Уже и лето, и жара пришла, и тянет на речку, к ребятам, и множество ещё надо переделать дел, а Тане всё недосуг. Тенью бродит она за Черепановым, и не устаёт дивиться ему, дивиться чуду, которое творит он своими кисточками на полотне, и не устаёт мысленно спорить со стариком. Так, почти совсем так, а всё-таки что-то не получилось.
С Черепановым было трудно. Резок на слово, нетерпелив, насмешлив. Никто никогда так с Таней не разговаривал: «Держи! Неси! Жди!» А то и хуже: «Девчонка! Бестолочь! Увалень!» Какой же она «увалень»? И если бы не его умение творить из красок совсем похожий на правду мир, будто брал он на кончики кисточек крохотные волокна самой жизни и клал их потом - одно к одному - на холст, если бы не это волшебство, каким владел он, Таня ни за что бы на свете не стала дружить с ним. Дружил ли с ней Черепанов, она не знала. А она, конечно, дружила. Раз целыми днями все с ним да с ним - значит, дружит.
Была и ещё одна причина, которая удерживала Таню возле Черепанова. Старик умел рассказывать. Он знал такое, о чём Таня никогда и не слышала, хотя порой совсем рядом с этим неведомым шла её жизнь. Рассказывая, Черепанов всегда обращался к Тане как к равной, наперёд полагая, что она всё поймёт из того, что он говорит. Таня была благодарна ему за это. Она ненавидела сюсюкающий тон, каким разговаривали с ней иные взрослые, думая, что она ещё ребёнок, совсем несмышлёныш. А ведь она понимала, она всё понимала. Иногда она просто не решалась сказать об этом - о том, что всё понимает, боялась обидеть человека, который говорил с ней. Ей вдруг становилось жаль этого человека с его взрослой слепотой и простоватостью. И она покорно кивала головой и послушно и кротко соглашалась со всем, что ей говорили, не умея только в эти минуты прямо смотреть в глаза собеседнику.
То, что Черепанов говорил с Таней как с равной, очень нравилось ей. Но её пугала неизменная раздражённость, с которой вёл свои беседы старик. И мрачнел солнечный мир вокруг Тани, лукавыми и недобрыми становились люди, даже те, что всегда казались ей славными и открытыми. Будто бы и умно говорил старик, и занятно, и зорко, а всё-таки, всё-таки до конца его словам не верилось. Слушая его, Таня и соглашалась и не соглашалась с ним, как соглашалась и не соглашалась с тем, что изображал он на своих картинах. Но ей не всегда хватало решимости сказать ему об этом. Она уже убедилась, что Черепанов не терпел возражений. Того и гляди, если начнёшь с ним спорить, рассердится и прогонит. А Тане теперь было бы очень трудно расстаться с Черепановым, с его наукой, с его рассказами и с его холстами и красками, с помощью которых, что там ни говори, он всё же умел творить чудеса. Вот и приходилось ей учиться терпеть да помалкивать, не ведая того, что это тоже наука - терпеть да помалкивать, - и наука не из малых.
В солнечные утра, какое выдалось и сегодня, Черепанов отправлялся, по обыкновению, писать этюды в недалёкий лес. Но он никогда заранее не предупреждал Таню о своих планах. Приходилось подолгу караулить минуту, когда старик выйдет из дома, чтобы потом, как бы невзначай, выбежать ему навстречу.
- Дмитрий Иванович, можно я с вами?
Старик не отказывал. И Таня уже знала: если он лишь молча кивал на её просьбу, значит, не в духе и с ним лучше помалкивать. Если же коротко отвечал или даже здоровался, чуть прищурив глаза, что заменяло ему улыбку, стало быть, настроение у него хорошее и он, пожалуй, ей нынче что-нибудь преподаст.
Сегодня старик был явно в духе.
- Здравствуй, здравствуй, Татьяна Николаевна, - поприветствовал он Таню хрипловатым, прокуренным голосом и даже чуть-чуть покривил в улыбке сухие губы, полагая, что просиял во всё лицо.
