И был еще один грустный ли, радостный ли день — трудно сказать. Василий Алексеевич Брагин пригласил Николая Николаевича и Надю в Тарусу для серьезного разговора.
— Рад видеть тебя, Козленок. Давненько мы с тобой не обсуждали последние политические новости, — сказал старик.
После обеда два плетеных кресла вынесли во двор и поставили в траву за домом посреди усадьбы.
— Здесь нам с вами будет просторно поговорить, — сказал старик Николаю Николаевичу.
Надя ушла в дальний конец, села на качели. Брагин любовался ею издалека.
— Хорошо сидит. Оттуда вид красивый открывается. Пусть смотрит. А мне пора уже смотреть прямо в небо.
— Что это вы такое говорите, Василий Алексеевич? — возразил Рощин.
— Не спорьте, — отмахнулся художник. — В небо смотреть тоже большое счастье.
Порыжевшая трава, в которой кое-где попадались кустики ромашек и конского щавеля, доставала до подлокотников кресла. Василий Алексеевич касался ее руками, поглаживал, трогал, радуясь каждому прикосновению, как ребенок. И ноги свои с улыбкой вытягивал в траву по колени, словно парта их там в естественном настое летнего разнотравья. И на солнце он смотрен как-то по-особенному, прищурившись.
Старость Василия Алексеевича была красива и несуетлива. Николай Николаевич тоже сидел в плетеном кресле по колени в траве. И на какое-то мгновение ему показалось, что рядом со стариком он приобщился к чему-то высокому, необъятному, как небо и поле. «Вот бы и Наде когда-нибудь такую дачку, — подумал он, — чтобы ромашки и конский щавель, не скошенные, не в вазе, а во дворе, как в поле. И плетеные кресла и качели».
— Ну, что ж, Николай Николаевич, давайте подведем итог, — прерывая молчание, оказал Брагин. — Я это говорю потому, что у меня есть предчувствие, что мы можем не увидеться больше.
— Да что вы такое говорите?
— Весел я, но болен и стар, — без тени грусти ответил Брагин. — Это же естественно: старые уходят, а молодые остаются. Наде оставаться, мне уходить. Я это знаю.
— Я и слушать не хочу, — поднялся с кресла Рощин.
— Нет, вы меня выслушаете, — жестом остановил его Брагин. — Мы должны подвести неплохой для вас и для меня итог. Как мы ни испорчены приобретенным опытом и всякими умными теориями, но у нас с вами хватило ума не мешать естественному развитию таланта. Самое большое, что мы могли сделать, — это не мешать, не отдавать Козленка в художественную десятилетку. Слава богу, она заканчивает нормальную школу. Теперь она крепкий орешек, и ей не страшно никакое учебное заведение, даже Институт имени Сурикова, — он засмеялся своей шутке.
— Ее вожатый из Артека уговаривает поступить во ВГИК на мультипликацию.
— Это тоже не страшно, — сказал старик, — хоть в Суворовское училище.
— Спасибо, — растроганно кивнул Рощин.
— Ну, ладно, ладно, — остановил его Брагин, — я вам не сказал самого главного, для чего мы остались с вами здесь вдвоем. — Он замолчал. — Не может, — сказал он радостно.
— Чего не может? — не понял отец Нади.
— Не может сама раскачаться. Я давно наблюдаю за ее попытками. В мире все подтверждает все, как эти качели. Вот так же и в искусстве. Когда человек только начинает рисовать, он попадает на неподвижные качели. И самому ему раскачаться очень трудно, какие бы хитрые движения он ни делал. Надо обязательно оттолкнуться от земли. Или еще лучше, чтобы кто-нибудь тебя немножко толкнул. Я рад, Николай Николаевич, что помогал все эти годы раскачиваться Наде. Но первый толчок она получила от вас. Как это удивительно и как поздно понимаешь, что в мире все подтверждает все… И миф об Антее, и веточка конского щавеля, и девочка на качелях.
