И я приношу. Кто может упрекнуть меня за это? Разве я не честно живу?

— Я сделала именно так, как вы говорите, — сказала учительница. — На другой же день я объяснила ученикам, что нельзя верить ничему тому, что они видели. Сказала, что Помпелини — обыкновенный мошенник и в портфеле моем он ничего не нашел, а кролика заранее спрятал в рукаве. Дети слушали внимательно, сосредоточенно, они почти поверили мне. Для пущей уверенности я еще добавила, что, в конце концов, они и сами знают, что в портфеле нельзя носить ни кроликов, ни других животных. Портфель — для того, чтобы носить в нем книги, тетради и завтраки. И больше ничего. А вчера в моем портфеле и этого не было. Я только что забрала его из починки, к нему пришили новую ручку. Смотрите! И я показала детям эту новую ручку. Еще и сегодня мой портфель так же пуст, как был вчера. Тут я взяла портфель за нижние уголки и перевернула его. Смотрите! И встряхнула его. И тогда это случилось. Из портфеля вывалился кролик. Такой же, как на представлении.

Инспектор громко засмеялся.

— Превосходно! — воскликнул он. — И не стыдно вам, коллега, докучать присутствующему здесь лектору подобной чепухой?

— Чепуха, чепуха, все — страшнейшая чепуха. — Лесник вдруг вскочил на ноги и отряхнул свои зеленые брюки на коленях. — Я давно уже подумывал, не махнуть ли на все рукой, пускай себе… Но теперь не могу. Теперь я должен вернуться назад, в мой сон, я должен воскресить его. Должен сказать ему: я не хотел стрелять, это просто случайность, несчастный случай. Только он мне не поверит. Знаю — не поверит. Докажите, что я стрелял неумышленно, когда ствол-то закопчен! А зачем вы дали мне в руки ружье? Не давали бы — ничего бы и не было. Понимаете? Поймите же, это не только моя вина! Моя доля вины, быть может, очень незначительна. Быть может, она так мала, что и говорить-то не стоит.

— Так что же вы скажете? — наседала на меня учительница.

— Гм… видите ли, — нерешительно начал я. — Вероятно, фокус не совсем удался… Да. Ну ясно же! Иллюзионист сунул руку в портфель и вытряхнул в него из рукава двух кроликов. Одного он тут же и вытащил, а другого… Про другого, словом, забыл. Возможно, был очень утомлен или рассеян.

— Нет, — сказала учительница. — И это еще не все. Я в ужасе выбежала из класса, с портфелем под мышкой, до меня даже не доходило, что творится в классе. Спряталась в коридорной шине и еще раз перевернула портфель. И чуть не вскрикнула: из него опять выскочил кролик! Тут из-за угла появился школьный сторож и начал кричать, мол, кто это пустил в школу живого кролика. И вы, говорит, пани учительница, хорошенько взгрейте бездельника. Не стану я вам десять раз на дню коридор мыть.

— А что было дальше? — с серьезным видом спросил я.

— Я побежала в кабинет и заперла портфель в шкаф. И до сего дня туда даже не заглядывала. А дети только и знают ухмыляться, и я убеждена, этот пройдоха сторож отлично знал, откуда появился кролик.

— Видите, — инспектор вдруг ударил ладонью по столу, на который все это время опирался, — дело с ней обстоит очень серьезно: она полна суеверий! Ей положено воспитывать юношество, а она полна суеверий! Верит в кроликов. Иисусе Христе, до чего же мы дожили! Нет, милая моя. Вы завтра уже не войдете в класс. Я прикажу школьному сторожу и на порог вас не пускать. Есть еще у меня на это право или нет?

— На все у вас есть право, — медленно произнес лесник. — Даже на прощение.

— Мне бы хотелось осмотреть ваш портфель, — помолчав, сказал я, ибо решил ради роли детектива пожертвовать скорым возвращением домой.

— Я отмежевываюсь от присутствующих, — решительно заявил инспектор. — Никуда я с вами не пойду, отправлюсь лучше восвояси.

— Но вы один из подозреваемых, — улыбнулся я.

— Это что, угроза?

— Правильно, это все он! — вскричала учительница.

— Стоп! — оборвал я ее. — У нас еще нет доказательств!

— А я это чувствую, — возразила учительница. — Он в этом по уши увяз. Знаю я людей. Знаю как свои пять пальцев. Помпелини и он — заодно. Они сговорились уничтожить меня.

— Вы сказали, что в тот день забрали свей портфель из починки, — начал я.

— Да, — голос у нее дрогнул, — мастер продержал его целую неделю.

— Вы уверены, что вам вернули ваш портфель?

— Безусловно.

— А не могли его заменить?

— Это мой старый портфель, я с ним еще в школу ходила. Таких теперь не делают.

— И я знаю этот портфель, — вставил инспектор. — Раз как-то барышня Молика ходила с ним на рынок за маком. Причем очень удачно.

— И вы в самом деле заглянули в него, забирая из мастерской?

— Мастер при мне открыл его и бросил внутрь старую ручку. Он честный человек и всегда возвращает заказчику даже то, что другие бы выбросили.

— И ничего… белого… в нем не ворочалось?

— Нет.

— И портфель не стал тяжелее или более выпуклым, чем прежде?

— Я несла его под мышкой, сложенным. Исключено, чтоб в нем было хоть что-нибудь, кроме старой ручки.

— А ручка, — я с отчаяния ухватился за этот единственный пункт, — ручка-то в нем осталась?

— Ни к чему все эти подробности, — вмешался инспектор. — Не полагаете ли вы, что проще объяснить все это типичным примером галлюцинации…

— Попрошу не мешать, — обрезал я его. — Придет и ваш черед.

— Всех черед когда-нибудь наступит, — заговорил лесник и придвинулся ближе. — Нам надо поделить ответственность. Для одного она слишком тяжела. Я пытался поднять его, моего оленя. Обхватил руками, но мышцы мои оказались слабы. Я даже с места его не сдвинул. Тогда я оставил его там и пришел к вам. Вы должны мне помочь поднять его, пока за него не взялись муравьи и пока он не разложился от дождей. Вам повезло, я хорошо запомнил дорогу. Мы непременно найдем то место. Бедняжка даже не так уж далеко отсюда. Ну как, пойдем?

— Так что же с ручкой? — повторил я свой вопрос — Я имею в виду старую ручку: где она была, когда вы переворачивали портфель в классе?

— Не знаю… Я совсем о ней забыла…

— Но если из портфеля выпал кролик, должна была выпасть и ручка, так?

— Да нет… Только… только кролик. И в коридоре тоже…

— А не могли кролики сожрать ручку? — опять встрял инспектор.

— Глупости, — сказал я. — Во-первых, кролики не едят кожаных ручек, а во-вторых, там были не кролики, а во всех случаях только один кролик.

— Но это опровергает вашу же версию о забывчивости маэстро Помпелини, — злорадно глянул на меня инспектор. — Тогда он, значит, не забывал в портфеле свои живые реквизиты, которые затем поочередно вываливались из портфеля присутствующей здесь коллеги, и, стало быть, кролик номер один, кролик номер два, кролик номер три и бог знает сколько их там еще было, короче, вся эта дрянь возникла из ничего!

Я почувствовал себя задетым и потому сам на него накинулся:

— Так как всю эту историю с Помпелини подстроили вы, то объясните нам, как вы вообще познакомились с этим человеком!

— Мне его рекомендовали вышестоящие органы, — с достоинством ответил инспектор. — Ко мне пришел запрос относительно использования в культурно-просветительных целях иллюзиониста Помпелини, который может исполнять свою познавательную программу «Абракадабра» с минимальными расходами в любом школьном спортзале, и я тогда…

— Разговаривали вы с Помпелини до представления?

— Нет. Я только произнес вступительную речь. И в конце еще в нескольких словах выразил ему благодарность.

— Вы смотрели всю программу?

— Да. — Он помолчал и прибавил: — И очень внимательно.

— Стало быть, номер с кроликом был не единственным?

— Вы правы. Помпелини показал несколько фокусов с картами, потом с лентами, потом он глотал горящую лампочку, потом ловил из воздуха монеты, потом заставил школьного сторожа нести яйца…

— Я хочу домой, — прервала его учительница. — Нет в этом никакого смысла. Вы разыгрываете из себя следователя, но ни к чему это не приведет.

— А я хочу видеть ваш портфель, — холодно отозвался я.

— Нет! — вздрогнула она. — Никогда вы его не увидите! Я заперла его в кабинете и больше никогда туда не войду. Ни за что на свете.

— Она права, — изменившимся голосом сказал инспектор. — Зачем ее еще мучить? Пойдемте.

Я посмотрел на учительницу, но она опустила глаза и теснее прижалась к инспектору. Тот обнял ее за талию, и оба медленно, осторожно, словно шагая по краю обрыва, покинули зал.

— А вы не идете? — обратился ко мне лесник, и глава у него сверкнули. — Лекция-то окончена.

— Да, — сказал я, — лекция кончена.

— Пойдемте, — сказал лесник.

— Надеюсь, я еще успею на автобус.

— Конечно. Непременно успеете.

— Вы не рассердитесь, если я не пойду сейчас с вами к вашему оленю?

— Мы все равно и вдвоем не подняли бы его.

— Вы правы. Вряд ли.

— Я знаю свои силы.

— Хорошо, когда человек знает свои силы.

— Иногда — нет. Иногда это очень плохо.

— Автобус останавливается у школы?

— У школы.

— Я никого не хотел обидеть. И сожалею, если кого-нибудь задел. Мне еще не приходилось бывать в роли следователя.

— А мне все равно, — сказал лесник, — Мне уже все безразлично.

— Ах так, — сказал я. — Понимаю.

— Она тут живет уже десять лет. Все думали, она так и останется старой девой.

— А потом явились вы.

— Я ходил к ней в кабинет только помогать. Между нами ничего не было. Что уж могло произойти среди этих облезлых чучел и бутылок со спиртом?

— Ее это как-то всю взволновало. Этот Помпелини, а потом стишок… — сказал я.

— Нет. Она этого хотела.

— Вы думаете?

— Она хотела этого, чтобы мог прийти он.

— А у него это серьезно?

— Меня она никогда больше не впустит в кабинет. Спрятала в нем свой волшебный портфель. И боится его. А впрочем, и это неправда: она хочет его бояться. Хочет бояться белых кроликов, которых, быть может, и нет на самом деле. И она знает то, чего не знает даже он: что сблизить их может только страх. И ей это удалось, он уже запутался в силках, теперь только затянуть, притянуть его. Видали вы когда-нибудь волка, попавшего в капкан одной лапой? Он еще может дергаться, может выть, укусить может — а что толку? Ну скажите, какой в том толк?

— Не знаю, — сказал я. — Тут трудно судить.

— И всему-то виной белые кролики. О господи, обыкновенные белые кролики!

Я спустился по дороге к школе. Автобуса еще не было; ночной ветерок раскачивал фонарь, бросавший полосы света на длинное школьное здание. В какой-то миг, когда полоса света легла на стену школы, мне показалось, будто из крайнего окна, где, несомненно, помещался кабинет, на меня пялятся сбившиеся в неразличимую кучку кроличьи морды. Но как я ни вглядывался, на месте окна уже снова было только черное пятно, сливавшееся с темнотой ночи. Где-то в конце села послышался рокот мотора, и рокот этот становился все явственнее.


Перевод Н. Аросевой.

ЗАМО́К

Проснувшись поутру, Юрай Велюр признал в себе Яношика[1]. Сперва он не хотел этому верить, все протирал в сомнении глаза да щипал себя, но потом глянул в зеркало и увидел свои возмужавшие, огрубевшие черты, лицо неустрашимого борца и оскал безжалостного мстителя, мало того — из-под розовеющих оттопыренных ушей торчали Яношиковы черные тугие косицы. Он намотал одну на ладонь, раз-другой дернул, да, без сомнения, коса была точно его, причем такого же цвета, черная, смоляная, как его короткая стрижка, которая сейчас, в соседстве с косами, выглядела диковинно, фантастично. Он встал, ополоснул глаза холодной водой, не спеша оделся, снова глянул украдкой в зеркало и окончательно убедился, что и косы, и огрубевшее лицо ему не привиделись, они реальны, и он должен их признать, как признает существование носа или уха, остается только решить, как приспособиться к этой новой ситуации, как к ней отнестись. По старой привычке он открыл окно квартиры, которая была у него на втором этаже, чтобы подышать свежим воздухом. Но вдруг косы прошуршали у него по щекам и привольно зареяли по свежему ветру, и тут, осознав несуразную их длину, он сконфуженно отпрянул назад, быстро захлопнул окно и даже спустил жалюзи, но потом ему пришло на ум, что все это совершенно излишне, что быть Яношиком и иметь на земле свою миссию — никакой не позор, а, напротив, высокое предназначение, залог великих подвигов, и сразу же от сердца отлегло, ноги, словно избавившись от пудовых гирь, напряглись, заходили сами собой, в него вливалась невиданная сила. Каждой своей жилкой он ощущал величие и историческое значение минуты, которая его, Юрая Велюра, бухгалтера канализационной конторы, превратила в легендарного героя, к тому же без чьей-либо помощи, без протекции, да еще и даром. «Как подумаю, — подумал он, — что сидеть бы мне до самой смерти в бухгалтерии среди пыльных папок и терзать свой слух треском калькулятора, господи боже мой, какая картина, какая горькая участь, причем незаслуженная. Ведь я не только бухгалтер. Во мне заложено гораздо больше, в тысячу раз больше, во мне первозданная сила далеких предков, и ясновидение будущих потомков, и вообще все, что угодно, ведь я уже не я, хоть этого пока особенно не ощущаю, но не оттого ли счастье мое еще больше?» Потом он позвонил на работу и сообщил, что по уважительным причинам сегодня (быть может, и завтра, впрочем, неизвестно, как долго он будет занят) на службу не придет. Корпеть над платежными ведомостями, когда он может совершать такие подвиги, какие в их канализационной конторе не снились даже директору, было бы непростительным грехом.