- Здравствуйте, Дмитрий Иванович! - обрадованно воскликнула Таня, усмотрев в кратком приветствии старика столько всего для себя хорошего, обещающего, что так и засветилась счастьем. - Значит, в лес?
- Туда.
- На этюды?
- Как сладится.
- Маслом будем или акварелью?
- Мы-то? - в блекловатых, зорко-твёрдых глазах старика искоркой пробежала усмешка.
Таня смутилась:
- Не я, конечно, а вы, Дмитрий Иванович.
- Поглядим. Натура подскажет. Ну, двинулись.
Путь в лес шёл мимо Торговой площади, через единственный в городе мост на Заречную лесную сторону.
Возле самого моста, на высоком холме, стояло приземистое кирпичное здание, с окнами-бойницами, с могучими стенами и крепостными башнями по углам. Глубокой стариной веяло от этого строения с закаменелыми в кладке кирпичами. Некогда в этом доме-крепости жил воевода, Несколько столетий назад. Сто лет - сколько это? Сколько это, если тебе всего тринадцатый год? Прикрыв ладонью глаза, Таня попыталась представить дом воеводы в те сказочно далёкие дни, когда там жили люди в кольчугах и шлемах, когда по стенам ходили копьеносцы, а у дверей стояли часовые с алебардами. О чём думали тогда люди, о чём мечтали? Много раз бывала Таня в доме воеводы. Теперь там был городской музей. И Таня почти наизусть знала каждую надпись в этом музее под каждым экспонатом. Их не так-то уж было и много. Старинная утварь, очень бедная. Неужели люди когда-то ели из этих кривобоких чашек, пили из этих тёмных узкогорлых кувшинов? Неужели из года в год, из века в век такой тяжкой была их жизнь? Всё давалось им ценой невероятных усилий. Мир вокруг был враждебен и суров.
В музее повсюду были развешаны печатные предупреждения: «Экспонаты руками не трогать!» Но Таня всё же трогала. Иначе она не могла до конца понять и до конца ощутить странное - и горькое и радостное сразу - чувство, которое охватывало её уже на пороге дома воеводы. Такое странное чувство, будто она входит к живым людям, она - одна из них, и вот сейчас кто-то окликнет её громким, властным голосом и что-то велит ей делать, что-то самое простое, что делается тут каждый день. И Таня готова, все силы её души напряжены, сердце замирает от радости и страха. Она готова. Она только боится, что ей не совладать даже с самым малым делом, которое велят ей сделать. Она ничего не умеет, у неё очень мало сил. А здесь вокруг ходят сильные люди, статные и суровые, в негнущихся одеждах, с голубыми, как небо родное, глазами. Родные люди…
Это отец научил Таню ходить по музею не как по музею, а словно в своём собственном доме. Только в давнишнем, в давнишнем. Он умел так. Он делался тихим, сосредоточенным, со стороны даже смешным, будто глухим и слепым, если не догадаться, что он теперь где-то очень далеко. Иногда только вдруг взглядывал он на дочь, тоже будто издалека, и проговаривал одно какое-нибудь слово, тоже будто издалека. Необычное какое-нибудь слово, протяжное и звонкое. Наверное, одно из тех, что звучали здесь тогда, в те давние времена. Жаль, Таня забыла эти отцовы слова. Мала была да и не думала, что отец вскоре так надолго уедет. Потому и не берегла эти слова, не запомнила, помня лишь их звонкий и протяжный звук.
Отец, отец, где ты теперь?.. Вот и ты тоже далеко-далеко. Вот и тебя тоже надо вспоминать, прикрыв ладонью глаза.
Хорошо ли так? Зачем же так?..
- Ты это о чём задумалась? - заглянув в Танины печальные глаза, ворчливо спросил Черепанов. - Идёшь на этюды - поглядывай, а не жмурься. Шире, шире мир глазами хватай и слушай, жадно до всего прислушивайся.
- Я и смотрю, я и слушаю, - печально проговорила Таня.
- Что-то не похоже, - сказал старик. - Грустишь. Какие такие в твои годы могут быть печали?