Он отвлекся от первоначального плана разговора и снова замолчал. Надя сидела на качелях и, глядя на старика издали, вспоминала свою первую встречу с ним. Ей пришлось в своих воспоминаниях вернуться в студию Дворца пионеров, ибо все началось и предопределилось там, в классе Лидии Львовны Устиновой.
Ребят в студии было немного, человек двадцать. Надя заняла свободный мольберт у окна и огляделась. От двери через всю стену протянулись застекленные полки. На них стояли елочные игрушки, куклы, желудевые человечки, фигурки зверей и птиц из пластилина. В застекленных коробках висела коллекция тропических бабочек. Две другие стены были заняты полками с игрушками и коробками с бабочками. Четвертая стена представляла собой сплошное окно. За ним была зима, виднелись внизу белые крыши домов и заснеженные деревья. Снег и холод отступали перед стеклянными стенами Дворца пионеров. Тропические бабочки в коробках разноцветными крыльями создавали картину жаркого экзотического лета посреди зимы.
Учительница встала на стул и сняла со стены большую голубую морфиду.
— Красивая, правда? — спросила она у Нади. — И Бразилии крылья этих бабочек заливают лаком и продают в виде брошей и пуговиц. Попробуй ее нарисовать.
Она отошла от мольберта новенькой, и девочка приступила к работе. Небесно-голубые крылья южноамериканской бабочки были покрыты кое-где солнечно-охристыми пятнами и разводами. Надя заглянула в стаканчики с гуашью. Таких красок у нее не было. Она попробовала смешивать — вышло грязно и скучно. Надя растерянно повертела в руках кисточку чуть не в полметра длиной и осторожно, с опаской положила. Взяла другую, чуть поменьше, и положила, даже не обмакнув в краску. «Какие-то шпаги, а не кисти», — испуганно подумала она. Рука потянулась за спасительной коробочкой с вечным пером, которое папа утром специально зарядил китайской тушью. В одну минуту на бумаге появился контур изящной порхающей бабочки. За каких-нибудь полчаса огромный лист покрылся десятками фантастических мотыльков и стрекоз самых немыслимых форм и в самых неожиданных ракурсах.
— Надя, что же ты делаешь? — раздался возмущенный голос Лидии Львовны.
Девочка вздрогнула и подняла голову.
— Я рисую, что вы сказали… бабочек.
— Да ты посмотри, какая перед тобой красивая морфида. Неужели тебе не хочется поработать цветом? Ты посмотри, какая романтика, какие краски! В этих крыльях вся Южная Америка. Такого голубого цвета и такого желтого больше нигде не увидишь. Я тебе дала кисти. Они сделаны из беличьих хвостиков. Ты только подумай, как интересно: беличьими хвостиками рисовать бразильскую бабочку.
Учительница объясняла девочке красоту небесно-голубой южноамериканской бабочки. Надя была не слепая, морфида ей нравилась, нежные, радужные крылья радовали глаз, просто она никогда не держала в руках большие кисти и не работала гуашью.
— Спрячь свое перо.
— Я не умею кистями.
— Вот и хорошо. Ты пришла сюда учиться, а не показывать свое умение. Возьми новый лист бумаги.
И что-то неприятное кольнуло Устинову при виде рисунков Нади. Но думать об этом было некогда, и она отошла, недоумевая и сердясь на себя за резкость, которую допустила по отношению к новенькой. «Надо было объяснить ей поласковей», — подумала она с досадой.
Ни одним словом учительница не похвалила контурные рисунки. Она их не заметила, как будто лист бумаги не был испещрен изящными порхающими мотыльками и стрекозами, а безобразно исчеркан вдоль и поперек.
На новом листе вместо яркой бразильской бабочки получилась примитивная мазня. «Так рисуют в детском саду пятилетние девочки», — подумала Надя о своей работе. Большая кисть не помогала ей реализовать замысел, как фломастер или перо, а мешала. Она испачкала в краску руки, платье и совсем расстроилась.
После занятий Надя выбежала из студии, не попрощавшись ни с кем. Папа ее ждал внизу, в вестибюле. Надя подбежала к нему с глазами, полными слез:
— Папа, катастрофа! Я не умею рисовать.