Потом он решил, что выйдет на улицу. Нашел в шкафу старый берет, с трудом запихнул под него строптивые косы (несолидно провоцировать общественность, пришло ему в голову) и захлопнул за собой дверь. Вытащив из кармана связку ключей, Юрай Велюр привычным движением замкнул ее и, возможно, именно оттого, что сделал это бездумно, небрежно, напрочь позабыв про свою богатырскую силу, сломал в замке ключ. На лбу у него выступила испарина, и, хотя запасной ключ всегда был при нем, он запричитал и вне себя принялся рвать дверь за ручку.

Тут объявилась с хозяйственной сумкой соседка, одарила его широкой улыбкой и вскричала:

— Господи, пан бухгалтер, что с вами?

— Да вот, понимаете, ключ, — процедил Юрай Велюр и злобно оглядел сумку, набитую кочанами капусты.

— Потеряли?

— Нет, сломался.

— В квартиру не можете попасть?

— Мерзавцы, бездельники! — взорвался Юрай Велюр. — Зачем делают такие замки, что в них ключи ломаются?

— Вот и я говорю, — сказала соседка.

Тут притащился пенсионер с шестого этажа.

— Раньше замки были лучше, — сказал он пришепетывая.

— Мерзавцы, бездельники! — снова вырвалось у Юрая Велюра. — Но я этого так не оставлю.

— Золотые слова, — сказала соседка. — Вы этого так не оставляйте, с вашей стороны было бы непростительной глупостью, если б вы это так оставили.

— Горе вам, изготовители замков, в которых ломаются ключи, — потряс кулаком Юрай Велюр. — Трепещите, супостаты, выродки, дармоеды, служаки!

— Умоляю, не так громко, — сказала томная интеллектуалка с третьего этажа.

Но утихомирить Юрая Велюра было уже невозможно. Как ветхозаветный пророк, метал он проклятия на чьи-то головы, не очень ясно себе представляя, на чьи именно, но ведь должен же быть кто-то вполне определенный, от кого так или иначе зависит этот замок, и все замки в этом доме, и все замки на свете и кто заслуживает самой страшной кары, а случай, зауряднейший случай навязал ему, Юраю Велюру, роль человека, который должен навести в этом порядок. «Как удачно, что именно сегодня я стал Яношиком, — подумал он. — Случись это вчера, я бы и пикнуть не посмел».

Тем временем из всех квартир и даже из соседних корпусов стекались на второй этаж жильцы. Пришли старухи, женщины с младенцами на руках, бездельники, работники ночных смен, школьники, собрались здесь и несколько домашних собак и кошек.

— Настал час расплаты, — надрывался Юрай Велюр. — Вот погодите! Я вам покажу, как обманывать честного человека и подсовывать ему негодные замки. Я вам покажу, как изготовлять замки, что в них ключи ломаются!

Вид разъяренного Юрая Велюра был столь внушителен, что никто не отваживался с ним заговорить, никто не переступил черту круга, который сразу же вокруг него образовался.

— Попадись мне в руки такой мастер по замкам, — сказал Юрай Велюр, — знаете, что я с ним сделаю?

— Уй! — взвизгнули старухи, а некоторые перекрестились.

— Разорву в клочья. Живого места не оставлю. А кости вам отдам, — махнул он рукой в сторону своры псов, которые радостно завиляли хвостами.

— Надо что-то предпринять, — прошептала интеллектуалка с третьего этажа. — Иначе попахивает убийством.

— А пускай, — хладнокровно сказал пенсионер. — В старые времена тоже без убийств не обходилось.

— Дверь, откройся, — ревел Юрай Велюр. Потом, взяв короткий разбег, пнул ее изо всей силы и сразу заскулил, схватившись за ногу. — Свиньи, из камня их, что ли, делают. Назло порядочному человеку. — И он в сердцах плюнул на дверь.

Зрители, которые постарше, стали приносить табуретки, дачные складные стульчики, разные ящички и поудобнее устраивались на лестнице.

— Еще взбесится, — сказала интеллектуалка. — Я читала о таких в энциклопедии. А потом будет нас всех терроризировать. Я здесь не останусь. У меня свои проблемы.

Но ее никто не слушал. Многодетная мать с восьмого этажа спокойно кормила грудью своего младшего отпрыска и прямо-таки пожирала глазами судорожные движения мужчины в берете. Несколько сорванцов спрятались в нише и обстреливали его из рогаток проволочными скобками. Но Юраю Велюру в пылу праведного гнева ни до чего не было дела, даже до причин, этот гнев вызвавших.

Вдруг, откуда ни возьмись, дворник. Зрители почтительно расступились и пропустили его прямо к Юраю Велюру. Интеллектуалка закатила глаза и лишилась чувств. А когда убедилась, что никто ее не отхаживает, в обиде ретировалась.

— Что здесь происходит? — сказал в гробовой тишине дворник.

— Пан бухгалтер сломал ключ, — отважилась наконец соседка.

— Всего-то, — сказал дворник. Минуту он колупал в замке спичкой, потом вытащил небольшой обломок. — Вот и все, — сказал он и пренебрежительно отвернулся от остолбеневшего Юрая Велюра.

— Вы… вы… — Он сделал шаг за ним, но дальше не хватило духу, только голос повысил: — Как вы дерзнули? Кто вас сюда звал? Да как вы смеете… Ковыряться в моих дверях… в моем замке… Я протестую. Вы слышите — протестую.

Но круг зрителей уже сомкнулся за спиной дворника, и вот Юрай Велюр снова стоит на площадке один и беспомощно, плаксиво повторяет:

— Я протестую, люди добрые, я протестую.

Лестница опустела, лишь остались на полу конфетные обертки да кучки собачьего помета. Еще раз его ударило в бок, куда-то под ребра, скобкой. На этот раз он почувствовал, дернулся, боязливо заслонил лицо руками, но обстрел прекратился — очевидно, и сорванцам затянувшееся представление уже наскучило, и они ускакали на соседние дворы. Как во сне спустился он по ступенькам. Прошел крадучись улицей и, оглянувшись, не наблюдает ли кто за ним, направился прямо в парикмахерскую.

— Покороче, — сказал он и, конфузясь, стянул с головы берет. — Пожалуйста, как можно короче, — а дальше уже внимал лишь благодатному лязгу ножниц, рубившему на фразы слова, которые всплывали в сознании откуда-то из атавистических глубин, — что тех, кого испекли, надо съесть, что надо насыпать им под ноги горох, сорвать с них пояс[2], но постепенно и эти фразы теряли смысл, по мере того как под взмахами ножниц падали на засаленный пол грязного заведения густые космы волос.


Перевод Л. Ермиловой.

ВОЗНЕСЕНИЕ ЦЕНТРАЛЬНОГО НАПАДАЮЩЕГО

Внезапная тишина, грянувшая, как удар барабана, относилась к нему, но он не замечал этого. Медленными, усталыми шагами он шел по прокуренному залу мимо полутемных кабинок и чуть не столкнулся с официанткой.

— Пардон, барышня, — сказал он рассеянно, и его голос заглох в кричащих фиолетовых обоях, которые делали помещение еще более тесным и душным.

Тут он заметил нас и направился к нашему столу. На нем был голубой свитер и темные очки, которые в такое время и в этом помещении выглядели довольно фантастически, нереально.

— Рад вас видеть, — сказал он все так же рассеянно. — Можно к вам присесть?

Не дожидаясь ответа, он свалился и мягкое кресло и вытянул ноги.

— Вы пришли сказать мне спасибо? — спросил Петер.

Он окинул нас глубоко запавшими глазами.

— За что?

— Я не мог написать иначе, — сказал Петер. — Мое перо меня кормит, лицедействовать я не могу.

Я вытащил газету и расстелил ее на мраморном столике.

— Это еще ничего, — заметил я. — Можно было и хуже написать.

— Да, да, конечно. Разумеется, можно было.

Он заказал себе вишневый сок.

— А я-то собирался предложить вам коньяку, — сказал Петер.

Он покачал головой:

— Я за рулем.

— Напиши я, что игра у вас пошла, я лишился бы доверия. Понимаете? У меня своя репутация, и рисковать ею я не вправе.

— Одни сок, пан Карас, — сказал официант. — Еще что-нибудь, пан Карас?

— Спасибо, это все. — Он сдвинул очки на лоб и повернулся к Петеру: — Так о чем вы говорили?

— Может, мы пьем кофе?

— Это напечатано, и ничего тут не поделаешь. — Я ткнул пальцем в газету, намокавшую в пивной лужице. — «В его нынешней форме Карасу не место в команде. Он перемещается по полю, как тяжеловесный паровоз (боже, ну и сравнения!), держит мяч, срывая развитие атаки». Вам это не нравится? Он написал лишь о том, что видел. И ни о чем больше.

— Я должен здесь встретиться с Эммой. — Он поглядел на часы.

— Кто это — Эмма? — спросил Петер.

— Одна девица. То есть невеста.

— У вас есть девушка, Карас? — сказал я насмешливо. — И тренер вам это разрешает?

— Тренер разрешает все. — Он стукнул пустым бокалом о стол.

— Так вот почему вы не в форме, — резюмировал я. — А еще удивляетесь, что к вам придираются.

— Эмма мне не мешает, — сказал Карас.

— Лучше бросьте вы это, — сказал Петер.

— Что, Эмму?

— Нет, футбол. Не делайте из себя посмешище. Ведь вам тридцать три…

— У меня хорошая машина, — прервал Карас. — Если хотите, можем прокатиться. Я думаю, Эмма не станет возражать.

— Не понимаю, как вы умудрились промазать с двух шагов, — сказал Петер. — Тут и малое дитя не промахнулось бы.

— А куда поедем? — спросил я.

— Я думаю, Эмма не станет возражать. Вон она идет.

К нам подошла блондинка в голубом свитере того же фасона, что и у Караса. Пастельный цвет пуловера сливался со светлыми волосами, скрадывая очертания ее фигуры.

— Ты здесь? — удивилась она.

— Это мои друзья, — сказал Карас.

— Очень приятно, — проговорила она.

Мы представились.

— Из газеты, — сказал Петер.

— В самом деле? — Эмма подняла брови и сделала большие глаза. — Это потрясающе. Никогда не видела живого журналиста.

— Вы разочарованы, — заметил я.

— Я пригласил их прокатиться, — сказал Карас.

— С чего вы взяли, что я разочарована?

— Вы газеты читаете? — спросил Петер.

— Все, кроме «Спорта». Он мне осточертел. В зубах навяз. Ей-богу.

— Чудесно, — сказал Петер. — Я страшно рад, что вы не читаете «Спорт».

— Он спортивный журналист, — пояснил Карас.

— Значит, вы тоже пишете эту чушь? — Эмма смерила взглядом Петера. — Когда-то я хотела стать журналисткой. Но это прошло. Лучше читать чушь в чужом исполнении. Это куда легче.

— Пора платить, — сказал Карас. — Я плачу за всех.

— Нет, — запротестовал Петер.

— Не надо спорить. Вы мои гости.

Мы вывалились на улицу. В этот жаркий летний вечер вокруг дуговой лампы роились полчища мошкары.

Я показал на лампу:

— Они нас сожрут.

— Ерунда, — сказал Петер.

Лампа полумесяцем отражалась в блестящей излучине кузова.

Карас отпер машину, протиснулся за руль и, перегнувшись через спинку сиденья, открыл заднюю дверцу.

— Прошу, — пригласил он.

Мы окунулись в удушливый запах бензина и лохматых чехлов, с дотошной аккуратностью прикрывавших сиденья.

— Это у вас от клуба? — спросил Петер.

— Купил, — пояснил Карас и рукавом протер переднее стекло.

— Я сяду сзади, — сказала Эмма. — Меня укачивает в машине. Только она тронется, я тут же засыпаю.

Карас пожал плечами.

— Надеюсь, вам это не помешает?

— Напротив, я буду очень рад. — Широким жестом Петер предложил ей садиться.

Я удобно устроился на переднем сиденье рядом с Карасом. Он снял со лба темные очки и засунул их за откидное зеркало.

— Это его модный аксессуар, — сказала за моей спиной Эмма. — Без них он выглядит ужасно.

— Она не хочет, чтобы я их снимал, — сказал Карас. — Меня многие знают, а она думает, что в этих очках меня никто не замечает.

Он завел мотор, дал ему поработать немного, потом постепенно добавил газу, прогревая его.

— Это хорошая машина, — сказал он, как бы оправдываясь.

Машина отлепилась от асфальта и вырулила на освещенную площадь.

— Куда мы едем?

— Не знаю, — ответил Карас. Он круто вывернул руль и выехал с площади на узкую улицу с газовыми фонарями и двумя рядами деревьев.

— Давайте петь, — сказала Эмма, — не то я усну, нет, серьезно.

— Вы не храпите во сне? — спросил Петер.

— Жутко храплю, — отрезала она. — Думаю, Карас недолго со мной выдержит.

— В самом деле?

— А вы могли бы жить с женой, которая храпит во сне?