Таня собралась было ответить, собралась было рассказать старику, что вспомнилось ей, как ходила она в крепость-музей с отцом, а вот теперь он уехал, и нет его и год, и другой, и третий, но Черепанов равнодушно отвернулся от неё и пошёл вперёд ещё быстрее, будто побежал от её слов. Ему не интересно было её слушать. Так всегда: сам говорит, а её не слушает, а если и слушает, то нетерпеливо и вдруг прервёт какой-нибудь фразой вроде этой вот: «Какие такие в твои годы могут быть печали?»
«А вот и могут! - горько подумалось Тане. - Ничего-то ты, дед, не понимаешь!»
Она всерьёз обиделась на него и понурилась, готовая, скажи он ей ещё хоть одно обидное слово, повернуться и пойти прочь.
Но Черепанов такого слова не сказал. Догадался, что и так не на шутку её обидел. И решил мириться. На свой лад, конечно: не стал просить у неё прощения, не протянул ей руку и не улыбнулся даже, а просто заговорил своим глуховато-скрипучим голосом, начав один из своих рассказов, за которые Таня многое ему прощала.
Вот прошли они дом воеводы и идут мимо церкви, и Таня знает, что она очень старая. И даже как её отстраивали после пожара, обложив налогом всех жителей города, и про это знает. А вот то, что в церкви этой во время революции шёл бой, про это она не знала. Да, был бой. Белые засели в алтаре и отстреливались из пулемёта. А красный партизан Чижов, отец её большого друга Саши Чижова - отец его теперь уже умер, - схватил гранату и бросился к алтарю: «Сдавайтесь, гады!» Ну, белые и сдались.
Таня видела фотографию Чижова, Сашиного отца, на стене в музее. Совсем молоденький, только немного постарше Саши. Так вот он какой был, оказывается, Сашин отец. А он бы, Саша, такое мог? Спроси его, так скажет, что мог бы. А на самом деле? Как проверить? Белых теперь нет, в церкви давно, сколько Таня себя помнит, помещается какой-то склад и пимокатная мастерская и ещё фотоателье Как проверить?
Таня думала, что всё знает о церкви - стоит и стоит, старая и старая, и вот ещё валенки в ней катают, и вот ещё снимают на карточки, и всегда, когда идёшь мимо, пахнет от неё солёными огурцами и прелой картошкой. Но Черепанов взял да и рассказал ей то, чего она никогда не слышала. Оказывается, в церкви-то был бой. И Сашин отец, совсем тогда почти такой же, как Саша теперь, кинулся на белых с гранатой: «Сдавайтесь, гады!»
А старик всё продолжал рассказывать. Оказывается, церковь эта сестра-близнец московской, что недавно ещё стояла в Москве у Красных ворот - есть там такая площадь. Ключевские-то градоправители в те поры, когда церковь строилась, не шутя решили потягаться с Первопрестольной. Как там, мол, так и у нас. И церковь такая, как в Москве, и вот летний собор, что стоит на холме, единственный в городе, где ещё молятся, тоже такой, как в столице. Черепанов сам видел в Москве совсем такой же.
Тут старик хитро прищурился и даже приостановился, чтобы подбить итог своему рассказу:
- Да и дешевле оно по готовому-то проекту строить. Отцы города в старину копеечку считать умели. Не то что нынешние…
- А что такое отцы города? - спросила Таня.
- Не знаешь? - усмехнулся старик, снова пускаясь в путь. - Да вот взять хотя бы твоего собственного папашу. Как же, городской архитектор!
- Бывший, ведь он уехал, - сказала Таня.
- Ну вот и отец, стало быть, бывший.
Тане почудилось, что последние слова старик проговорил как-то не просто, будто прихмыкнул. Она быстро наклонилась и заглянула ему в лицо. Нет, не улыбается, но пот глаза всё же отвёл - что-то вдруг приметил под ногами и упёрся глазами в землю. А потом тихо так, миролюбиво, заговорил дальше:
- А вот его дружок закадычный, уважаемый наш Григорий Петрович, тот и ныне в отцах.
