ЧАСТЬ ВТОРАЯ В Лепгиряй новый хозяин

I

Деревня уже просыпалась, лениво потягивалась, хлопала дверями, скрипела обледеневшими журавлями и, еще хмельная, измотанная вчерашним буйством, сонно таращилась на улицу, по которой проехал ранний путник.

У двора Григасов он остановился; здесь его поджидал Антанас Григас, посасывая длинный крушиновый мундштук.

— Думал, проспишь… Мартинаса нет? — удивился он.

— Нет. — Толейкис подвинулся на край сиденья, высвободив место для Григаса.

— Куда поедем?

— Сам не знаю. Хочу поглядеть, как люди живут. Сворачивай, куда хочешь.

Григас взял у Арвидаса вожжи.

— Сын говорил, на танцах видел. — У Григаса все не выходил из головы Мартинас. — Бесится, что с председателей поперли.

«И он против меня… — хмуро подумал Арвидас. — Даже заместитель, коммунист… Чего тогда хотеть от других?» Он вспомнил вчерашнюю встречу с лепгиряйскими мужиками у магазина, и на душе стало еще тяжелей.

— Не пойму я Юренаса, — нарушил тишину Григас. — Все эти годы головой ручался за Мартинаса, а на отчетном ударил по нему как гром посередь зимы. Всех оглушил, чтоб его туда…

Арвидас криво усмехнулся.

— Своим умом он никогда не ударит. Да и теперь, если бы не постановление Центрального Комитета, Вилимас бы сидел на своем месте.

— А вот и Лапинас, мельник, — Григас ткнул кнутовищем в один из дворов. — Может, заедем, стаканчик самогона дернем для согреву?

— Гонит?

— Всю деревню зачумил, бестия. Ничего с ним поделать нельзя.

— Сворачивай.

Они въехали во двор. Не успели вылезть из саней, как навстречу будто из-под земли вырос Лапинас с фонарем в руке.

— О, какие дорогие гости спозаранку! — Он схватил лошадь под уздцы и, не спросясь, стал привязывать к изгороди. — Сам председатель с секретарем изволили нас посетить, сам…

— Как живешь, Лапинас? — спросил Григас.

— Живу. Надо жить, пока ноги носят, Антанас, надо. — Исподлобья зыркнул на Толейкиса и, встретив его пронизывающий взгляд, на мгновение растерялся. — Стало быть, просим в избу, просим…

— Слыхал я, дочка у тебя красавица? — вмешался Арвидас. — Зайдем, Григас, полюбуемся, что ли?

— Какую бог дал, такую и вырастил, — ответил Лапинас, входя вслед за ними в дом. — Неженка, здоровьем похвастаться не может, вот мать и разрешает спать до завтрака.

— Наплясалась вчера до упаду, чтоб ее туда, — шепнул Григас Арвидасу.

В одном из окон возникло увядшее женское лицо. Лапинас подмигнул, и женщина мгновенно исчезла. В сенях Арвидас заметил мешок с мукой.

— Солод?

— Нет… На хлеб.

— Посвети-ка.

Лапинас поднял фонарь; рука едва заметно дрожала.

— Грубо мелешь, Лапинас. — Арвидас взял горсть и понюхал. — Заплесневела мука. Вряд ли будешь есть такой хлеб.

— А откуда лучше взять? Откуда? — Лапинас нагнулся и прикурил от фонаря. — Отборную рожь с молотилки прямым ходом государству уволокли, часть на семена, часть колхоз про запас взял, а на трудодни остались проросшие сгребки.

Арвидас вопросительно взглянул на Григаса.

— Правду говорит, — подтвердил тот. — Было такое указание Юренаса.

— Я Мартинаса и не виню. Боже упаси! Хороший был председатель. — Лапинас подскочил и отворил дверь избы. — И Юренас, наверно, знает, что делает. Знает…

— А где сейчас эти запасы ржи?

— Мешаем с яровыми и мелем для скота, — стыдясь, буркнул Григас. Непослушными пальцами разломал пополам сигарету, воткнул в мундштук.

Мужики вошли в избу. У стола вертелась Лапинене, расставляя тарелки. Увидев гостей, она юркнула в кухню. В комнате запахло яичницей.

— Садитесь, милости просим, — Лапинас подталкивал Арвидаса к столу. — И ты, Антанас, и ты. Будь как дома, не стесняйся.

— Спасибо, Мотеюс, сядем. — Григас пододвинулся поближе к Арвидасу, который расселся в красном углу. — Три года я за этим столом кормился. Прожорливый был из меня батрак, верно, Мотеюс?

— Не помню уж… — Лапинас подавился дымом. — Давние времена… Разве там все упомнишь… — Замахал руками, будто защищаясь от пчел, и прикрикнул на жену, чтоб быстрей подавала на стол.

Арвидас молча обыскивал взглядом комнату. Пришла Лапинене с яичницей. На столе появились тарелки с ломтиками белого сыра, кружочками колбасы, с солеными огурцами, а под конец хозяйка водрузила поллитровку «Столичной» и сама куда-то исчезла.

Лапинас наполнил рюмки.

— Давайте выпьем, милости просим, — поторопил он, поднимая свою. — Товарищ председатель, товарищ секретарь! Не побрезгуйте.

Арвидас отломил хлеба.

— Хлебушко как солнышко, — сказал он, насмешливо поглядывая на Лапинаса. — И мелкий, и плесенью не отдает. Наверно, из других закромов?.. — Пока Мотеюс нашел что ответить, Арвидас отхлебнул из своей рюмки и, поморщившись, отставил. — Эту пить не интересно. Ты бы своего производства принес…

— Оставалось еще с немецкого времени несколько бутылочек. Бог спорил, потому недавно кончил. А теперь — баста. Уже и трубы погнили в речке.

Арвидас со значением нажал на ногу Григасу.

— Не отпирайся, Мотеюс, — откликнулся тот. — Без звонаря колокольного звона нету.

— Людская молва в колокола звонит, Антанас, людская молва. — Лапинас тяжко вздохнул. — Из-за нее и милиция меня распинала. А будто чего нашли? Не виноват я, Антанас, Христом богом, не виноват.

Арвидас встал.

— Раз уж так божишься, поверю, что тот мешок не пойдет на барду, — сказал он, сверля Лапинаса обжигающим взглядом. — А который уж выгнал, пей себе на здоровье с женой. Но услышу, что продал хоть капельку, без долгих разговоров полетишь с мельницы. — Арвидас взял шапку и пошел к двери. — И гляди, — добавил он не оборачиваясь, — не пеки хлеб из колхозной ржи.

Григас вышел вслед за Арвидасом, а Лапинас так и остался с открытым ртом, будто подавился последними словами.

— Аж трубка вывалилась… — фыркнул Григас. — Зайдем теперь к Римшам. Это батраки Лапинаса, — добавил вполголоса. — Она холсты ткет, муж мастер на все руки. Словом, частная артель на дому, чтоб их туда…

Они вошли. Арвидас чуть не наступил на голопузого ребенка, ползавшего у порога. Из кухонной двери высунулись четыре лохматых головенки. Хоть в окна глядел день, над кроснами, за которыми сидела Римшене, все еще горела лампа.

Римша, скрючившись на стульчике в углу, ставил подметку на башмак. Увидев вошедших, торопливо встал и принялся шарить у пояса, развязывая передник.

— Работай, работай, отец, — поздоровавшись, сказал Арвидас. — Сапоги у тебя не отнимем.

— Откуда знать, — подхватила Римшене. — Один раздел, а второй, может, и разует.

— Ну уж, Морта! Не вой, пока меж волков не угодила, — одернул ее Григас. — Ты-то ни единого трудодня не выработала.

— С вашими трудоднями мы бы давно со всеми детьми подохли. — Морта привстала за кроснами, задула лампу; снова захлопало бердо.

— Тебя… — начал было Арвидас, но Римшене была такая осанистая, неприступная, а ткань — до того удивительная, что он сразу почувствовал уважение к этой женщине. — Вас, — поправился, немного смутившись, — никто в колхозе работать не заставляет. При такой семье и дома работы хватает.

— Лукас! А ты еще долго будешь поливать чужой огород, когда собственный сохнет? — встрял Григас. — Не собираешься в этом году в бригаду Гаудутиса? Строители нам нужны.

Римша все еще шарил вокруг пояса.

— Не знаю… — промямлил он, уставившись на жену, как на святой образ. — Поглядим…

Арвидас уцепился взглядом за башмаки.

— Говорят, отец, что ты и в сбруе толк знаешь. Хомут чинить можешь?

— Что ни дашь, он все сделает, — отозвался Григас. — Еще в те времена для Демянтиса шлею шил. Руки у него золотые, да и голова не телячий пузырь.

Лукас наконец развязал передник, и тот скользнул на пол, открывая латаные-перелатанные штаны.

— Хочу подобрать двоих-троих умельцев, чтоб упряжь в порядке держали. Мог бы ими руководить, Римша. Выколачивал бы до сотни трудодней в месяц.

— Не брешите уж, — обернулась Морта из-за кросен. — Посулами сыт не будешь. Хватит, двое наших задаром работают. Третьего не заманишь. — Зло громыхнула бердом и бросила через плечо: — Лучше скажи, правду люди говорят, что хочешь коров отобрать?

— Да вот… — заерзал Римша. — С одной коровой не проживем… такая куча детей. — Уставился глазами в землю, дрожа как осиновый лист. И переминался с ноги на ногу.

— На семью — одна корова. Так давно все решили, — твердо заявил Арвидас. — Если сделаем для вас исключение, другие будут в обиде. — Он запнулся, почувствовав неловкую тишину. Растерянно оглядел комнату; горло будто сдавили: из всех углов глазели на него чумазые ребятишки, на ничего не смыслящих личиках их было что-то, что за душу хватало. — Мы вам поможем, — тихо добавил он. — Если не хватит своего, дадим молока из колхоза по себестоимости. Осенью рассчитаемся.

Морта вызывающе рассмеялась.

— Не знала я, что бывают такие благодетели, — отрезала она, стрельнув челноком по основе. — Он корову заберет, а мы побежим к нему за молочком, да еще за свое добро руки целовать будем.

— Да вот… — прошептал Лукас. — Тогда уж масло не продашь…

— Крохами дыр не залатаешь, Римша. Пока колхоз на ноги не встанет, тебе все равно на коленках ползать, — сказал Арвидас. — А вторую корову продай. Она тебя не спасет. Еще неделька у тебя есть, можешь найти хорошего покупателя. Не найдешь, что ж… Придется тебе продать ее колхозу…

— По скупочным ценам, — заметил Григас. — А ты можешь выручить больше. Продавай, не жди. Как будущему родственнику советую. Выиграешь.

— Сам играй. Мы-то без лотереи обойдемся, — отрезала Морта, подкручивая оборвавшуюся нитку.

Арвидас подошел к кроснам.

Морта наклонилась, чтобы откусить концы ниток. Прядь рыжих волос огнем лизнула ткань, словно озарив ее, и в лучах восходящего солнца узорчатая ткань вспыхнула удивительными красками.

— Вот искусство… — Арвидас восхищенно пощупал ткань. — Удивительные руки у вас, Римшене, просто удивительные. — Он отступил на шаг, любуясь тканью, и подумал, что душа этой женщины должна быть вроде этой ткани — такая же узорная, богатая, куда прекраснее, чем кажется с виду.

— Патент, наверно, заставишь выправить, раз понравилось… — бросила она ему, откидываясь, и снова, как ни в чем не бывало, загромыхала бердом.

У Арвидаса заныло сердце — будто в него пальцем ткнули. Он кивнул Григасу — пора уходить.

— Ну как, Римша? — мягко спросил он, взявшись за дверную скобу. — Не бойся, не будет, как до сих пор. Трудодень все твои беды перевесит. Подумаешь?

Лукас беспокойно уставился на жену. А когда та ничего не ответила, он громко, будто на мехи нажали, выдохнул воздух и весь как-то обмяк.

Мужчины, помолчав, вышли во двор.

У колодца Бируте процеживала молоко.

— Римшина дочка, — вполголоса сообщил Григас. — Доярка. Старательная. Доброе утро, Бируте!

— Много надоила? — Арвидас по-дружески пожал ей руку.

— Значит, вы все-таки приехали… — Она забросила за спину соскользнувшую на грудь косу и с любопытством посмотрела на Арвидаса. — Я тут заявление написала. Может, возьмете?

— Какое заявление?

— Хочу из доярок уйти. — Швырнула за спину вторую косу и пошла было в избу за заявлением, но Григас поймал ее за руку.

— Чего дурака валяешь? Солнце тебя ночью перегрело, что ли, чтоб тебя туда?

— Пойдем покажу, чего еще не видели.

Она побежала впереди, зло размахивая руками. Мужчины едва поспевали за ней.

Вошли в хлев. Коровы, сунув головы в кормушки, рылись в соломе. Увидев людей, уставились голодными глазами, замычали.

— Свеклы на кормежку даже по корзине не выходит, а спрашиваете, много ли надоила. — Бируте провела пальцами по ребрам исхудалой рыжухи. — Бока как изгородь. Откуда у такой вымя будет?

— Рацион, чтоб их туда… — вздохнул Григас. — Горстью поле не обсеешь.

— Будто они свои рационы получают! Вот поглядите! — Бируте вывела мужчин в другую дверь к сараю, где лежали колхозные корма. Сквозь расшатанные доски дверей торчали клоки выщипанной соломы. Одна створка двери кое-как держалась на завесах, а вторая валялась на земле. — Лучше уж в поле сложите. Хоть никому не отвечать.

— Говорил Мартинасу, чтоб привел в порядок. — Григас нахмурился. — Ведь и обещал… Вот человек, чтоб его туда…

— Ни соломы, ни свеклы, пылинки муки и то положить нельзя, — кипела Бируте. — До смерти надоело воевать. Лучше увольте из доярок.

Арвидас подбадривающе улыбнулся:

— С кем это воюешь? С Лапинасом?

Бируте зарделась.

— Кто хочет, тот и берет… — прошептала она. Глаза наполнились слезами. Сгорая со стыда, она закрыла ладонями лицо: провалиться бы сквозь землю — срам-то какой!

Арвидас смущенно отвернулся к секретарю. Григас молча опустил глаза.

— Понятно… — Арвидас положил руку на голову Бируте. — Успокойся, все уладим. Завтра же сарай будет заколочен, получишь ключ. — Он вынул блокнот, торопливо черкнул несколько строк и, вырвав листок, протянул девушке. — Время у тебя есть? Найди Гаудутиса и отдай ему. Пришлет мастеров. — И, не дожидаясь ответа, зашагал к саням.

От Лапинаса они мимо часовни свернули прямо в поля. Объехали хутора кяпаляйской бригады, обогнули бывший фольварк Варненасов и снова выбрались на большак. Ехали безо всякого плана, заворачивая где придется, и везде их встречали по-разному. То их ждали мрачные лица — слово нельзя было вытащить, то они находили пустую избу, потому что все куда-то попрятались, а то и наоборот — встречали с распростертыми объятиями, звали за стол, бежали за бутылочкой… Но и за холодным равнодушием и за любезными словами — даже за пустынностью избы, где посередине валялись клумпы, брошенные впопыхах хозяином, спрятавшимся за печкой, — за всем чувствовалось одно: страх и недоверие. Подозрительные взгляды следили за каждым их шагом; глаза, в которых Арвидас искал хоть крупицу искренности, лгали.

Был базарный день. Чем ближе к деревне, тем чаще на дороге попадались сани. Крестьяне везли картошку, мешки лука. В санях виднелись заиндевевшие кочаны капусты, плетушки с квохчущими курами, из других плетушек высовывали головы гуси. Мужики дымили дешевыми сигаретами, щелкали кнутами, добродушно понукая лошадей, потому что большинство запрягали себе тех лошадок, которых вырастили сами еще до колхоза. Бабы, сдвинув на затылок шерстяные платки, вертелись на сиденье, перекликались с соседками, едущими сзади, обсуждали рыночные цены. Тяжело груженных обогнал Шилейка, оседлав бочку пива, которая, обложенная соломой, лежала на санях.

Со всех сторон посыпались насмешки:

— Викторас! Какой самогонщице продашь? Поможем выпить.

— Лапинас, часом, тебе своих бутылочек не подложил?

— Будет он брать! Конкуренции боится…

— Эй, бригадир! Гляди, затычку вышибло!..

— Возьми и заткни громкое место своей дохлятине! — отбрил Шилейка, полоснув кнутом корову, которую вел Рокас Гоялис, привязав к задку саней.

Теперь все накинулись на владельца коровы.

— Нового председателя испугался, Рокас?

— Боится, чтоб в Дзукию обратно не поперли.

— Продай мне, хочу третью купить…

Арвидас стиснул кулаки.

— Поверни-ка лошадь, — процедил он сквозь зубы.

Развернувшись, оба упали на сиденье и стали обгонять сани за санями. Все уставились на них. Замолчали. Один Гоялис что-то бормотал себе под нос на своем дзукском наречии.

Они обогнали Шилейку.

— Становись поперек дороги, — велел Арвидас Григасу, соскакивая с саней. — Куда так торопишься, бригадир? Нехорошо друзей оставлять… — обратился он к Шилейке.

Тот нерешительно остановил лошадь и молча глазел на него, будто примерзнув к бочке.

— Председателю сообщил, что едешь?

— Мартинас знает…

— А куда едешь, тоже знает? — Арвидас подошел к саням. — А ну-ка, поднимайся.

Шилейка побледнел.

— Встань, говорю! — Арвидас стащил мешковину, которой была накрыта бочка. — Видно, дел в бригаде нет, раз пивом торгуешь?

Шилейка оскалился, будто пес, получивший по загривку.

— Нету… — наконец выдавил он. — Семена вычищены, отремонтировано… Все…

Арвидас обошел сани, провел пальцами по дышлу, которое посередке было стянуто проволокой, оглядел упряжь и, заставив лошадь попятиться, пощупал грудь под хомутом.

— Бригадир называется, шут возьми! Не стыдно? Вожжи вязаные-перевязанные, дышло треснутое, из хомута труха сыплется. Видел, что плечо разбито?

Шилейка молчал.

— За то, что лошадь покалечил, правление тебе скостит несколько трудодней. А теперь поворачивай домой, почини сбрую. Завтра с утра все на навоз.

Шилейка, проклиная себя за то, что не выпил на дорогу и по этой причине растерял вчерашнее красноречие, торопливо развернулся и погнал в деревню.

— Город остался без пива, — рассмеялся кто-то вслед.

Но никто не подхватил остроты. Все шептались, перекладывали узелки, кое-что засовывали поглубже в солому и беспокойно поглядывали на Арвидаса, который стоял у своих саней на обочине, — Григас уже освободил дорогу.

— Что это? Обыск? — раздался злой голос из обоза. — Свою вещь уже продать нельзя.

— Будто милиционер какой. Только свистка не хватает… — добавил другой.

— Езжайте, езжайте. — Толейкис махнул рукой. — Все из нашего колхоза? — спросил у Григаса.

— Почти все…

Проехали один за другим, по-волчьи зыркая исподлобья. Иной потрогал козырек фуражки, вроде бы поздоровался, но глядел так, будто в кармане нож приготовил.

В последних санях, выше спины лошади нагруженных мешками, узелками, корзинками да плетенками, сидела чернявая баба лет двадцати восьми — тридцати.

— Красивого председателя нам выбрал, секретарь, — заговорила она, улыбаясь Арвидасу как старому знакомому.

— Страздене, — шепнул Григас, — самая ярая спекулянтка, чтоб ее туда!

— Останови. Погляжу-ка на нее поближе. — Арвидас схватил лошадь за вожжу. — Тебе одной принадлежит весь этот сельмаг?

— А как вы думаете? Надо или не надо снабжать город?

Арвидас ощупал взглядом сани.

— Кур-то сколько прирезала… — словно удивился он, увидев торчащие из одной корзины несколько пар куриных лапок. — А эти два короба с чем? Яйца? — Порылся пальцами в кострике и вопросительно посмотрел на Страздене, которая начала было беспокоиться. — Откуда у тебя столько яиц, если кур режешь?

— Мои курочки по два яйца несут.

— А справка из апилинкового Совета при тебе?

— Пожалуйста! — Страздене с готовностью сунула руку за пазуху, но Арвидас уже шел к своим саням.

— Последний раз едешь, Страздене, — бросил он ей через плечо. — Больше твои курочки класть по два яйца не будут!

II

Гайгалас ежеминутно поглядывал в сторону деревни — не возвращается ли Винце Страздас, которого он послал за пол-литром, — с похмелья на душе было до того погано, хоть на стенку лезь. Потому он и шлялся из угла в угол, ругался последними словами — даже жена не выдержала, забрала ребенка и ушла на соседний хутор, а Истребок накрылся тулупом с головой и захрапел, прикинувшись спящим.

В крохотные мутные оконца робко заглядывало полуденное солнце. Скудные лучи его падали на грязный пол, освещали избу, в которой, кроме перекошенного стола, двух лавок и широкой деревенской кровати, ничего не было. Правда, в так называемой кухне, отделенной от остальной избы печью и проходом, закрытым полосатой холстиной, были еще полки для посуды, на плите стояло несколько горшков, а в углу на соломенной трухе валялся Истребок, устроивший здесь для себя спальню, в которой временно приютил и Винце Страздаса. С этой стороны избенка была глухая, и только привыкший к темноте глаз мог разобрать очертания предметов.