— Не знаю, — ответил Петер. — Я не женат…

— Футбол — это идиотизм, — сказала Эмма. — Самый ужасный идиотизм на свете. Но он держится за него руками и ногами. Он верит в него. Верит в него, как игрок в тотализатор верит в свою ставку.

— Почему?

Карас перехватил руль левой рукой, а правой нажал на клавишу радиоприемника. Репродуктор затрещал, потом начал извергать из себя обрывки музыки и слов.

— Скажите ему, пусть выключит. — Эмма потянула меня сзади за плечо.

— Она просит выключить, — сказал я Карасу.

— Это хороший приемник, — процедил он сквозь зубы. — Берет Вену, и вообще.

— И твисты?

— Все ему хорошо, — сказала Эмма. — Все ему замечательно. От исключительной доброты, от сплошного восторга он готов приголубить всех и вся. И вы тоже хорошие. Он пригласил вас в хорошую машину с хорошим приемником, значит, и вы хорошие.

— Быть хорошими — большая честь для нас, — сказал я с улыбкой.

— Это хороший приемник, но репродуктор у него жестяной. Жестяная музыка. Жестяные слова. Все жестяное. А жесть обжигает холодом. Вы когда-нибудь касались голой жести в середине января?

Фосфоресцирующая стрелка наехала на чей-то тягучий сиплый голос. Какой-то непонятный экзотический язык. Карас усилил звук до предела и выпустил ручку настройки.

— Скажите ему, пусть перестанет. — Эмма снова коснулась моего плеча. — Ради бога, пусть перестанет.

— Это хороший приемник, — медленно, чуть ли не шепотом произнес Карас.

— Хочет показать себя. — Она судорожно засмеялась. — Хочет показать, что он не просто глупый, мешком пришибленный футболист.

— Зачем вы дергаете его? — сказал я. — Пусть она оставит вас в покое! — обернулся я к Карасу. — Что вы молчите?

Машина набирала скорость. Только теперь я заметил, что мы давно уже за городом. Свет фар вспарывал серую ленту шоссе, по обе стороны мелькали красные стекла отражателей на километровых столбах.

Карас молчал. Его руки прикипели к рулю, глаза жадно впивались в мир впереди, за толстыми стеклами.

— Я считаю, что если уж ехать, то куда-нибудь, — нарушил молчание Петер. — Куда-нибудь далеко.

— Вот мы и едем куда-нибудь, — сказал Карас и снова тронул ручку настройки. — И может быть, далеко.

— А вообще-то вы знаете, где мы сейчас? — обратился я к нему.

Он не ответил. Только переключил скорость, и мотор коротко взвыл, но потом опять успокоился, и только на поворотах скрежет тормозов и визг шин прерывали его равномерный, усыпляющий гул.

Мы проезжали то ли большую деревню, то ли городок. Я различал темные контуры домов и просторную площадь, освещенную лампами дневного света. Посреди площади стояли два серых междугородных автобуса. Мы пролетели мимо них и свернули в улочку, круто уходящую вверх.

— Кажется, она заснула, — сказал я и украдкой посмотрел на спидометр. Стрелка плясала у цифры «90». — Не слишком ли быстро?

— Боитесь?

— По крайней мере пока мы не выехали на шоссе.

— Послушайте, Карас, — заговорил Петер, — вы еще не имели дела со службой порядка?

— С милицией? Вы думаете, если человек не забьет верный гол, он сразу же имеет дело с милицией?

— А что, это неплохая идея. Но я имел в виду совсем другое — вашу опасную езду.

Карас притормозил, машина дернулась. Из-за зеркала выпали зеленые очки. Они соскользнули мне на колени, я протянул руку, но было уже поздно. Под ногами захрустело стекло.

— Виноват, — сказал я. — Я куплю вам новые.

— Футболиста милиция не тронет, — сказал Карас и снова увеличил скорость. — Милиция приходит на стадион и сразу забывает, что она милиция. Она смотрит игру и чувствует себя самым обыкновенным зрителем. Она тревожно следит за каждым движением на поле, волнуется, кричит, ругается, словно и не милиция вовсе, словно никогда не носила униформу. Понимаете?

— Но стадион сейчас далеко, — сказал Петер. — Мы даже не знаем, в какой он стороне, но где-то страшно далеко.

— Стадионы есть везде, — возразил Карас. — Весь мир усеян стадионами. Вы когда-нибудь летали самолетом?

— Разумеется, — сказал я.

— И в какой бы город вы ни прилетели, вы всегда могли увидеть то, чего не спутаешь ни с чем другим, даже с такой высоты.

— Я никогда не гляжу вниз, когда лечу в самолете, — сказал Петер. — Боюсь, как бы голова не закружилась, поэтому я предпочитаю садиться над крылом, так надежнее. А пользоваться гигиеническим пакетом неприлично, не так ли?

— Но допустим, что вы смотрите. И допустим, что вам повезло и вы увидели овал стадиона, заполненный черными, едва заметными точками. А вы знаете, почему он полон? Знаете, зачем они туда приходят — с неизменным тихим почтением, с затаенным волнением, в напряженном ожидании того, что они хотят увидеть?

— А вы стоите посреди этого овала, перед вами белые штанги ворот, и вы лупите выше перекладины с двух шагов. Какая прелесть. Вашей философии недостает системы. А философия без системы — это уже не философия…

— Я центр нападения, — проговорил Карас. — Мое дело — система игры, и этого с меня довольно.

— Продолжайте, — сказал я. — По-моему, вы еще не кончили.

— Они приходят смотреть на свои представления. Разве этого мало? Разве это не замечательно?

— Никто не станет выкладывать пять крон за свое собственное представление. Представление можно получить и дома, — сказал Петер. — Выпустить его из волшебной бутылки, словно злого духа.

— Даже если это представление — иллюзия?

— Но тогда футбол — не игра.

— Чем бы он ни был, правила его просты: нельзя изображать то, чего нет, нельзя жульничать — гол только тогда гол, когда мяч пересечет линию ворот. Никто не создаст его искусственно и никто не скроет. Он ощутим. Он существует. Он рождается так же, как рождается ваше представление. Через нас: наше упорство наполнило вас добротой, наша злость — ненавистью. И вы удовлетворены, потому что в вас обновились старые, древние представления — представления о добре и зле, без которых все теряет свой смысл.

— Ваша дама не подает голоса, кажется, она в самом деле заснула, — сказал я. — Она была права: машина ее укачивает.

Карас резко нажал на акселератор. Мотор взревел и умолк. Какое-то время машина катилась по инерции, потом остановилась.

— В чем дело?

— Бензин кончился, — сказал Карас, зевая.

— Почему вы не остановились у какой-нибудь бензоколонки?

— Выйдем.

Мы вышли втроем на пустынное шоссе и беззвучно захлопнули двери. Карас запер машину.

— Она осталась там, так даже лучше. Если хочет спать, пусть спит.

Я потянулся и взглянул на часы. Была ясная ночь, лунный свет заливал широкий луг, который где-то там, далеко, переходил в крутой холм и терялся в темном лесу.

— Может, вы и правы, что мне уже не место в команде. — Карас резко обернулся к Петеру. — У вас, газетчиков, хороший нюх на такие вещи. Но я не сдамся. Добровольно сдаться не смогу.

— Мы здорово влипли, — сказал Петер. — Машина без бензина, ночь, кругом ни души. Очень романтично.

— Может, вы и правы, но вы никогда не играли в футбол. Не для забавы, не на школьном дворе, а для других.

— И вдобавок мы понятия не имеем, где мы.

— Футболист не может уйти. Если он уйдет, он теряет все. Потом оказывается, что у него вообще ничего нет.

— По-моему, там, за тем холмом, должны быть какие-то дома, — сказал я.

Петер присел на километровый столбик, закинул ногу за ногу и закурил.

— Завтра в десять у меня совещание, — холодно процедил он. — Я обязан вернуться.

Он встал и отошел на несколько шагов в сторону. Вернулся, пошатываясь и застегивая на ходу брюки. Сигарета во рту у него дрожала.

— Вы этого хотели. Я понимаю. Вы хотели завезти меня куда-нибудь подальше. Хотели свести со мной счеты. Пожалуйста. Начинайте. Или вам мешает свидетель? — Петер поглядел на меня застывшим взглядом. — Но вы не можете запереть его в машине. Ведь там эта ваша девица. Никто не станет запирать свою девушку с чужим мужчиной.

— Это хороший, большой луг, — проговорил Карас вполголоса. — Будь он моим, я бы построил на нем футбольный стадион. Но этот луг не мой. Я центр нападения, что у меня есть своего? Бутсы со шведскими шипами, выцветшие трусы, пропотевшая майка и полосатые гетры, собственно, они принадлежат клубу, но это неважно…

— Ну что же вы? Начинайте, начинайте, начинайте же, в конце концов. — Петер сжал кулаки и выставил перед собой скрещенные руки, словно щит.

— Это ваш луг, — сказал я.

— Думаете, мой?

— Сейчас ночь, а ночью не видно оград. Люди спят, и некому сторожить заборы. Некому сказать: «Стой, сюда нельзя, это не твое, этот мир не твой, этим клочком земли распоряжаюсь я, вход воспрещен, запретная зона».

— Значит, в эту минуту луг принадлежит мне.

— В эту минуту луг принадлежит нам всем.

— В эту минуту луг — это стадион. Старый, добрый футбольный стадион. Вон там, на холме, те, что не спят, не могут спать, они дожидаются, когда мы выбежим на поле. А мы нервно слоняемся по душной комнатке с закрашенными окнами, потому что никто не должен видеть нас бесплатно. Предстартовая лихорадка. Слыхали о ней? Это такие минуты, когда у человека чертовски муторно на душе. Желудок сжимается, в висках стучит, словно молотом по наковальне, пот выступает на лбу, колени трясутся, и хочется только одного: бросить все это, послать к черту, плюнуть на все. И ты думаешь: «Я не выдержу. Не выдержу эти девяносто минут. От одного края до другою невообразимо далеко, это бесконечная пустыня, и я должен ее преодолеть».

Трясущимися руками Петер закурил новую сигарету. Слабый огонек зажигалки на миг озарил его лицо. Оно было белее мела, казалось, ему нет места в этой ночи, казалось, оно пришло из мира, в котором царит лишь заплесневелый, удушливый, убийственный страх.

— Но тут врывается тренер, — продолжал Карас, повернувшись лицом к возвышенности. — На нем кожаная куртка и заграничные штаны, купленные в последнюю поездку. Он хлопнет своими жилистыми руками и скажет: «Ну, ребята, пошли. Пора!» Ничего больше не скажет, только откроет двери, словно приглашая нас в свою четырехкомнатную квартиру в новом панельном доме, и сделает знак рукой, ласково, почтительно, удивительно вежливо: пора. Все вокруг загрохочет, будто небо обрушится, и где-то над нами дугой пролетит мяч, и мы бросимся вслед за ним, все остальное скроется с наших глаз, останется лишь мяч, нелепая кожаная оболочка, наполненная воздухом, — и ничего важнее на свете нет. Мы бежим за ним, потому что знаем: это наш шанс, наше дело, наше славное дело. И уже пора идти, отправляться в далекий путь, цель которого мы так никогда и не узнаем.

Карас шагнул вперед и почти тут же перешел на бег. Какое-то время мы еще держались за ним, но быстро выдохлись и отстали, замедлили шаг и наконец остановились. Карас уже показался на дальнем конце луга и, не переводя дыхания, рванул вверх по склону холма. Мы видели его фигуру, наклоненную вперед, нереально удлиненную лунным светом; она была все выше, все ближе к бледным звездам угасающей ночи. И наконец совсем слилась с темным горизонтом.

Медленно мы возвращались к машине, бессильно приникшей к серому бетону шоссе. Роса, что попала в наши туфли, неприятно холодила, а перед нами еще был изрядный кусок луга.


Перевод Ю. Преснякова.

ИЗ СБОРНИКА «ВЕСЕННИЙ КРОСС»

ВЕСЕННИЙ КРОСС

В нашем городе весну встречали кроссом. Это был старый обычай, укоренившийся здесь до войны. И с тех самых пор, всегда в первое воскресенье весны, в местном парке собиралась нетерпеливая толпа ребят, и школьный физрук Грчала выстрелом из пистолета открывал пробег по мягким и раскисшим от дождя дорожкам. Парк стоял еще пустой и голый, кое-где в тени высоких деревьев проглядывали островки грязно-серого снега, но этот отрывистый топот напрягшихся в движении ног словно укрощал строптивую необузданность погоды, и, как по мановению волшебной палочки, природа неизбежно начинала зеленеть и расцветать, погружаясь в животворные объятья солнечных лучей. Из морозного мартовского дня прибегали мы совсем в иную пору. И хотя эта разительная перемена происходила регулярно каждый год, однако всякий раз мы переживали ее с неожиданно новым чувством, будто все наши прежние волнения были лишь бледной, невыразительной тенью того, что нас переполняло теперь.

Но в этом году возникли обстоятельства, поставившие под угрозу срыва традиционное проведение весеннего кросса. Дело в том, что с определенного времени Грчала неузнаваемо переменился. Грубоватая физиономия его слегка обмякла, из проницательных черных глаз исчезли злобные огоньки, упругая походка атлета, с напряженно поднятыми плечами и подтянутым животом, нет-нет да и уступала естественной: иногда Грчала забывался, опускал плечи, покачиваясь, переступал с ноги на ногу, а его голос, хрипловатый, лающий голос, как бы созданный для того, чтобы отдавать команды да выкрикивать ругань, звучал для нас совсем по-новому, подчас казалось, что к фигуре Грчалы подключился чужой голос, а сам он лишь вхолостую открывает рот. Когда же на уроке физкультуры ему и с третьей попытки не удалось сделать стойку на брусьях, поняли мы: с ним творится неладное, в однообразную жизнь Грчалы вторглось нечто такое, чему он не в силах противостоять. И, прежде неприступный, Грчала сразу напомнил человека, который нечаянно соскользнул со скалы и падает, все еще падает, и этому паденью не видно конца.