И опять Тане почудилось, что в словах старика прозвучал тихонько смешок. И опять глянула она в его лицо. Нет, старик не улыбался, и в глазах его, которые он теперь не стал прятать, тоже ничего такого подозрительного Таня не приметила.
- Это потому что дядя Гриша секретарь райкома? - спросила Таня. - Потому он и отец?
- Потому, потому.
- Но ведь он - второй секретарь.
- Стало быть, и отец второй.
Тане не захотелось больше заглядывать в стариковское лицо. Всё равно он такой хитрый, этот старик, что его врасплох не застанешь.
- А мама? Кто же тогда моя мама? - спросила она, вдруг почему-то вспомнив, как очень давно, теперь уже очень давно, когда ещё отец жил здесь, а не строил свои дома в Москве, сидели они все трое, мама, отец и милый, весёлый, рыжий дядя Гриша - тогда она его очень любила, - у них в доме за столом и громко, перебивая друг друга, спорили. О чём спорили, Таня уже забыла. Помнилось только, что голоса у них были весёлые и что отец часто смеялся в тот вечер. По-своему, негромко, больше глазами, чем голосом.
- Да и мама твоя - тоже отец, - услышала Таня теперь уже с явной ехидцей произнесённые Черепановым слова.
Она и забыла про него. Вспомнившееся так живо встало перед глазами, что даже будто ожило в звуках. И вот вдруг скрипучий, усмешливый голос старика:
- Как же, судья! В прежние времена мировой судья в большой силе был. Назначался из самых уважаемых, из самых почтенных. А вот теперь…
Таня быстро повернулась и вот наконец встретилась глазами с глазами старика. Ей показалось, что в глазах у него двигались, плыли куда-то маленькие колючие льдинки.
- Что ж, правду сказать, властная женщина… - услышала она незнакомо отрывистый голос Черепанова.
Это он так говорил про её маму!
- Она справедливая! -сказала Таня, гневно вскинув голову. - Все говорят, она справедливая…
- Знаю, встречались!..
Старик внезапно остановился и стал раскладывать мольберт, далеко ещё не дойдя до леса, куда держал в этот день с Таней путь.
- Попишу-ка я речку, не тянет меня что-то сегодня в лес. Видишь? - И он указал девочке изогнувшуюся вдали и много ниже того места, где они стояли, неширокую ленту реки. - Видишь, как она тут петляет? Коварная, с норовом. То вот такая вот, то вдруг прямиться начнёт. Лет тридцать назад так разлилась, что всю Заречную залила. А помню, был год, чуть вовсе не высохла. Коварная, с норовом, - повторил он.
- Я не согласна! - сказала Таня, сама себе изумившись: так запальчиво прозвучали её слова. - И вовсе она не коварная! Это вы так на неё смотрите. А она весёлая, вся в ключах. Ведь недаром же её Ключевкой зовут. Вода в ней прозрачная, как в роднике, и дно всё до единого камушка видать. И мою маму вы не смеете бранить - мою маму все любят!
- Вон оно что! - усмехнулся Черепанов. - Обиделась! Да я разве её бранил? Наслышан да и встречались, а бранить не бранил.
- Я по глазам догадалась, - сказала Таня.
- По глазам? Ишь ты! Не рано ли? Ну, хватит болтать - солнце нас с тобой дожидаться не станет.
Долго не заговаривал Черепанов со своей ученицей, вычерчивая углём на холсте речные изгибы. И, только когда кончил набросок и, отойдя, начал, прищурившись, рассматривать сделанное, он вдруг обернулся к Тане и резко проговорил:
- Бери краски, пиши.
- Мне?! - встрепенулась и замерла девочка.
- Тебе, тебе.
Старик достал из ящика с красками самодельную - просто кусок фанеры с дыркой для пальца - палитру и протянул её Тане.
Она же, выбросив вперёд обе руки, приняла эту испятнанную, бугристую от засохшей краски фанеру, как принимают великий дар - хлеб с солью на рушнике.
- Действуй, - кивнул Черепанов на ящик с краска-ми. - Добывай тут свои прозрачные ключи.