— Кляме, гадюка желтобрюхая, вставай! — орал Гайгалас, лупя кулаком по косяку кухонного проема. — Слышишь, чертов сын? Помоги скотине моху побросать, а то скоро утонет. — Не дождавшись ответа, приподнял холстину и шагнул было за печь, но оттуда до того омерзительно шибануло прокисшими помоями, что тошно стало. — Живьем сгнием в этой адовой дыре… — пробормотал он, зажимая нос. Перед глазами возникли чистые светлые комнаты школьного общежития, где прошли лучшие месяцы его жизни, вспомнил Лапинаса, новенький, лишь в прошлом году выстроенный в Вешвиле дом бывшего председателя колхоза Барюнаса, и от бессильной злобы комок подкатился к горлу.

Гайгалас сел на порог и, обхватив руками колени, уставился на крышу, обросшую сосульками, с которых падали тяжелые капли.

Впервые в жизни он с таким нетерпением ждал тепла. Вчера кто-то набрехал, будто видел скворца, и ему все чудился любый сердцу посвист доброго предвестника весны. Поскорей бы согнало снег, скорей бы просохли поля… Улетит он как птица! Даже нечаянно в сторону Лепгиряй не посмотрит! И чего он тут не видел? Что хорошего оставляет? Эту прогнившую развалюху Винце Страздас купит. Возьмет в придачу и садик и эти две березы, которые они в детстве поделили с братом… Ничего, ну совсем ничего нет, что бы стоило пожалеть… Хоть и тешил он себя, но душа все равно ныла; не мог он спокойно думать о тех, кто, разжившись чужим добром, останется в своих уютных гнездышках и будет обзывать его дураком, потешаться, как над бродячей собакой. Оттого в глубине души поднималась жажда мести и, верь он по-прежнему в бога, молился бы каждый вечер, испрашивая небеса ниспослать на этих людей кару господню. Но знал, что молитвы останутся без ответа, и поэтому все сильнее хотелось ему перед отъездом на торфяник в Паюосте подпустить красного петуха лепгиряйским умникам.

— С сумой пойдут. Пускай начинают, гадюки, как и я, с ничего, — обвел яростным взглядом деревню, словно вообразив, как она будет выглядеть в этот страшный час, и увидел ковыляющего домой Страздаса.

Тот тащился черепашьим шагом, потому что все карманы были забиты бутылками. Гайгалас не вытерпел, побежал навстречу.

— Куда запропастился, проклятый колченожка? У меня все клепки пересохли, а он волочится, будто его оскопили. Пятидесятиградусной достал?

— Кончено с градусами в Лепгиряй, — Винце таинственно захихикал и не спеша извлек из карманов пиджака две бутылки пива. — Захотел водки, езжай в Вешвиле.

— Поври еще, собственную харю не узнаешь. Вчера оставили три непочатых ящика. Давай уж не болтай ерунды, жаба.

Винце вытащил из кармана штанов последнюю бутылку.

— Понюхай: чистейшее пиво. — Винце сунул горлышко под нос Клямасу. — Толейкис запретил. Заехал в магазин, разогнал всех, кто пил, а Виле повелел вывесить бумажку, что водку выдают только по воскресеньям. Вот какие дела, браток, — закончил он. — Будем жить теперь, как в Финляндии живут — веселье по норме.

— К черту! — Гайгалас швырнул бутылку оземь. — Этот блажной мог такое сделать, но где были мужики, что не надавали ему по шее?!

— Мужики повалили к Лапинасу, но и там губ не намочили. Рассердились на Мотеюса, чуть было окна не повышибали, только некому было скомандовать. — Винце с удовольствием пощелкал языком.

В глазах у Гайгаласа заплясали злорадные огоньки.

— Что говоришь?! И у Лапинаса корова издоилась?

— Боится продавать. Толейкис пригрозил, что в тюрьме сгноит.

— Вот это да! — Гайгалас не мог на месте устоять. — Лапинас испугался! Сам король воров в кусты залез, ужак!

— Сказывают, мешок краденой муки у него нашел, — выкладывал Винце деревенские новости. — Но не у одного Лапинаса поджилки трясутся. Ты бы видел, как Толейкис накинулся на базарников! Моя баба с перепугу половину яиц в снег повыбрасывала, а Шилейка прискакал с пустой бочкой, оставил затычку в руках у Толейкиса…

Гайгалас уже не слушал Винце. Хохотал, будто сумасшедший, а сердце ликовало, охваченное до того сладостным чувством отмщения, что за такую минуту он бы половину жизни отдал, не пожалел.

— Посолили вас, гадюки, теперь покоряйтесь! — задыхался он, замахиваясь кулаками на деревню. — Все, что наворовали, к ногам Толейкиса свалите! Копейкой не откупитесь, жиряки, придется уж до исподнего раздеться, гниды…

— Вряд ли и тысячей откупятся, — захихикал Винце, обрадовавшись, что развеселил новостями приятеля.

— Пускай! — с ненавистью бросил Гайгалас. — Чем выше цена, тем быстрей наши господа суму на шею нацепят. — Зубами отколупнул металлическую пробку, запрокинув, булькнул в глотку и передал пиво Винце. — На, пей. Пойдем скотине мху потрусим.

На чердаке мазаного хлевика, под одной крышей с избой, был свален целый воз прошлогодней соломы, потому что Гайгаласы половину своих соток каждый год засевали ячменем. Там же лежало несколько охапок сена, купленного на рынке, а остальную часть чердака занимал мох вперемешку с тростником.

— Ты все Каменные Ворота ободрал, — пошутил Винце, ковыляя с охапкой мха в хлев.

— Выходит, знал, что тебе пригодится. Ведь подсыпаешься к Луновой… Будет мягкая постель, пока я отсюда не уберусь.

— Надя — девка хорошая… — Винце прищелкнул языком и довольно захихикал.

— А кто ругает? — Гайгалас швырнул охапку мха в свиной закут. — В самый раз для тебя. Ты болтаешь по-русски, она разумеет по-литовски. Можете спеться и ездить по белу свету.

— Смейся себе на здоровье, а мне Надя по душе, — уже серьезно сказал Винце. — Работа у нее спорится, и вообще девка серьезная. Не чета Страздене…

— Ну и не зевай. Делай, как песня велит. — Гайгалас отхаркнулся и сиплым со вчерашнего перепоя голосом затянул:

Вот дед престарелый, кривой, поседелый —

Ему сто или сколько там лет —

Раз пять он женился, раз пять разводился…

И Гайгалас стал притопывать в такт песне, потом поскользнулся и шлепнулся на навоз, однако это не испортило его хорошего настроения. Он только удивился, что Винце, расхохотавшись, вдруг замолчал и съежился за коровьей спиной.

Дверь хлева загородила рослая фигура Арвидаса Толейкиса.

— Это ты, Клямас, глотку распустил? — спросил Григас, просунув голову под рукой председателя. — Вылезай-ка. Послушаем, как твой голос будет звучать на чистом воздухе.

Гайгалас смущенно вытирал мхом измазанные ладони.

— Откуда у тебя шестиногая корова? — спросил Григас.

Винце Страздас притворился, что поправляет оборы.

— Брат? — спросил Арвидас, не разглядев как следует в полумраке лицо Винце.

— Нет. Страздас. Из лагеря, — ответил Григас.

— За что сел?

— Не умел воровать, дурак, — с досадой ответил Гайгалас. — Баба с другим снюхалась. Пришлось мне приютить человека.

Арвидас отодвинулся в сторону, пропуская Клямаса. За ним проковылял Винце Страздас, красный как рак.

— В колхозе работаешь?

— Нет… Не работаю… Не берут…

— Скотину ему теперь не доверяют. А на другое не годится. Нога, чтоб ее туда… На лепайском фронте ему ступню расплющило. — Григас вдруг вспомнил разговор с Римшей и даже в ладоши хлопнул. — Слушай, Винце, ты раньше вроде был хороший шорник. Иди к нам колхозную упряжь чинить.

Все посмотрели на Страздаса, а тот, осмелев от внимания, уже без стеснения объяснил, что упряжь чинить ему раз плюнуть, поскольку он в лагере работал в группе шорников и имеет не одну благодарность.

— Значит, договорились? — Арвидас протянул руку Винце. — Завтра приходи в канцелярию. Получишь книжку колхозника.

— А огород? — Страздас не мог поверить, что наконец стал полноправным гражданином. — Мы-то с Миле, все знают.

— Получишь половину жениного огорода, — прервал его Арвидас. — Если же она будет спекулировать по-прежнему, а ты будешь усердно работать, то и весь огород у нее оттяпаешь. Корова есть?

— Откуда…

— Ладно. Корову тоже получишь. В рассрочку. Со скидкой. Заработаешь, вернешь долг.

Винце отвык от того, чтоб о нем заботились. В его душе все еще жил лагерь, где человечность меряли иной меркой. Он заморгал, будто солнце его ослепило, и кинулся к руке Арвидаса.

— Что делаешь! Стыдись! — Арвидас зло оттолкнул его за плечо. — Я не ксендз. Колхоз благодари.

— Ну, Винце, — сказал Гайгалас, — теперь Надя в твоих руках.

Арвидас пнул ногой клок мха, окинул глазами развалюху. У угла избы лежала куча торфа.

— Сам накопал?

— А кто накопает? Святые?

— Из Каменных Ворот?

— Откуда еще? В том конце торф жирный как масло.

— Молодец, — вроде похвалил, вроде подивился Арвидас.

— Приходится быть молодцом. Одним тростником да мхом не обойдешься, гадюка.

— Вроде бы бригадир, а мхом трусишь. Все у вас в Майронисе такие чудаки?

— У кого денег больше, тот солому покупает. Но большинство живет на этой шерстке Каменных Ворот, — с горькой насмешкой ответил Гайгалас. — Кое-кто еще торф сушит.

— Почему же не воруете?

— Никак не подступимся, черт возьми! Вся солома в деревне сложена. Далеко. На себе не много притащишь, да и несподручно, гадина.

— Выходит, только поэтому?.. — Арвидас прищурился, словно старался раскроить взглядом Клямаса и посмотреть, что творится в его душе.

— А как же! — прорвало Гайгаласа. — Где правда? Кто раньше был бедняк, у того нет таких сараев, как у Лапинаса, порази его гром, тот не живет в усадьбах сосланных, где сложена колхозная солома. Все по уши в навозе барахтаемся, за трудодни-то соломинки в зубах поковыряться не получишь, гадюка.

— Господь бог всех бы одарил, будь он богатый, — усмехнулся Григас.

— И не разбогатеет, пока будет такой порядок, чтоб его дьявол вверх тормашками перевернул! Кто не ворует, должен за каждую соломинку платить, а у кого колхозное добро под боком, растащат больше, холеры, чем вы бы за трудодни дали.

Арвидас минуту помолчал, что-то напряженно прикидывая.

— Навозу у них до потолка, у гадюк маринованных, — клокотал Гайгалас. — Валят на свои сотки телега к телеге, овощи в почве гниют от такого жиру, а земля нашей бригады пять лет как навозу не видывала.

— У Шилейки за сеновалом во какая куча навозу навалена! — вставил Винце. — Половину деревенских огородов унавозить можно.

— Как золото каждый год копит, ужак, — Гайгалас скрипнул зубами. — Наслушается у Лапинаса «Голоса Америки». А там все обещают, что не завтра, так послезавтра землемеры придут, колхозы разделят. Чем же тогда Шилейка свои двенадцать гектаров утучнит?

— Сколько твоя бригада в среднем получала зерна в первый год коллективизации? — неожиданно спросил Арвидас.

— Раньше был другой бригадир. Я тут только пятый год копаюсь, зато знаю, сколько намолачивали кулаки, когда еще колхоза не было. В худой год снимали по пятнадцать — восемнадцать центнеров с гектара, а мы в хороший еле-еле десять-одиннадцать выжимаем.

— Урожайность упала больше чем на треть, — мрачно сказал Арвидас.

— Без навоза на нашей земле хорошего урожая не жди, — поддакнул Григас.

Арвидас поднял со снега клочок мха.

— Главное — надо скота побольше держать. Без скотоводства колхоз не будет обеспечен навозом. Но как поднять скотоводство, если урожайность низка? Вот мы и угодили в заколдованный круг: земля не дает потому, что мы ей не даем, а мы не можем дать, потому что от нее не получаем…

— Да и кукуруза чудес не делает, — продолжал Гайгалас. — Столько про нее уже набрехали, что от одной этой брехни коровы бы должны больше молока давать.

— Даже кукуруза без навоза не растет, — ответил Арвидас. Он с трудом скрыл за улыбкой свое волнение: наконец-то приходилось проверить то, о чем думал еще на отчетном. — Корова-то у тебя только одна? — добавил он, нервно раздирая прядки мха.

— Ну и что? Вторую ведь никто не прибавит?

— Я спрашиваю потому, чтоб ты знал, сколько навоза заберет у тебя колхоз.

— На кой черт мне этот навоз? — закричал Гайгалас, забыв, что обещал Винце Страздасу уступить хлев со всем его содержимым. — Забирай хоть весь!

Винце, в страшном смущении, подтолкнул Гайгаласа.

— Я не шучу, Гайгалас, — сказал Арвидас, внимательно глядя на бригадира. — У тебя одна корова, и колхоз возьмет у тебя десять телег навоза. Не много будет?

Гайгалас остыл, будто горшок, снятый с огня.

— Над навозом я больше не хозяин. Договаривайтесь вот с Винце.

— Зато осенью получишь соломы за трудодни. — Арвидас вопросительно глядел на Винце.

Тот потупился.

— Какой у меня навоз… Мох один. У других-то получше…

— Возьмем и где получше. У кого одна корова, с того десять, а кто держал по две, с тех заберем и по двадцать телег.

— Вот как? — Глаза Гайгаласа злорадно засверкали. — Выходит, и Шилейка свою кучу отдаст?

— А как ты думаешь? Неужто съест? — Арвидас тихо рассмеялся.

— Выходит, всех под одну гребенку? — допытывался Гайгалас, не веря своим ушам.

— Колхозу навоз нужен.

— К чертям! Винце! — Гайгалас дружелюбно покосился на Арвидаса. — Валяй в деревню! Порадуешь лепгиряйских умников. Пускай поплюют на ладони. Страда идет! — Он проглотил слюну и прохрипел из глубины груди: — Ошпарим ужаков. Будут знать, что добрая мать всех детей одинаково любит!

III

Под вечер заявилась неожиданная гостья — Миле Страздене. Была она в рыжем полушубке с выпушкой, в сапожках, на голове — серый шерстяной платок, наверное отрезанный от того же куска, что и платье, сшитое по последней моде и прикрывавшее большую часть голенищ. С Толейкене она была знакома и раньше, хоть и не дружила, так что без церемоний кинулась к ней и, пока та спохватилась, расцеловала в обе щеки.

— Господи, как я счастлива, как счастлива, — трещала она, шныряя крохотными глазками по комнате, будто стараясь запомнить на всю жизнь каждую мелочь. — Госпожа Толейкене будет у нас жить, сама госпожа Толейкене!..

— Так уж вышло… — промолвила Ева, ошарашенная наплывом дружелюбия гостьи. — Садитесь где придется. Просим…

— Вы знаете, что тут было, пока Галинисы жили? Хлев, свинарник! Всюду мусор — ни пройти, ни проехать. На километр овечьим пометом несет. Б-р-р… — Ее передернуло, чуть не стошнило от отвращения, и она с еще большим пылом принялась поливать грязью людей: — Платил им большие деньги, а они его кормили тухлым червивым окороком. Ах, сударыня! Я просто поверить не могу, что тут вообще когда-то жили Галинисы!

Бывшее жилье Галинисов на самом деле нельзя было узнать. В углу большой комнаты, где прежде стоял единственный приличный предмет обстановки — посудный шкаф работы Римши, красовался новый дубовый сервант. Колченогий столик сменился круглым раздвижным столом, а между сервантом и фанерованным платяным шкафом с зеркалом на створке высился до самого потолка красавец фикус. Сквозь сетчатые занавески ручной работы виднелись свежевымытые подоконники, которые Галинисы по деревенскому обычаю загромождали цветочными горшками. Теперь горшков не было, и помещение от этого стало светлее, просторнее, и казалось, будто ты попал к людям, приготовившимся к большому празднику.

У входа в соседнюю комнату стояла детская кроватка, рядом — двуспальная кровать, застланная узорчатым народным покрывалом, смахивающим на ткани Римшене. В открытую дверь виднелась вторая комната, обставленная мебелью такого же кофейного цвета — письменный стол, несколько гнутых стульев, застекленные книжные полки.

— Как в сказке, впрямь как в сказке. Или вы чудеса творите, дорогуша, или мне снится! Тут же все провоняло до последнего бревна в стене, до того провоняло, что легче за день новый дом построить, чем выгнать дух свиного хлева.

— Галинисы бедно жили… Малые дети… — начала было Ева, но Страздене и не думала останавливаться на полдороге.

— Все знают ваше доброе сердце, дорогуша. А я-то, бедняжка, не могу удержаться, правду не выложить, хоть сказано в священном писании: не судите, да не судимы будете.

Покончив в общих чертах с Галинисами, она сочла своим долгом ознакомить Еву с остальными жителями Лепгиряй. А когда и деревню от околицы высекла острым своим язычком, выкапывая в каждой семье какую-нибудь мерзость и нигде не находя ничего хорошего, то с ходу перебросилась на хутора, где первым делом сровняла с землей Гайгаласов и бывшего своего мужа Винце, который-де и прирожденный вор, и каторжник, и по своей дурости разбил ей жизнь. Она даже позабыла, что, если бы не ее уговоры воровать, муж и по сей день бы не знал, что такое тюрьма.

Языкаста, язвительна была эта маленькая чернявая бабенка с круглым, цветущим лицом. От ее пронзительных желтых глазок не укрывалась мельчайшая подробность, которая, по надобности, могла быть предана забвению или соответственно раздута и пущена гулять по белу свету. Распускание слухов было как бы второй ее профессией, неразрывно связанной с ремеслом спекулянтки. Она бегала по дворам, скупая сыры, яйца, мясо, а бабы, боясь ее языка и желая побыстрей от нее отвязаться, без долгого торга продавали ей все, что имели лишнего, потому что готовы были лучше потерять лишний рубль, чем оказаться оклеветанными на всю округу. Скупленные продукты Страздене потом перепродавала по повышенным ценам спекулянткам, а нередко и сама снаряжалась в большие города, где скупала дефицитные промтовары, нужные в деревне.

Все это Ева давно знала, потому что Страздене заглядывала и в Павешвиле. Она немало уже наслушалась про ее необузданный язык, но то, что услышала сейчас, не умещалось в ее воображении, потому что она впервые столкнулась с тем, как зло Миле судит и рядит людей. Поэтому она и переминалась на месте в страшном смущении, не зная, что делать. А Страздене носилась по комнате, то кого-то оговаривая, то хваля красоту обстановки, то снова расправляясь с хуторами, а через минуту возвращалась к той же обстановке и не могла налюбоваться на чудесные занавески, которые могли связать только пальцы такой волшебницы, как Ева…

— Не пожалел вам господь милостей, сударыня, не пожалел. Такой вот Римшене хорошие руки дал, зато на ум поскупился. Лапинасову Году разукрасил будто куколку, а ленью наградил. Лапинене совсем чокнутая. Шилейкене была б ничего, но бедняге суждено весь век горб таскать. Бузаускасова Гедрута шлюха, каждую весну брюхатая ходит. А вы и работящая, и красивая, и серьезная, и умница, и супруг ваш образованный. Ах, сударыня, до чего ж я, бедняжка, завидую вам, до чего завидую! Таких золотых людей не много на свете, вы уж мне поверьте, дорогуша, потому что я, слава богу, за год выхаживаю больше, чем иной за весь свой век. Знаю, какие люди бывают, сударыня, знаю.

И тут же стала перечислять главные человеческие добродетели, каждую иллюстрируя живым примером. Лапинас-де вершина отцовской любви, потому что она не встречала другого, кто бы так баловал свою дочь и купил бы для нее у Миле столько нарядов. А Мартинас-де до того мягкий, чистый, такой образец долготерпения, что святые должны бы ему позавидовать и наградить его венцом блаженного, не будь он коммунистом.

— Ах, сударыня, как бы я хотела, чтоб он был счастлив, дорогуша, как бы хотела! Вчера налюбоваться не могла, как они с Годой танцевали. В жизни не видела такой красивой пары, милая сударыня. Помоги им господи. Если Мартинас сумеет выгнать из Годы лень, сударыня, вы увидите, как ладно они будут жить, дорогуша.

Еве надоела ее трескотня. Она стала беспокоиться — солнце клонилось к закату, надо было ставить ужин, кормить скотину, а разговорам Миле вроде не видно было конца.

— Вы ездили сегодня на базар? — несмело спросила Ева, думая, как бы скорее закончить разговор.