Напрасно в этот вечер мама ждала дочь и мужа к ужину. Они поехали на Кудринскую к Рюминой. Николай Николаевич всегда по важным вопросам советовался со своей бывшей учительницей.
— Коля, почему так поздно? Что случилось? — спросила маленькая энергичная женщина, втаскивая его и Надю за руки в переднюю.
— Наталья Алексеевна, катастрофа! Все пропало!
— Прекрати сейчас же нервничать! — прикрикнула на него Рюмина. — Говори толком, в чем дело?
— Здравствуйте, — поклонился Николай Николаевич, увидев выглянувших из комнаты мужа Натальи Алексеевны и сына Алешу, двенадцатилетнего застенчивого парня.
— Здравствуйте, — сказала Надя.
Отец и сын дружно ответили папе и дочке и остались стоять, сочувственно помалкивая, не вмешиваясь в разговор. Алеша позволял себе только осуждающе улыбаться и хмыкать по поводу нерасчетливо всученной в руки девочки большой кисти. А Сергей Сергеевич лишь изредка трогал себя за рыженький клинышек бородки и тотчас виновато и почтительно опускал руки, словно боялся, что Николай Николаевич истолкует его робкий жест как-нибудь не так.
— Что делать, Наталья Алексеевна? Что делать? — сокрушался Рощин. — Нельзя же сразу девочку брать на излом. Я понимаю, что ей надо познать все материалы и разную технику, но постепенно, с учетом ее изящного, утонченного стиля. Я думал, что Устиновой понравились рисунки Нади. Она сама сказала, что понравились. Я видел, что ей понравились. И вот результат…
— А ты, барышня-крестьянка, что думаешь по этому поводу? — спросила у Нади Рюмина.
— Не знаю. Я хотела бы думать, что папа прав, — вздохнула она и пожала плечами.
— А что же тебе мешает так думать? — улыбнулась Наталья Алексеевна.
— Учительница. Она скорее всего права. Бабочку я не нарисовала. Коэкс, коэкс, бре-ке-кекс получилось.
— Пойдемте чай пить, — еще раз улыбнулась Рюмина. — За столом и поговорим.
Алеша загремел чашками в шкафу, Сергей Сергеевич побежал на кухню ставить чайник. Наталья Алексеевна принялась убирать со стола книги, бумагу, письменные принадлежности. До их прихода она здесь работала, писала свою вторую книгу по древнерусскому искусству.
— Я искусствовед, Коля, — неожиданно сказала она. — Я думаю, что тут нужен совет большого художника. Что, если Брагин? Я могла бы вам устроить консультацию у него.
— Какой Брагин? — испуганно спросил Рощин.
— Да ведь у нас один Брагин, Коля.
— Василий Алексеевич? Художник-анималист? Действительный член Академии художеств?
— Ну, ну, спроси у меня, не лауреат ли он, не профессор ли Строгановского института, не заслуженный ли деятель культуры? — подзадорила его Рюмина.
— Ты мне в третьем классе подарил книжку с его рисунками к «Маугли», — напомнила отцу Надя. — Помнишь Багиру, Ширхана?
— Правильно, — подтвердила Наталья Алексеевна. — Это он самый и есть. Ты, Надюша, четвертое поколение, которое узнает «Маугли» в лицо благодаря рисункам Василия Алексеевича.
Во дворе многоэтажного дома с грузовика сталкивали на землю глыбу мрамора. Чуть поодаль в снегу лежало несколько глыб, прикрытых рогожами. Над крышей по углам дома были установлены прожекторы, направленные зеркалами к земле. Сейчас в них играло морозное солнце. Надя заинтересовалась ими, спросила:
— А зачем прожекторы?
— Для разгрузки ночью, — ответила Рюмина. — Это двор художественных мастерских. Контейнеры с гранитами и мраморами поступают круглые сутки.
— Круглые сутки? — не поверила Надя. — Им столько много нужно камней?