И отошёл, уселся на пенёк, нарочно отвернувшись от Тани и мольберта, закурил, отчего-то злой и пасмурный больше обычного.
Таня, склонившись над ящиком, разгоревшимися глазами разглядывала тюбики с красками - цветастых уродцев, пузатых и тощих, совсем как крошечные человечки.
У иных уже не было сил, они были плоские, выжатые, с уроненными на грудь головками. Иные же полнились живыми соками. А были и такие, что ещё и вовсе не работали, не растратили ни капельки своих сил.
Эти были чистые, сытые, самодовольные. Но Тане больше нравились тюбики со следами жизни. Краска сверкала на них и в них как кровь - синяя, зелёная, красная. И всё это, вся эта цветастая и будто даже гомонливая толпа смешных человечков была сейчас отдана Тане. Владей! Командуй! Бери в руки и выпускай на волю их живую, сверкающую на солнце силу!
Отгороженные от тюбиков с красками, чинно лежали кисточки, кисти, какие-то скребки и лопаточки. Это были Танины солдатики - усатые, бравые, в удивительно пёстрых, красивых мундирах. Один такой солдатик откатился к стенке и сам будто сунулся Тане в пальцы. Таня сжала его, высоко подняла над головой и, как это делал Черепанов, глянула поверх мольберта на реку, туда, где жил мир, который надо было ей перенести на холст.
Работа началась.
До этого дня Таня не писала маслом. Черепанов и близко не подпускал её к краскам.
«Рисуй! Карандашиком, угольком, хоть пальцем, но рисуй. Объём, пропорция, линия - набивай руку. Ясно?»
«Ясно», - кивала Таня и набивала руку с утра до позднего вечера - карандашом на бумаге, углём и мелом на стенах, пальцем на отпотевших оконных стёклах.
Черепанов никогда не хвалил её, хотя Тане иногда казалось, что у неё получается. Зато высмеивал Черепанов её охотно и часто. Вот тогда-то и звучали его: «Девчонка! Бестолочь! Увалень!» Куда уж там думать о работе маслом! И вдруг: «Бери краски, пиши».
Чудной старик!..
Там, внизу, бежала, изгибаясь, неширокая Ключевка. Коварная? Нет! Весёлая - вот это верней. Будто всё ей нипочём. Молодая, вот-вот рассмеётся, брызнув во все стороны бурливыми ключами. Как написать её такую? Какие краски нужны для этого? Таня беспомощно оглянулась на Черепанова. Старик по-прежнему сидел к ней спиной.
«Нарочно! - подумала Таня. - Чтобы потом высмеять!»
Она с надеждой перевела взгляд на ящик с красками. «Миленькие, помогите!» Но что это? Минутой назад все краски казались ей и яркими, и весёлыми, и добрыми, а сейчас они все разом потускнели или нет, не потускнели, а словно даже похолодели, отвернулись от Тани.
Тогда она посмотрела на холст. Река на нём уже была прочерчена твёрдыми - Дмитрий Иванович водил углём твёрдо, кроша его, - угловатыми линиями. Точно ли сделал это Черепанов? Тане показалось, что не точно. Ну конечно же, не точно. У Дмитрия Ивановича получилось совсем похоже и всё-таки не так, как на самом деле. На холсте река ломала свои берега, а там, внизу, где была сама река, берега будто текли за ней следом, плавные в своих изгибах.
Таня положила кисточку и схватила кусок угля.
- Вот так, вот так! - шептали её губы, а рука с углём легонько касалась черепановских линий, мягко их округляя. - Вот так, вот так! И вовсе ты не коварная и не злая. Ты весёлая, ты ловкая, как моя мама…
Таня оглянулась. За спиной стоял Черепанов. Самодельная папироска дымила в плотно сжатых губах, заволакивая дымом колючий взгляд. Если бы Таня не была уверена в своей правоте, она бы испугалась этого взгляда. Но она была уверена и не испугалась.
- Что ж, пусть так, - не вынимая папироски, процедил Черепанов. - Ну, а краски?