Ева еще не вымолвила последнего слова, а Страздене уже принялась рассказывать, что видела и слышала в Вешвиле. Просветив Еву о рыночных ценах, она сломя голову пробежалась по магазинам, перечисляя все, что видела на полках, потом ринулась через прилавок на продавщиц, и Ева узнала, кто из них любительница поесть чесноку, кто веснушчатая или с бородавкой на носу, кто дура, а кто умница, потому что влюбила в себя завбазой и вместе с ним продает дефицитные товары спекулянтам.

— Что же вы хорошего привезли? — прервала ее Ева, потеряв терпение.

— Как я голову вместе с сумкой за дверью не забыла! Все осторожность, все страх, дорогая сударыня… Такого ремесла лютому врагу бы не пожелала. Идешь по деревне будто книгоноша в царское время, не знаешь, за каким углом схватят.

Так тараторя, она выбежала в сени и тут же вернулась с клеенчатой сумкой, туго набитой товарами.

— Щелок и камешки для зажигалок. Иглы для швейной машины. Подкладка, — знакомила она Еву с содержимым сумки, оглядываясь на окна и не решаясь на виду разложить товар. — Ах, сударыня! Вам первым делом надо завести собаку, дорогуша… Серые пуговицы, темно-синие. «Молнии». Бумазея. Без собаки человек и глух и слеп, милочка. Есть отрез на платье. Голубой шелк в белых лунках… А вот матерьяльчик на мужской костюм. Шерсть. Прима.

— Покажите. Если подойдет, куплю мужу.

— Ах, сударыня! Такой костюм не постеснялся бы носить сам президент Сметона, если бы не сгорел в Америке. — Страздене развернула отрез. — Квадратики крошечные. Коричневые полоски так подходят к светлому фону. Когда глядишь на такой материал, вспоминается восход солнца, милая сударыня. Веселый весенний оттенок.

— Да, мне нравится, — призналась Ева. Однажды она видела на ком-то костюм с похожим рисунком, даже Арвидас похвалил, и теперь радовалась, что сможет купить отрез мужу, если Страздене не заломит цену. — Сколько он стоит?

— В магазине четыреста метр. Но его там, милая сударыня, нет. Я получила от подруги завбазой. По блату. А ей ведь тоже жить надо, дорогуша.

— Сколько же вы хотите? — нетерпеливо спросила Ева, опасаясь, как бы Страздене не приступила к лекции о том, как некоторые люди устраиваются.

— Другому без четырех с половиной сотен ни за что не отдала бы, ну, а вам… Ах, сударыня! Какие могут быть разговоры среди своих. Берите по государственной цене и давайте поцелуемся. — И горячие сухие губки Миле снова обожгли Евины щеки. — Лучше потерять сто рублей, чем одного хорошего друга. Ради дружбы отдаю и эту голубую в лунках. И пуговицы и еще что вам угодно берите по себестоимости… Берите, все берите, сударыня, потому что лучше хороший друг, чем сто рублей…

Ева с большим трудом отказалась от материи на платье, а за отрез для мужа хотела заплатить Миле столько, сколько она берет от других, но тут Страздене начала снова объяснять смысл и значение дружбы, Ева не вытерпела, сунула ей деньги и бросила покупку в шкаф.


Ева давно не видела мужа в таком хорошем настроении. Казалось, он вернулся из долгого опасного путешествия и не может нарадоваться, что все обошлось.

Нет, он и не подозревал, что его план так легко пройдет в правлении. Стоило нажать на кнопку, как все подняли руки будто автоматы. Испугались… Оно понятно: и Шилейка, и Раудоникис, и Гаудутис нечисты на руку. А Гайгалас, тот просто из мести голосовал… Да, теперь он вытащит этих людей из грязи, сломает проклятую скорлупу рутины. Он начал было сомневаться, правильно ли поступил, взяв на себя такую ответственность. Но это была минутная слабость.

— После всего, что я сегодня увидел в колхозе, мне стало стыдно, что я мог так думать. У людей-то ведь есть и крыша над головой, и еда, и одежда. Некоторые избы обставлены фанерованной мебелью. Никто не лежит, накрывшись мешковиной, не ходит с сумой, а все-таки они последнего нищего беднее. Они не верят в себя, в завтрашний день, живут ради того, чтобы сытнее набить брюхо, повеселиться, наряднее одеть своих дочерей, побольше, чем сосед, нахапать колхозного добра. Жадность, зависть, порок закабалили людей.

Ева любовалась Арвидасом. Какой он красивый, когда воодушевляется! Какой непреклонный! Его по-мужски грубоватое лицо пылает, на губах — язвительная улыбка. А какая сила таится в глазах, как удивительно они сверкают! Он словно забыл все на свете. Какая-то мысль завладела им, и он застыл с куском во рту, уставившись в пространство взглядом лунатика.

Ева всегда любовалась Арвидасом, когда он входил в задор, хоть это бывало и не часто, но вместе с тем ее охватывал и неизъяснимый страх. Арвидас словно распадался на двух людей. Один из них, внешний, был волнующе близок ей, свой, другой же, внутренний Арвидас, — чужд, непонятен. К этому, второму, она была равнодушна. И это ее пугало. Она не могла сказать, когда именно распалась их духовная связь и была ли вообще, но чувствовала, что с каждым днем они отдаляются друг от друга. Она старалась не замечать этого, а заметив, старалась осторожно спустить мужа с небес на землю, разбудить его ото сна, как она называла в душе рассуждения Арвидаса, и была уверена, что делает все, чтобы не дать окончательно порваться их духовной связи.

— Послушай, Арвидас. Помнишь, мы как-то говорили, что тебе пора завести новый летний костюм. Я купила отрез. Не знаю, понравится ли тебе.

— Да? — На его лице мелькнула тень, но глаза по-прежнему сверкали. Он еще не очнулся.

Ева вынула из шкафа отрез и, пряча довольную улыбку, подошла к мужу.

— Ну, что скажешь? Есть вкус у твоей женушки, а?

— Ничего себе. — Арвидас помял уголок ткани. — Люди по привычке хвалят английские изделия, считая, что они и сейчас лучшие в мире. А на самом деле советские текстильщики давно заткнули за пояс всех ткачей Англии. Вот погляди на этот материал. Качество не хуже импортных, а такого сочетания красок, такого художественного исполнения не найдешь ни в какой английской ткани. Спасибо, Евуте. Выйдет замечательный летний костюм!

— Да, мне очень повезло, — похвасталась Ева, сияя от радости. — В магазинах такого материала нет. Занесла Страздене и, вообрази только, не взяла ни рубля лишнего.

Лицо Арвидаса внезапно осунулось. Он впился глазами в жену, и от этого жесткого, осуждающего взгляда ей стало холодно.

— Знаю, такие вещи тебе не нравятся, — пролепетала она. — Я бы никогда… Но такой редкий материал… Ты не можешь представить, как он тебе идет.

— Представляю. Ни у кого не будет такого костюма, как у меня. Когда я в воскресенье пойду в нем по местечку, все будут смотреть на меня и хвалить Толейкене: вот это женщина, она умеет наряжать мужа! — Он резко отодвинул от себя тарелку.

— Хорошо, — вымолвила Ева, с трудом сдерживая слезы. — Если тебе материал не нравится, могу вернуть его Страздене.

— Правильно сделаешь.

— Чудак… Кого ты этим напугаешь? Страздене? Не бойся, она только обрадуется, получив отрез обратно. Ты не купил, купит другой, да еще приплатит. Весь мир не перестроишь, не думай. Пока товаров не хватает, спекуляция была и будет.

— Может, и твоя правда, — холодно ответил Арвидас. — Нет зла без причины. И не мне эту причину устранять. Для этого нужно время и усилия всего общества. Но я хочу вырвать зло с корнем, я прошу, приглашаю, требую, зову всех на борьбу. А кто поверит в мою искренность, если я одно буду говорить, а другое — делать?

— Ах, Арвидас! — с досадой вскричала Ева. Она нервно открыла створку шкафа, швырнула отрез будто тряпку и принялась убирать со стола. — Ты вечно о чем-то заботишься, прикидываешься недовольным. Чего тебе мало, чего не хватает? Ведь по горло и хлеба, и жениной любви, и всякого другого добра.

Арвидас обвел взглядом комнату.

— Да, мы неплохо устроились, — сказал он с легкой насмешкой, разглядывая мебель, словно увидев ее впервые. — Если, как ты говоришь, человек довольствуется «хлебом, любовью и всяким добром», то мы на самом деле катаемся как сыр в масле. Но человек ведь не скотина. Он не может следить только за своей кормушкой.

— Да, я слежу за своей кормушкой, не витаю, как ты, в облаках, не касаясь ногами голой земли, потому что к этой кормушке привязаны мы все, и ты в том числе, хоть и не хочешь этого замечать. Еще не родился человек, который был бы сыт воздухом и красивыми словами.

— Разумеется. И ты довольна, что наша кормушка никогда не пустует.

— Я выполняю обязанности жены, хозяйки и матери. Чего тебе еще надо?

— Прости, я не хотел тебя обидеть. Ты хорошая жена и хозяйка. А если, как ты говоришь, я прикидываюсь недовольным, то ни в коей мере не тем, как ты справляешься со своими женскими обязанностями. Ты сама прекрасно это понимаешь. И не «прикидываюсь», а искренне недоволен. Недоволен сам собой, тем, что не смог сделать столько, сколько хотел, недоволен людьми, которые слишком уж легко относятся к жизни, недоволен всем злом, которое отсюда идет, недоволен, наконец, твоей ограниченностью, если хочешь знать. Я х о ч у дать жизни больше, чем м о г у, а ты — наоборот. То, что для меня ничтожные крохи, в твоих глазах — кусок золота; там, где для меня намек только на счастье, для тебя — полное счастье и исполнение всех желаний.

— Счастье, исполнение желаний! Имей совесть, Арвидас! Где ты видел это мое счастье? За шесть лет нашей совместной жизни у меня минуты спокойной не было. Вечно дремлю как заяц, пока выстрел не подымет. Не знай ничего и жди, жди и не знай больше ничего.

— Чего же ты так ждешь? — глухо спросил Арвидас.

— Пока мы первый год жили в Вешвиле, я ничего не ждала. Думала, будешь себе тихо работать заведующим сельхозотделом, мы никогда не уедем из местечка. Но из-за своего языка потерял хорошее место, понизили, потом вытурили в колхоз. А какая квартира у нас была! В Павешвиле побыл агрономом два года, только-только разжились — снова собирай вещички, катись дальше. А и здесь будто знаешь, сколько проживешь? Дадут в один прекрасный день команду — езжай, оставляй унавоженный огород, отремонтированную избу… — Голос Евы задрожал и сорвался.

«Немного же тебе надо для полного счастья». Арвидас хотел сказать это вслух, но, сдержавшись, безнадежно махнул рукой и ушел в рабочую комнату.

Лежа в постели, она долго слышала за стеной нервный перестук шагов. Потом что-то громыхнуло, и воцарилась тишина, которую лишь изредка нарушал скрип стула. Ева представляла себе, как он сидит за письменным столом, уставившись умным взглядом в раскрытую книгу, и чувствовала себя одинокой как никогда в жизни. Она знала, что не дождется его ни через час, ни через два. Он проведет эту ночь на диване в рабочей комнате, как обычно после таких разговоров, а она будет ворочаться одна на двуспальной кровати, которая из ночи в ночь становилась все просторнее и неудобнее.

IV

— Не были бы олухами, не вели бы коров, не дали б навоза, и никто бы им ничего не сделал. Но где теперь найдешь такое единство? Жителей Майрониса подбил этот выродок Гайгалас, кяпаляйские голодранцы растаяли от одного запаха соломы, а лепгиряйские паршивцы… Эх, что для них значит какие-нибудь десять телег навоза против чужих двадцати, да еще коровы в придачу?.. Зависть, месть правит людьми. Толейкис хитер, знает это, потому и выщипал у одного два перышка, а другому весь чуб выдрал. Науськал, двор против двора озлобил, на улицу выйти страшно. «Что, продал Пеструху, умник, а? Ха-ха-ха! Прищемили-таки хвост и Лапинасу!» Смеются, потешаются друг над другом, будто не товарищи по несчастью. Да чего тут от людей желать, коли дома и то не дают спокойно мимо пройти? Все стены изгажены лозунгами, рисунками, объявлениями. Даже деревья потолще плакатами заляпаны. Им уже не хватает этих, в городе отпечатанных, с кукурузой. Сами рисуют, своим людям гадят. Сосунки! Не выбросили из закутов навоз, чтоб им подойти было сподручней назавтра, — на! — Григасов Тадас уже вымалевал какую-то образину с твоей головой. Или продал на базаре хорошую корову. Не колхозу в долг отдал, а продал с умом, по твердой цене, за наличные. Опять им не нравится, опять тебя на стенку лепят, а Гоялисов Симас пишет снизу такой стишок, что все смеются, только у тебя одного слезы текут.

— Эх, зачем так… Не надо было, Мотеюс… — услышал он голос Шилейки.

— Чего не надо было, Викторас, чего? — Лапинас уставился мрачным взглядом на Шилейку. Сердце колотилось, умаявшись от непосильных мыслей.

— Корову первым выводить не надо было. — Шилейка сплюнул под ноги лениво трусящим лошадкам и крепко выругался. Проклятый старик! Скакал как петух, подбивал всех: не дадим навозу, не выведем коров! Казалось, Лепгиряй вверх тормашками перевернет — до того храбр. Увидел решение правления — и размяк, будто прошлогодний снег. Мол, не знал, что будет такое решение, не знал, что его общее собрание будет утверждать… Вроде бы новая программа получается, закон, значит. А против закона я не шел и не пойду… И погнал, мошенник, на следующий же день свою Пеструху в город. Глядя на него, и другие зашевелились. Лапинас! Ого! Если уж сам Мотеюс… Он-то знает, что делает…

— В обиду не вдавайся, Викторас. Как бы я ни хотел общего блага, что поделаешь, коли руки связаны? Корову продал… А что мне делать-то? Нет уж, благодетель, я еще в своем уме. Можешь не продавать ты, могут Римши, вот наш сметановоз, — Лапинас ткнул чубуком трубки вверх, где на бидонах со сметаной восседал старик Гоялис, спустив через высокие грядки ноги в валенках. — Вы — дело другое. Вы — люди. Вам бояться нечего. А Лапинасу нельзя!

— Римши вот не продали. Навоз — тоже не дают, из-за них и твой навоз не тронули, — промычал Шилейка, давясь от зависти. — А я свою кучу уже сунул псу под хвост.

— Бригадир, член правления. Неужто пойдешь против? Сунул так сунул. Как знать, может, оно и лучше.

— Смеешься? А сам-то держишься за свою мельницу, зубами не вырвешь.

— Всяк за свое держится, Викторас, всяк. Кто за мельницу, кто за бригаду.

При этих словах Рокас Гоялис остановил лошадей и с кем-то заговорил. Мужики приподнялись в санях и увидели у клети Круминисов Винце Страздаса. Колченожка держал за поводок буренку, глядел на стену клети и покатывался со смеху. Поодаль с прутом в руке стояла Гайгалене, жена бригадира, вечно бледная бабенка, и вторила ему.

— К быку ведете? — поздоровался Лапинас.

— Давно сутелая, — ответил Винце. — Домой веду. Колхоз отдал.

— Тебе? — Шилейка даже рот разинул. — Да это же Буренка Раудоникиса!

— Ладная коровушка, — похвалил Гоялис. — Сколько платил?

Винце глянул на мужиков, на стену, опять на мужиков и снова засмеялся. Гайгалене робко, но от души подхихикивала. Бес, что ли, их попутал? Глаза мужиков с любопытством пошарили по стене клети. Два рта оскалились до ушей, третий же перекосило, даже трубка переехала на другой краешек рта.

У, черт, как обгадили! Однажды уже угодил им под руку — почему не колхозу корову продал. Пришпилили к стене молочного пункта всем на загляденье. Мерзко намалевали, но хоть не одного, а тут… Полюбуйтесь, соседи милые! Вот дверь хлева, дальше виднеются закуты. В дверях стоит Морта, руками в бока уперлась, откинула голову. Попробуй пройди мимо такой! А Мотеюс егозит впереди будто кузнечик, сладко улыбается, ус накручивает.

Под рисунком стишок Гоялисова Симаса:

Вот навоз, хватайте, братцы!

Только как нам подобраться?

Винце Страздас, посмеиваясь, увел корову. Вслед за ним засеменила Гайгалене. В ее руке насмешливо мелькал прут.

— Вы-то со стариком Григасом теперь короли над Лепгиряй… — Лапинас повернулся к Гоялису. — Хитрющих детей вырастили. Ученые, клыкастые. Берут всех на зуб, аж клочья летят. А вы смотрите и смеетесь. Не страшно — вас не тронут.

— Отчего же? — спокойно спросил Гоялис.

— Домашний пес своих не кусает.

— Ну уж, ну уж, Мотеюс. Вот возьми Григасова Тадаса. Чуть не зять Римшам, а свою тещу намалевал.

— Умный ты стал, Рокас, как погляжу, — вспылил Лапинас. — Раздобрел на нашем жирноземе, штаны тесны стали. А давно ль гречишные ости кишки драли?

— Во-во, — подхватил Шилейка. — Приезжают будто баре на готовенькое. Земля, крыша, хлеб — все наше.

— Известное дело, Викторас, известное. Что они из этой своей Дзукии привезли? Песку в лаптях? Мешочек сушеных грибов? Ну еще вшей. Это уж точно — этого добра у проходимцев хватает. А Гоялис вдобавок дуду привез. Они там только и знают: дудеть да в самую страду с бабами в лесу валяться. Край лентяев. Чумазые!

— Во-во. Разжились, и уже спесь их пучит.

— Разжились. Будто сами? Пустой разговор. На дураках разживаются! На нас! На нашей земле! Вот Страздас. Только-только из тюрьмы вышел, а уже кров имеет, коровой обзавелся. Черномазый ему еще свою бабу уступит, будет полный комплект.

— Юстинас тоже дурак, — Шилейка сочувственно покачал своей лошадиной головой. — Такую корову колхозу в долг отдать!

— По своей дурости и пригреваем всяких проходимцев, Викторас, по своей…

Гоялис сидел, склонив на плечо обмотанную шарфом шею, и усмехался в воротник. Еще не родился тот, кто его разозлит. Замолчал и Лапинас. Вылил накопившуюся злость, и отлегло от сердца, в голове светлее стало. Повеселевшие мысли его носились по улицам Вешвиле, заглядывали в магазины, искали гостинцев для дочери, для Мортяле.

Шилейка же сидел опустив нос, сгорбившись, уставившись на лошадиные зады, и мрачно жевал губы. Дожил! Какой-то дзукиец везет тебя, бригадира, сунув лошадям под хвост, да и то из милости. Еще радуйся, что отпустили в город. Не волен больше ни своими лошадьми, ни своей бригадой, ни собой самим распоряжаться.

Они подъехали к мосту через Акмяне. Сразу за рекой начинались поля варненайской и кяпаляйской бригад, разделенные большаком. У моста толпился народ. Гоялис со своего трона первый увидел Мартинасова брата Андрюса Вилимаса, который махал руками, тщетно пытаясь что-то растолковать. Но его никто не слушал. Толкались, кричали каждый свое, тыкали руками — кто в одну, а кто в другую сторону. Только бригадир варненайской бригады Йонас Жарюнас стоял поодаль, не вмешиваясь в спор, безучастно курил сигарету и поглядывал направо от большака, на угодья своей бригады. Здесь, в десятке шагов от дороги, стояли невыгруженные сани с навозом. Старая кляча дремала в оглоблях, держа на весу заднюю ногу, и шевелила отвисшей губой, будто молилась.

— Эгей! С дороги, божьи человеки! — крикнул сметановоз.

Толпа расступилась.

— Что не поделили? — окликнул Лапинас. — Может, хлеба не хватает?

— Из-за навозу поцапались. Варненай закрыла свою лавочку, — ответил Андрюс Вилимас.

— Тпр-ру! — Лапинас схватил вожжу. — Куда черт несет! Дай людям покурить, дзукиец проклятый! Вот как… Стало быть… Как так — закрыли лавочку?

— Небольшой пограничный конфликт. Как-нибудь обойдемся без помощи Хаммаршельда, — отрезал Пятрас Интеллигент, зло покосившись на Лапинаса.

— Мужики… — Лапинас, не вылезая из саней, протянул пачку сигарет.

Все столпились вокруг фургона, закурили. Одна Надя Лунова, девка не первой уже молодости, но еще ничего себе, стояла в отдалении и, нагнувшись, сковыривала прутиком с сапог навоз. Жила она в Лепгиряй, у председателя апилинкового Совета Дауйотаса, но работала в кяпаляйской бригаде; ее свекловодческое звено каждый год снимало лучший урожай в колхозе.

— Что же застопорилось, мужики? Чего такие кислые? — осторожно допытывался Лапинас.