— Да. Одному Брагину чуть ли не каждую неделю требуется новая глыба.
Николай Николаевич так волновался перед встречей с художником, чьи произведения привык видеть в книгах и в Третьяковской галерее, что несколько раз останавливался и перекладывал папку с рисунками Нади из одной руки в другую, словно она была бог весть какая тяжелая. Папку поменьше нес Алеша. Он тоже волновался и все время свободной рукой поправлял кашне и шапку. Наталья Алексеевна шла с пустыми руками, но выражение лица у нее было такое, словно она несла на себе и обе папки, и Алешу, и Николая Николаевича с Надей.
Они гуськом проследовали в подъезд дома и остановились на площадке, чтобы собраться с духом. В сумеречной гулкой пустоте лестничной клетки Брагин вдруг представился Наде великаном, который один ворочает глыбы мрамора и гранита. Необычно широкая лестница и внушительные двустворчатые двери мастерской, казалось, подтверждали ее предположение.
— Звоню, — предупредила спутников Рюмина и нажала кнопку.
За дверью послышались приглушенные шаги, одна створка распахнулась, и Надя увидела на пороге доброго старичка в тюбетейке и фартуке, похожего на печника или плотника. Он держал в одной руке брусок дерева, а в другой — стамеску и весь приятно пах свежими стружками. Они висели белыми колечками на его фартуке, на шнурках ботинок, на рукавах рубашки, в бороде у Василия Алексеевича тоже застряли стружки. От этого человека веяло свежестью и чистотой струганого дерева. Он всем улыбнулся, а Наде протянул руку и сказал:
— Добро пожаловать, Козленок. Я вас давно жду.
Стало сразу легко и просто. Николай Николаевич забыл сказать приготовленные извинения, Алеша перестал поправлять кашне и шапку, а Рюмина решительно прошла вперед и направилась к статуе Багиры, грубо вырубленной из дерева.
— Этого я еще не видела.
— Она не окончена, — мягко ответил Василий Алексеевич.
Он повел всех, лавируя между фигурами зверей, изваянных в натуральную величину, к верстаку, который служил и столом. К нему было придвинуто кресло с гнутыми подлокотниками. На досках на небольшой картоночке лежал до половины исписанный лист бумаги. Стружки лежали и на сиденье кресла и на неоконченном письме.
Надя с увлечением рассматривала мастерскую художника. На антресолях, на уровне второго этажа, подвернув под себя ноги, сидел бронзовый Будда в человеческий рост. Василий Алексеевич, замечая, на что обращают внимание гости, давал неназойливые пояснения:
— Этого Будду я привез из Индии после первого своего путешествия. Подарок раджи.
На стене висела коробка с тремя махаонами, рядом другая с жуком. Огромные зубчатые клешни, белая мозаика на спине.
— Мой любимый жук галимар. — сказал Василий Алексеевич Наде и хитро улыбнулся. — Если подружимся, дам на несколько дней поиграть.
Тут же стояла на хвосте голубая перламутровая рыбка, висел портрет козла, написанный на большом полотне. Козел был мудрый и бородатый. А высоко на стене, на уровне антресолей, висела известная по учебникам истории картина. Мамонты, подняв хоботы и устремив вперед бивни, идут из глубины веков. Под мамонтами, вырезанная из дерева, голова антилопы кана, с настоящими рогами, керамика, стекло, ритуальная ложка с верховьев Енисея. Бивни слона, клыки моржа, китовый ус, похожий на изогнутую саблю, засушенные редкие рыбы… Чего тут только не было!
Василий Алексеевич дал оглядеться гостям, усадил Рюмину на стул, забрал из рук Николая Николаевича папку и положил на подлокотник кресла. Сам он сел на маленькую скамеечку напротив, ласково посмотрел на девочку, дружелюбно на отца и спросил:
— Кто из вас будет показывать?
Надя молча отошла в сторону, Николай Николаевич вопросительно повернулся к Рюминой.
— Сам, Коля, сам, — сказала она.