— Ничего, — сказал он нежно, с усмешкой. — Так бывает. Клен, покажите это вместо меня.

Клен был любимец Грчалы. И хотя он принадлежал к числу тех, на кого чаще всего обрушивался гнев физрука, все же в критических ситуациях единственно на него тот и мог положиться. Маленькое, приземистое, но удивительно пластичное тело Клена способно было воспроизвести любую из невероятнейших фантазий Грчалы. Все мы считали Грчалу садистом самого грубого толка, а Клена его несчастной жертвой и ждали, что вот-вот Клен не выдержит и рухнет, обессиленный, на сверкающий паркет физкультурного зала, однако минута эта все не наступала, мы думали, мучения Клена не кончатся никогда, ничем он не искупит их. Возможно, так расплачивался он за свое вызывающее поведение в отношении прочих учителей, да и в отношении нас. Уверенный в своем физическом превосходстве, Клен пренебрегал всеми, претендуя на право верховодить ребятами. А так как одной силы для этого было мало, другими же нужными качествами он не обладал, то ставил на карту все, включая грубость и жестокость, что невольно сближало его с Грчалой, словно были они отец и сын, двое братьев, побеги единого корня.

— Грча не в форме, — сказал Клен на переменке, — заметили, сеньоры?

— Может, заболел?

— Ерунда, — хмыкнул Клен, — тут совсем иные трабли[3].

— Какие трабли? — попытался выведать у него я.

— А это секрет, — осклабился Клен, показав желтые зубы.

— Ну так выкладывай! — подзуживал его Герман, мой сосед по парте.

— И не подумаю, — взорвался Клен. — Ты, наверно, вообразил, что я каждому его под нос совать буду?

— Мы ведь приятели, — процедил Герман, — не крути.

— Вот что, сеньоры. — У Клена сразу засветились глаза. — Гоните по кроне — и все узнаете.

— Не много ли захотел? — сказал Герман. — Катись-ка ты лучше со своим секретом куда подальше.

— Много так много, — бросил Клен. — Не купите вы, купит кто-то другой.

— Черт с тобой, Клен, — решился я и швырнул ему крону так, что она зазвенела о парту.

Герман сунул широкую лапу в карман и выловил несколько монет по десять геллеров.

— Здесь вся наличность.

Клен сгреб монеты.

— Не будем мелочиться из-за пары геллеров, — сказал он миролюбиво. — Я умею быть грандом.

— Вываливай, мы ждем, — потребовал я в опаске, как бы не оказалось все это одним из трюков, на которые так горазд был Клен, они обрушивались нежданно-негаданно, будто гром среди ясного неба, и человек напарывался на них неведомо как.

— Сейчас не могу, — ответил Клен, — после школы.

— А почему?

— Сейчас не покажешь.

— Ты собираешься нам что-то показывать?

— Ясное дело. Ведь вы заплатили. Да цирк все равно не начнется так скоро.

— Какой еще цирк?

— Всему свое время, — отрезал Клен и повернулся к нам широкой спиной, давая понять, что не скажет больше ни слова. Сознание причастности к не раскрытой еще тайне в целом было даже приятно, если бы Клен раньше не подводил. А такую возможность я старательно отвергал: ведь я заплатил, дал ему крону, и потому убеждал себя в том, что ожидание не обманет меня. Все уроки я просидел сам не свой, вертелся на лавке, не мог сосредоточиться, размышляя о том, чем вызвано странное поведение Грчалы, оно удивляло нас уже давно, но мы принимали его в общем благосклонно, а зачастую с нескрываемой радостью. Ведь Грчала был гроза школы, учитель, которого все мы и ненавидели, и боялись. Проходя по школьному коридору, он словно бы электризовал нас: мы мучились, задыхались, не смея даже вздохнуть в его присутствии. Ужас охватывал всех и тогда, когда отрывистые команды Грчалы доносились к нам со школьной спортплощадки. Дело в том, что в начале урока Грчала, не считаясь с погодой, выпроваживал свои жертвы на двор и гонял их там и в зимнюю стужу, и в дождь, и в вёдро, покуда обнаженные тела ребят не начинали лосниться от пота. Но и позже, когда он впускал их наконец в свою камеру пыток, — даже потом тень его неотступно витала над нами. Пронзительный визг его свистка вторгался и в возвышенные строфы Вергилия, рассекал ряды квадратных уравнений, сопровождал последние времена Великоморавской державы. Иногда я готов был поверить, что свисток Грчалы завывает здесь даже ночью, пронизывая тьму, как безысходный собачий вой, и перегоняя через козлы, брусья и турники невидимых призраков, не давая им ни минуты покоя.

Наконец прозвенел звонок, и мы с Кленом молча вышли из класса. В коридоре я спросил его:

— Куда пойдем?

— Не суетись, — ответил он. — Дал крону, так не заблудишься.

Он направился к боковой лестнице, которая вела в подвал. Это была узкая винтовая лестница с железными перилами.

— Туда ходить запрещено, — сказал Герман. — Накроет сторож — погорим.

— А я тебя не заставляю, — просиял Клен с сознанием собственного превосходства. — Боязно, так вернись.

— Я-то не боюсь, — стушевался Герман, — но вот не влипнуть бы из-за этого в какую бузу…

Клен звякнул в кармане монетами:

— Не пожалеете. Я играю в открытую.

Мы спустились в подвал. Внизу была кромешная тьма: засыпанные углем окошки не пропускали света. Клен замедлял шаг, ступая осторожно, и сиплым шепотом предупреждал нас, где наклониться, где обойти забытую кем-то тачку. Дорога в темноте казалась бесконечной, и, когда снова развиднелось, свет на мгновение совершенно ослепил нас. Мы вышли на серый двор, отделенный от спортплощадки высокой обшарпанной стеной. Это был небольшой квадрат, уставленный рядами мусорников, около которых громоздились кучи шлака. В одном углу стояла пустая собачья будка с обрывком заржавленной цепи, в другом штабелями сложены поломанные парты.

— Лезьте за мной, — скомандовал с горы парт Клен. — Но осторожно, не то учините здесь большой тарарам.

Он взобрался на самую верхотуру, уселся на парте и ехидно посматривал, как мы карабкаемся вверх. Хотя парты были поставлены симметрично, что позволяло использовать их как ступеньки, однако ступеньки эти далеко отстояли одна от другой, и нам не раз приходилось помогать себе локтями и коленями, словно мы покоряли неприступную вершину. Клен сидел не двигаясь, даже руки нам не подал, когда мы преодолевали последнюю преграду. Только процедил:

— Ну и копуши вы!

А потом нырнул под парту. Снова меня охватило подозрение, что все это только комедия, что Клен делает из нас идиотов, а мы, послушные как бараны, во всем ему потакаем. Но сразу, будто мы были в кинозале, нам открылось небольшое освещенное окошко кабинета физкультуры. Я увидел полки со спущенными мячами, скакалками, гантелями, затем стол, на нем электрическую плитку с розовой спиралью, за столом математичку Глошкову. Потом в окне появилась длинная костлявая рука Грчалы и поставила перед Глошковой стакан с дымящимся кофе. Затем вернулась с новым стаканом, на этот раз в поле нашего зрения оказалась часть его тренировочного костюма. Когда же наконец Грчала сел, оба просматривались, как в образцовом кинокадре, который выявляет все, что снято в предлагаемой сцене, не упуская ни одной подробности, но и не прибавляя ничего лишнего.

— Видали?! — торжествующе воскликнул Клен.

— Ну и что? — протянул Герман. — Сидят, пьют кофе.

— Но это не все, — сказал Клен.

— И ты часто сюда заглядываешь? — спросил я его.

— Грчала в Глошкову втюрился по уши.

— Факт?

— Ей-богу.

— И что? Видел еще что-нибудь?

— А как же!

— Что?

— Они целовались!

— Так я тебе и поверил!

— Ей-богу! Грча обхватил ее за талию, прижимал к себе, гладил по волосам и всю аж облизывал… — Клен рассказывал сейчас с каким-то внутренним запалом и совсем не скупился на слова, словно эта его тайна была невыносимым бременем для него самого и вот теперь представился наконец случай с нами ею поделиться.

Глошкова была молоденькая учительница, преподавала, видно, первый год, и, пожалуй, больше ее юный возраст, чем подлинная красота, способствовал тому, что многие ребята были в нее влюблены. И тем абсурдней нам казалось, что именно она, предмет нашего восхищения и тайных вздохов, попала в сети Грчалы, старше ее в лучшем случае лет на двадцать. Временами мне чудилось, что там, за стеклом, в комнате, залитой желтым, слепящим светом, сидят бок о бок безобразный дракон и плененная им принцесса и каждое их взаимное прикосновение — это кощунство над природой, почти катастрофа. Клен и в самом деле не врал: Грчала прямо-таки глаз не спускал с Глошковой. И когда она поставила пустой стакан на стол, платочком вытерла уголки губ, он положил жилистую руку на ее плечо, и мало-помалу рука его опускалась ниже по ее руке, пока пальцы их не сомкнулись. И так они сидели недвижно, безмолвно: губы у них не шевелились.

— Господи боже, — вздохнул Герман, — будут они целоваться или нет?

— Поди спроси, — насмешливо протянул Клен.

— А больше ты ничего не видел, только что они целовались?

— Нет, — ответил Клен, — ни черта.

— А что собираешься делать?

— Уж я тут был и вечером, раз после немецкого, но в кабинете было темно, хоть глаз коли.

— Может, именно тогда?

— Вздор, — сказал Клен. — Я сидел тут часа два. Еще простуду схлопотал. Грча вообще не приходил.

Я почувствовал себя разочарованным: моя уверенность в постоянном присутствии здесь Грчалы была серьезно поколеблена.

За окном же больше ничего не происходило. Действие развивалось однообразно: Грча держал Глошкову за руку, но теперь они еще и разговаривали.

— Может, пойдем? — проговорил я со скучающим видом.

— А лучше всего — запустить бы в это окошко камнем, — сказал Клен. — Представляю, как бы они струхнули!

— Клен, да ты никак ревнуешь?! — процедил я мстительно и попытался занять более удобную позу.

— Это я ревную!? Кого?! Эту корову?!

— Ведь ты же грозился, что возьмешь ее в жены, — сказал Герман. — Разве нет?

— Бред, — буркнул Клен, — у нее кривые ноги.

— А ты и ноги у нее разглядел?

— Я не слепой!

— Раз как-то ты поставил ей на стол подснежники.

— Обыкновенная курва, вот и все. — Клен вложил в эти слова все разочарование и отвращение, какое только и мог вместить в себя. — Грчалова любовница! — Он принужденно засмеялся. — Грчалова лю-бов-ни-ца!

С этими словами он начал слезать с парт. Спускался так быстро, что мы едва поспевали за ним. Оказавшись внизу, он поднял с земли кирпич и изо всей силы шандарахнул им о собачью будку. Попав точно в скобу, из которой торчал обрывок цепи, кирпич, ударившись о железку, разлетелся по сторонам. Небольшой обломок отскочил к нашим ногам. Клен поднял его, подбросил в руке, а потом, словно его осенило что-то — на такой, мол, маленький камушек жаль было бы впустую потратить столько энергии, сунул его в карман.

— Пошли! — скомандовал он и опять торопливо, не задерживаясь, повел нас через темный подвал. На этот раз он не предостерегал нас о препятствиях, совершенно о нас забыл, забыл и о возможной опасности. Его быстрые шаги гулко отдавались в подземелье, ноги наталкивались на все, что ни попадало по дороге. Он подкидывал куски угля, жестянки, поленья, которые с грохотом катились по бетонному полу, казалось, впереди несется лавина, а мы тщетно пытаемся нагнать ее.

Остановились мы перед входом в школу, запыхавшиеся, усталые, будто завершали по меньшей мере Грчалов весенний пробег. Но от него нас отделяла еще добрая неделя. И поскольку в поведении Грчалы наблюдались явные перемены, не было уверенности, что кросс вообще состоится. В голове не укладывалось, чтобы человек, который в своем тайном укрытии между мячами, скакалками и гантелями гладил женскую руку (а к ней на уроках не приставал даже мел!), мог снова превратиться в бездушного диктатора, по единому выстрелу которого приходили в движение сотни ног, кто воздействовал и на саму природу, насильственным образом вызывая весну.

— Грчала и Глошкова — любовники, — выдавил из себя Клен, вытащил из кармана обломок кирпича и огромными печатными буквами начертал сей вердикт на желтой стене школы, неподалеку от главного входа. Потом подрисовал к нему сердце, пронзенное стрелой, и с диким хохотом, даже не попрощавшись с нами, помчался своей дорогой.

Целую ночь я спал неспокойно. Мне снилось, что всю нашу троицу Грчала затащил к себе в кабинет и молотил по спине шнурками от скакалок. Я чувствовал, как обнажается моя спина, как открываются на ней шесть кровавых ран и весь я купаюсь в собственной крови. Пробудившись, я ощупал влажную спину — оказалось, что это пот, крови не было и следа. Заснуть я уже не мог. Размышлял о том, как было бы прекрасно, если бы прошел дождь, смыл со стены надпись и все осталось бы в тайне. Я возненавидел Клена, возненавидел и собственное любопытство, увлекшее меня в ловушку, откуда нет спасения.