— Нам-то что. Сколько было навозу, весь вывезли. Может, еще есть у кого самая малость, но ведь не зарежешь человека, раз не дает, — стал объяснять кто-то из варненайской бригады, задобренный сигаретой. — А кяпаляйцы вот сердятся. Как дети малые. Ты не даешь, и я не дам. Детский разговор… На мой взгляд, чего тут на других оглядываться. Каждый пускай делает что положено, и будет порядок. Это обезьянам пристало передразнивать.

— Может, и за трудодень по твоему принципу будем давать? — прервал его Пятрас Интеллигент. — Будем сыпать в мешок всем подряд. Кому попадется, кому не попадется…

— Жарюнас виноват! — откликнулась Надя. — Бригадир! Навоза нет… Куда там нет. Навозу до потолка, ну, как пословица говорит, ни сам не ем, ни другому не дам. Погодите, придет осень — завоете. Слыхали, что новый председатель будет платить за трудодень с урожая бригад?

— Деритесь, деритесь, — проворчал Жарюнас. — Блоху все равно не подкуете.

— Нечего тут время терять, Пятрас. — Надя стала расстегивать ватник. — Иди валить сани. На Варненай сам председатель управу найдет. А тебе, Жарюнас, либерализм еще глоткой выйдет. Ответишь за беспорядок.

Жарюнас отшвырнул окурок и, согнувшись дугой, долго и яростно растирал его пяткой.

— Ты Винце Страздаса к ответственности привлекай, когда начнешь на дрожжах разбухать. Не на того напала, куриная нога. Блоху все равно не подкуешь…

Пятрас Интеллигент покраснел, выпрямился будто пружина.

— Попрошу без дипломатических хитростей, Жарюнас. Да и ты, бригадирище, — Пятрас повернулся к Андрюсу, — помни, если не нажмешь на варненайского консула, чтобы он расшевелил свою Камчатку, Кяпаляй тоже навозу не даст.

— Ты слышал, Андрюс? — рассмеялся Лапинас. — Вот напугал! Он не даст того, что уже отдано! Ха-ха-ха! — Задымил трубкой и замолчал, утонув в густом облаке дыма. Крякал, смотрел куда-то в поля, как будто чего-то ждал и дождался.

— Что отдали, можно и забрать. С кучек-то собрать легче, чем из хлевов. Но если начнет собирать Интеллигент, то и другие не будут зевать, вот увидите.

Пятрас перепрыгнул канаву и, насмешливо приподняв шляпу, зашагал к саням с навозом. Андрюс изменился в лице.

— Пятрас, вернись, шкура собачья, — испуганно позвал он. — Черт подери! Не мути народ, Интеллигент.

— Вот увидишь, Лапинас. — Жарюнас в отчаянии взмахнул рукой. — Деревня наварила каши, а дикарям расхлебывать приходится.

— Как это?

— Не верти хвостом. Навоз-то не вывозите. Моя бригада, глядя на вас, забастовала, а теперь Кяпаляй бузит… Блоху…

— Что поделаешь, Йонас, что? — жалобно прервал его мельник. — Деревня всегда в виноватых ходит. Такая уж наша доля. Наказывайте, что поделаешь… — Склонил голову, послушно подставляя спину под невидимый удар, незаметно подтолкнул Шилейку и спрятал улыбку в усах. Бесенята так и отплясывали у него в глазах, аж искры сыпались.

— Только к весне дело шло, а глянь, опять снегу навалило, подмораживает, — зевнув, откликнулся Шилейка.

— Навалило, Викторас, и еще навалит, ох навалит, помяни мое слово. Раньше сроку шубу не скинешь, благодетель, нет уж.

И оба, будто сговорившись, закатились долгим заразительным смехом.


Деревня видела, как Лапинас увел свою Пеструху. Вечером воротился с полной сноповозкой сена: купил-де за Вешвиле у дальнего родственника. Когда все уснули, выгрузил воз, и оказалось, что в сноповозке упрятана та самая Пеструха, которую утром домочадцы с плачем провожали в последний путь. Но про чудесное возвращение коровы не узнал никто, кроме Морты. Еще раньше часть сена ссыпали с чердака и свалили в конце хлева, где помещался скот Лапинаса. За этой сенной стеной и поселилась Пеструха. Морта ее кормила и доила. Лукас только головой вертел: с чего это вдруг молока прибавилось! Лапинене-то вроде бы кое-что подозревала. Но не они с Лукасом, не человеческие тени заботили Морту: Бируте будто подменили. Она больше не распускала глотку, не подбивала против Морты своих сестер, не ластилась к Лукасу и не скалила зубы на Лапинаса, чтобы досадить матери, как было до сих пор, а отмалчивалась и мрачно зыркала по сторонам. Однажды Морта уже видела свою дочь такой. Случилось это года три назад. Они с Лапинасом вдвоем тогда пребольно выпороли ее за то, что без спросу поступила в кружок народных танцев, за то, что водится с комсомольцами. Тоже ведь бродила тогда, как сейчас, бубнила что-то под нос, а в один прекрасный день ее характер к ней вернулся, и она, нахально глядя матери в глаза, заявила, что вступила в комсомол.

…Морта додаивала вторую корову. Скоро идти в тайник к Пеструхе. В это время кто-то вошел в хлев. Морта опустила голову и продолжала доить. Корова уже не отпускала молока, но Морта все равно тискала сосцы. Спиной она чувствовала направленный на нее горящий взгляд. Ее прошиб пот, пальцы затряслись.

— Чего тебе тут? — спросил кто-то ее губами.

За спиной зашуршало и затихло.

— Пошла вон, не бегай следом как собака.

— Я зашла сказать, чтобы не ходила к Пеструхе. Уже подоена…

Морта медленно встала со стульчика.

— Все же пронюхала, сука?

— Можешь не утруждать себя: вечером я тоже подою и завтра утром. Корова не Лапинаса и не твоя. Ее молоко уже не ваше. Я сцедила его вместе с колхозным молоком. Так будет каждый день, пока этот усатый таракан не продаст Пеструху.

— Как? — Морта оставила ведро и шагнула к дочери. Бируте стояла, откинув голову, словно говоря всем своим видом: «Разруби, коли хочешь, но и кусочки мои будут скакать». Морта в отчаянии теребила передник. Какие слова могут убедить эту сумасбродку? Кажись, нашла. Нет, не то. Но ведь надо же что-то сказать. — Григасов Тадас подучил? Донесла? Хочешь родителей в ложке воды утопить? Чего зенки вылупила? Вот молоко! Хватай и это, тоже слей колхозу. Ведь и у нас две коровы. Может, хочешь одну доить? Которая больше нравится? Буренка или Безрогая? Выбирай. А может, обе колхозу отдашь?

— Обеих никто не просит, а одну отдадите. И вы, и этот усатый таракан!..

Морта подскочила к дочери. Та сверкнула глазами, будто огненный круг вокруг себя очертила.

— Как?! Что ты сказала? — Морта кружила вокруг, словно волчица, учуявшая запах крови, скрипела зубами, но не смела переступить этот круг. — Сумасбродка, выродок, гадючка! На Лапинаса такое сказать!.. На родного… Боже мой, боже… Ты знаешь, что ты говоришь, распутная девка? Тебе бы этому человеку ноги мыть и воду пить…

Бируте истерически расхохоталась.

— Ах, вот как! — Морта ринулась через огненный круг. — На! — И ударила дочь по лицу.

— Еще! — Бируте уставилась на мать ненавидящим взглядом. — Еще!

— На, сука, на! — Морта вконец взбесилась. Носилась вокруг дочери, била куда попало, а та только усмехалась и шипела по-змеиному: «Еще! Еще!» Из носу хлынула кровь. Морта разжала липкие пальцы. Бешенство схлынуло вдруг, как и нашло. — Бируте, доченька… — шептала она, уже раскаиваясь. — Я не хотела… Ты не сердись, ты уж прости свою мерзавку мать.

Бируте стояла как в столбняке, побледневшее лицо застыло без выражения.

Морта обнимала дочку за плечи, вытирала передником разбитый нос, плакала. Бируте уткнулась матери в грудь и тоже зарыдала.

— Почему ты не любишь папеньку, мама? Он такой хороший… — всхлипывала она.

— Я его никогда не любила, доченька.

— Зачем же надо было за него выходить?

— Да, не надо было этого делать… — Морта подавилась последним словом и замолчала. Воспоминания подхватили ее и унесли, как река иссохшую ветку.

…Они лежали на возу с сеном. Мир исчез, были только они, жаркое летнее солнце и вылинявшее от его лучей небо. Еще сено, пахнувшее целебными травами. Теплое, любовно что-то нашептывающее, полное стрекота кузнечиков.

«Вам надо взять другую девку, Мотеюс. Я должна уйти».

«Никуда ты не пойдешь, Мортяле, никуда. Плевал я на запрет родителей! Поехали завтра в Вешвиле, подадим на оглашение в костел…»

«Нет, Мотеюс. Я не хочу, чтоб тебя из-за меня лишили хозяйства. Давай забудем все и разойдемся кто куда…»

Стояла белая, бессонная, июньская ночь. Потом утро. Она шла с корзинкой вдоль лугов. Батрак точил косу, лицо у него как у бабы. «Бог в помощь, Лукас!» Многообещающе улыбнулась и прошла, набухшая от чужого плода. Он глядел ей вслед, будто ослеп против солнца. Из порезанного пальца капала на траву кровь.

— …Да, этого не надо было делать, — повторила Морта. — Но какая девка хочет остаться с дитем?

— Выходит, люди не пустое говорят? Значит, брат Лукас…

— Ах, хватит! Замолчи!

— Лапинас! — Бируте вздрогнула, заскрипела зубами. — Ох, до чего я ненавижу этого мерзавца!

— Успокойся. Ты еще глупа все понимать. Лапинас тебе добра желает, доченька. Ты вот сердишься, что он Пеструху не увел. Зачем? Эта корова ведь тебе отойдет. Лапинас отдает в приданое…

— Мне? За что? Кто его просит?!

— Доченька, пойми… Ты ему не чужая…

Бируте с такой силой оттолкнула мать, что та чуть не упала, и, пятясь, пошла из хлева. В дверях завертелась волчком, будто ее подхватил вихрь, потом словно сорвалась с невидимой нити и бегом понеслась к сараю. Взлетела по лестнице, как белка по сосне, на чердак, принялась лихорадочно сгребать, скатывать солому, пока пот не прошиб да не отлегло от сердца. Докатила вал соломы до балки, подоткнула изо всех сил с одного конца, потом посередке, потом с другого, да еще поднажала плечом; а вал-то уже висел на самом краю, так что сорвался и с гулом, будто река через камни, загремел вниз. Бируте — вместе с ним. В воздух ухнули клубы пыли, пух одуванчика, разнесся мятный запах полыни.

Бируте выкарабкалась из вороха соломы (хватит на вечернюю кормежку), заперла дверь сарая, умылась снегом, пообирала с одежды соломины и ушла в деревню.

— Вот дочь, вот дитя. Запирает от собственных родителей, будто от врагов, — догнал ее голос Морты.

«А как же, — усмехнулась Бируте про себя. — Кто мне запретит запирать сарай собственного отца…»

Во дворе правления она никого не встретила, обрадовалась. В читальне тоже не было посторонних. Тадас сидел, обложившись книгами, и что-то записывал в толстенную тетрадь. Лицо серьезное, брови задумчиво насуплены. Настоящий ученый… Но вот он увидел Бируте, и мигом всю науку унесло. Вскочил, протянул обе руки над столом. Лицо лучилось безудержной улыбкой, как вода озера, тронутая ветром в солнечный летний день.

— Бируте! С какого ты неба свалилась? Иди скорее, поможешь мне заниматься. Вчера ждал-ждал в читальне допоздна — и не пришла. Такое твое поведение, дорогая женушка, мешает твоему мужу постигать сельскохозяйственные науки, — разглагольствовал он, усаживая ее рядом.

— Вчера так уж вышло, — корова телилась, — объяснила Бируте.

— Ладно, капитулирую перед теленком. — Тадас поднял руки, потом обнял Бируте за талию и положил ей голову на плечо.

Так они сидели какое-то время. Тесно прижавшись, разговаривая взглядами, пожатием пальцев, улыбкой. Но вот Бируте приходит в себя, она мягко вырывается из объятий Тадаса, отстраняет его. Сердце грохочет как встречный поезд. Но не от радости встречи, не от счастья, а от ужасной мысли, с которой она прибежала сюда. Бируте зажмурилась, как перед прыжком в холодную воду. Сейчас она все расскажет Тадасу, вот сейчас. Раз, два, три! Нет, еще минуточку, еще одну. Вот до ста еще сосчитает…

Тадас, ничего не подозревая, балуется ее косами: связал обе хвостиками, забросил себе на шею; пятится вместе со стулом и Бируте тащит.

— Попался в петлю, братец. Кончено! — смеется он. — Теперь не сбежишь.

Бируте смотрит ему в глаза. Большие, серые, как взбороненная пашня.

— Чего так смотришь? — Тадас наконец увидел перемену в ней.

— Ты уверен, что я… Римшайте? — спросила она шепотом.

— А какое мне дело, кто ты. — Тадас расхохотался, схватил ее в объятия и губами зажал рот.

— Отстань, Тадас. Пусти…

— Ты была Бируте, ты есть и будешь только Бируте для меня, — шепчет он. Связанные косы упали ему на спину, словно окрутили их медным канатом. — И ничего больше я знать не хочу.

— У меня в жилах белая кровь. Откуда ты знаешь, вдруг я уродилась в мельника? — Бируте не говорит, а кровоточащую рану в сердце разрывает.

— И знать не хочу, — повторяет он, но все-таки отпускает ее: снимает с шеи медную плеть кос, распутывает узел. — Гитлер судил о людях по крови, а мы требуем от человека только одного — чтобы он был настоящим человеком.

— Я не такая, Тадукас. — Ее взгляд пугливо прячется, сплетенные пальцы трещат, сжимая коленку. — Я не настоящий человек. Наверное, это Лапинас во мне отзывается.

«Сейчас уже можно начать про Пеструху. Как знала, что ее спрятали, как молчала, как помогала матери и отцу (не Римше, Лапинасу) обманывать колхоз… С домом тогда, конечно, придется распрощаться. Но, может, давно надо было разрубить этот узел…»

— Ненастоящий человек! Мое солнышко — ненастоящий человек! Может быть, ты оловянная, как андерсеновские солдатики, или пластмассовая? Дай-ка погляжу поближе, как выглядит мой ненастоящий человечек… — Тадас кладет руки Бируте на плечи, смеется. В глазах любовь и доверие. Счастливый Тадас! И не подозревает, что она держит за пазухой камень. Вот она ударит его по безмятежному лицу, а то и в самое сердце. А тогда?.. Кто знает, что будет тогда… Может, ничего, но пока он рядом, такой счастливый, доверчивый, она не может признаться, что она — лишь оловянный солдатик.

Бируте кинулась ему на шею, припала к груди. Глубокий вздох сорвался с губ, и это было все, что она могла сказать.


Медведь выбежал навстречу, скуля, носился вокруг, руки лизал, подпрыгивал, лизнул даже лицо, за что схлопотал палкой по хребту, но удар был скорей дружеский, чем сердитый, так что верный пес еще радостней залаял, перекувырнулся и помчался в хлев. Знал, хитрец, чем может порадовать своего хозяина…

Лапинас пошел следом. Выпитая в городе водка приятно грела грудь, весь он сиял как пасхальное утро. Не с пустыми руками возвращается. Припас кое-что за пазухой для своей Мортяле. И новости неплохие принес. А истосковался, будто целый год не виделись.

Морта собирала с навоза свекольные огрызки и кидала в корыто. Была простоволоса; высокая грудь обтянута вязаной кофтой; юбка на ней тесная, короткая; оттого и казалась она моложе своих сорока четырех лет, стройнее станом, который не испортили ни частые роды, ни изнурительная работа.

Лапинас подошел к ней и обхватил сзади за бедра.

— Отстань, жеребец, — Морта грубо оттолкнула его. — Не это у меня в голове.

— Медведь, постереги! — Пес послушно выбежал во двор и сел у изгороди. Лапинас снова потянулся к Мортиному бедру — нашло игривое настроение, — но она сердито отбросила его руку. — Что сталось, Мортяле? Ты не думай, я не пьяный. А если малость хватил, то на радостях. Дикари бунтуют. Хорошо, что мы не поторопились. Чего доброго, все еще по старинке останется. — Морта ничего не ответила. Он вытащил из внутреннего кармана пиджака бумажный сверток и развернул перед глазами новый шелковый платок. — Это я тебе гостинец привез, лапонька. Видишь, красота какая! Белый, как лунная ночь, шуршит. И цветы белые, тисненые. Наденешь на пасху, вся Лепгиряй засверкает. Сердишься еще на своего Мотеюса или уже нет?

Лапинас накинул платок Морте на плечи. Она прижалась щекой к нежной, пахнущей магазином ткани и тяжело вздохнула.

— Нам поговорить надо, Мотеюс.

— Поговорим, отчего бы не поговорить, Мортяле. — Мотеюс крепко обнял ее и пощекотал кончиками усов шею. Поначалу Морта будто рассердилась, вырывалась, но вскоре успокоилась, обмякла, захихикала тихо и все откидывалась, откидывалась, пока, наконец, не повисла на руках Мотеюса. — Давай полезем на чердак яички поищем, лапонька, давай…

Над хлевом, под кровельными решетинами, висело несколько старых корзин, в которых куры несли яйца. В подстрешье, со стороны двора, лежала заваленная сеном старая веялка. Лапинас отшвырнул тулуп за веялку и, нетерпеливо посапывая во встопорщенные усы, пробрался на четвереньках под стреху следом за Мортой.


У Римши теперь конец пути всех пьяниц. Лапинас, испугавшись Толейкиса, закрыл свою лавочку. Но торговля все равно идет. Через Мортины руки. Сейчас Морты в избе нет. Лукас охотно послал бы Истребка к черту, но не смеет, а главное — побаивается жены. Чуть не плача, лезет он под кровать, долго роется в тряпках, пока не находит бутылку, а Истребок нетерпеливо переминается в сенях. Да вот… С трезвым еще полбеды. А придут надравшись, ругаются, сквернословят. И к бутылке ты им еще ломоть хлеба приложи, соли, луковицу. Пристают к старшим девочкам. Боже ты мой, у взрослого уши вянут от их разговоров, о детях и говорить страшно. Но Морта этого будто не понимает.

Лукас вышел во двор. Медведь тявкнул, вспомнив свои обязанности, и свернулся калачиком у изгороди. Под крышей хлева лежали сложенные доски. Лукас приходил сюда посидеть, когда становилось невмоготу.

Отсюда хорошо видна была мельница и привалившаяся рядом лачуга с обомшелой соломенной кровлей, срубленная дедом Мотеюса, когда у них еще не было хозяйства. Со временем Лапинасы разжились на мельнице, прикупили земли, построились, и лачуга оказалась никому не нужной. Лишь мужики, дожидаясь зимой очереди на мельнице, сходились сюда перекинуться в картишки. Потом здесь свили гнездо Лукас с Мортой. Добрый человек Мотеюс. Отдал любимую женщину, угол, чтобы было где голову приклонить. Через полгода родился чужой ребенок. Но Лукас по сей день не в обиде на Мотеюса. Снятое молоко подсунул… Что поделаешь? Кабы не Мотеюс, и такого бы не досталось. А без Морты Лукас своей жизни не представлял. Он высмотрел ее, когда она еще почти девочкой стала служить у Лапинасов, и с той поры какой-то голос постоянно шептал ему: «Она должна достаться тебе». И досталась. Чудом. А это чудо сотворил Мотеюс. Но счастья это все-таки не принесло… Нет… Был, правда, счастлив однажды… Где-то в небесах гремел орган, пели ангелы. На алтаре, озаренном свечами, застыло в муке распятие. Пахло горящим воском и ладаном. Пахла рута веночка на скромно склоненной голове Морты. Священник спросил ее: «Любишь ли ты мужа своего?» — «Да!» — ответила она твердо, строго глядя на распятие. Она тогда свято верила своим словам, и Лукас был бесконечно счастлив. Единственный раз в своей жизни.

Слезы застлали глаза. Спрятал лицо в ладонях, словно стыдясь сидящего перед ним Медведя. А тот виновато бил о землю хвостом, скулил и жалобно глядел на обиженного человека, которого и сам помогал обманывать.


Мотеюс задумчиво слушал Морту, посасывал пустую трубку и все больше мрачнел. Вспомнил карикатуру на клети Круминаса, злые насмешки Бируте и скрипнул зубами.

— Дождался… Плоть от моей плоти восстала против меня. Родная дочь. Ах, Мортяле! Что бы я отдал, только бы расстроилась свадьба Бируте.

— Не надо завидовать счастью детей, Мотеюс. Хватит, что сами живем будто воры.