— Мы привезли разные работы, — начал отец Нади, — и Геракла, она делала его в восемь лет, и Жанну д’Арк. Лидия Львовна Устинова, педагог Дворца пионеров, считает, что все это бесперспективно.
— Наталья Алексеевна ввела меня в курс вашей проблемы, — перебил художник.
Николай Николаевич развязал тесемки папки и выпрямился.
— Я готов, готов, давайте, — нетерпеливо попросил Брагин.
Отец Нади, уловив в его голосе недовольные нотки, принялся быстро перекладывать листы. Ему показалось, что присутствие гостей утомило хозяина мастерской, а ему хотелось показать как можно больше рисунков Нади.
— Стойте, стойте, — улыбнулся старик. — Вы что, показываете или считаете?
— Я боюсь занять много времени.
— Не бойтесь, — проворчал Брагин. — Начните сначала.
Старый художник обладал редким даром — он умел смотреть.
— Эту папку оставьте у меня на несколько дней, — попросил он. — Я потом хочу ее один изучить.
— Конечно, конечно, пожалуйста, — сказал Рощин. — Василий Алексеевич, что нужно сделать, чтобы нам не поссориться с педагогом Дворца пионеров?
— А ничего не нужно. Радоваться нужно.
Он положил руку Наде на плечо, и они пошли вдвоем по мастерской, оставив Николая Николаевича с его вопросами одного.
— Нравится тебе здесь, Козленок?
— Да, очень нравится.
— Я тебе скажу по секрету: мне и самому нравится. Люблю свою мастерскую. Мой внук не разрешает отдавать никуда этого зверя, — показал он на статую гималайского медведя. — Приходит и гладит, как живого. И мне жалко его отдавать.
— А мне можно погладить?
— Конечно, Козленок.
Надя погладила медведя, зашла с другой стороны, заглянула за спину зверя, туда, где на шкафу стояла большая китайская ваза с перьями.
— Букет страусовых перьев у меня потихоньку растаскивают мои внуки и внучки. А я делаю вид, что не замечаю. Какое тебе подарить? — Он потянулся к вазе. — Это или это?
— Не надо никакого, пожалуйста.
— Почему? — удивился художник.
— У меня к страусам особое отношение. Они очень глупые.
— Откуда ты взяла?
— У них глаза вдвое тяжелее мозга.
— Вот никогда бы не подумал.
— Да. Когда Международный совет по охране птиц предложил всем странам выбрать птицу для герба, то Австралия отказалась от страуса. Дания жаворонка выбрала, Англия — малиновку, Австралия должна была выбрать страуса, эта же птица нигде больше не водится, а они отказались, на удивление всем. Какабуру какую-то выбрали.
— Есть такая птица в Австралии, птица-хохотушка. Хохочет и хохочет с утра до вечера. Веселый у них герб получается, ничего не скажешь.
Девочка и старик рассмеялись. Они прошли еще дальше к стеклянному шкафчику с небольшими скульптурками. Художник открыл дверцу маленьким ключом, поставил на ладонь фигурку слона.
— Здесь все подарки, — объяснил он. — И это тоже подарок моего ученика. Из Индии привез. Ужасно дорогая вещь.
— Из Индии — это еще ничего, — сказала Надя.
— Почему? Что ты имеешь в виду?
— Жалко их, — вздохнула девочка.
— Кого?
— Слонов. Из них теперь консервы делают. Не в Индии, а в других странах.
— Ты что-то путаешь, Козленок. Нигде из слонов консервы не делают.
— Делают, честное слово. В Африке… Там есть какой-то знаменитый заповедник, забыла, как называется…
— Серенгетия?
— Да, кажется… И еще какое-то название около заповедника.
— Танзания?
— Танзания, — обрадовалась девочка. — Там построили консервный завод на четыре тысячи животных. В основном зебры, антилопы-гну, слоны.
— И зебры? — возмутился старик.
— Да, — кивнула Надя. — А из слонов еще корзины для бумаг делают. Отрубят ногу, поставят на пол — и получается корзина. Они их туристам продают… Для экзотики…
— Негодяи, до чего докатились. За слоновой костью охотились, теперь корзины для бумаг. Да откуда ты все это знаешь, Козленок?