Утро было ясное. Воздух благоухал весной, которая словно бы поторопилась и бросала вызов самой природе. По дороге в школу я на каждой стене видел ужасную надпись Клена. И когда остановился у школьного здания и увидел воочию начертанные кирпичом огромные буквы в их настоящем, а не придуманном виде, я воспринял все как-то отупело, будто возвратную болезнь, с которой человек уже начал понемногу свыкаться.

На втором уроке по расписанию у нас была математика, но Глошкова не пришла. Не пришла она и на другой день, а на третий появился новый учитель и без всяких околичностей приступил к объяснению материала двухнедельной давности. Писал он на доске мелко и нечетко, а его пришепетывающий выговор не мог идти ни в какое сравнение с ясной дикцией Глошковой. В тот самый день у нас была и физкультура, и где-то в глубине души я надеялся, что Грчала не придет. Но я ошибся. В физкультурном зале нас ожидал именно он, в своих неизменных тренировках, на черном шнурке на шее у него болтался металлический свисток, из-под мышки торчал классный журнал.

— В следующее воскресенье весенний кросс, — медленно выговорил Грчала. — Участие всех обязательно. Ровно в девять в парке.

Потом он вошел в кабинет и вышвырнул нам оттуда мяч. Мы встретили это дружным ревом. Довольно редко Грчала доставлял нам такую радость, как игра. Мячи, будто заколдованные, большую часть года лежали в его кабинете, и должно было случиться нечто невиданное, чтобы он доверил их нам, да и то ненадолго.

Сняв с шеи свисток, Грчала подозвал к себе Клена.

— Будешь судьей, — сказал он ему.

Потом устало прислонился к шведской стенке и смотрел, как, играя без всяких правил, мы деремся за мяч, лупим его ногой, швыряем в корзину, ставим подножки противнику и во всей этой голготне и суете то тут, то там отзывается свистулька Клена, которая свиристела лишь для того, чтобы мы не забывали о ней.

В конце урока Грчала снова сказал нам:

— В следующее воскресенье весенний кросс. Участие всех обязательно. Ровно в девять в парке.

Итак, в солнечное воскресное утро мы собрались в парке, под конскими каштанами, откуда начиналась его главная аллея. Было нас много, очень много, больше, чем поместилось на входной площадке, которая, как разинутая пасть, нетерпеливо ждала нас, готовая проглотить. Играл легкий весенний ветерок, и временами нам казалось, что сегодняшний кросс совершенно бессмыслен, с него как бы спадал его мифический ореол, и он выступал в своей далеко не праздничной, а, напротив, самой обыденной форме, и я охотно бы поверил, что если в иных местах и встречают весну кроссом, но все равно она приходит сама, в полном соответствии с законами календаря, которые не допускают никакого человеческого вмешательства, будь то даже упорный, изнурительный бег, исполненный триумфальной веры в собственные силы.

Грчала пришел точно, едва на недалекой башне пробило девять. Одет он был по-праздничному, в белой рубашке с галстуком, на ногах — черные, начищенные до блеска ботинки. И так как в нашем сознании он неразлучно был связан со светло-голубыми тренировками, то выглядел каким-то чужим человеком, который нечаянно заблудился среди множества маек, трусов, голых ног в кедах и теперь не знает, как выкрутиться из столь затруднительного положения, и волей-неволей вынужден включиться в нашу игру. Но когда он захлопал в ладоши, опять это был, бесспорно, он, и жест, которым он нас утихомиривал, был именно его жестом. Он построил нас в огромный прямоугольник, протянувшийся до аллеи, сам же стал под высоченный каштан. Мне еще не совсем верилось, что кросс состоится. Грчала никогда не приходил к нам таким разодетым, и всякий раз он приносил с собой свой неизменный свисток и боевой пистолет, выстрел из которого знаменовал начало кросса и приход весны. Этим пистолетом мы страшно гордились, по всей округе ни в одной школе не было такого отличного пистолета, каждый из ребят втайне мечтал дотронуться до него, подержать в руках, а может, даже и пальнуть. Однако эти мечты были так же нереальны, как и сегодняшний день, такой теплый, весенний, и Грчала в праздничной одежде, стоящий сейчас под высоким каштаном и готовящийся произнести речь.

— Ребята! — сказал он. — Как и в прежние годы, сегодня побежите вы, чтобы приветствовать весну. Весна на пороге, она уже здесь, но встречать ее нужно только чистыми и справедливыми. Природа начинает новую жизнь. Не забывайте, что и мы часть ее. Так сольемся же с ней, как она сливается с нами! Воздадим ей должное! Да и кто другой воздаст должное наступающему расцвету, как не тот, кто сам молод!

Грчала сунул руку в карман и вытащил пистолет. Сердце мое радостно забилось, мне страшно захотелось бежать: ведь, уже теряя надежду, я снова своими глазами убедился, что все в порядке, мы будем бежать, приветствовать весну.

— Внимание! — рявкнул Грчала голосом, которому разом вернулась его хриплость и грубость, и опять перед нами был прежний Грчала, гроза школы, ненавидимый, но в этой ненависти еще и обожаемый, твердый, железный Грчала… — Приготовиться! На старт!

Хлопнул выстрел. И мы помчались. Земля тряслась, словно неслось миллионное стадо, ветерок врезался в наши тела, на лбу выступили первые капли пота, весеннего пота, и вместе с ритмичными ударами ног стучало сердце, раскрывались легкие, стремясь поглотить как можно больше благоуханной весны, со свистом вырывалось из них все старое, непотребное, отжившее. Я бежал в середине клубка тел и вдруг заметил, что на дорожках, по которым мы бежали, не было ни указателей, ни флажков, а бежим мы так, друг за дружкой, скорее по инерции. Я хотел было поделиться с кем-нибудь своим открытием, но глоткой моей целиком завладел ритм дыхания, и я не в состоянии был вымолвить ни слова.

И так мы бежали, не то чтобы быстро, а каким-то неторопливым, торжественным аллюром, на башне пробило полчаса, потом три четверти, а мы все бежали, бежали, в жизни я еще не бежал так долго. То был безумный, отчаянный бег, с которым увязано было все: жизнь и смерть, день завтрашний и далекое будущее, которое олицетворяли для нас сейчас размокшие от дождя аллеи парка. Мы уже ничего не осознавали, перед глазами мелькали черные вспышки, деревья и кусты, весь парк сливался в сплошную лиловую линию, а где-то вдали, на горизонте, она пересекалась с голубым небосводом. Мы потеряли ориентацию, возможно, мы бежали по установленному кругу, а может, плутали в лабиринте дорожек, в нас оставался лишь ритм бега, ритм непрерывного движения, непроизвольного, совершенно автоматического, как будто бежали не наши собственные ноги, а просто под ними прогибалась земля. И когда уже начало казаться, что впадины стали такими глубокими и бездонными, что наши ноги в них вот-вот навеки увязнут, когда ноги опутала свинцовая тяжесть, которую не хватало сил преодолеть, мы все вдруг разом остановились. Когда я обрел способность распознавать окружающие предметы, то увидел, что мы стоим на площадке, возле входа в аллею. Под самым высоким каштаном лежало в луже крови тело Грчалы, неподалеку от вытянутой, забрызганной грязью руки валялся пистолет. Губы Грчалы были крепко сжаты, словно он готовился отдать какую-то команду, но взгляд был пустой, остекленевший, и не было в нем ни строгости, ни снисхождения.

И снова мы рванулись вперед, собрав в себе последние силы, снова напрягли ноги в привычном движении, и уж ничто не могло нас заставить остановиться…


Перевод Л. Новогрудской.

ГОЛУБИ

Я возвращался из дальней поездки, и ночь застала меня в чужом городе. Потерянно бродил я по вокзальным коридорам с двумя тяжелыми чемоданами и изучал своды железнодорожных правил, расклеенные на серых жестяных контейнерах. Поезд был невозвратно упущен — не оставалось ничего другого, как ждать утра. Рассчитывать на номер гостиницы в такой час было нереально. На улице задувал ветер, два чемодана совершенно связывали мне руки — выбирать было не из чего. И я решил просидеть до утра в зале ожидания. Путь туда лежал через весь коридор, мимо темных окошечек кассы, мимо запертых дверей ресторана, мимо автомата для продажи сигарет, мимо облупленных красных весов, где на шкале прилеплена была записка: «Не работает».

Я повернул ручку дверей и открыл их на удивленье легко — они, оказывается, не притормаживались пружиной, — а избыток энергии, вложенной мной в это движение, распахнул одну створку с такой стремительностью, что она хлопнула по деревянной доске, страховавшей свежевыкрашенную стену ожидальни. Дремлющие фигуры встрепенулись. Чей-то приглушенный голос в углу помянул черта. Створка была довольно узкая — чемоданы пришлось проталкивать по одному, каждый раз выбрасывая плечо вперед и поддавая чемодан коленом. Я чувствовал, что покрываюсь испариной, рубашка противно прилипла к спине. Ожидальня жарко обдала меня удушающей смесью запахов карболки, пропотелых пиджаков, затхлых ботинок и давно не стиранных носков, сырокопченой колбасы, лука и табачного дыма — в сочетании с пронзительным ароматом апельсиновой кожуры, подсыхающей на большой серой печке с гнутыми ножками. Люди, невзирая на духоту не снимавшие верхней одежды, тесно сидели на скамьях в самых разнообразных позах: кто положил вытянутые ноги на чемодан, кто низко, чуть не к самым коленям, свесил голову; тут и там раздавались похрапыванья. Под столиком, где были разложены газеты, приткнулись на полу два парня: один использовал вместо подушки корзину для мусора, другой — свернутый пиджак. Женщин во всем помещении было только две. Одна примостилась на коленях у мужа, вторая сидела на большом узле, сжимая одеревеневшими пальцами четки. Я огляделся, тщетно ища свободное место, и тут заметил небольших размеров ящик у самой печи. На ящике дремал немолодой уже человек в зеленом губертусе[4]. Шляпу он нахлобучил совсем низко, так что виднелся только его нос; ноздри едва приметно трепетали при дыхании. Лавируя между телами спящих, я пронес свои чемоданы к печке и сел на ящик. Человек в зеленом вздрогнул, надвинул шляпу еще ниже и глянул на меня из-под нее щелками темных глаз.

— Это мой ящик, — сказал он тихо, но внятно. — Ящик мой, но я вам разрешаю посидеть на нем.

— Спасибо, — ответил я растерянно.

У меня никак не укладывалось в сознании, что ящик, на котором я сижу, — чья-то собственность; я считал его частью инвентаря этой призрачной залы с недвижными телами.

— Брать с собой ящик — даже выгодно, — сказал мой сосед, протирая глаза, — по крайней мере знаешь, куда сесть.

— Конечно, — согласился я.

— Сидеть-то ведь на нем удобно?

Я кивнул.

— Я бы его не променял даже на кресло.

Он посмотрел на мои чемоданы:

— Издалека едете?

— Издалека.

— Из-за границы? — ткнул он пальцем в кричащую гостиничную наклейку с изображением земного шара и высоких пальм.

— Угу.

— Скалистого голубя видели?

Лицо его уже не было заспанным.

— Кого?

— Скалистого голубя. Колумбе ливия. Благородная осанка. Гордый взгляд. Слегка изогнутый клюв. Голубь-праотец. Живет в южных широтах.

— Нет, не видал, — сказал я. — Там, где я находился, вообще не видно было голубей.

— Какая жалость, — грустно сказал он. — Нет, верно, вы плохо смотрели. Ходили, как слепой.

— Во время путешествий смотришь на другие вещи, — возразил я. — Птицы есть дома. Целые стаи.

— Я бы с ума сошел, если б со мной так получилось.

— А вы что, где-то уже побывали? — вырвалось у меня.

— Нет… То есть я вообще-то езжу много. Если сложить все километры, что я просидел в вагоне, хватило бы доехать до Парижа.

— А вам хотелось бы съездить в Париж?

— Как вам сказать… Париж далеко, — отвечал он. — Говорят, там ужасные бабы. Так к мужикам в постель и лезут.

— Не знаю, — сказал я. — В Париже не бывал.

— Я читал в одной книжке, — продолжал он, — что есть там такие дома, на которых красный фонарь.

Я поднес к глазам руку с часами.

— Вот анекдот, забыл перевести часы на местное время. Все думаю, что уже два часа, а еще только полночь.

Он смотрел, как я перевожу стрелки назад, и спросил:

— Отчего там другое время?

— Так уж бывает, — отвечал я. — По поясам. Где солнце всходит рано, а где поздно.

— Глупости, — заявил он. — Солнце одно и везде всходит в одно время.

— Но ведь мы вертимся, — ответил я с улыбкой. — Сидим на шаре.

— Да бросьте вы, — сердито сказал он. — У вас часы испорчены, а вы болтаете тут всякую чепуху. Я вам позволил посидеть на своем ящике, а вы мне голову морочите.

— Что у вас в этом ящике?

Человек съежился. Словно втянулся весь в свое пальто и заслонил лицо шляпой.

— А вам зачем?

— Просто так.

— Вы никому не скажете?

— Тьфу, черт, да ну кому же я могу сказать?

— Им. Железнодорожникам.

— Боитесь железнодорожников?

— В этом ящике я вожу голубей, — зашептал он мне на ухо. — Понимаете? Голубей. По правилам их следует сдавать, но такой ящичек никто не замечает. Сунул его наверх на полку — и готово. Едем все вместе. Голуби и я.