— Когда это я завидовал своим детям, Мортяле, когда? Может, не пускаю Юргинаса учиться и Мирте не подсобляю, может, Лукасу, когда надо было, не помогал? Если бы ты не хотела Бируте при доме оставить, и ее бы учиться отдали. Ничего для них не жалею, ничего, хоть… что мне за это? — Задохнулся, подавился обидой; в эту минуту он яснее, чем когда-либо, почувствовал: вот пришло возмездие. С юных лет любил Морту, а жениться пришлось на нелюбимой, такова была родительская воля. Знай бы он тогда, что настанет такое время, когда богатство, вместо того чтоб прибавлять человеку чести, станет главной причиной его позора, отказался бы от хозяйства, уговорил бы Морту. Но кто мог это предвидеть? Так он и жил: одну ненавидел, обманывал и украдкой делился крохами счастья с другой. Только из долга, из одного желания сохранить фамилию, усыновил Адолюса — сына родного своего брата Игнасюса, задавленного на мельнице, — на десять лет старше Годы; обоих детей слепо любил и баловал, но тайные, прижитые с любимой женщиной, все равно были ближе к сердцу, чем усыновленный Адолюс и законная дочь. — Даю, не жалею. Добро делаю, а должен прятаться и от Римши и от людей, чтоб не проведали о моей помощи. А за все это Юргинас в мою сторону смотреть не хочет, Мирта вот приехала на каникулы и даже в гости не зашла, а Бируте — могла бы, глазами бы съела. Не хватало зятя мазилы, так и этот нашелся.

— Ну, что ни говори, Бируте нашла не первого встречного. Закончит свой заочный факультет, выйдет в агрономы, сможет и приодеть и накормить жену. Не каждой простой девке выпадает такое счастье, Мотеюс.

— Воля твоя, Мортяле, твоя. — Обидевшись, повернулся спиной и, надувшись, уставился на стреху. В этом месте крыша была худая, виднелась часть избы и кусочек двора. — А Пеструху надо отсюда перевести.

— Бируте не из таких. Неважно, что глотку дерет. А теперь, когда узнала…

— Все одно.

— Не сердись, дурачок, — рассмеялась Морта. — Забыла сказать: вчера Толейкиса встретила. И знаешь, что он предложил? В Вешвиле будет такая выставка — домашних, или как они там, художников. Говорит, мои ткани очень бы туда пришлись. Могла бы премию заработать.

— Покажись, заяви о себе, — прорычал Лапинас. — А то исполком еще не знает, что в районе живет себе ткачиха без патенту. Только пусти звон.

— Мои холсты всем нравятся. — В голосе Морты прозвучала нескрываемая гордость. — А если постараться, можно и лучше сделать. И премию возьму на выставке, вот увидишь!

— Бери, бери. Тогда они будут знать, какая тебе цена, сколько заработать можешь, и такой налог навалят, что за кроснами не высидишь.

Тявкнул пес. Лапинас выглянул в дыру и увидел жену. Та, изогнувшись, волокла через двор тяжеленные корзины с картошкой.

— Кто? — забеспокоилась Морта.

— Тсс.

На крыльце появился Лукас. Постоял, запрокинув голову, будто искал на небе таинственное знамение, огляделся и направился к доскам.

— Твой старик тащится, — прошептал Лапинас. — Вот под нами сел. Курит, вздыхает. Чуешь запах курева? Подсчитывает, сколько навозу останется, когда Толейкису норму отвалит.

— Чего ему считать-то. Он только после драки поохает.

V

На рассвете Арвидас был уже в седле и несся по большаку в сторону Вешвиле, тревожно поглядывая на поля, дремлющие в предрассветном тумане. Он знал, что за ночь ничто не могло измениться, но ему казалось: вот он увидит выстроившиеся на фоне снега кучки навоза — и сразу найдет какой-то выход. Увидит… Ну и чудак же! Куда же этот навоз денется? Ведь горстями по дворам не растащат… Ясное дело, нет. И вторыми коровами те, кто уже продал, не обзаведутся. Что сделано, то уж сделано. И все-таки… Что скажут те, кто послушался решения, если дело не выгорит? Он останется в их глазах вруном, краснобаем.

Он посылал комсомольцев по крестьянским дворам и сам ходил, заказывал Тадасу карикатуры, плакаты. Симас писал издевательские стишки. Он делал все, чтобы пробудить в людях уверенность в завтрашнем дне, уважение к труду, отвращение к примитивному образу жизни. Но, поощряя благородные чувства, он не брезговал для своей цели возбуждать и низкие страсти. Против зависти поставил зависть, против ненависти — ненависть, чтобы они уничтожили друг друга, а теперь весь водоворот страстей, весь этот змеиный клубок ополчится против него самого.

Арвидас пересек варненайскую бригаду, издали объехал деревню и направился к Майронису. Уставшая лошадь тащилась шагом, лениво переставляя ноги. Ночью шел снег и слегка подморозило, но на полях уже ощущалась весна. По-утреннему студеный ветерок несся по свежим порубкам, приносил от реки несмелые крики чибисов, которым вторили скворцы, затянувшие песню новоселов в надежде на то, что больше не будет холодов — все-таки уже середина марта, солнце с каждым днем поднимается все выше, все шире улыбается со своих высот земле, все теплее ее ласкает. Но за своими заботами Арвидас не замечал красот утра. Он тщетно глядел на деревню, ждал — Лепгиряй лежала безмолвная, будто вымерла, хоть время было уже позднее.

Он повернул лошадь и пустился назад. И обернись он в эту минуту на дорогу, ведущую от майронисских конюшен, он бы увидел престранный обоз, несущийся во весь мах к деревне.

У канцелярии догнал гурьбой идущих мужиков.

— Что за праздник, Юстинас? — обратился он к кузнецу, который завершал шествие. — Неужто в кузне работы нет?

— Идем театры смотреть, — ответил Раудоникис, явно радуясь, что можно побаклушничать. — Гоялис вот прибежал. Черномазые, говорит, с ума сходят.


Они влетели в деревню со свистом, гиканьем и песнями. Колченогий Винце сидел во вторых санях и подыгрывал всему этому веселью на губной гармошке. За ним ехал конюх Стяпас Гумбас, дальше Кляме Ястребок, а замыкал обоз Пятрас Кукта, прозванный Робинзоном. Это был невысокий плечистый человек, большой чудак. Тридцать лет назад умерла девушка, которую он любил. С тех пор Робинзон не брил бороды, не стриг волос, и теперь из свалявшихся косм торчал лишь длинный острый нос и поблескивали узкие щелочки глаз.

Странный обоз возглавлял сам Клямас Гайгалас. Правил он стоя, широко раскорячившись, выпятив грудь, а горящие злорадством глаза угрожающе косились по сторонам. Перед тем как тронуться в путь, он выпил для смелости с дружками, так что щеки алели как рябина, а в груди была такая сила, такая уверенность в себе, что он даже сам удивлялся.

Из какого-то двора вышел Шилейка. Тащился как побитый. Да и было из-за чего кручиниться: навоз никак не двигался с места. Идешь по дворам, лаешься как пес, обещать-то обещают, но никто из загородок не выбрасывает. У одного-де хлев низкий, а соломы на подстилку нету, у другого-де свинья с малыми поросятами, у третьего еще какая-нибудь беда. Выкручиваются, врут, а мысль-то у всех одна: авось пройдут тучи стороной…

Увидев несущийся обоз, Шилейка прижался к изгороди, однако Гайгалас нарочно повернул лошадей на него. Шилейка хотел что-то сказать, но снежная тюря залепила рот. Так он и стоял, по-дурацки развесив губы, выпучив глаза, а майронисские мужики неслись мимо, один за другим сворачивали в ямину, полную грязной снежной жижицы, и без жалости честили лепгиряйского бригадира.

Потом Истребок затянул бойкий мотив, и с песней все влетели во двор Лапинаса. Не глядя на окна, в которых появились любопытствующие, беспокойные лица, они проворно прыгали из саней, привязывали лошадей и собирались вокруг Гайгаласа. У каждого в руках были навозные вилы. Винце и Кляме с Робинзоном, поверх этого, были вооружены топорами, а у бригадира за спиной болтался холщовый мешочек с обедом для мужиков.

На крыльце избы появился Лапинас. Безмолвно глядел на непрошеных гостей, которые оборонялись от рассвирепевшего Медведя, но, когда Гайгалас запустил в пса вилами и те просвистели мимо пса, лишь чудом не пришибив его, он обрел дар речи:

— Ложись, Медведь! Будь умнее этих людей, песик. Зачем приехали, мужики?

— Сам видишь… — Гайгалас красноречиво потряс в воздухе вилами.

— Толейкис прислал?

— И без Толейкиса дорогу знаем.

— Ага… Сами, стало быть, додумались. Любопытно, любопытно… — Лапинас в мгновение ока изменился. — Только зачем эти топоры, вилы? Убивать пришли? Коли так, надо было ночью, втихаря заколоть да ограбить.

— Не бойся, — отрезал Гайгалас. — Не одному помирать — с тобой и Римшу погубим. Где Лукас-то? Эй, Римша! Выходи, гадюка! Лапинас жалуется, что не может из-за твоих закутов до навозу добраться. Приехали подсобить ужаку.

— Приехали, ну что ж. — Лапинас подошел к мужикам. — В Лепгиряй не принято гостей выгонять. Милости просим в избу. Гайгалас, бригадир! Может, позавтракать не успели? Погреемся, потолкуем, как добрым соседям пристало. Просим, мужики, просим.

— Успеется, когда работу кончим, — откликнулся Винце Страздас и хмыкнул в воротник.

— Вот, к примеру, — подхватил Робинзон, — когда пообчистим тебя, уважаемый сударь, тогда и магарыч выставишь.

Стяпас Гумбас одобрительно шмыгнул носом, но промолчал — несмотря на свой бойкий вид и молодые годы, он был такой тихоня, что в два дня одно слово говорил.

— Видишь, Лапинас, кончились твои хитрости, гадина. Слыхал, что народ решил? Сей же момент привяжи свою псину, коли не хочешь, чтоб мы ее к земле пригвоздили, и подсоби навоз из загородок выбросить.

Лапинас опустил гостеприимно разведенные руки. Из избы вышла Морта, набросив на плечи шерстяной платок. За ней робко топтался Лукас.

— Что за ярмарка? Чего приперся, Гайгалас? Самогону захотел? А помелом по шее не желаешь?

— Полно ломаться, Римшене. Видишь — нас пятеро. А понадобится, Кляме полный грузовик на подмогу привезет. Наши мужики не пальцем сделаны, гадюка, не думай. Не дадут себя за нос водить. Ну хватит, наболтались, пошли загородки ломать.

— Не имеешь права! — запротестовал Лапинас. — Можете махать вилами да топорами в Майронисе, а в Лепгиряй не сметь! В Лепгиряй и без вас есть кому махать.

Гайгалас отмахнулся от него и, окруженный товарищами, двинулся к скотному двору. Винце с Робинзоном первыми отбились от Медведя. В хлеву с громким уханьем уже отшибали доски.

Морта кинулась за мужиками в хлев.

— Медведь, куси! — науськивала она собаку. — Бери этих бандитов! Куси! Куси! Куси!

На шум стали собираться прохожие. За хлевом Прунце Француз рубил для Лапинаса хворост. Прибежал и он. Глядел преданными глазами дурака на хозяина, старался постичь своим скудным умом происходящее.

— Вот я тебе, злосчастный пьяница, бродяга! — кричала Морта, кидаясь на Гайгаласа, который загородил дорогу в хлев. — У самого ничего нет, хочешь и других с сумой пустить. Лукас, чего торчишь на крыльце как статуй! Давай сюда вожжи! Свяжем этого майронисского полудурка, пока никого не задавил.

Гайгалас медленно продвигался боком к двери, с одной стороны отбиваясь от Римшене, с другой — от пса.

В дверях появилась корова, которую тащил за повод Робинзон; Гумбас же, мелко поплевывая во все стороны, толкал ее сзади.

— Поторапливай, поторапливай, Стяпас, уважаемую сударыню. Клямас, на одну больше нашли!

— К изгороди! В колхоз гадину!

— Вот, к примеру, уважаемый…

Морта, оставив Гайгаласа, подскочила к скотине, схватила за повод, а Медведь в эту минуту вцепился Гумбасу в штанину. Но на сей раз просчитался. Гумбас никому не прощал обиды, вот и тут он с такой меткостью запустил топором в пса, что тот истошно взвыл от боли, исчез за хлевом и лишь на другой день появился, волоча заднюю лапу.

— Собаку… собачку убили… — залопотал Лукас.

— Люди, помогите! Неужто вам наплевать, что дикари деревню разоряют?! — кричала Морта.

— Пускай радуются чужому горю, Римшене, пускай, — возгласил Лапинас суровым голосом пророка. — Господь бог не сегодня, так завтра… Каждому по заслугам…

Прунце наконец уразумел, какая беда нагрянула на его благодетеля. Сунул два пальца в рот, дико засвистал и понесся вприпрыжку по деревне. Бежал, смешно выкидывая длинные ноги, подгребал руками грудь, будто тянул оттуда что-то невидимое, и во всю глотку вопил:

— Уг-у-у-у-у, люти! На госфотина Лафину напали! На помош!

Услышав дикий крик дурака, люди бросали все и бежали ко двору Лапинаса. Прохожие забывали, куда шли, проезжие — куда ехали. С узелками, корзинками, бидончиками сметаны, заглянувшие в деревню из кяпаляйских, майронисских, варненайских хуторов или даже вообще посторонний люд — все сворачивали во двор Лапинаса, привлеченные адским шумом.

Поначалу никто не обратил внимания на прискакавшего верхом Арвидаса — взгляды всех были прикованы к скотному двору, где Морта атаковала грязной веревкой майронисских мужиков. Пока Прунце с воем носился по деревне, ей удалось прорваться мимо Гайгаласа в хлев. Здесь она схватила вымокшую в навозной жиже веревку и как шальная накинулась на мужиков, ломавших загородки. А те, не ожидая такого решительного нападения, один за другим спасались бегством и, отбивая вилами удары, отступали со скотного двора. Зеваки, довольные зрелищем, галдели и подзуживали обе стороны не сдаваться, а Прунце прыгал вокруг, как судья на ринге, тузил кулаками воздух и визжал от удовольствия. Лукас Римша стоял на крыльце, схватившись за голову, и мучительно охал, словно Морта его самого секла этой веревкой. В окнах виднелись испуганные детские лица, слышался жалобный плач.

Арвидас щелкнул плеткой в воздухе и, резко натянув поводья, поднял лошадь на дыбы. Толпа шарахнулась, уступая дорогу. Вилы одни за другими воткнулись в навоз. Напряженную тишину нарушало только неуважительное лошадиное фырканье.

— Что же, Гайгалас? Не пойму я, ради чего ты сюда своих ребят привел. Дело делать или с женщинами драться? — спросил Арвидас, молниеносно оценив положение.

— Помочь приехали. — Гайгалас потрогал распухшую щеку, по которой прошлась Мортина веревка. — А они, гады, видишь как помощников встречают.

— Вот, к примеру, надо же людей пообчистить, — вмешался Робинзон, смеясь рыжими щелками глаз. — У них навоз не простой, председатель. Потяни-ка носом, сударь. Чистым маслицем несет, как с маслобойни.

— Наверно, еще со сметоновских времен осталось, — откликнулся Кляме.

Подошел Лапинас.

— С этими… я не разговариваю. — Он презрительно кивнул головой на майронисских мужиков и демонстративно повернулся к ним спиной. — Но вы мне ответьте, председатель, чем наш двор провинился, что напустили эту банду дикарей? Есть порядок в нашем колхозе, или каждый, кому угодно, может грабить честного человека среди бела дня?

Гайгалас от души расхохотался.

— Дикари приехали тебе жиру поубавить, жиряк. Больно раздался на чужих хлебах, гадина.

— Замолчи, Гайгалас! — Арвидас подмигнул ему. — Ты, Лапинас, спрашиваешь, чем провинился твой двор? Что ж, двор как двор. Но его хозяин и правда никуда. Почему не выполняешь, что положено? Решение правления знаешь?

— Я? Не выполняю? Как у вас язык поворачивается? А кто первый в Лепгиряй вторую корову продал, пример показал? Правда, не своему колхозу, не так, как Раудоникис, зато первый. Первый! Это запомнить надо, товарищ Толейкис!

— Этим, брат, хвастаться нечего, — откликнулся из толпы Помидор. — Глядя на тебя, на дурня, и мы своих коров увели. А Римши, брат, смеются.

— Да не один Римша…

— Хватит! Мотеюс знает, что делает.

Все вдруг замолчали и вытянули шеи, увидев, что Арвидас соскочил с лошади и привязывает ее к изгороди рядом с Римшиной Безрогой, которую выгнал из хлева Робинзон.

— Не знаю, как тебя понимать, Лапинас. Корову первый продал, а навозу давать не хочешь.

— Как так не хочу? Кто сказал? Правильно, из-за загородок не выбросил. Виноват. Но не потому, что жалко или еще чего. Подходу нет, Римшины загородки мешают. Вот откуда моя вина! А раз уж приехали — берите, вывозите. Милости просим. Я даже рад. Столько мужиков — на вилах да на вилочках и вынесете, не придется даже Лукасовых загородок ломать.

— Лапинаса дух святой просвятил! — подивился Гайгалас. У его товарищей тоже вытянулись лица. — Только что собаку науськивал, а нате вдруг — шелковый.

— Кто науськивал, Гайгалас, кто? Постыдился бы врать. Сами влетели во двор, как лесные братья. Свистят, ревут, топорами, вилами машут. Волен человек и испугаться и обороняться, увидев такую ораву. А что Римшене тебя веревкой по харе протянула, то только честь свою защищала. Смекни сам, что делаешь, на кого руку поднимаешь. — Лапинас поглядывал то на толпу, то на Арвидаса и, поощренный всеобщим вниманием, все повышал голос: — Какую стенку хочешь лбом прошибить? Римшене тебе не Лапинас, не какой-нибудь Шилейка или еще кто из нашей деревни, как бы его государство ни уважало. Скажем, даже не наш уважаемый председатель товарищ Толейкис… Римшене — мать-героиня, книжка у нее есть, орден. Сам президент подписывал. Вот как. А тут вылезает человек и шасть на нее с вилами: отдай, мол, навоз, корову! Кого ты хочешь напугать, Гайгалас, кого? Ее, слабую женщину, родительницу советских воинов? Нет! Самого Ворошилова! Президента нашего! Вот на кого замахнулся, глупая ты букашка!

— Ишь, куда он метит, темнота, — в самого президента! — осклабился Гайгалас и под хохот всего двора добавил: — Вдвоем с Лукасом вы ей орден ковали, мельник, нечего других чертей на помощь звать.

Римша сгорбился на крыльце, заскулил, будто придавленный невидимым обвалом, а Гайгалас присел, и вовремя, поскольку в воздухе свистнула веревка, и чуть было на второй щеке не выпучилась красная колбаса.

— Знай, кого поносишь, Черномазый! — прохрипел Лапинас, сверкая глазами, даже трубка опрокинулась в зубах, рассыпав рой искр. — Власти оскорбляешь! Другой за такие слова по сей день у белых медведей проживает. Председатель, разве так можно? Есть какое-нибудь уважение к героям, вот хоть и к женщинам, или, раз теперь новое правительство, старые ордена ничего не значат? На помойку их, а?

— Что ты, Лапинас? Кто говорит? Никто не может отнять всеобщее уважение у героев. Надо только, чтобы и герой себя уважал, оправдывал доверие правительства, уважение людей. А Римшене… — Арвидас красноречиво развел руками. — Должна быть благодарна советской власти, показывать другим пример. Однако нет. Сама невесть куда клонит и других за собой тащит. Ей жалко отказаться от второй коровы, от навоза. От колхоза получать хочет, а давать колхозу — нет.

Морта повернулась к Арвидасу.

— Нечего меня попрекать государственной помощью. Твоя жена за меня не рожала. А насчет твоего колхоза, то что он мне дал? Из-за него я бы давно с голоду подохла вместе со всеми детьми… Сума с посулами, больше ничего. «Завтра будет лучше, завтра будет лучше». Когда это завтра придет? Может, когда нас уже не будет. Псу под хвост такое завтра! Я и мои дети сейчас жить хотим.

— Вот-вот, ксендзы тоже праведникам рай после смерти обещают, — откликнулся кто-то.

В толпе было несколько женщин, одна из них — Магде Раудоникене. Простоволосая, в неправильно второпях застегнутом ватнике, лицо — в саже. Наверно, как хлопотала у печи, так и прилетела, бросив все. Рядом с ней стоял кузнец, высунув из толчен плоское, пышущее здоровым румянцем лицо, на котором, кроме радостного удивления, ничего нельзя было прочесть. Зато глаза Магде сверкали такой злобной издевкой, что Арвидас вздрогнул, встретив ее взгляд, и машинально оглядел всю толпу; он почувствовал себя человеком, идущим по кладке через ручей: вдруг потерял равновесие, ухватился за перила, а перил-то нет… Антанаса Григаса не видно, и не появится — уехал в Вешвиле. Тадас с ним. Мартинас… Вот прошел мимо, даже не оглянулся. Мало, ох как мало таких, кто встал бы плечом к плечу и отразил равнодушные, даже враждебные взгляды, разгоряченные словами Морты.