— Из «Пионерской правды».
— Там об этом пишут?
— Там вообще про животных много пишут. И про лохнесское чудовище, и про крокодилов. Их тоже на сумочки переводят. Но крокодилов не так жалко, как слонов.
— Все-таки жалко, — сказал старик.
— Немножко жалко, конечно, — согласилась Надя.
— Интересная у вас газета. Придется подписаться и мне на «Пионерскую правду».
Девочка улыбнулась. Папа, Наталья Алексеевна и Алеша в другом конце мастерской разглядывали статую обезьяны. Все трое ощущали некоторую неловкость оттого, что художник про них забыл. Они не слышали, о чем разговаривала девочка с Василием Алексеевичем. Надя что-то спросила, остановившись перед портретом козла, и академик пространно и заинтересованно принялся ей рассказывать о своей работе, совсем не так скупо, как за час до этого Рюминой, Алеше и Николаю Николаевичу. Каждый из троих невольно подумал, что для Василия Алексеевича существует сейчас только Надя Рощина. Впрочем, сама себя она маленькой не считала и, почувствовав расположение старого художника и его уважительное отношение, стояла рядом с ним, как равная с равным.
— Пойдем, я подарю тебе не перо, а то, что написано пером, — сказал Брагин и пояснил: — Мои записки и размышления об искусстве.
Он подвел ее к стеллажу с книгами, снял с полки зеленоватый томик, на обложке которого была нарисована пума.
— «Изображение животного», — прочитала Надя вслух.
— Василий Алексеевич, но все-таки, что нам делать? — опять спросил отец Нади. — Учительница во Дворце пионеров считает ненормальным то, что девочка не работает цветом.
— А как же, конечно, я с ней согласен, — сказал старик.
— Согласны?
— Да. А что вас удивляет? В Японии дети в обыкновенной школе различают сто шестьдесят единиц цвета. Им показывают любой оттенок, и они тут же называют номер. Как таблица умножения.
— Но как же быть? — сник отец Нади.
— Вы, наверное, слышали или читали, дорогой Николаи Николаевич, как добывают в тайге корень женьшень. Когда охотнику посчастливится обнаружить маленький росток, он строит около корня шалаш и живет в нем до тех пор, пока корень созреет, охраняет его. Мне думается, Надя такой же драгоценный росток. Я ставлю свой шалаш около нее.
— Спасибо…
— За это не благодарят, — перебил Брагин нетерпеливым жестом. — Это мой долг художника.
Николай Николаевич хотел положить книгу в папку с рисунками, но Надя прижала ее к себе и не отдала. Ей приятно было держать в руках подарок. Она даже варежку на правую руку не надела. Так и шла по двору, незаметно для всех поглаживая обложку. Огибая мраморные глыбы, прикрытые сверху дырявыми рогожами, она задержалась на мгновение, чтобы потрогать шершавую грань камня. Потрогала и вспомнила о руках художника. И хотя видела, что он обыкновенный человек, опять подумала о нем как о великане. Ведь это для него привезли мраморы и граниты, из которых он будет вырубать новых медведей, обезьян и слонов.
После второй встречи Василий Алексеевич подарил Наде еще одну книгу, где были его рисунки и где рассказывалось, как он жил и работал.
«Милой Надюше на память от ее старого поклонника», — написал он на титульном листе.
После третьей встречи на рисунке «Телячья нежность», который ему очень нравился, оставил в уголке совет:
«Надя, побольше современных тем».
После четвертой встречи на рисунке «Бегущие олени» появился еще один автограф знаменитого художника:
«Милая Надя! Все очень хорошо, но всегда старайся еще лучше. Дедушка Брагин».
Василий Алексеевич Брагин встречался с Надей редко, не больше двух, трех раз в год: во время зимних и летних каникул. Но знал он о девочке все. Николай Николаевич привозил ему на просмотр новые рисунки, рассказывал об успехах в школе и во Дворце пионеров.
