Эпилог

Брагин узнал о смерти Нади в больнице. Болезнь, которая давно жила в нем и с которой он энергично боролся, набросилась, воспользовавшись растерянностью старика.

— Знаешь, дочь, — сказал Брагин, — после смерти Серова Константин Коровин не мог работать. А ученик Серова, Никифоров, лег и умер.

— Папа, вы не должны так говорить и не должны думать об этом.

— Я знаю, что говорю. Я уже не встану.

Художник лежал в светлой палате с большим окном, безучастный ко всему. Он видел, как вокруг него суетятся врачи, но помогать им не хотел. Зачем ему, почти девяностолетнему старику, жить, когда ушла такая юная Надя? Ему казалось, что он мог бы умереть уже сегодня, стоило только закрыть глаза.

Но у него было еще одно, самое последнее дело на земле. И, готовясь к нему, он ел бульон, кашу, апельсины, давясь и не чувствуя вкуса.

— Дайте мне бумаги, — наконец потребовал Брагин и сел на кровати.

Голова его была ясной, рука, лежащая на отвороте белого пододеяльника, подрагивала от слабости и нетерпения.

— Ты что хочешь, отец? — спросила дочь. — Тебе нельзя работать.

Домашние по очереди дежурили в больнице, и художник испугался, что, заботясь о его здоровье, они помешают ему, не дадут бумаги, станут укладывать в постель.

— Бумагу, карандаш! — сказал он голосом, в котором послышалась непреклонная воля.

Ему дали стопку листов желтой, несвежей бумаги, он поморщился, но ничего не сказал. «Апполлон и Дафна» — вывел старик название статьи. Рука его обрела твердость, размашистость, строчки побежали вкось слева направо.

Дочь смотрела, как он пишет, и на какое-то мгновение ей показалось, что отец здоров.

К вечеру статья о Наде была написана. Он снова лег. Силы его оставили настолько, что он не мог подтянуть одеяло к подбородку.

— Не уходи, — попросил дочь. — Я должен подписать статью. Отнесешь в журнал «Молодость». Пусть печатают вместо некролога.

— Поверят и без подписи, — сказала дочь, вытирая слезы в уголках глаз.

— Не уходи. Я подпишу статью, — настаивал Василий Алексеевич. — Ты мне ее часа через два прочтешь.

Он закрыл глаза, сжал руки в слабые кулаки, не позволяя себе расслабиться. Принесли ужин, но художник отказался есть. Он давно уже не чувствовал ни горького, ни соленого, ни сладкого. Последние дни и часы жил будто только для того, чтобы сказать людям о Наде те слова, которые, кроме него, еще никто не произносил.

Внезапно открыв глаза, Брагин слабые голосом потребовал:

— Прочитай.

Дочь начала читать невнятно, глотая слезы, но он не прерывал ее, чтобы не тратить лишней энергии.

— Все правильно. Дай подпишу.

Дочь подала ему карандаш, старик прикоснулся к бумаге, и подпись поплыла вниз, становясь с каждой буквой все более неразборчивой. Он подписал статью, и глубокое удовлетворение разлилось по всему телу. Теперь можно было забыться, заснуть. Мысли сделались расплывчатыми, размытыми. Он подумал вдруг, что после его смерти останется на земле девочка Надя, которая станет девушкой, женщиной, большой художницей. Она продолжит и сделает то, что не успел сделать он, Василий Алексеевич Брагин. Но тут же ясность вернулась к нему. Он вспомнил, что Надя умерла, что ее нет. Его сердце от этой последней боли еще раз сжалось и остановилось.


Академик Брагин, добрый друг Нади, завершил свой путь художника и человека. Он пережил Надю на двадцать восемь дней и умер, оставив статью-завещание.

И через несколько месяцев два миллиона человек, взявших в руки журнал «Молодость», прочитали его последние слова, определившие место московской школьницы в искусстве:

«Беспощадная жестокая судьба вырвала из жизни только что расцветший талант гениальной московской девочки. Да, гениальной — теперь уже нечего бояться преждевременной оценки».

«Да, гениальной», — он на этом настаивал.


Загрузка...