— Да, до сих пор вы жили неважно, — глуховато сказал Арвидас, сопровождая первые слова ударом плетки по голенищу. — Я вполне понимаю недоверие Римшене. На самом деле, надо быть последним тупицей или фанатиком, чтобы продолжать верить все в ту же молитву, даже видя, что она не ведет к спасению. Человеку хлеб нужен, а не пустые слова. Обещаниями гуся не откормишь. А вас вот кормили. Вы выращивали зерно, но не получали его, а если и получали, то по щепотке, да и то самое плохое — огребки, потому что лучшее зерно председатель, чтоб угодить начальству, отправлял с обозом. Потом еще налоги на фруктовые деревья, поставки молока, шерсти. Свиную шкуру и то надо было отдавать. Крестьянин был коровой, которую все доили, но никто не кормил. Можно ли удивляться, что бедняга издоилась?

— Издоилась! Ладно, брат, говоришь, председатель! — крикнул Помидор, выглядывая из-под руки.

Все одобрительно загалдели. Даже Магде удивленно усмехнулась: куда клонит этот хват?

— Так было, — продолжал Арвидас, ободренный оживлением. — Но теперь другой разговор. Партия и правительство сделали выводы из ошибок. Теперь вы продаете продукты государству не за гроши, а по твердым ценам, дурацкие налоги упразднены, поставки тоже, и сало вы по старинке едите со шкуркой. Скажете, не так?

— Что верно, то верно, — ответили сразу несколько голосов.

— Ну вот! Выходит, можно ведь жить иначе, чем жили, — лучше. А почему это не так? Почему наш колхоз все топчется на месте? Римшене послала колхоз псу под хвост. А может, он, колхоз-то, до сих пор сидит там? — Раздался нестройный, но искренний смех. Арвидас вздохнул с облегчением. — Может, не сам колхоз, а коллектив, единство, чувство локтя. Давайте вспомним кое-что из истории вашего колхоза. Был такой председатель Тауткус. Сам пил и других поил за ваши деньги, а вы молчали. Пришел другой, ему под стать, только попрактичнее, — Барюнас, обворовывал колхоз, опять никто ни гу-гу. Жаловались, хныкали за глаза, ругались, видя, что колхоз с каждым днем все ниже, а каменный дом председателя — все выше. Какой же это коллектив?

— Что мы могли поделать? — докатился тяжелый вздох из толпы.

— Надо было укокать гадину, — Гайгалас скрипнул зубами, поднял вилы и, размахнувшись, с такой силой вогнал их в навоз, что древко еще долго дергалось, будто живое.

— Нет! Зачем? Есть сила побольше твоих вил, Гайгалас, — коллектив! Надо было попробовать убедить человека, воздействовать, воззвать к его совести, а если это не помогает, схватить за руку я передать тем, кому положено заботиться о подобных гражданах.

— Схватишь такого за руку, как же! Скользкая рыбешка…

— Ну да, спина у Юренаса широкая…

— Будто нам такой был нужен? Его район посадил нам на шею, а он обкрутился вокруг нее, как удав, и не сбросишь… — загудели люди.

Арвидас ответил не сразу.

— А вы пробовали свалить? Кто-нибудь из вас пальцем шевельнул, чтоб выгнать подлеца? Один-другой пожаловались Юренасу да и то по случаю, а дружно, сообща не посмели взять быка за рога. Надо было созвать собрание, выложить всю правду Барюнасу в глаза и выгнать из председателей, пока еще не развалил колхоз. Видели ведь, что это за человек. Да что уж… Сейчас у всех глотка широкая, а тогда сидели как мыши под метлой.

— Кот загнал, брат, как тут не сидеть…

— Боялись? Чего? Вот потерять спокойствие — этого точно боялись. Нет, не тут собака зарыта. Вас просто не касались колхозные дела. Вы дрожали не за судьбу колхоза, а за свои нищенские сотки — только бы, не дай боже, председатель не рассердился и не перемерил, не отрезал бы полоску, если найдет больше, только бы не видел, что корову пускаете в общественный клевер… Пядью земли жили, мои милые, крохами, а истинную хлебодательницу, свою мать-кормилицу — колхозную землю — ногами попирали. Вот она от вас и отвернулась. Но мать матерью остается. Она всегда примет детей в свои объятия, если они захотят вернуться к ней.

— Вот заливает! — крикнула Раудоникене, но никто ее не поддержал. Народ стоял серьезный, притихший, Гайгалас и то налег на вилы и даже язвить забыл. Один Лапинас ерзал, словно комары на него напали, бочком пробирался в толпе, сновал в гуще и что-то нашептывал каждому на ухо.

В это время у двора остановились сани Рокаса Гоялиса. Сметановоз спрыгнул со своего трона, забросил вожжи на изгородь и, перебирая кривыми, как у таксы, ногами, заковылял к собравшимся.

— Давайте здраво прикинем, — продолжал Арвидас. — В общественном хозяйстве земли раз в пятьдесят больше, чем в ваших огородах. Выходит, каждая семья может получить в пятьдесят раз больше дохода, чем с соток. Это богатство, товарищи, миллионное богатство! В наших руках огромное сокровище, надо только его взять. В одиночку, вдвоем тут ничего не сделаешь, как ничего нельзя было поделать и с Барюнасом. Надо браться всем коллективом. Большинство это понимает. Скажем, Майронис или Кяпаляй. Как один, продали вторых коров, почти полностью вывезли навоз, а вот деревню за это похвалить нельзя.

— Жиряки!

— Хватит! — Арвидас усмирил взглядом Гайгаласа. — Смешно! Прирожденные хлеборобы, а не понимают, что земля не даст, если ей не дашь. Думаете, мне нужен ваш навоз? Я приехал и могу опять уехать, да и не с пустыми руками, а как Барюнас. Нет, нет, успокойтесь, я не из таких, думаю не о своем кармане, а о вашей судьбе. Для того чтобы грабить людей, не нужен диплом агронома.

— Вот, к примеру, — откликнулся Робинзон. — Никто так про вас не думает, сударь.

— Во-во, кто вором обзывает?

— Мы что… — задвигались люди: много такого, что не по душе пришлось, наслушались они про нового председателя, но никто не мог упрекнуть его в нечестности.

Вдруг вперед вырвался Гоялис.

— Чего хотите от председателя, божьи человеки? — Сметановоз откинулся, зажмурился, как петух, когда поет. Короткое, пузатое туловище его колыхалось на тонких кривых ножках будто на пружинах. — Хороший у нас председатель. Безбожник, коммунист, а заповеди божьи блюдет больше нас, христиан. Забрал коров — и ладно. Берет навоз — и хорошо. Седьмая заповедь учит: не укради! А без того, чтобы красть, как держать вторую корову? Опять же, не жадничай — много имеешь, больше хочешь…

— А кто колхозную сметану прямо из бидона пьет? — спросил молчальник Гумбас, этим исчерпывая свой двухдневный лимит. — Намедни застал в лесу…

— Поесть за столом не грех… — смутившись, буркнул Гоялис и нырнул в толпу.

— Животик уже привык, сметановозище? — спросил Пятрас Интеллигент.

— А ты, брат, походи против ветру вдоль канав, где он проехал, и узнаешь.

По двору прокатился дружный смех.

Гоялис протиснулся сквозь толпу и, подтягивая спадающие штаны (ремня он не носил из практических соображений), добежал раскорякой до саней, вскочил на бидоны и загромыхал прочь.

— Дурак ты, старик, — пустила вслед Раудоникене.

— Глупый, но правду сказал, ядрена палка, — откликнулся Кляме Истребок. — Председатель нам худа не желает, с первого дня видно.

— Вот, к примеру, сударь, — одобрил Робинзон. — Не Тауткус, не Барюнас, не Мартинас. Заботится. Многие жалеют Мартинаса — человек-то неплохой, грех сказать, — но какую рожь он давал на трудодень, сударь? Мусор, огребки. Растили хлеб для других, как тут хорошо наш товарищ председатель выразился, а сами его не едали. А Толейкис вот обменял каждому мусор на хорошее зерно, килограмм в килограмм. Едим хлеб, сударь, — и вкусный, и без закала, и на зубах не скрипит. Нет, такой человек не обманет, такому мужику поверить можно, сударь. А без навозу наша землица яловая. И тут верно сказано, сударь.

— Люди, которых заботит не только собственный двор, шуму не поднимают, — ответил Арвидас, внимательно следя за Лапинасом, который крутился в толпе, вполголоса что-то втолковывая, и было видно по лицам, что он находит последователей. — Воду мутят корыстолюбцы, эксплуататоры, а темнота им подпевает. Паразиты, привыкшие кормиться чужим потом, поднимают шум из-за кучки навоза, потому что им сподручней, чтобы колхоз был слабый. В Лепгиряй все еще цветет эксплуатация, кулаки по-прежнему у вас водятся, и батраки им служат.

— Как это — батраки? — удивился Лапинас. — Все теперь безземельные, все равные, все одному богу служим, председатель.

— А ты как думаешь, Римша? — Арвидас повернулся к крыльцу. — Одному богу служишь или Лапинасу тоже помогаешь?

Лукас поддернул штаны, съежился, еще раз поддернул и промолчал.

— А ты, Прунце, чей хворост рубишь?

Тот осклабился, довольный, что с ним заговорили, и подошел поближе.

— Фсем руплю, фсем, — откликнулся он своим странным говорком. — Стелай пива — приту. Рупль за тень.

— Ненормального человека и того эксплуатируете. Позор! — Арвидас с осуждением посмотрел на смутившихся людей. — Как видишь, Лапинас, батраки-то есть. А где есть батраки, там есть и кулаки. Но кулак не только тот, кому другие задаром огороды убирают или за ковш пива рубят хворост. Скажем, работает такой человек в колхозе только для виду, чтоб соток не отобрали, и при малейшей возможности расхищает колхозное имущество. Как такого назвать? Лодырем, вором? Воровать-то он не ленится, а воруя, не думает, что кого-то обкрадывает, ведь колхозное добро он за собственность не считает. Такой тип, товарищи, это кулак, и не важно, было у него много гектаров, или ни одного, и он батрачил на других. Кулак, эксплуататор — и все. Паразит! Он в ус не дует, а ты должен за него, как последний батрак во времена частной инициативы, надрываться, и хуже живешь, а он себе дурака валяет и катается как сыр в масле.

— Вот это верно! Лапинасовой дочище как пальцем в глаз.

— Верно говорит, много еще таких буржуев!

— Во-во, когда никто работать не станет, то и воровать неоткуда будет.

— Хитрые, на чужой шкуре, гадюки. Ты бьешься-бьешься, пока трудодень зашибешь, а такой Сметона бьет себе в барабан и еще над тобой хихикает, ужак маринованный.

— Может, и не хихикает, брат, зато живет в мягкости, как пирожок.

— Таких пирожков, сударь, полное корыто можно накласть.

— Иди через деревню и клади каждого второго, ядрена палка.

— А дикарей — всех подряд! — вспылила Раудоникене, потому что кого-кого, а ее в лени никто не мог упрекнуть, хоть и была она деревенская.

— Деревня, брат, свое место знает, — вскипел Помидор. Был он великим лепгиряйским патриотом, а кроме того, под боком у Раудоникиса чувствовал себя в полной безопасности. — Деревня — голова, а что осталось — хвост, чтоб от мух отбиваться.

Гайгаласу будто головешку за шиворот сунули. Вскочил, словно наступив голой пяткой на змею, ухватился за вилы, а так как те сидели глубоко и сразу не вытаскивались, то еще пуще рассвирепел и разразился такой бранью, что все даже присели.

— Деревня, жиряки, — ревел он, потрясая вилами. — Ворюги, мошенники, лодыри! Из-за вас честному человеку житья нет, свиньи бешеные! Будет еще хвастаться, гадюка полосатая!

Арвидас хлопнул плеткой по голенищу, силясь усмирить поднявшийся шум и снова забрать бразды в свои руки, но было поздно: двор шумел, разгоряченный выпадом Гайгаласа; будто невидимой дубинкой полоснули по толчее — вопя, грозясь кулаками, сквернословя, толпа разделилась надвое, и друг против друга встали две тучи, набухшие грозой. С одной стороны — деревня, с другой — хутора. Первые исстари глядели на хуторян свысока, гордясь своим положением, вторые тоже недолюбливали лепгиряйцев, при каждом случае стараясь подчеркнуть свою независимость, но ни в чем не могли обойтись без деревни: в деревне были магазин, мельница, школа, правление колхоза. Все учреждения, с которыми приходилось иметь дело часто, ежели не каждый день. Наконец, в деревне была часовня. Сюда раз в году, на престольный праздник святого Казимира, приезжал ксендз служить мессу. А рядом с часовней был и живописный песчаный бугор, где хуторяне, закончив земные труды, вместе с деревенскими отправлялись на вечный покой. Но главная причина междоусобиц была в том, что поля деревни были плодородней, хозяйства — крупнее, а земля в такой Кяпаляй или Варненай, не говоря уже про Майронис, в основном хуже, участки меньше, потому и народ там всегда жил бедный. Когда возник колхоз, обе стороны вроде бы сблизились, но деревня продолжала коситься на хуторян, по старинке называя их дикарями, а те в свою очередь обзывали лепгиряйцев деревней и жиряками. Теперь же у многих лепгиряйцев сердце не лежало к дикарям за то, что те послушались Арвидаса и вывезли навоз. Но и хуторяне не меньше негодовали на деревню, дрожали от зависти, боялись, как бы деревня опять не отвертелась. Потому с саней, где столпились хуторяне (пятерка из Майрониса тоже присоединилась к ним), дружно летели крики:

— Привыкли чужими руками жар загребать…

— Сами сгорят на этом жару, гадюки!

— Исстари так заведено, сударь: дикарь дает, жиряк берет.

— При немцах у хуторян лучших лошадей отобрали, а деревню и не трогали.

— А как же — кулачище Демянтис старостой был.

— Своя собака, ядрена палка.

— Все они собаки!

— Кулаки, сударь! Мы нашим навозом колхозные поля удобряем, а они на готовые хлеба придут.

— Не выгорит, ядрена палка!

На стороне лепгиряйцев кто-то пронзительно свистнул.

— Товарищи!.. — улучив минуту, крикнул Арвидас, но его перекричал фальцет Помидора:

— А уже выгорело, брат!

— Ха-ха-ха! — заливались деревенские, переходя в наступление, потому что хуторяне расстреляли первый заряд. — Му-мэ — навозу нет…

— Добрая душа — осталась без шиша.

— Выжали дикарей, как кишку. Колбасу будем делать.

— Дурака и в церкви бьют.

— Эй, голозадые! Может, еще есть чего лишнего — отдавайте.

— Отдам рубашку, себе оставлю заплатку, — летели насмешки из толпы деревенских. А так как обе стороны предпочитали говорить, а не слушать, то кричали наперебой, и наконец крики слились в один нестройный гул, и можно было разобрать только несколько самых ярых горлопанов.

— Не радуйтесь, жиряки! — ревел Гайгалас. — Мы остались с заплатками, гадюки, а с вас рубашку вместе со шкурой сдерем. Мужики, неужто позволим деревне над нами потешаться? — Гайгалас повернулся к своим людям. — Хватайте вилы, запрягайте лошадей! Вычистим деревню безо всякой там нормы, до дна подскребем.

— Попробуй, коли жить надоело, — завизжал Помидор.

— Черти тебя в пекле заждались, вилы выставили, — завопила Раудоникене; глотка у нее была луженая и не успела еще осипнуть, хоть кричала без передыху, изо всей мочи поддерживая деревенских.

— Товарищи…

— И попробуем! Мужики, за мной! Сперва обчистим Лапинаса с Римшей, гадов, а потом и другим жиру поубавим!

— Вперед, ядрена палка!

Мужики выставили вилы, как винтовки наперевес, и двинулись к хлеву. Вслед за ними хлынули хуторяне. На стороне деревенских зашумело, загромыхало, будто буря лес ломала, затрещала изгородь. В руках кое у кого замелькали колья.

Арвидас кинулся наперерез Гайгаласу.

— Назад, сумасшедший! — Он схватился за вилы, и в эту минуту Морта подскочила и изо всех сил замахнулась на Гайгаласа веревкой. Но Арвидас вовремя поймал ее руку, и веревка полоснула по лицу самой Морте. Из рассеченной губы по подбородку побежала струйка крови.

— Мать-героиню бьют! — взревел Лапинас. — Многодетную! Неужто позволим, люди?

Опустились вилы, занесенные колья. Все застыли, кто где стоял. Свои счеты сразу были забыты (а таких споров за всю историю Лепгиряй было немало, и большинство завершалось дракой). Распаленные взгляды еще исступленно горели, но теперь они нашли другую мишень — Арвидаса.

— Римшене, валяй сдачи! — завопила Раудоникене. — Гляди-ка, какой царь. Заявился к нам, бабам, морду бить.

Раудоникис, все это время терпеливо молчавший, наконец не выдержал.

— Замолчи, жена! Домой, пошли домой! — загудел он, бледнея от страха. — Кто кого бьет? Никто никого не бьет… Домой, жена!

Раудоникене лишилась дара речи: она не помнила, чтоб муж хоть раз в жизни ей перечил.

— А ты чего заговорил, осел несчастный? — накинулась она на мужа. — Думаешь, раз партейный, то должен своего покрывать? Липка ободранная. На что мне твоя партейность, баранья ты голова? Настоящий партейный высоко сидит, тысячи загребает, а ты лучшую корову… Заткнись!

— Мать-героиню, родительницу советских воинов! — твердил свое Лапинас. — Вот уж видать, вот уж видать, какие блага нас еще ждут.

Деревенские одобрительно загудели. Хуторяне поначалу не знали, что к чему, потому что в суматохе как следует не разобрались в происходящем, и теперь растерянно переглядывались, пожимали плечами, кто-то ругался, а некоторые незаметно отделились от толпы и черепахой поползли в сторону лепгиряйцев.

Арвидас вытер рукавом холодный пот. Надо было что-то сказать этим околпаченным людям. Воззвать к их здравому смыслу, если нельзя завоевать сердце, к совести — все ж здесь собрались люди, а не бессловесные скоты. Горный обвал перекрыл реку, и она вышла из берегов, угрожая смести все, что встретит на пути. Надо устранить эту преграду. Молниеносно, одним ударом, а то будет поздно. Но как? Где взрывчатка, которая разрушила бы ее? Слово! Правильное, меткое слово, одно лишь слово может заставить людей опомниться. Но слов не было. Что бы он ни скажи, казалось Арвидасу, уже не имеет смысла. Такая безнадежность, такая безысходность одолели его, а потом нахлынула такая ярость из-за собственного бессилия, что он чуть ли не лишился рассудка.

— Молчать, стадо неотесанное! Чего разорались, глотку распустили? Хватит! — закричал он, дрожа от бешенства. Кто-то попытался было перекричать его, но тут же замолк, и толпа уставилась на председателя, потрясенная не столько его словами, сколько видом. Это был не Толейкис — не тот сдержанный, тактичный, хладнокровный человек, каким они его до сих пор знали. Толейкис не мог истерически кричать, сопровождая каждое слово ударом плетки по голенищу. В спокойных умных глазах Толейкиса никто еще не видел той животной ярости, которая, унижая человека, низводит его до уровня зверя. — За такие слова, Раудоникене, твой муж, будь он мужчиной, выпорол бы тебя. Я не позволю в своем колхозе издеваться над святынями. Кто вам дал право осуждать других? Мерзко! Гнусно! Низко! Банда дармоедов! Пьяницы! Привыкли жить в темноте, как летучие мыши, а когда приходит человек, который хочет свету пустить, все на него кидаются. Чего вы хотите? Иной жизни? Лапинас, чем же тебе не нравится наш строй, чего надсмехаешься над ним, критикуешь? Неужто в Сибири хлеб вкуснее? — Арвидас замолчал; припадок гнева миновал, ему стало стыдно за эту выходку, которая еще ухудшила дело. Лапинас это понял. Ожил.

— Почему это надсмехаюсь, товарищ Толейкис? Нисколечко не надсмехаюсь. Советская власть мне будто родная мать — люблю я ее. А коли любишь, то, бывает, и поколотишь. Разве хороший отец не шлепает детей, чтоб выросли людьми? Для критики и самокритики всюду есть место, товарищ председатель, всюду. От высочайших верхов до нижайших низов. Верно, раньше приходилось держать язык за зубами, за критику по шапке давали, а вместе с шапкой, бывало, и голову долой, зато теперь новая власть, ленинская. Времена Берии миновали. Свобода! Сибирью нас уже не напугаешь, товарищ Толейкис, и коли ударил женщину по лицу, то сухим не останешься, неважно, что ты ее всячески и выше…

— Вот-вот! — заголосила Раудоникене. — Грозится! Он меня выпорет. Нет уж, против меня своего арапника не поднимешь!

— Не выдумывай глупостей, Раудоникене. Зачем слова переиначиваешь? — уныло откликнулся Арвидас, но Магде, не слушая его, еще пронзительней завизжала:

— У одной лицо в крови, а теперь другую собрался хлестать. Везет нам на председателей, нечего богу жаловаться. Первый был пьяница, второй тоже, да еще в придачу вор, а третий драчун и разбойник. Отобрал коров, навоз, заберет и огороды, вот увидите. Разденет, как жених невесту в свадебную ночь, оглянуться не успеем.