— Ну, как дела, Козленок-Верблюжонок, — весело спросил старик, — закончила панно для Генуи?
— Да, его уже отвезли в Италию.
— А у меня для тебя есть новость. Ты знаешь, что у нас с тобой появился серьезный конкурент? Тоже написал панно.
— Кто? — удивилась Надя.
— Чарли из Мельбурна.
— Австралийский мальчик?
— Четырехлетний шимпанзе по имени Чарли. Его, видите ли, пригласили из зоопарка в театр писать декорации. Да разве в «Пионерской правде» о таких вещах не пишут?
— Я не читаю, — смущенно призналась Надя. — Мы со второго полугодия «Комсомольскую правду» выписали.
— Как так? Разве ты комсомолка?
— Нет еще, но скоро буду.
— Ну да! Ну да! — сказал старик. — Скоро будешь. Ну, а что там у вас в «Комсомолке» пишут?
— Про убийство Джона Кеннеди пишут.
— Да, это ужасно, — помрачнел старик. — Мне кажется, он был неплохим американским парнем. Выстрелили в американского президента, а попали и в тебя и в меня. Ты это чувствуешь, Верблюжонок?
— Да, — сказала Надя. — Мне его жалко.
Новые рисунки девочки старик смотрел сосредоточенно, даже хмуро. Разглаживал машинально бороду и насупливал брови, никак не мог отвлечься от разговора про Джона Кеннеди.
— Василий Алексеевич, что же нам делать с Надей? — задал Рощин мучивший его вопрос. — Некоторые советуют отдать в художественную десятилетку.
— Оригинальный талант легко и испортить, — буркнул художник. — Видите, какие успехи она сделала за это время. Давайте подождем еще полгода. А вот с другим ждать нельзя. Надо, чтобы эти рисунки видели. Вы не будете возражать, если я отберу кое-что из этой папки к тем рисункам, что хранятся у меня, и покажу завтра на президиуме?
— Пожалуйста, конечно, какой разговор, — ответил Николай Николаевич. — Можете оставить хоть все.
Отец и дочь возвращались домой пешком через парк «Динамо» по узенькой дорожке, протоптанной в сугробах редкими прохожими. Ларек у входа был засыпан по самую крышу снегом, но из окна выглядывала симпатичная буфетчица и поблескивал никелированный бок кофеварки.
— Надюша, хочешь кофе? — спросил отец.
— Да, хочу.
Стаканчики, поставленные на столике прямо в снег, протаяли аккуратные ячейки. Провода, протянутые из-за деревьев к небольшому ларечку, низко провисали под тяжестью снега, и время от времени с них срывались пушистые звездочки и падали в кофе.
Тишина и чистота царствовали в этот час в парке «Динамо».
На заседание президиума Академии художеств академики собирались на Кропоткинской улице в старинном особняке со стеклянным фонарем на крыше. Они отдавали пальто и шапки на вешалке старику с бакенбардами и, поднявшись по нескольким ступенькам, заходили в комнату с дубовыми панелями, где, кроме длинного полированного стола и старинных часов с фигурками коней, ничего примечательного не было. Эту комнату значительной делали сами академики. Они рассаживались вокруг стола, белоголовые, величественные, и начинался совет. Серов, Кацман, Алпатов, Лаптев — все были седые. Правда, у Лаптева, как у самого молодого академика, седины было поменьше.
Брагин переступил через порог, поздоровался кивком и, приблизившись к краю стола, где оставалось свободным его место, положил папку. Потом толкнул ее по гладкой поверхности на середину и проговорил:
— Эта папка у меня два с половиной года. Стыдно, что ее до сих пор никто не видел.
Василий Алексеевич больше ничего не сказал. Он ждал, как его коллеги воспримут рисунки Нади. Увидев, что восприняли хорошо, вздохнул с облегчением и полез под стол завязывать шнурок на ботинке.
Академики выказали немалое удивление.