- А краски… - Таня с сожалением взглянула на ящик. Дивное дело - краски снова обрели свою яркость, потеплели. - А с красками мне ещё не управиться, - сказала Таня. - Я их ещё не знаю…
- То-то, - удовлетворённо кивнул Черепанов. - А берёшься судить.
Он не спеша сложил мольберт, закрыл ящик, кряхтя закинул мольберт на плечо, а ящик отдал Тане:
- Пошли.
Молча двинулись они назад, к городу. Но теперь уже другой дорогой, которая повела их сначала в сторону от реки, а потом круто покатилась вниз, к самому берегу. И что ни шаг - река менялась. Теперь Таня на память зна ла норовистый ход её берегов от той вон колокольни до синеющего вдали леса: она сама прочертила на холсте каждую речную извилину. И всё же что ни шаг - река открывалась ей совсем по-новому. А когда спустились к берегу, Таня не узнала ни мостков для полоскания белья, ни пологого песчаного пляжа, ни давным-давно валявшихся здесь старых лодок. Всё не так, всё по-новому представилось глазам девочки. Наверное, оттого, что никогда прежде не думала она о реке, как о чём-то живом, как подумала, когда рисовала её берега. Весёлая? Молодая? Разве можно так думать о реке - ведь это всего-навсего вода, холодная, прозрачная, обыкновенная? Оказывается, можно. И, хотя только малая часть реки была видна Тане, она сумела сейчас заглянуть и туда, в глубь далёкого синего леса, и туда, где разлилась широкая Кама, в которую несла свои прозрачные воды Ключевка. А дальше была Волга, а ещё дальше начиналось море - Танина Волга и Танино море, сказочно прекрасные края, какие только могла она вообразить. Вот почему совсем по-новому смотрела Таня на свой маленький здешний мир. Он был лишь частицей огромного мира, который вдруг открылся ей. Многоцветный, пронизанный солнцем мир. Увидеть его собственными глазами, побывать всюду вот с этим ящиком, который несла Таня, научиться владеть всеми его сокровищами - красками, - как вдруг захватила девочку эта мысль!
Смешными, крошечными показались ей её недавние мечты, недавние радости.
Возле лодок Таня увидела своих школьных друзей. Кто смолил и конопатил старые днища, кто просто прыгал с лодки на лодку, раскачивал их, воображая, должно быть, морскую бурю. В воде никого - холодно. В бурлящей ключами речке можно было купаться только в очень жаркие дни. Сегодня же часто налетал ветер, заволакивая солнце тучами. И всё же Танины друзья и сегодня были здесь. На реке хорошо в любую погоду. С Камы сюда залетают чайки. А Саша Чижов говорит, что прилетают они с самого Каспийского моря. Раньше Таня считала, что он выдумывает. Кто знает, может быть, и не выдумывает. Саша тоже был сейчас здесь. Вон стоит: белая рубаха, как парус, и руками размахивает - Вот-вот улетит. Кому он машет? Издали донёсся звонкий и озорной, будто подхваченный ветром голос:
- Эй, художница, покрась байдарку!
Таня остановилась, готовая броситься на зов, но её удержал осуждающий взгляд Черепанова.
- Ящик давай, - отрывисто сказал он, протянув руку. - А то, чего доброго, начнёшь этими красками байдарку малевать. Художница!
Таня поспешно наклонилась и поставила у ног старика ящик.
- Завтра-то отправимся? - спросил Черепанов.
Таня молчала, не зная, что ответить. Уж очень ей было с ним трудно. А там, где были ребята, где её ждали, там ей всегда было легко и радостно. И потом, Черепанов не смел подшучивать над ней, обзывать её всякими обидными словами. И он не смел плохо думать о её маме!
Налетел, закружив песок, ветер и донёс до Тани сочившийся из ящика с красками живой, маслянистый запах. На миг ящик словно открылся, сверкнув всеми своими красками, и они вновь властно поманили Таню: «Владей нами, девочка!» И вновь увиделись Тане далёкий синий лес, и далёкое море, и ярко сверкающее над ним солнце «Владей нами, девочка!»
- Отправимся, - проговорила она и бегом бросилась к ребятам.