— Да и так уж раздеты, брат. Было б что раздевать. Все ободраны, чище некуда. Сегодня коровы отнял, а завтра нас самих в Заготскот сдаст.

— Так и будет, коли дадим себя гнать, будто скот на бойню!

— Пускай убирается к себе в Вешвиле!

— Мартинаса обратно поставить! — кричали наперебой деревенские, не давая Арвидасу рта раскрыть.

Хуторяне поначалу держались сдержанно, но вот вперед вырвался Пятрас Интеллигент.

— Надул ты нас, председатель, как глупую девку! — закричал он, придерживая шляпу, которая в толчее сбилась ему на затылок. — Надо было самому с деревни начать, а ты, значит, хутора на нее науськал, как Америка Европу против Гитлера, и смотришь себе сбоку. Свинская, прошу прощения, дипломатия…

— Гайгалас виноват — первый начал!

— Перестарались черномазые…

— Что черномазые! Дикарям всегда страдать! — зашумела хуторская сторона.

А Лапинас, будто шакал, учуявший падаль, понесся во всю прыть туда, откуда ветер принес трупный запах.

— Майронис! Лепгиряй! Деревенские и хуторяне! — вскричал он, широко простирая руки, будто желая и тех и других обнять и по-братски прижать к груди. — Чего нам вздорить? Чего мы не поделили? Давайте выбросим из сердец червяка зависти! Мы ж не чужие, на одной земле живем, одно горе мыкаем. Председатели приезжают и уезжают, а мы-то — остаемся.

— Верно, Мотеюс!

— И этот укатит, брат. Насвинячит и укатит!

— А как же, сам говорил, что может уехать, и не с пустыми руками…

— Улетит с медом, как пчела, а мы — зубы на полку…

— Благодетель!

— Во-во, науськал друг на друга. Ждет, глаза вылупил, чтоб мы за грудки схватились.

— Знает, дьявол, — где двое дерутся, третий выгоду имеет.

— Нет уж, больше нас за нос водить не будут!

Выкрики снова летели с обеих сторон, сливаясь в единый гул, и гул этот катился через деревню в поля, будто удары колокола, тревожно сзывавшие во двор Лапинаса все новых людей. Проход между деревенскими и хуторянами исчез. Оба лагеря, как в самом начале, смешались в один, только куда более распаленный и тесный. Даже те, кто недавно поддерживал Арвидаса, не смели рта раскрыть, а если кто и пытался остаться верным себе до конца, то выкрикивал что-то непонятное и незаметно выбирался из толпы в сторону. Здесь уже не было двух мнений, не было друзей и врагов. Был один многоликий человек. Обиженный, взбешенный, оскорбленный. Его глаза горели праведным гневом, кулаки сжимались, требуя возмездия.

«Все кончено…» — с ужасом подумал Арвидас. Его охватил неодолимый соблазн вскочить в седло и ускакать отсюда, признав полное свое поражение. Но в эту минуту произошло непредвиденное событие, которое все перевернуло вверх ногами. Арвидас не заметил, как и когда она появилась; он увидел, что она проталкивается через толпу, которая расступилась не столько перед ударами локтей, сколько испуганная необычным видом девушки: на ее искаженном злостью лице смешались страх с яростью, решительность со стыдом; одна из кос наполовину расплелась, и огненно-рыжие волосы развевались по ветру как горящий факел.

— Пропустите, пропустите меня! Я вам покажу, что значит единство, которое проповедует Лапинас.

— Бируте! — завопила Морта.

Лапинас посинел, словно его придушили, глаза полезли на лоб.

— Боже милосердный… — застонал он. — Помогите, спасите! У нее в голове помутилось…

— Сейчас увидим, у кого помутилось. В хлев, за мной!

— Христе боже наш… — Морта закрыла ладонями лицо.

— Хватайте ее! Давайте свяжем, люди…

Но никто не слушал Лапинаса. Люди хлынули на скотный двор и вслед за Бируте ввалились в хлев. Снова ударили обухи по доскам, что-то треснуло, раздалась незлобивая ругань, смех, крики: «Дорогу, дорогу! Берегись!» — и из хлева вприпрыжку вылетел Гайгалас, держа за поводок откормленную, черную в белых пятнах корову, которая от удовольствия выгибала хвост, вертела головой и перебирала копытами — до того застоялась в душной темной загородке.

— Такую красавицу прятать! Где совесть у человека? — подивился Винце.

— Плачет, ядрена палка! — Кляме Истребок присел и смахнул шапкой большие тяжелые слезы, которые катились из глаз коровы, раздраженных дневным светом.

— Надул! — завизжал Помидор.

Люди задвигались, зашуршали, словно ивняк на сильном ветру, и десятки злобных взглядов заметались по двору в поисках Лапинаса. Но мельник уже исчез. Да и Морты не было видно у изгороди. Лишь на крыльце переминался с ноги на ногу Лукас.

— Послушай, Римша, — сказал Арвидас. — Колхоз покупает у вас обеих коров. Комиссия определит, сколько они стоят. Приходите завтра с Лапинасом в правление за квитанциями. — И, повернувшись к людям, добавил: — Лепгиряйцы должны стыдиться всего того, что сегодня произошло. Идите домой и постарайтесь как можно скорее исправить свою неприглядную ошибку. И ты, Шилейка, тоже. Не думай, Майронис за твою бригаду навоз вывозить не будет.

Шилейка услужливо обнажил в улыбке зубы и походкой загнанной клячи покинул двор.

Лепгиряйцы угрюмо смотрели на ребят Гайгаласа, которые с веселыми криками втаскивали в хлев сани задком наперед и, будто после похорон, поодиночке расходились домой. А хуторяне еще долго ходили по деревне группками, будто на престольном празднике святого Казимира — покровителя прихода, и своими ликующими рожами раздражали лепгиряйцев.

VI

Юстинас Раудоникис сидел в кузне, прислонившись спиной к челу горна, и жевал свои неизменные бобы. Увидев Арвидаса, кузнец вскочил, насколько позволило его неповоротливое, громоздкое тело, и налег на рычаг мехов. Из угасшего горна повалили тяжелые клубы дыма.

— Где остальные? — спросил Арвидас.

— Шилейка выгнал на навоз.

Горн разгорелся. В кузнице сразу стало тепло и уютно. Раудоникис суетился вокруг наковальни разгоряченный, черный от сажи, даже шерстяная кисточка на его шапочке металась из стороны в сторону. Арвидас молча глядел на исполинскую фигуру кузнеца, двигающуюся на фоне искр. Было хорошо и как-то уютно сидеть у стены на куче железного лома, вдыхать угольный дым и слушать звонкие удары молота, которые так и напоминали дни детства.

— Сколько весишь, Раудоникис? — Кузнец недослышал. Арвидас переспросил и, получив ответ, добавил: — Мой отец был наполовину меньше тебя, но силы у него было куда больше.

— Я подкову могу разогнуть, — обиженно буркнул Раудоникис.

— Моего отца убило гестапо. Он мог выдать человека и остаться в живых. Но он этого не сделал.

— Ага-а-а… — промямлил кузнец. Он извлек из горна раскаленный добела кусок железа и, повернувшись к Арвидасу спиной, преувеличенно долго бил молотом.

— Послушай, Юстинас. Слышишь? Кончай греметь, черт побери! Все равно не поверю, что будешь так же усердствовать, когда я уйду. Лучше скажи, какого дьявола ты согласился на заседании правления с моим планом?

Раудоникис отшвырнул молот и сунул руку в карман пиджака. Выудил оттуда горсточку бобов и ссыпал в рот.

— Ваш план сам Григас, наш секретарь, одобрил. Я же партийный, как я буду голосовать против?

— Это верно: партийный, но не коммунист. Коммунист не мог бы спокойно глядеть на то, что творилось во дворе Лапинаса. А ты жевал свои бобы в ни слова не нашел, чтоб заступиться за наше дело.

— Дошло бы до драки, увидели бы…

— Видел уж. Стоял на стороне деревни как каланча. Твоя нас честила, а ты не смел языком пошевельнуть.

— И вы бы не посмели. — Кузнец с опаской огляделся. Убедившись, что никто его не слышит, добавил: — Черт у меня, не баба…

— Никто не виноват.

— До свадьбы не была таким шершнем… — Раудоникис перестал жевать, навалился на наковальню и тупо уставился на догорающий горн.

Арвидас не спускал глаз с шерстяной кисточки, которая подрагивала на макушке вязаной шапочки кузнеца. Ему было гадко и жалко этого великана, дремлющие духовные силы которого не могли сравниться с его физической силой.

— Я хотел сказать, никто не виноват, кроме тебя самого. Напрасно ты ищешь сочувствия. Твоя жена — заурядная деревенская бабенка с большой глоткой. Корыстная, отсталая горлопанка, вот и все. А ты — дело другое. От тебя можно и надо требовать: ты — член партии. Отвечаешь за воспитание своей семьи — жены, детей.

— Ох, ох, ох. Легко говорить, когда со стороны смотришь.

— Сперва надо самому получить право воспитывать других, — продолжал Арвидас, будто не расслышав оханья кузнеца. — Послушай, Юстинас. Ты должен стать мужчиной, авторитетом для жены, для своих приятелей. Начнем с того, что бросишь лодырничать…

— Ну уж! Будто можно ретивей работать? — застонал Раудоникис. — Весь этот месяц с утра до ночи в кузне…

— Делаешь за день половину того, что мог бы сделать. Хоть бы и сейчас — уже обед, а сколько ты своротил?

— Сегодня особенный день…

— Не оправдывайся, Юстинас. Трудодни все покажут. Я зашел к тебе не в жмурки играть, а поговорить, как коммунист с коммунистом. Ты должен стать тем, кем тебя по ошибке сочли товарищи, приняв в партию. Такой Раудоникис, какой он сейчас, нашей партийной организации не нужен. Решай сам: или пойдешь вместе с нами впереди, или будешь тащиться в хвосте с такими, как Лапинас или твоя воровка Магде.

Арвидас замолк. Молчал и кузнец. Потом тяжело вздохнул, тяжело поднял голову и с мольбой взглянул на Толейкиса.

— Исключите меня из председателей ревизионной комиссии…

— Не только исключим, но и обсудим на партийном собрании твою работу. Ведь твоя комиссия была только на бумаге. За полтора года ни единой проверки, ни единого акта.

— Исключайте из председателей. Обсуждайте, наказывайте. Что хотите делайте, но с женой не могу разводиться. Двое ребят у нас…

— С ума спятил! — вспылил Арвидас. — Кто тебе велит разводиться? Наоборот — я хочу, чтоб вы жили дружно, любили, уважали друг друга. А этого не будет, пока ты не завоюешь свою жену, пока она будет считать тебя тряпкой, лодырем, думать, что твоя голова не выросла из этой детской шапочки с кисточкой.

Раудоникис отвернулся. Тяжело вздымались его саженные плечи.

Арвидас пошел к двери.

— На сей раз хватит, Юстинас, — добавил он с порога. — Молот тяжел, работы много. Попробуй размахнуться под стать своему росту. Как-нибудь вечерком загляну к тебе домой.

Когда Толейкис ушел, Раудоникис взял лежавшую под ногами подкову, разогнул и со всего маху запустил ее в кучу железного лома, на которой только что сидел председатель. У дьявол, до чего все было просто, пока не был в партии! Проклятая баба, порази ее гром! Подстрекнула, шальная, записаться, а теперь за нее отвечай.

Кузнец подскочил к горну, подбросил свежего угля и с бешеной прытью налег на мехи. Но уже с первыми каплями пота, проступившими на его закоптелом лбу, запальчивость спала. Свободная рука машинально нырнула в карман ватника, рот широко разинулся, и бойко задвигались челюсти, едва на языке оказались сочные бобы. Маховик вертелся все медленней, пока не остановился вовсе.

Мимо двора кузни ехали парные сани с навозом. За санями шел Гайгалас и пел, нахально поглядывая по сторонам:

Знает Лепгиряй, ей-богу,

Дикари всегда помогут.

Лепгиряй — ай-ай-ай, лепгиряйцы — ай-ай-ай.

Макушка Гайгаласа мелькала за высокой кучей навоза. Глаза ехидно поблескивали, выискивая, кого бы угостить «рыбками», потому что в этом уголке северной Литвы сохранился обычай, вывозя первые сани навоза, швырять им в каждого встречного. И никто не обижался, даже чувствовал, что его почтили — ведь удобрение, от которого человек, выросший в другой среде, обычно морщится («фи, какой душок…»), в крестьянском быту занимает особое место. Деревенский житель, из уважения к тому, что лежит в основе хлеба насущного, даже создал крепкую, правильную поговорку («без дерьма нет зерна»), так ранящую слух образованного эстета, который отворачивается, увидев на дороге свежую конскую кучку, а вот хлеб, выросший из этой же кучки, у него отвращения не вызывает, даже наоборот — побуждает к громогласным одам, прославляющим плоды человеческого труда. Правда, крестьянин не воспевает навоза, зато в навозницу ломает хлеб руками, пахнущими хлевом; от его тела и одежды тоже несет хлевом, нет мыла, которое отмыло бы этот запах. Но никто не воротит нос, никто не бежит в смятении из-за стола, все знают святую истину: если твоя изба раз в год не запахнет навозом, она не будет каждый день пахнуть хлебом.

— Навалил столько, что две лошади не потащат, — окликнул Арвидас Гайгаласа, догнав сани.

— Правда? — Гайгалас довольно рассмеялся. — Лапинас, жаба, за сердце схватился, когда увидел…

Арвидас помолчал.

— Твоя бригада пока держится лучше всех. Если не распустишь народ, осенью вручим вымпел передовика — думаем учредить такой знак отличия для лучшей бригады.

— На кой черт мне этот вымпел, — отрезал Гайгалас, даже не обернувшись. — Деньги давай.

— Будет и денежная премия. Все полеводы лучшей бригады получат на десять процентов больше на трудодень.

— Это уж другая музыка, — оживился Гайгалас. — Все! Правильно, гад. А то бывает, что рядовые вкалывают за голую благодарность, а начальство премии берет, ужаки.

— Ты бы меньше ругался. Откуда у тебя столько желчи, Клямас? Злом ничего не построишь, только разрушишь.

— К черту! Гнева не пугайся, а на ласку не кидайся. Думаешь, лаской мы бы навоз со двора Лапинаса, ужака, вывезли?

— Зато еще немного бы и из-за этой твоей злости все пошло бы прахом, а то и хуже того. Я ведь тоже погорячился. Глупость… — Арвидас покраснел, вспомнив свой крик. — Римшайте все спасла. Молодец девушка, эта Бируте, — взволнованно добавил он.

— Не такая свинья, как остальные, — согласился Гайгалас. — Хотя, думаешь, по доброте сердечной она это сделала? Кукиш с маслом! Ненавидит Лапинаса, что тот ее мать… жеребец.

— Могла раньше выдать, знала ведь, где Лапинасова корова. Нет, не из ненависти, а сознательно она защитила общее дело, Гайгалас.

— Один черт.

— Если один, то тебя, пожалуй, стоит выругать вместо похвалы за то, что самовольно ворвался во двор Лапинаса, поднял весь колхоз на ноги и чуть до драки людей не довел? — Арвидас рассмеялся и крепко сжал плечо Гайгаласа.

Гайгалас ругнулся, промычал что-то под нос и отмолчался. Навстречу, выставив огромный живот, катилась уткой Бузаускасова Гедрута, сестра Пятраса Интеллигента. Краснощекое круглое лицо ее было в рыжих пятнах, но, несмотря на беременность, вышагивала она бодро.

— Когда телишься, Гедрута? — заговорил Гайгалас, нахально оглядывая ее. — На сей раз, видать, двойня будет.

— А как же, — почти весело отбрила женщина. — Твой братец по одному не умеет.

Гайгалас расхохотался, схватил левой рукой горсть навозу и запустил в Гедруту.

— На́ рыбок! Свежих рыбок! С базы Лапинаса! — выкрикивал он, бомбардируя Гедруту.

Та колыхалась, как утка, прикрывая руками голову, повизгивала:

— Клямас, шальной! Хи-хи-хи! Погоди, придешь на крестины! Напущу на тебя Пятраса, племя у тебя вырежет. Хи-хи!

Гайгалас проводил любовь своего брата последним комом навоза, прикрикнул на лошадей и затянул следующий куплет:

Лепгиряй — ай-ай-ай, лепгиряйцы — ай-ай-ай.

Мужики в деревне слабы,

Без приплода ваши бабы!

Ну, раз ваши уж не могут.

Хуторские вам помогут!

Лепгиряйцы — ай-ай-ай!

Арвидас стоял и смотрел на удалявшиеся сани. Гедрута, привалившись к телеграфному столбу, тяжело дыша, оттирала снегом изнавоженное плечо.

— Новый ватник замарал, шальной левша.

— Он не умеет красиво шутить. — Арвидаса разбирали злость на Гайгаласа и стыд, будто он сам причастен к грубым шуткам бригадира. — А ты-то чего таскаешься в… таком положении?..

— Иду в хлев Круминиса. Телят поить. Может, зайдешь посмотришь, председатель? Один теленок недомогает. Утром Мартинас и ветеринар приходили. Говорят, печень больная.

— Ладно, зайдем… — Арвидас пошел по краю канавы за Гедрутой. В глаза бросились ее толстые икры, сравнительно стройная фигура. Он вспомнил ее приятный мягкий взгляд, доброе материнское выражение пышущего здоровьем пригожего лица и понял, почему так привлекает парней ее широкое сердце, в недрах которого хватает места и парням, и их детям, и колхозным телятам. — Надо поберечь себя, Гедрута. Все-таки в таком положении… Нельзя… Я позабочусь, чтобы колхозное правление предоставило декретный отпуск.

— Вот свалюсь, тогда и будет отпуск.

— Тебе необходимо отдохнуть. В городе на такое дело отводится четыре месяца, а в колхозе, пожалуй, хватит трех. Хватит, Гедрута? Почему молчишь? Ты не бойся, за эти месяцы тебе будут идти трудодни. — Арвидас поравнялся с девушкой и заглянул ей в лицо. Ее пятнистые щеки судорожно дергались. — Что с тобой, Гедрута?

Она отвернулась и провела рукавом по глазам. Когда она снова взглянула на Арвидаса, ее добродушное лицо уже было спокойным; только в уголке глаза сверкала не задетая рукой слеза.

— Спасибо на хорошем слове, председатель. Бывает, человек сам не верит тому, что обещает. Но если обещает от души, желая помочь, это уже вроде бы как помог.

— Я не обещаю, а говорю, как будет сделано. Пора забыть то время, когда деревенская женщина работала до последнего, а родив, назавтра же снова впрягалась в оглобли. Колхозное правление обеспечит всех оплачиваемым отпуском.

— А как будет с работами? Кто выкопает картошку, свяжет в снопы пшеницу, выработает норму свеклы, уберет кукурузу, коли все мы начнем по три месяца валяться дома?

— Не бойся, хватит времени и на работу и на отдых для тех, кому полагается. Ведь сейчас люди половины сил колхозу не отдают. Лодыри и симулянты за вас отработают.

— Вот бы взбесились яловые! — рассмеялась Гедрута. Но тут же помрачнела и разочарованно добавила: — Пошутить-то всегда можно, председатель. Но я уж точно знаю, что никто меня не заменит, пока не свалюсь…

— С завтрашнего дня не выходи на работу, — сухо бросил Арвидас, раздраженный ее недоверием.

— Могу, — равнодушно согласилась Гедрута. — Не знаю только, какая баба так уж хочет пачкаться с телятами.

— Найду, не твоя забота.

Разговор прервался. Оба шли задумавшись. Арвидас сожалел о сказанном, он уже понимал, что не просто будет найти новую телятницу.

— Чего замуж не идешь? — спросил он, желая прервать неловкую тишину и скрыть свою озабоченность. — Кляме Гайгалас будет неплохим мужем, если женской рукой его придержать. Все дети от него?

— Разве важно, председатель, от кого? Отцов может быть много, а мать — одна. — Гедрута любовно погладила свой живот. — Вот родится четвертый. Придет на свет отсюда, из меня. Неужели это не чудо, председатель? Живого человека никакие мудрецы сделать не могут, а мы, женщины, можем…

— Это похвально, что ты детей любишь, — прервал Арвидас, поставленный в тупик ее простодушной откровенностью. — Однако детям отец нужен. Да и тебе было бы легче при муже.

— Какая там легкость. Заведется у меня дома царек, а теперь я свободна, сама себе барыня. Кого люблю, люблю за то, что нравится, а коли не понравился, пошлю к курам собачьим. Никому не вру, ни перед кем на цыпочках не хожу. А муж… Неужто веришь, председатель, что можно весь век любить одного человека?

— Кляме Гайгалас… — начал было Арвидас, но его прервал неожиданно резкий, даже раздраженный голос Гедруты:

— Не стоит об этом больше говорить, председатель. — Вы — плохой сват, а я — никудышная невеста.