— Как сохранить? Вот вопрос, — сказал Алпатов, единственный среди академиков не художник, а искусствовед.
— Сохранить будет трудно, — уныло вздохнул Кацман. — Переломный возраст может все переломать.
— Дайте мне адресок этой удивительной девочки, — потребовал у Брагина Лаптев, и все поняли, что он попытается сохранить. И все улыбнулись горячности молодого коллеги, которому было всего шестьдесят лет.
Василий Алексеевич тоже улыбнулся. Были в его улыбке привкус грусти и спокойное удовлетворение тем, что судьбой двенадцатилетней девочки занимаются академики в Академии художеств на Пречистенке, то бишь на Кропоткинской. Теперь эта улица называется так. Вспомнив старое название, он как бы на одну секундочку вернулся в свою молодость, в свое детство, и невольно сравнил его с теперешним, Надиным. Несмотря на вес свои успехи, на то, что его пингвины и сова выставлены в Третьяковской галерее, несмотря на работы, купленные Русским музеем, на мамонтов, установленных перед входом в знаменитый Берлинский зоопарк, и на многое другое, он считал себя неудачником. Всю жизнь разрывался между художественным изображением животного и научной иллюстрацией для учебников зоологии. Долгое время художники говорили на вернисажах: «Опять Брагин выставил свои наглядные пособия». А профессор зоологии Мензбир, видя, что иллюстратор его лекций пытается наделить животных характерами, в свою очередь возмущался: «Что вы мне тут развели Художественный театр?»
Василию Алексеевичу пришлось достичь немалого совершенства и в «наглядных пособиях», и в «Художественном театре», он стал академиком, профессором, заслуженным деятелем искусств, лауреатом Государственной премии. И он, как никто другой, понимал, что совершил ошибку: всю жизнь делил талант на две равные части, а надо было выбрать что-либо одно…
Это был грустный итог. И, заканчивая книгу, он написал о себе в последней главе: «Вот пример, не достойный подражания».
Думая о Наде, он пожалел о том, что в его время, когда он только начинал свой путь в искусстве, когда и ему было двенадцать лет, не случилось, да и не могло случиться вот такого совета белоголовых. Тогда в Академиях художеств не происходило президиумов, посвященных воспитанию детей…
Надя сидела на качелях, старик наблюдал за ней издали. Их мысли пересекались в пространстве, становились почти материально ощутимыми, как ветер, трава и солнце. Птица опустилась на ветку яблони, и Брагину показалось, что это именно она вернула его к началу разговора, к тому, что он собирался сообщить отцу Нади.
— Ваша дочь, Николай Николаевич, — неожиданно сказал он, — не простое явление. Она гениальна. — Голос старика задрожал, и он повторил более сурово: — Гений. Я хочу, чтобы вы узнали об этом сегодня. Остальные пусть узнают потом.
— Вам так понравились ее рисунки к «Мастеру и Маргарите»? — спросил Николай Николаевич.
— Понравились, — согласился Василий Алексеевич, — но дело не в них. То, что я сказал сейчас, я смог сказать потому, что знал это давно.
— Давно? — изумился Рощин.
— Да, давно. А почему говорю только сейчас? Боюсь не успеть сказать. В другой раз. Ну что вы, Николай Николаевич, так испугались? Мне восемьдесят шесть лет, мы подводим итог, и я должен был это сказать. Ну, неужели, дорогой мой, после шести лет дружбы я не имею права на то, чтобы вы от меня первого услышали это?
Наде наконец удалось оттолкнуться рукой от столба, и она тихонько раскачивалась, воображая себя маятником Фуко, который они видели с отцом в Исаакиевском соборе. Качели подвешены над землей так же, как и маятник, и, значит, сейчас под ней Земля, Москва и Таруса медленно смещались от градуса к градусу, безостановочно, в одном ритме, как смещались и год и два столетия назад. В Ленинграде на опыте Фуко она видела, как вращается Земля, и сейчас чувствовала это вращение материков, океанов, гор и морей под собой. И она раскачивалась, раскачивалась, пересекая это движение поперек.