Я живо представил себе птиц, втиснутых в небольшой ящик; представил, как они отчаянно разевают клювы, ловя воздух, тщетно долбят носами шершавые доски…

— Да ведь они там задохнутся, бедные, — немного помолчав, сказал я.

Лицо его залилось краской:

— Вы меня будете учить! Не увидели даже скалистого голубя, ничего не увидели, вообще вы ничего не видели, а будете мне тут указывать! Господи боже мой, колумбе ливня!.. Колумбе ливия…

Последние слова он произнес как-то удивительно напевно, словно они таили в себе целый мир, который уместился в маленьком, совсем обычном ящике и все-таки был беспределен и велик, как мечта этого человека увидеть скалистого голубя.

— Да я без голубей и шагу не ступлю. Понятно? Езжу каждую субботу к дочери и всегда их беру с собой. Что же их оставлять одних?! Бросать на всяких «парижан»… на краснофонарных… на…

В запальчивости он стукнул кулаком по ящику, живое содержимое его проснулось, всполошенно заворковало, запищало, зашумело, завозилось. Удары в стенки ящика были так сильны, что спящие вокруг стали пробуждаться, подобно расколдованным рыцарям, они обретали способность двигаться — закрывались открытые рты, опускались поднятые брови, лбы собирались в складки, ожившие глаза обращались к нам, к нашему ящику.

— Чего скандал затеяли? — крикнул длинноволосый парень, приподняв голову со свернутого пиджака. — То языки чесали без передыху, а то скандал затеяли?

Сосед встал с ящика:

— Молчи, сопляк желторотый…

Парень поднялся, подошел к нему и ухватил за лацкан зеленого пальто.

Гуканье и возня в ящике стали до того невыносимы, что и я невольно соскочил с него — как с адской машины, которая вот-вот взорвется.

— Дай ему по зубам, — произнес чей-то охрипший голос.

Человек в зеленом тяжело дышал, но не защищался. Парень сделал рукой выпад — и хилое тело в длиннополом пальто плюхнулось на ящик.

— Там у него наседки.

— Утки.

— Разрубленные младенцы.

Вся ожидальня покатилась со смеху.

— Я его знаю, — сказал коротенький толстяк в очках. — Он каждую субботу сюда ходит, и всегда с этой клетушкой.

Человек в зеленом просительно взглянул на меня:

— Скажите им что-нибудь.

— Вы думаете, я их успокою?

— Вы же там побывали где-то, вам они поверят. Послушайте, — обратился он к окружающим, — вот человек, кое-что повидавший, он вам скажет…

— Ты с ним? — зло покосился на меня длинноволосый парень.

— Нет, — выговорил я и ощутил почти физически, как моего соседа покидает последняя надежда, — просто к нему подсел.

— Выставить его отсюда, — сказал длинноволосый, — вместе со зверинцем этим.

— Выставить, — поддержали остальные, — вот смеху будет…

Человек в зеленом беспомощно расставил руки. Потом выпрямился и, закинув ящик за плечо, побрел к двери. Парень поддал ему сзади ногой. Человек в зеленом охнул и пустился бежать. Вся ожидальня высыпала за ним следом.

— Жми, жми, старик! — кричал ему вдогонку парень.

Я услышал шаги, гулко протопавшие по каменному коридору. Теперь мне стало очень сиротливо в этой комнате. Я подошел к запыленному окну и увидал, как по платформе бежит с отчаянным видом мой сосед; тень его в свете кивающих фонарей принимала невероятно причудливые очертания. И вдруг тень эта растянулась до бесконечности. Человек рухнул, то ли запутавшись в длиннополом пальто, то ли наскочив на невидимое препятствие. С ним вместе свалился на землю и ящик, от резкого удара раскололся — и сквозь отверзшийся пролом взмыла к небу крылатая сизая лента. Человек поднялся, отряхивая с пальто хлопья пуха, запорошившие его, как снегом, и побежал вперед с распахнутыми руками, словно прося вернуть себе невозвратимое.

Я оглянулся; в зал уже набились люди, все заняли свои места, и только угол возле печки зиял пустотой. Я понял, что всю ночь теперь мне предстоит провести стоя, прикрыл глаза и, прислонясь к оконной раме, стал думать о скалистых голубях.


Перевод Е. Элькинд.

БЛОШИНЫЙ ЦИРК

Отец Мартина, до того как стал влиятельным человеком, был владельцем блошиного цирка. Никогда он этим не похвалялся, никому, как говорится, не колол глаза, но и без того весь город знал, что Мартин Швец-старший в прежние годы щеголял под экзотическим именем Альберто Мароне и путешествовал по городам страны с небольшим шатром для цирковых представлений, у которого вечно простаивали длинные очереди любопытных. Однако все, что находилось внутри шатра, оставалось для меня глубокой и непостижимой тайной. Даже Мартин мало что знал о бывших занятиях своего отца. Когда он появился на свет, его родители уже пять лет проживали в нашем городе и известны были как добропорядочные граждане, традиция же блошиных цирков к тому времени пришла в упадок, стала почти легендой, и не сохранилось ничего такого, что могло бы напомнить о ней. Я никак не мог себе представить, что блох, этих маленьких и преотвратных насекомых, можно так же дрессировать, как послушных пони на манеже или могучих диких хищников, заставляя под звуки оркестра прыгать через огненные кольца или совершать плавные движения. Мне казалось невероятным, что такое невзрачное создание, как блоха, могло стать предметом всеобщего восхищения. Не раз мы с Мартином спорили на эту тему, не раз доказывал я ему, что предприятие его отца заключалось совсем в ином, возможно, вывеска «Блошиный цирк» была лишь маскировкой, и под ней скрывались другие аттракционы, но Мартин упрямо стоял на своем и божился, что в отцовском цирке выступали всамделишные блохи. Однажды, когда мы возвращались с вечерней прогулки по городу, он сказал мне:

— Знаешь, а у меня есть доказательства!

— Какие доказательства? — Мы оба враз остановились и уставились друг на друга.

— Что у моего отца были дрессированные блохи.

— Ты мне твердил об этом уже тысячу раз, но покуда сам не увижу — не поверю, — сказал я.

— Нет, серьезно, — продолжал Мартин. — Как-то давно рылся я в отцовском шкафу и наткнулся на большую картонку. На ней крупными буквами было написано: «АЛЬБЕРТО МАРОНЕ. БЛОШИНЫЙ ЦИРК». А вокруг мелкими буковками с восклицательными знаками: «Открывать осторожно! Блохи!»

— Заливаешь?

— И не думаю!

— Вот здорово! Притащи-ка эту коробку завтра в школу.

— Ты что, рехнулся! Да отец меня убьет!

Я помрачнел. Однако, пока мы шли дальше, мысль о картонке с дрессированными блохами уже не давала мне покоя. Я придумывал для нее самые фантастичные формы. Она представлялась мне волшебной шкатулкой, подвластной лишь прикосновению мага, переливалась всеми цветами радуги, а калейдоскоп фосфоресцирующих кристалликов при перемещении цвета создавал загадочные фигуры. В ту ночь я долго не мог заснуть. А потом мне приснилось, будто я сам на площади открыл «Блошиный цирк», созвал на представление весь наш класс, и, уже стоя на манеже и хлопая бичом, вдруг пробудился и бодрствовал до утра в сладостном чувстве, что исполнилась самая заветная мечта моей жизни.

На следующий день, на переменке, я сказал Мартину:

— Знаешь, а мы на этом могли бы и заработать!

— На чем?

— Да на этих блохах.

— Каким образом?

— Может, ты попросишь у отца картонку, а?

Мартин отрицательно покачал головой.

— Исключено, — сказал он. — Представляешь, он скрывает это от меня. Мне даже не следовало бы знать, что он имел что-либо общее с этими блохами.

Я растолковал ему свой план. Отец ни о чем не догадается. Мы одолжим коробку всего на один день, и никто нечего не заметит. Мартин упрямствовал, и я решился на другую тактику, сказав ему так:

— Вот уж не подозревал, что ты сразу же сдрейфишь!

Мартин покраснел.

— Ладно, — буркнул он. — Приходи после обода к нашему дому. Покажу тебе коробку в окно. Наши отправятся за покупками, я останусь дома один.

Это была небольшая уступка с его стороны, и все же я обрадовался. Наскоро проглотив обед, я помчался к дому, где жили Швецы. Стоял он на краю поселка, дальше за ним не было ничего, только поросший бурьяном пустырь да свалка мусора. Я расположился в высокой траве и начал сосредоточенно всматриваться в крайнее окно на втором этаже. Наконец в нем показалась голова Мартина. Увидев меня, он закивал. Я тоже кивнул. Потом он исчез. Когда он снова появился в окне, я почувствовал себя разочарованным. Столь желанная шкатулка была не больше обыкновенной бонбоньерки, а издали казалась еще меньше. Тем временем Мартин исчез, а через секунду был уже около меня.

— Ну что, видел?! — спросил он меня, сияя.

— Подумаешь, обыкновенная коробка.

— Это были блохи, — торжествовал Мартин, — отцовские блохи!

— Рад бы тебе поверить, да не могу, — сказал я. — Пока.

Я оставил Мартина, где он стоял, а сам побрел домой. Мой жест, должно быть, на него подействовал, потому что утром он уже ждал меня перед домом и всю дорогу до школы доказывал, какой у него строгий отец, без его разрешения он и пальцем пошевелить не смеет. Но чтобы я не считал, что он такой уж трусяга, на следующей неделе, когда отец уедет в командировку, он воспользуется случаем и принесет блох в школу.

— Ты мировой парень, — похлопал я его по плечу. — Я был уверен, голова у тебя сварит, и ты придумаешь что-нибудь стоящее. Знаешь, что мы сделаем?

— Ну?

— Устроим для класса представление.

— Но отец…

— Не бойся. Я все возьму на себя. Никому и в голову не придет, что это блохи твоего отца.

— А ты за ними приглядишь?

— Что ты городишь! Слыхано ли это, чтобы кто-то пытался обидеть блох!

Договорились мы с ним вот о чем: распространили по классу, что в четверг, после обеда, в заброшенной сторожке строителей состоится представление, какого еще никто и никогда не видал, а именно «Блошиный цирк». Кое-кто в ответ недоверчиво ухмылялся, выражая сомнения, что и я раньше, но в конце концов собрались все, пришли и три девчонки — Эма, Клара и, что меня особенно порадовало, Даша, брюнетка с глубокими очами, — с ней мы частенько встречались на переменках, и иногда я посылал ей записки с разными глупостями, на которые она ни разу не ответила. Стоило мне увидеть ее лиловый свитер и большие карие глаза, как сразу я стал нервничать, охватила меня какая-то робость, а вместе с тем и гордость: наконец-то представится случай блеснуть перед ней.

— Это здорово, что ты пришла, — сказал я. — Не пожалеешь.

Она улыбнулась, растерянно перебирая пальцами прядь волос, и покраснела. Ребята расселись на обшарпанном полу, и по кругу стала переходить сигарета. Я тоже затянулся, и сделал это исключительно ради Даши, вообще-то я не курю. Когда дым попал мне в легкие, я поперхнулся и закашлялся.

— Так когда же это начнется! — прикрикнул на меня Клепач, второгодник, претендовавший в нашем классе на роль вожака.

— Скоро, — ответил я, сглатывая слюну, скопившуюся на раздраженной слизистой. — Вот только придет Мартин.

— Раз вовремя не пришел — его дело. Начинай!

Остальные ему нетерпеливо поддакнули.

— Не могу, — ответил я. — Без Мартина никак не могу. Мартин принесет блох.

Скандал я на время отдалил. Взглянул на часы. Было уже четверть четвертого, а договаривались сегодня с ним мы на три. Мартин еще никогда не нарушал слова, хотя точностью он не отличался. Чувствовал я себя скверно. Знал, что, если Мартин не придет, всеобщий гнев падет на мою голову, и мысленно начал готовиться к бегству.

— Может, пойти ему навстречу? — сказал я с невинным видом.

— Никуда ты не пойдешь, — отрезал Клепач. — Это я могу и сам.

Я скорчился в углу, поигрывая травинкой, зажал ее между пальцами и попытался посвистеть на ней, но ничего не получалось. В сердцах я скомкал травинку и сунул Даше за воротник. Девочка поскребла по спине, словно бы отгоняя муху. Потом дверь отворилась, и вошел Мартин. Под мышкой у него была коробка. Все лица прояснились.

— Иди, будешь мне помогать, — сказал Мартин, и я с горделивым видом принял от него коробку. Остальные торопливо шарили по ней глазами. Коробка была пожелтевшая, высохшая, картон потрескивал под моими потными пальцами, и я боялся ее раздавить.

— Что мне делать? — еле слышно спросил я у Мартина.

— Держи крепче, — сказал он и начал приподнимать крышку.

Старый картон не выдержал давления, коробка покривилась и начала выскальзывать из моих рук. В то же мгновение отпала крышка, и картонка вверх дном свалилась на обшарпанный цементный пол.

— Господи, блохи! — только и крикнул Мартин.

Не мешкая я нагнулся и поднял ее, однако коробка была пуста. Оглядел внимательно со всех сторон, но малюсеньких черных насекомых там не было и следа.

— Удрали, — выдохнул я.

— Господи боже! — захныкал Мартин.

— Чего сидите! — кипятился я. — Вас же лопают блохи!

Все тотчас принялись ерзать и чесаться. И мне тоже начало казаться, что под рубашкой у меня добрый десяток блох. Я скреб себя, вытрясал рубашку, но зуд не прекращался.