Усадьба Круминиса раскинулась по обе стороны большака, в конце улицы, со стороны Каменных Ворот. В большой каменной избе с обшарпанной соломенной кровлей жила семья дзукийца Гоялиса; в другой половине дома была оборудована кухня телятника. Далеко на задах, окруженные деревьями, заваленные почерневшим снегом, виднелись развалины гумна. По ту сторону улицы упирался в большак старинный длинный хлев с недавно прорубленными окнами. В нем и держали колхозных телят. На скотном дворе телятника лежал на весах связанный бурый трехнедельный теленок. Рядом стоял Мартинас и что-то писал в блокнотике, щурясь против солнца. Какая-то женщина, в рыжем коротком полушубке и в кокетливо сдвинутой набекрень кубанке, наклонившись, проверяла гирьки. У нее за спиной топталась горбунья — жена Виктораса Шилейки, доярка. Лицом она была до того бесцветная, что, если бы не ее уродство, встреть ее хоть сто раз, все равно бы не узнал.

Арвидас поздоровался. Женщина в кубанке выпрямилась резко, как внезапно отпущенная пружина, и он увидел, что это Миле Страздене.

Гедрута нагнулась и ладонями подняла морду теленка.

— Бедняжка… Так и думала, что этим кончится.

— Это тот, о котором ты говорила? — спросил Арвидас, внимательно разглядывая теленка.

— Да, председатель. Тот самый. Печеночный.

— Надо продать, пока совсем не исхудал, — объяснил Мартинас.

Страздене состроила скорбное лицо, вздохнула, безнадежно покачала головой и заговорила похоронным тоном:

— Не исхудал! Господи милосердный! Как он еще исхудает, коли теперь чисто труп. С такого только шкуру спустить — и в яму. Откройте ему пасть, принюхайтесь. За версту гнилью несет. Фи! Хорошая сила нужна, чтоб такого… кушать. Ну, с голоду, говорят, и лягушка мясо. Если отварить в трех водах, да протушить…

Арвидас так глянул на разошедшуюся бабенку, что та запнулась посреди фразы.

— Нет, Страздене! Может, и будет кто варить да тушить, только не ты. Вид у тебя не такой, чтоб нуждалась в лягушатине.

— Почему, председатель, почему, миленький? Потому, что я в почти новой шубенке, что шапка на мне добротная?

— Почему хозяйничаете без ведома Григаса? — обратился Арвидас к Мартинасу, не обращая внимания на Страздене. — Кажется, был уговор по себестоимости продавать только лучшим людям колхоза.

— Григас еще не вернулся из Вешвиле, — холодно ответил Мартинас.

— Лучшим! — застонала Страздене. — А чем я плоха?

— Замолчи! — прикрикнул Мартинас. — И без Григаса все ясно — надо поскорей спускать с рук теленка. Страздене первая запросила, ей и продаем.

— Страздене всюду первая, только на работу последняя, — усмехнулся Арвидас. — Если продавать тому, кто первый запросит, то Страздене достанется вся забракованная живность.

— Председатель, дорогой… При товарище Вилимасе…

Арвидас нетерпеливо отмахнулся:

— Знаю, как было при товарище Вилимасе. При товарище Вилимасе продавали кому угодно, только не тому, кто в этом нуждался. А при товарище Толейкисе будет иначе. — Арвидас повернулся к Гедруте. — Как думаешь, телячья королева? Съедобен этот живой труп, как говорит Страздене, или собакам выбросить?

— Да не слушай ты ее, председатель! Теленок же здоровый. Печень, конечно, никуда. Но что печень против такой цены! А мясо хорошее — каждый съест да оближется.

Горбунья закивала было, поддерживая Гедруту, но, почувствовав грозный взгляд Страздене, втянула шею в плечи и застыла как ни в чем не бывало.

— Давай так и договоримся: покупай, Гедрута, этого теленка и ешь с Пятрасом на здоровье. Идет?

— Председатель! — засияла телятница. — Как так не идет! Всю зиму на соленом мясе сидим…

Страздене то краснела, то белела. Чтоб он сгинул! Все готово для завтрашней поездки в Ригу. Две курочки, корзина яиц, в деревне насобирала творогу, а телятины, как видно, уже не повезет братьям латышам.

— Председатель, дорогуша, за что меня обижаешь? — затараторила Страздене. — Что плохого я сделала? Мало работаю? Будто все могут быть такие здоровущие, как эта вислобрюхая Гедрута! Хворая я! Ну и что, что с лица я ничего. Мою болезнь не видно, председатель. Сердце! Самый главный нерв с трещиной, дорогуша. А ты не входишь в положение. Половину огорода отрезал, не даешь подешевле теленка купить и вообще преследуешь… За что, председатель, за что, миленький?

— Я уже говорил, Страздене, — терпеливо объяснял Арвидас, сдерживая раздражение. — Пока будешь носиться по деревне без дела, и не мечтай о правах колхозника. Запомни: если не выработаешь в месяц в среднем двадцать пять трудодней, распрощаешься и с остальными сотками. Правление не посмотрит, что у тебя огород засажен. Возместим вложенный труд, семена, и будь здорова.

— Двадцать пять трудодней! — Страздене за голову схватилась. — Председатель, разум надо иметь. Как можно на женщину такую барщину накладывать? Когда же я ее отработаю, бедняжка?

— Работы хватит, не бойся. Вот в Лепгиряй начали навоз вывозить. Будь добра завтра сани разгружать, прояви добрую волю…

Страздене поняла, что это уже не шутки. Горящими от злобы глазами уставилась на Арвидаса. Но спокойный взгляд председателя заставил их опуститься. Тогда Страздене со злостью плюнула на лежащего теленка и, крепко выругавшись, пошла по двору, выкрикивая:

— Праведный, добрый Толейкис! Вы слышали? У честной женщины последний кусок хлеба отбирает, а шлюху награждает. Ну, я это дело так не оставлю. Жаловаться буду! До самого Юренаса дойду! Пускай все знают, от кого эта девка рожать будет…

VII

Дни катились один за другим, похожие на яйца, снесенные одной птицей. Так было вчера, позавчера, месяц назад, год назад и даже раньше, — она не могла точно сказать, когда все это началось, но знала, что тот же однообразный ритм жизни будет сопутствовать ей и завтра, и послезавтра, и через месяц, и неизвестно до каких пор. Она будет вставать каждый день в тот же час, три раза в день будет задавать корм свиньям, готовить еду, то и дело будет подогревать обед, дожидаясь Арвидаса, а он частенько появится лишь вечером. Каждый день ей бросят жалкие крохи счастья — полчасика, а то и целый час (в зависимости от его настроения), проведенный с ним за ужином. Она с удовольствием будет смотреть, как жадно он уплетает приготовленную ею еду, и будет на верху блаженства, если он вдруг похвалит ее кулинарные способности. Ловя истосковавшимися глазами каждое его движение, она будет слушать родной его голос, как чарующую музыку, а он будет убиваться из-за невзгод совсем чужих людей, будет искать выхода, выкладывать ей свои непонятные планы, изливать душу. Но и ее душа полна. И ей нужен сосуд, в который бы она могла перелить то, что льется через край. Вот свинью уже пора колоть. Надо продать старое сало, а на эти деньги покупать свежее мясо — и здоровее и вкуснее… Она будет выкладывать свои мысли, как домашнюю утварь на полку, а он вежливо послушает, подпирая ладонью щеку. На его лице — скука и разочарование. Наконец даже это исчезнет. Только холодный взгляд блуждает по комнате, и никому не разгадать, что прячется за этой непроглядной ледяной коркой. Жалость? Презрение? Злоба? Кровь стынет в жилах. И, как множество раз до этого, она почувствует себя лишь ничтожно малой частицей того большого, ушедшего под ледяную корку мира, которого ей никогда не понять и в котором никогда не занять ей столь значительного места, чтобы он не мог без нее существовать.

Однажды Ева неожиданно столкнулась с Мартинасом. Случилось это спустя неделю после переезда Толейкисов в Лепгиряй. Они минутку стояли друг против друга в полутемных сенях, смущенно косились на открытую дверь, в которую глядели сгущающиеся сумерки.

— Добрый вечер, — первая поздоровалась Ева. — Вы уже дома? А Арвидас еще не пришел.

— Добрый вечер… — Мартинас сунул руку, но Ева мотнула головой — ее руки были в свином пойле. — Мы вроде бы еще незнакомы. Конечно, я вас раньше видел, но…

— И я вас вообще знаю, — оживилась Ева, осмелев оттого, что Мартинас смутился. — Почему не заходите? Живем по соседству. Это не годится.

— Виноват… — Мартинас улыбнулся. Ему показалось, что руки у Евы несоразмерно большие, слишком длинные для стройной фигурки, он увидел под мышкой лопнувший шов и перестал ее стесняться.

— Хорошо, что признаетесь, — живо ответила она. — Вину искупить никогда не поздно. Прошу в дом, сосед.

— Большое спасибо, но, может, как-нибудь в другой раз. — Он улыбнулся, извиняясь, и повернулся уходить.

— Жаль… — В ее голосе и впрямь прозвучало сожаление. Еву угнетали неясные отношения с соседом, и она чистосердечно хотела раз навсегда покончить с этими взглядами из-за угла. — Вот угостить вас нечем, не готовилась, но хоть взгляните, как мы устроились.

Мартинас вдруг обернулся.

— Что ж, взгляну. Вы так хорошо упрашиваете, что нужна грубость побольше моей, чтоб устоять.

В комнате Ева пригласила Мартинаса раздеться, а сама побежала мыть руки.

— Раздевайтесь, раздевайтесь, товарищ Вилимас, — поторопила она его, увидев, что он все еще переминается у двери. — Может, выпьете чаю с брусничным вареньем? Арвидас его очень любит. А может, оладий нажарить? Да, я непременно изжарю картофельные оладьи! Вы даже не представляете, какая вкуснота с брусникой.

— Нет, нет! — упирался Мартинас. Спасибо за радушие, но он сыт по горло. Шилейкина горбунья взялась готовить ему, он только что у нее отобедал. Пальто тоже снимать не станет — есть срочные дела. А вот с маленьким Толейкисом охотно познакомится. — Поди-ка сюда, мужчина! Чего прячешься за кроватью?

Мартинас согнулся и, изображая четвероногого, подбежал к кровати, за которую забился ребенок. Конечно, вначале он «не нашел» мальчика, а найдя, схватил в объятия и несколько раз покружил в воздухе. Ребенок визжал от удовольствия, даже в ушах звенело.

Ева зажгла лампу. Мартинас оглядывал уютную, со вкусом обставленную комнату, стараясь казаться равнодушным, но Ева заметила, что все здесь ему очень нравится.

— За кухней есть еще третья комната, — объясняла она. — Пока пустует. Когда потеплеет, приглашу мастеров, настелют пол, оштукатурят. Мы переселимся туда спать, а здесь сделаем гостиную.

— Вы замечательная хозяйка, — похвалил Мартинас, не скрывая своего восхищения.

Ева скромно запротестовала, но замечание гостя приятно пощекотало самолюбие. За всю эту неделю, кроме Страздене и Шилейки с женой, которые приходили за свиньей Мартинаса, Ева не встретила никого, а тем более ни с кем не поговорила по душам. Ни Страздене, ни Шилейка с женой ей не понравились. Мартинас же сразу произвел на нее хорошее впечатление. Ей было приятно, что он простой, почтительный, с завистливым восхищением осматривает ее дом и не скрывает своего мнения.

— А тут — владения Арвидаса. — Ева приоткрыла дверь в рабочую комнату мужа.

Взгляд Мартинаса скользнул по мебели и остановился на стеллажах. Книг было много. Все аккуратно расставлены по формату, по разделам. У каждого раздела соответствующая надпись.

— Да-а-а… Немало денежек здесь ухлопано…

— Арвидас начал собирать свою библиотеку еще учеником в начальной школе, — заметила Ева. — Но большинство книг купил уже после окончания академии.

— Да-а-а, — снова протянул Мартинас. Его глаза ощупывали корешки и все больше расширялись от удивления. — Я слыхивал, что он книжник, но чтоб так… Сколько времени надо, чтоб такую прорву прочитать!

— Я думаю, — согласилась Ева, любуясь смущением Мартинаса.

Он вытащил первый же бросившийся в глаза томик. Взял другой. Поля книг были испещрены замечаниями, текст исчеркан карандашом. Прочел несколько подчеркнутых фраз и задумчиво поставил обе книги обратно на полку.

— Я иногда беру в библиотеке. Но времени так мало…

— Когда училась, я тоже запоем читала. Не любила политической литературы, поэзии, но романы просто глотала. Время было другое… Ни тебе мужа, ни детей, ни домашних хлопот. Если и была забота, то только как выкрутиться от двойки.

Мартинас встал на цыпочки и снял с верхней полки еще одну книгу.

— Вот это интересный роман! Вы читали?

Да, она читала этот роман, хоть и не помнила уже ни содержания, ни героев. Остались только какие-то обрывки. И настроение. Белая зима с клочком белесого неба за окном и медленно падающими снежинками. Праздничное новогоднее настроение. Мир большой, милый, как добродушный толстяк, счастливый и справедливый, полный радостных надежд, светлой мечты и неограниченных возможностей, мир, принадлежащий ей одной, в котором нет ничего недоступного ненасытной душе человеческой.

Когда Мартинас ушел, она долго листала забытую книгу, глядя на этот мир с печальным удивлением и завистью, и чувствовала растущее неудовлетворение собой и неясное желание что-то делать. Несколько дней подряд, ожидая по вечерам Арвидаса, она читала этот роман, погружалась в белый зимний сон и была счастлива. Но чары рассеялись, на нее снова глядело угрюмое лицо повседневности. Она не понимала, откуда все это, но чувствовала, что с ней что-то творится. Хлопоты по хозяйству, прежде доставлявшие ей удовольствие, опостылели, а мелочи быта, которые разнообразили ее жизнь, теперь угнетали и раздражали.

Однажды утром она проснулась, как обычно ощутив своим сильным отдохнувшим телом наступление дня.

— Полежи еще, — прошептал Арвидас.

Она поняла, что он хочет этим сказать.

— А откуда ты знаешь, что мне хочется полежать?

— И правда, я об этом не подумал, — со смехом ответил он. Он снова попытался обнять Еву, но она выскочила из постели и понеслась одеваться на кухню, оставив Арвидаса скорее удивленным, чем оскорбленным.

Целый день Еву не покидало странное настроение. Впервые она поступила так, как велели ее чувства, а не как он хотел. Вечером она долго сидела за книгой, отложив в сторону все дела. Ею овладело новое, не изведанное доселе чувство, которое она сама не могла понять.

Когда пришел Арвидас, она еще не начинала готовить ужин. В другой день это бы его удивило, а может, даже раздосадовало, но сегодня он был слишком озабочен, чтобы обращать внимание на мелочи. Черт подери! Ну и влип он с Гедрутой! Да, хороший урок. Никогда не надо швыряться обещаниями, предварительно не проверив, можно ли их выполнить. Но кто мог знать, что во всем колхозе не найдется ни единой женщины, которая бы согласилась заменить Гедруту? Да, люди есть, а человека нет. У Римши полная изба девок. Могли бы пустить Лелию. Куда уж там! Римшене и подступиться не дала. Магде Раудоникене встала на дыбы, показала на дверь, зашипела как змея: «Корову отнял, а хочешь, чтоб я твоих телят поила. Не дождешься!» Ходил к другим, все в этом роде. Правда, ругать больше нигде не ругали, зато ясно дали понять, что обида не забыта и что все очень рады возможности отплатить — око за око, зуб за зуб. Потеряв последнюю надежду, зашел в читальню и встретил Году. Та вежливо выслушала, рассмеялась и ушла.

Арвидас скрипнул зубами.

— Что случилось? — спросила Ева, беспокойно глядя на мужа. — Заболел?

Он провел ладонью по посеревшему лицу, словно стараясь смахнуть пыль тяжелого похода. На лбу проступила испарина.

— Да ты ведь и впрямь болен. Расстегнись, измерим температуру.

— Успокойся, никакой температуры нет. Устал я сильно, вот и все. — Он неловко улыбнулся и, видя, что она не верит, мрачно добавил: — Угодил в дурацкое положение. Если ничего не придумаю, а кажется, так оно и будет, обману человека, а доверие его для меня очень важно. Грустно и смешно. Посылают тебя поставить на ноги колхоз, думаешь горы своротить, а когда надо, не можешь найти обыкновенную бабу к телятам. Носился До полуночи, вывесив язык как гончая, сердился, по-доброму просил, унижался, чуть рук не целовал, а получил кукиш. — Арвидас вскочил и, как всегда в сильном раздражении, заходил по комнате.

— Что же теперь будет? — весело спросила Ева.

— Ничего. Гедрута останется без декретного, а я — пустым болтуном.

— Гедрута? Это та, которая в Лепгиряй телятницей?

Арвидас остановился и с подозрением взглянул на жену. Этого еще не хватало, чтоб и она издевалась!

— Да. Ну и что? Гедрута честная девушка, хоть и не соблюдает принятые в обществе нормы морали. Я задумал было большое дело, хотел с нее начать, но, видно, еще рано.

Ева рассмеялась.

— Тебе весело. Конечно! Моя неудача, возможно, тебя и веселит, но поверь, мне от этого не легче. — Он зло пнул подвернувшийся под ноги игрушечный грузовик и повернул к двери своей комнаты.

— Подожди, — позвала Ева тем же веселым голосом, в котором звенела новая, не слышанная до сих пор нотка. — Я не хотела тебя обидеть. Но подумала, что другим женщинам руки целовал, забыв про свою, и смех разобрал. Арвидас, почему ты про меня не подумал? Неужто я не гожусь даже на то, чтоб кормить колхозных телят?

Арвидас резко обернулся.

— Что ты сказала?

— Я могу занять место Гедруты.

Арвидас ошалело смотрел на жену.

Она стояла в дверях кухни, скрестив на груди руки, и как-то странно улыбалась.

— На ферме пятьдесят восемь телят, — сказал он приглушенно, скрывая радость. — За таким стадом, хоть там и молодняк, не шутка усмотреть. В семь утра придется быть в телятнике. Куда денешь ребенка?

— Арвидукас любит по утрам дольше поспать, да и не такой уж он маленький, посидит до завтрака дома один. Управлюсь, не бойся. Вот с завтраком для тебя хуже — не успею приготовить.

— Ева! Неужели ты серьезно?

— Да, Арвидас. Я хочу поработать в колхозе. Может, потом и пожалею, но теперь, если ты ничего против…

— Я — против? Ты же меня спасла, родная, — Арвидас взволнованно глядел на жену, стоящую в дверях кухни, и не мог унять дрожание губ, которые расплылись в радостной, но льстивой и потому неприятной для него самого улыбке. Но он был бессилен перед поднявшимися чувствами. Подскочил к Еве, схватил ее в охапку и понес по комнате с криком: — Завтрак! Нашла чем напугать! А я вот рассержусь и сам себе сделаю завтрак. Думаешь, плиту растопить не сумею? Ах ты, колхозная телятница! Арвис, сыночек! Набери воды. Будем крестить новый кадр фермы крупного рогатого скота.

Ева что-то лопотала, махала ногами; его губы лезли к ее губам, щекотали глаза, щеки, грудь, колени. Она несильно отталкивала от себя лохматую голову, тая от нахлынувших чувств, и ей казалось, что все это во сне. Ох, как давно не было ничего похожего…

— Ах, боже мой… — застонала она и заплакала.

Арвидас опустил ее на пол и смущенно погладил по голове. Тогда она заплакала еще сильнее.

— Евуте, девочка… По правде, я уже не знаю… не могу понять… К чему эти слезы?

— Я думала, ты уже… а ты еще меня любишь… — прошептала Ева.

— Успокойся. Не надо чего-то выдумывать. — Арвидас взял ее за плечи и мягко повернул лицом к зеркалу в створке шкафа. — Погляди-ка. Неужто молодые не стоят друг друга?

Она улыбнулась сквозь слезы и приникла к груди Арвидаса, дрожа, словно промокший котенок.

…Рано утром, когда она встала, чтобы отправиться в телятник, Арвидас сказал:

— Не помню, говорил ли я вчера: Римшина Бируте ушла из дому.

— Нет, — ответила она.

Арвидас коротко пересказал вчерашнее происшествие во дворе Лапинаса.

— У родителей ей больше делать нечего, — добавил он. — На время ее приютила Страздене. Но я не хочу, чтоб она жила у этой бабенки. Нет ли у тебя лишней кровати, девочка?

— Что ты придумал? — забеспокоилась она.

— Мы уступим Бируте одну комнату. Которая пустует. Хорошо бы, чтоб ты до вечера все оттуда убрала.

— Но куда? Муку, мясо? — приуныла Еда. — Придется тащить на чердак. В этой комнате было так удобно…

— Сегодня я вернусь пораньше. Помогу все перетаскать на чердак, — сказал Арвидас голосом, не допускающим возражений.

— Хорошо, — оскорбленно сказала Ева. — Я не знаю этой девчонки, но раз ты хочешь поселить ее в своем доме, то и делай, как тебе угодно. Я дам ей диван, и белье, может, и еду, если тебе заблагорассудится. Что ж, прошу — жду дальнейших указаний.

И ушла кормить телят, будто на каторгу.

Загрузка...