— Крону за каждую живую блоху, — плача, упрашивал ребят Мартин.

И хотя мы обшарили весь пол, все углы, ни одной ни живой, ни околевшей блохи отыскать не смогли.

— Знал ведь, что из этого цирка ничего не получится, — приговаривал Клепач. — Блоха что гвоздь: окромя щипания, никакого тебе толку.

Он поднялся. Вслед за ним побрели к выходу и остальные. Даша ушла, не кивнув мне. Мы остались с Мартином одни. Сели на пол и молча смотрели на пустую картонку, лежавшую на земле, как разбитый в бурю корабль, и уже ничто не могло вернуть ей смысл и значение, В мгновение ока превратилась она в бесполезным ворох бумаги. Я прикрыл ее крышкой, словно глаза закрыл, и поставил на основание.

— Ну что ж, я пойду, — сказал я, — не сидеть же тут до вечера. И ты не раскисай.

Мартин высморкался и машинально поднялся. Сунул шкатулку под мышку, и мы отправились к поселку. Шли не торопясь, молча, картонка как-то сразу превратилась в страшное бремя, под тяжестью которого пригибались мы оба, независимо от того, кто ее нес. Когда мы были на нашей улице, я сказал:

— Не думай, что мне на все так уж плевать. Если без этих блох обойтись нельзя, добуду тебе новых.

— Когда?

— Сейчас!

Я взял у него коробку и, прежде чем он успел опомниться, вошел в хозяйственный магазин. Отдав с большим трудом скопленные три кроны, я купил двести пятьдесят граммов сушеных водяных блох, какими раньше кормил рыбок, когда у нас еще был аквариум. Принимая от удивленного продавца коробку с блохами, я заметил, что из одного ее уголка сыплются махонькие зернышки. Прощупав грань пальцами, я обнаружил дырочку. Стало ясно, почему в коробке не оказалось тогда ни одной блохи. Очевидно, они уже давно разбрелись у Швецев по квартире, если вообще эта коробка служила их последним прибежищем и Мартинов отец не продал где-нибудь свой цирк. Хотя настроение у меня явно упало от такого открытия и от того, что я так глупо распорядился тремя кронами, все же я решил Мартину ни о чем не говорить.

— На вот, держи, — подал я ему коробку, — и гляди, снова не растеряй.

Мартин даже сгорбился под неожиданной ношей.

— Что там?

— Блохи, — ответил я. — Целая сотня блох. Открывайте теперь хоть десять цирков.

— Может, отец ничего и не заметит? — На губах у Мартина заиграла радостная улыбка. — Я поставлю коробку на место, может, он ничего и не заметит?

— Может, и так, — сказал я, не отрывая глаз от серой полоски, которая тянулась на тротуаре за коробкой Мартина, когда с чувством невыразимого счастья и обретенной надежды он уносил ее домой.


Перевод Л. Новогрудской.

НЕБЫВАЛОЕ СЧАСТЬЕ РОБЕРТА КУШНЕРА

Роберт Кушнер не мог бы похвастаться тем, что ему всегда улыбается счастье, скорей наоборот: с раннего возраста его преследовали превратности судьбы, несчастные случаи, неблагоприятные стечения обстоятельств… Достаточно бывало неприметной щелки, незначащей заминки, и счастье проходило мимо — хотя казалось, до него было рукой подать, — ускользало прямо из-под носа Роберта, и снова все катилось по привычной колее тупой обыденности, которая раздражала и возмущала Роберта, но с которой он ничего не мог поделать. Родился он второго сентября, а из-за этого его не взяли в свое время в школу и он потерял целый год. Единственная тройка испортила ему аттестат зрелости, и Кушнер потом так и не попал в университет, не приобщился к обожаемой археологии, а осел в мелком, незначительном учреждении в мелкой и незначительной должности счетовода, с зарплатой, которой едва хватало, чтобы рассчитаться с пани Враштяковой за комнату, произвести самые необходимые расходы и скромно столоваться в учрежденческих буфетах или каких-нибудь неопрятных забегаловках. И потому, когда в тот вечер по радио объявили номер лотерейного билета, однажды купленного Кушнером на улице по настоятельной просьбе лотошника — и больше из сочувствия к старику, чем из желания выиграть, — когда произнесли это легко запоминающееся число из шести троек, он не поверил собственным ушам. И через несколько минут после передачи окончательно смирился с мыслью, что ему почудилось, а диктор назвал совершенно другой номер, — скорее всего, похожий, но определенно другой. Конечно, искорка надежды еще оставалась, иначе он не стал бы переводить радио на вторую программу и слушать новости еще раз, чего прежде никогда не делал. Но нет, голос диктора рассеял все сомненья, и потрясенный Роберт убедился, что действительно является владельцем счастливого билета и это может означать коренной поворот в его жизни — такие перемены, какие и не грезились ему в самых дерзких мечтах. Первой его мыслью было: куда теперь девать все эти деньги, так неожиданно свалившиеся на него? Но тут же он опомнился и ощутил неодолимую потребность, не тратя ни минуты, рассказать кому-нибудь о выпавшем ему огромном счастье, с кем-нибудь поделиться им, перенести его на всех и вся.

Ступая по скрипучей лестнице, он сошел в кухню. Пани Враштякова сидела за столом над горкой чечевицы и дремала. Она испуганно вздрогнула, когда открылась дверь, очки ее подпрыгнули и съехали на самый кончик носа — казалось, они вот-вот свалятся, но сухонькая, костлявая рука с желтыми костяшками пальцев успела-таки удержать их.

— Что, нельзя постучать? — спросила она сердито.

— Простите, — произнес он на этот раз без малейшей робости, хотя обычно присутствие квартирной хозяйки наполняло его необъяснимым трепетом, — я забыл.

— У меня слабое сердце, — сказала пани Враштякова. — Конечно, вы мечтали бы меня похоронить… Но дома моего вам не видать, и не надейтесь. В Кошицах у меня племянница — все перейдет по завещанию к ней.

Она всегда заводила речь о доме и о смерти, хоть дом ее Роберта Кушнера ни в малой степени не занимал. За все пятнадцать лет жизни здесь ему так и не удалось сломить лед отчуждения между собой и этой старой женщиной. Да Кушнер к этому не очень и стремился: с людьми он бывал робок и застенчив, случалось, за весь день едва обменивался со своей хозяйкой кратеньким приветствием, стереотипной фразой вежливости… А время шло… Пани Враштякова, став еще в сорок лет вдовой и, кроме упомянутой племянницы, не имея ни родных, ни знакомых (племянница ни разу ее не навестила и не прислала ни единого письма; возможно, это был лишь вымысел, щит, которым хозяйка отражала воображаемые удары), тянула одинаковые серенькие дни за стенами своего жалкого домишка, а Кушнер, столь же одинокий и нелюдимый, нисколько не менял своих привычек — и отношение его к пани Враштяковой с минуты, когда он переступил порог этого дома, осталось неизменным, раз и навсегда установившимся.

— Я только хотел сообщить вам одну вещь, пани Враштякова, — сказал он примирительно.

— Такой дешевой комнаты, как у меня, вы не найдете нигде в городе, — возразила хозяйка. — Живете тут, как в своем доме. Чего вам еще не хватает?

— Я выиграл, — произнес он с улыбкой. — Можете себе представить, выиграл! Вытянули мой номер. Даже самому не верится…

— Вот видите, — отозвалась хозяйка. — Один всю жизнь гнет спину, а другому подают готовенькое. Где, спрашивается, справедливость?

— Ну, я пойду, — проговорил он. — Только хотел сообщить вам… Не думайте, и я теперь помогу. Весь дом покрасим и побелим. Отремонтируем канализацию…

— Дом мой, — отрезала пани Враштякова. — Как-нибудь обойдусь без вашей помощи.

— Спокойной ночи, — сказал Кушнер.

Хозяйка не ответила. А, насадив на нос очки, взялась за переборку чечевицы. Настроение Роберта слегка упало. Но, оказавшись за порогом кухни, он рассудил, что от угрюмой и скупой старухи нельзя было и ждать иной реакции. Даже впервые позлорадствовал. Завидует. Завидует, а что ей еще остается? Счастье обошло ее, она завязла в яме одиночества, навечно сосланная в этот сумрачный домишко с облупившимися стенами, похожий на острог. Можно ли обижаться на старуху! Он поднялся к себе, переоделся в выходной костюм и вышел из дому. Подумал — и направился к автобусной остановке. Поедет к Пако. Альфред Пако был коллега Роберта, они сидели друг против друга у себя в учреждении и часто вели долгие дебаты о футболе. Пако был страстный болельщик, не пропускал ни одной игры; Роберт же, хоть и был на стадионе за всю жизнь каких-нибудь два раза, внимательно следил в газете за спортивной хроникой и всегда умел остаться при особом мнении. Альфред Пако недавно переехал в кооперативную квартиру, был по уши в долгах, но по нему никто этого не сказал бы: он тщательно следил за модой, по воскресеньям посещал кафе и не хотел, чтобы жена его устраивалась на работу. Раз в месяц Пако приглашал Кушнера к себе — на телевизор, и Роберт с наслажденьем предвкушал, как сядет в кресло, а на экране затанцуют полуобнаженные красотки и пани Пакова поставит вазочку с печеньицами из кокосовой муки.

Теперь он шел без зова и предупреждения, но это его нисколько не смущало. Сегодня был его день. Сегодня он мог себе позволить все — перед счастливым человеком открываются все двери.

Он поднялся на пятый этаж панельной новостройки, нажал два раза на звонок — и Паковы приветствовали его как дорогого гостя.

— Вот здорово, что ты пришел, — говорил хозяин, — жена как раз сегодня именинница.

Роберт смутился, стиснул руку пани Паковой, пробормотал слова, которые следовало понимать как поздравление; потом его усадили — только не в знакомое кресло, а к накрытому столу, где тут же появилась третья тарелка, — и не успел он оглянуться, как уже ел ветчину с белым хлебом, пил терпкое домашнее вино, которое присылали Альфреду в город родители…

— Ты только не стесняйся, — подливал ему Альфред. — Потрясное вино! Пей сколько хочешь — все равно не опьянеешь.

Собрав тарелки, пани Пакова отправилась на кухню, и Роберт остался один на один с Альфредом.

— Ты не сердись, что я так неожиданно ворвался… — начал он, — должен сообщить тебе одну вещь…

— Ну что же, — подхватил Альфред, — давай выкладывай!

— Вещь эта очень важная.

— Еще тебе налью, — поднял Альфред бокал. — Жена сегодня именинница — серьезный повод, чтобы выпить. Жену-то я, надо сказать, очень люблю…

— Альфред, я получу сто тысяч крон.

— Сам поймешь, когда женишься. Совсем другая жизнь будет. Проснешься утром — на столе ждет завтрак, через день надеваешь свежую рубашку…

— Ты совсем не слышишь, что я говорю.

— Ах да, прости… Знаешь, мы ждем ребенка! Жена на третьем месяце. Но на работе, смотри, ни гугу.

— Знаешь, я мог бы теперь купить «спартак».

— Предпочитаю «фиат». Говорят, бензина берет мало, и для меня вполне подходит. Ты видел новые модели?

— Тебе, может быть, требуется помощь?.. Какие-нибудь взносы за квартиру… я мог бы…

— В мои дела, не вмешивайся, милый… Будь добр… Во всяком случае, не сегодня… Когда у жены именины… Договорились, а?

Пани Пакова как раз пришла из кухни и, улыбаясь, поддержала мужа:

— Когда у жены именины, все вертится вокруг нее, правда, пан Кушнер?

Она присела на колени к мужу и стала его целовать.

— Пожалуй, я пойду, — поднялся Роберт.

Удерживать его они не стали. Хозяев, кажется, даже обрадовал его уход. Совсем некстати заявился, только испортил людям торжество. «Какой я все-таки осел, какой осел!» — твердил он. Приятный ветерок на улице немного охладил его пылающие щеки и вернул к действительности — автобусная остановка на окраине, толпа чужих людей… В центре он слез, влился в поток идущих и все ждал, когда кругом начнут оглядываться, когда поймут, что среди них, бесчисленных и безымянных, есть человек, которому привалило огромное счастье, есть тот, кому принадлежит весь мир. Рядом шли люди, занятые лишь собой, шли парочки, не замечая ничего вокруг, — казалось, они не заметили бы даже стену, выросшую перед ними, ров, наполненный водой, пылающий костер… Роберту нестерпимо хотелось остановить какую-нибудь пару, назвать себя, всем рассказать, что у него произошло. Но он еще не мог преодолеть своей робости, вечно сжимавшей его пудовым обручем, тяжелым, неуклюжим и постыдным. Кто выслушает его? Кто выслушает и поймет? Счастье вдруг сделалось несносным бременем, чем-то, что унижало, пригибало Роберта к земле. Если б не этот выигрыш, думал он, сидел бы теперь дома; может быть, читал газету или слушал радио, а не то вытянулся бы на постели, глядя в потолок, и считал пятна и прорехи в старом запыленном абажуре… просто считал бы до ста… до тысячи, до десяти тысяч, до ста тысяч… И вновь стоял перед его глазами выигрышный билет, целый ворох денег, мешок, набитый доверху банкнотами, который, может быть, и не поднять…

Из соседнего костела, где звучал орган, вышли две-три согбенные старушки, и Роберт сразу же представил себя коленопреклоненным в исповедальне: исповедуюсь богуивамотче в том, что выиграл сто тысяч крон, других грехов за собой не помню-аминь; священник же откажет ему в отпущении грехов: нельзя отпустить человеку такой тяжкий грех, нету теперь для Роберта спасенья, на веки вечные он осужден гореть в гееннеогненной-аминь… машина, выскочив откуда-то сбоку, едва не сбила его, водитель высунулся из кабины, метнул сердитый взгляд… Но Роберт только усмехнулся, уж если счастье начало тебе сопутствовать, оно будет сопутствовать всегда, везде и неизменно. Представилось, что в тесной комнатушке — куда снизу, из кухни, долетает покашливание пани Враштяковой и шорох чечевицы, которую она пересыпает, — на том пространстве, где стоит только железная кровать, шкап, помутневшее зеркало и умывальник, Роберт устроит маленький алтарь с дарохранительницей, где будет пребывать его счастье, и станет ему поклоняться, воздавать хвалы, целиком посвятит ему всего себя. До этого он никому не посвящал всего себя. До этого он никому ничем не был обязан.

— Не знаете, Стрелецкая улица далеко?

Роберт вздрогнул, точно его внезапно разбудили: перед ним стоял человек в потертом пиджаке, без галстука, в рубахе, распахнувшейся чуть не до пояса. Это был наконец тот случай, которого никак нельзя было упустить.

— Стрелецкая? Это довольно далеко. Удобнее всего на трамвае…

Человек выпрямился.

— Ну, ноги-то у меня крепкие, дойду пешком.

— Если хотите, я вас провожу.

— Не надо.

— Мне все равно в ту сторону.

— Да что вы привязались, в самом деле?

Голос звучал грубо, при слабом свете фонаря Кушнер увидел, что лицо у человека изрезано морщинами и обветрено, как у того, кто целый день проводит под открытым небом и не защищен от солнца.

— Надо перейти через дорогу, — сказал Роберт.

Человек с размаху шагнул на мостовую. Кушнер схватил его сзади за рукав:

— Нельзя на красный.

— Так уж и нельзя!

— Может оштрафовать регулировщик.

— Чихал я на регулировщика!

К счастью, их краткий спор прервал зажегшийся зеленый свет. Молча пересекли они оживленный перекресток, который даже в такой поздний час со всех сторон осаждали автомобили, и Роберт легким прикосновением руки направил незнакомца к длинной узкой улице.

— Туда, вниз, — сказал он, — пройдете минут двадцать, если не все шестьдесят. В гости собрались?

— Ваше-то какое дело? — гаркнул человек.

— Вы, верно, чем-то раздосадованы, — сказал Роберт, — со мной можете поделиться. Знаете, какое мне привалило счастье?

— Привалит, если не схлопочешь у меня по шее, — проворчал тот.

Роберт остановился.

— Вы хам, — сказал он. — Просто хам.

— Пошел ты знаешь куда…

Кушнер смотрел вслед человеку, пока не скрылась в темноте его широкая спина, и думал: «Что его во мне так раздражало? То ли он выпил лишнее, то ли шел на какое-то дурное дело — кража, убийство, месть изменившей женщине?..» Предположения, рожденные горячечной фантазией, казались ему самому смешными и нелепыми, он отвергал их и отбрасывал… Но тут он вздрогнул: может быть, у его счастья лицо оборотня — оно отпугивает всех одним своим видом?! Но нет, это было невозможно, ведь каждый человек жаждет счастья. Жаждет достичь недостижимого — от сотворенья мира это было так. «Других грехов я за собой не помню» — чушь. Перед ним были освещенные окна пивной. Он нерешительно вошел. Пелена дыма и липкого тумана накрыла его с головой, так что он в первый момент ничего не мог разобрать. Слышал только стук кружек, журчанье пивных струй, бегущих из краников, позвякиванье кассы и множество голосов, сливавшихся в один басовый тон. Казалось, Роберт очутился под водой — шум проникал к нему сквозь ее невидимую толщу, — когда же пригляделся, различил узкую стойку, галдящую очередь каких-то людей в кепках и спокойного, непомерно высокого бармена, молча подставлявшего кружку за кружкой под никогда не закрывающийся кран… Не говоря ни слова, Роберт встал последним в эту очередь, потом, словно его вдруг осенило, протиснулся вперед и объявил:

— Плачу за всех!

В пивной мгновенно воцарилась тишина; лица словно окаменели, множество глаз уставилось на Роберта.

— Это вы серьезно? — раздался в мертвой тишине голос бармена.

— Вы мне не верите?

Все рассмеялись.

— Ты чего умничаешь, тощий, — подступил к Роберту крепыш с большой блестящей лысиной. — Не умничай, а то я тебе врежу!..

— Простите… — растерянно пожал плечами Кушнер, — я хотел сделать вам приятное, но раз, по-вашему, я лезу не в свои дела, тогда не надо. Я могу уйти.

— Никуда не ходи, — отозвался из угла парень в матросской тельняшке. — Никто тебя не гонит.

— Я из тебя, глист, кровяную колбасу уделаю, — пригрозил лысый.

— Ну наливать, что ли? — спросил бармен. — Ругаться можете на улице.

— Иди сюда, — потянул парень Роберта к себе за столик. — Выпьем на пару.

Роберт сел на скамью. Все теперь представлялось фантастическим и нереальным, как будто он вдруг оказался среди чужеземцев, которые по непонятным причинам подозревают его в каких-то грязных умыслах, а он не может объясниться на их языке. Он кинул благодарный взгляд на своего избавителя. Парень, тут же поднявшись, пошел к стойке и возвратился с двумя рюмками рома.

— Пей, — сказал он.

Рома Кушнер не выносил. Когда однажды, еще в детстве, у него расстроился желудок, мать накапала ему на кусок сахара коричневой жидкости. На вкус это было довольно приятно, но мальчику стало тогда еще хуже. Он приписал это той капле рома и с той поры не мог выносить даже его запаха, был убежден, что стоит только пригубить этой жидкости, как тебя тут же вырвет, и теперь, почувствовав знакомый липкий дух, брезгливо содрогнулся.

— Спасибо, не хочу.

— Пей, пей, — сказал парень. — Это тебе поможет. Здорово поможет! Про все забудешь.

— Про все забуду?..

— Сегодня от меня сбежала милка, — сказал парень. — А мне плевать. Все они одинаковые. По мне, только бы ляжки толстые.

— Вот как?..

— Знаешь, выпьем и пойдем к кралечкам!

— Нет, — содрогнулся Роберт еще брезгливее.

— Можешь не опасаться. Бабочки что надо. Сестры. И совершенно задарма.

— Денег-то у меня хватает, — вдруг сказал Роберт и не узнал своего голоса, таким он был сейчас чужим. — Могу купаться в деньгах!

— Постой, не таранти… Выпей, и станет тебе хорошо. Давай!

Роберт послушно поднял рюмку. Прикрыл глаза и опрокинул ее содержимое себе в рот. Закашлялся так, что глаза наполнились слезами.

— Пить не умеет! Нет, ей-богу, не умеет пить!.. — воскликнул парень во весь голос и расхохотался.

Кушнер опять стал центром общего внимания. Только теперь уже не слышал отдельных восклицаний. Поднялся и стал пробираться к выходу. Прошел, волоча ноги, мимо стойки и глубоко вздохнул, когда наконец вышел на улицу. На плечи ему опустилась тяжелая ладонь:

— Стой, друг. Куда торопишься?

Парень в тельняшке сжал его плечо, будто клещами.

— Пустите!

— Ты же обещал. Ты обещал пойти со мной к тем цыпочкам.

— Пустите же! Пожалуйста, пустите…

— Да будь ты человеком. Сам подзудил, а сам намылился смотаться.

Свободной рукой Кушнер нащупал у себя в кармане бумажку в двадцать пять крон.

— Вот, за тот ром… — сказал он, суя бумажку парню.

— Будь человеком, — сказал парень. — Меня бросила баба, но до такого я еще не дошел.

И тут произошло невероятное: Роберт размахнулся и с силой стукнул парня каблуком по голени. Парень охнул. Опамятовавшись, Роберт кинулся бежать. Вдогонку ему понеслась хриплая брань, но шагов не было. Парень его не преследовал. На перекрестке Роберт оглянулся. Парень сидел на краю тротуара, двери пивной были распахнуты, и около сидящего мелькали темные тени.

До Кушнера донеслось прерывистое:

— Ногу ему сломал…

И снова, охваченный страхом, он побежал. Бежал, не останавливаясь, длинной прямой улицей, потом сворачивал в какие-то проулки, пока совсем не потерял ориентации. Когда, вконец изнемогши, он остановился, то был уже в совершенно незнакомом месте, на улице, по которой до этого никогда не ходил, среди домов, которых никогда раньше не видел. Быть может, он был в заколдованном королевстве, где все спали, ожидая, когда вернет их к жизни спасительный поцелуй? Королевство ждало принца… А может, Роберт Кушнер был тем самым принцем? Прильнет к запухшим губкам Спящей красавицы и отдаст ей свою свободу и независимость. Правда, ему совсем не надо было королевства за тридевятью землями — а надо было лишь обыкновенного земного счастья… Но все сковал глубокий сон, принцесса даже и не шелохнулась, оцепенело сжимали ратники свои алебарды, слуги склонялись над супницами с некогда горячим супом, пар над которыми застыл и материализовался в серебряные сталагмиты… «Я незадачливый принц, незадачливый принц», — твердил Роберт. Принц, которому не удалось разбудить Спящую красавицу, в сущности, лишний — он может свертывать манатки и отправляться восвояси по непролазным зарослям бурьяна и терновника в непроходимые дебри вечного заклятья. Твой поцелуй — стылый, как мерзлая земля, безжизненный, как ледяная корка, пустой, как вакуум. Тебе никого не спасти и не спастись самому, принц. «Других грехов я за собой не помню»… Мое счастье — воображаемый флаг на мачте корабля, которому не суждено когда-нибудь доплыть до берега. Лицо его пылало, как в горячке, в голове стоял невообразимый шум. Роберт прижался лбом к холодному стеклу большой ярко освещенной витрины. «Знаешь, если б я захотел, я мог бы теперь купить «спартак»…» Витрину заполняли куклы, игрушечные медведи, кубики, мячи, автомобили, тачки, трубы и барабаны, пушки с длинными деревянными жерлами… Если б я захотел, все бы могло теперь быть мое. Я мог бы любить кукол, стрелять медведей, ездить в автомобильчиках и барабанить, не переставая барабанить… О, вы еще услышите, как бьют мои тамтамы, я созову военный совет из вождей всех племен — и вот когда вы пожалеете, вот когда очень пожалеете, что отказались заключить со мной союз, не захотели подрумянить щеки гримом счастья! Я перебрал бы много кукол, решая, кому отдать предпочтение — брюнеткам или блондинкам, тем, которые закрывают глаза, или тем, которые прерывисто лопочут: ма-ма, Мамая, манто, Мадагаскар, марихуана, мастодонт, Мата Хари, мы мамы, у Эмы мама, у мамы мама, у мамбоямбы мамбоямба; мама-мама, мама-мама, упал мишка прямо в яму, на зеленый мох, только «ах» и «ох», только «ох» и «ах», прямо в яму бах. Ох, больно, чуть не выдавил стекло; может, оно уж треснуло — иогансебастьян-бах? Но кого это волнует в такой тьме! Кого волнуют выбитые стекла в заколдованных королевствах!.. И снова он шагал. Шаги гулко отдавались на пустынной, безлюдной мостовой; он был — языком колокола, был — процессией слонов… а ночь опускалась все ниже и ниже; просвет между черным куполом и его склоненной головой все сокращался, в любую минуту ее могла прихлопнуть крышка люка, откуда — он знал это — ему уже не выбраться. Да и что делал бы он с этим счастьем — под пологом глубокой ночи, в свинцовой темноте ее неотвратимого объятья? Зачем вообще человеку счастье, если он хочет жить, как и живет, изо дня в день, с вечера до утра, когда у него есть то, без чего ему нельзя было бы обходиться, и ничего ему не надо — разве только чтобы его не теребили и оставили в покое… Витрин становилось все больше: он снова приближался к центру города, стал понемногу приходить в себя, узнавать улицы; была еще глубокая ночь, но уже в недрах ее зарождалось что-то — стыдливое сознание того, что время ее все же кончится, что есть закон коловращения света и тьмы, что рассвет неизбежен.

Роберт Кушнер был теперь на знакомой улочке, перед знакомым домом, заученным движением повернул ключ в замке, вошел, бесшумно, осторожно, чтобы не разбудить пани Враштякову, чтоб не спугнуть мышей, которых ловит ее кошка, не всполошить кур, дремлющих во дворике, — не посягнуть на чье-то маленькое, заурядное, неприметное счастье, так люто ненавидящее тот огромный, безликий, невообразимый фантом, который несколько часов тому назад свалился Роберту на плечи.

На цыпочках поднялся он в свою комнатушку, вытащил из кармана бумажник, вынул оттуда лотерейный билет с номером 333333, шесть троек, легко запоминающееся число, выигравший номер, его номер. Сто тысяч крон. Мешок денег, горы денег, златые горы неодолимого счастья. Роберт Кушнер взял двумя пальцами билет и резким движением изорвал его в клочки. Потом высунулся из открытого окна и дунул на ладонь. Клочки бумаги, как снежные хлопья, падали в жаркую августовскую ночь, кружились под дыханьем ветерка, и было их так много, что не видно было улицы, со всех сторон, слепя глаза, стлалась широкая снежная дорога. Он шел по ней и понимал, что это как раз та дорога, с которой его никто уж не собьет.


Перевод Е. Элькинд.

Загрузка...