-- Что слышно? -- спросил Холден.

-- Не мне сообщать такие новости, покровитель убогих, но...-- и старик протянул трясущуюся руку ладонью вверх, как человек, принесший добрую весть и по праву ждущий награды.

Холден бегом пересек двор. Наверху светилось окно. Лошадь, привязанная у ворот, заржала, и как бы в ответ из дома донесся тонкий, жалобный звук, от которого у Холдена вся кровь бросилась в голову. Это был новый голос; но он еще не означал, что Амира жива.

-- Кто дома? -- крикнул он, стоя на нижней ступеньке узкой каменной лестницы.

В ответ раздался радостный возглас Амиры, а потом послышался голос ее матери, дрожащий от старости и гордости:

-- Здесь мы, две женщины -- и мужчина, твой сын.

Шагнув через порог, Холден наступил на обнаженный кинжал, который был положен там, чтобы отвратить несчастье, -- и клинок переломился под его нетерпеливым каблуком.

-- Аллах велик!--почти пропела Амира из полумрака комнаты. -- Ты принял его беды на свою голову.

-- Прекрасно, но как ты, жизнь моей жизни? Женщина, ответь, как твоя дочь?

-- Ребенок родился, и в своей радости она забыла о муках. Ей скоро будет лучше; но говори тихо.

-- Ты здесь -- и скоро мне будет совсем хорошо, -- проговорила Амира. -- Мой повелитель, ты так долго не приезжал! Какие подарки ты привез мне? Нет, сегодня я припасла для тебя подарок. Посмотри, моя жизнь, посмотри! Ты никогда не видел такого младенца. Ах, у меня нет даже сил высвободить руку...

-- Лежи спокойно и не разговаривай. Я с тобой, бечари.

-- Ты хорошо говоришь: нас связала крепкая веревка, которую уже не разорвать. Тебе довольно света? Посмотри: на его коже нет ни пятнышка! Никогда еще не было на свете такого мальчика. Слава Аллаху! Из него вырастет ученый человек, пандит, -- нет, королевский солдат. А ты, моя жизнь, ты любишь меня так же, как раньше? Ведь я теперь такая худая и слабая. Ответь мне правду.

-- Да. Я люблю тебя так же, как любил всегда, -- всем сердцем. Лежи спокойно, мое сокровище, и отдыхай.

-- Тогда не уходи. Сядь рядом -- вот так. Мать, господину этого дома нужна подушка. Принеси ее. -- Новорожденный чуть заметно пошевелился под боком у Амиры,-- О! -- сказала она, и ее голос дрогнул от нежности.-- Этот мальчик -- богатырь от рождения. Какой он сильный! Как он толкает меня! Свет не видел ничего подобного! И он наш, наш сын -- твой и мой. Положи ему руку на голову; только будь осторожен -- ведь он так мал, а мужчины так неуклюжи.

Стараясь не дышать, одними кончиками пальцев Холден прикоснулся к покрытой пухом головке.

-- Он уже мусульманин, -- сказала Амира. -- Пока я лежала ночами без сна, я шептала ему призыв к молитве и повторяла исповедание веры. Чудо, что он родился в пятницу, как и я. Он так мал, но уже умеет хватать пальчиками. Только осторожно, жизнь моя!

Холден дотронулся до беспомощной крохотной ручки -- и Она еле ощутимо обхватила его палец. Это прикосновение пронзило его до самого сердца. До сих пор все мысли Холдена были поглощены Амирой. Теперь же он начал осознавать, что в мире появился еще кто-то -- только трудно было сразу поверить, что это его собственный сын, человек, наделенный душой. И он погрузился в раздумье, сидя подле задремавшей Амиры.

-- Уходи, сахиб,-- сказала шепотом мать.-- Нехорошо, если она увидит тебя, проснувшись. Ей нужен покой.

--Я ухожу, -- покорно согласился Холден.--Вот деньги. Позаботься о том, чтобы мой сын ни в чем не нуждался и рос здоровым.

Звон серебра разбудил Амиру.

-- Я не наемная кормилица, -- произнесла она слабым голосом. -- При чем тут деньги? Неужели из-за них я стану заботиться о нем больше или меньше? Мать, отдай эти деньги назад. Я родила сына моему повелителю.

Тут силы окончательно покинули ее, и, едва успев договорить, она погрузилась в глубокий сон. Холден, успокоенный, неслышно спустился по лестнице и вышел во двор. Его встретил, прищелкивая языком от удовольствия, старик сторож Пир Хан.

-- Теперь в этом доме есть все, что нужно,-- сказал он и без дальнейших объяснений сунул в руки Холдену старую саблю, оставшуюся еще с тех времен, когда Пир Хан служил в королевской полиции. От колодца донеслось козье блеянье.

-- Две козы,-- сказал Пир Хан,-- две самые лучшие козы. Я купил их за большие деньги; и раз не будет пира по случаю рождения, все мясо достанется мне. Хорошенько рассчитай удар, сахиб! Сабля не очень надежная. Подожди, пока козы перестанут щипать цветы и поднимут голову.

-- Зачем это ? -- спросил изумленный Холден.

-- Как зачем? Надо принести искупительную жертву, иначе новорожденный не будет защищен от злого рока и может умереть. Покровитель убогих знает, какие слова полагается говорить.

Холден и в самом деле заучил когда-то слова жертвенной молитвы, не думая, что в один прекрасный день ему придется произнести их всерьез. Сжимая в руке эфес сабли, он вдруг снова ощутил слабое пожатие пальчиков ребенка -и страх потерять этого ребенка подступил ему к сердцу.

-- Бей! -- сказал Пир Хан. -- Когда в мир приходит новая жизнь, за нее платят другой жизнью. Смотри, козы подняли голову. Бей с оттяжкой, сахиб!

Плохо понимая, что делает, Холден дважды рубанул саблей и пробормотал мусульманскую молитву, которая гласит: "Всемогущий! Ты дал мне сына; приношу тебе жизнь за жизнь, кровь за кровь, голову за голову, кость за кость, волос за волос, кожу за кожу!" Лошадь всхрапнула и дернулась на привязи, почуяв запах свежей крови, фонтаном брызнувшей на сапоги Холдена.

-- Хороший удар! -- сказал Пир Хан, обтирая клинок. -- В тебе погиб великий воин. Иди с легким сердцем, рожденный небом. Я твой слуга и слуга твоего сына. Да живет твоя милость тысячу лет... а козье мясо я могу взять себе? -- И довольный Пир Хан удалился, разбогатев на целое месячное жалованье.

Сгущались сумерки; над землей низко стлался туман. Холден вскочил в седло и пустил лошадь рысью. Его переполняла отчаянная радость, вдруг сменявшаяся приливами неясной и казалось бы беспредметной нежности. Волны этой нежности охватывали его, подступали к самому горлу, и он ниже нагибался над седлом, пришпоривая лошадь. "В жизни не испытывал ничего подобного,-думал он.-- Заеду, пожалуй, в клуб немного развеяться".

Ярко освещенная бильярдная была полна народу; как раз начиналась игра в пул. От света и шумного общества голова у Холдена пошла кругом, и он во все горло запел:

Как был я в Балтиморе, красотку повстречал!

-- В самом деле? -- отозвался из угла секретарь клуба. -- А не сказала тебе случайно эта красотка, что у тебя с сапог течет? Боже правый, да они в крови!

-- Ерунда! -- сказал Холден, снимая с подставки свой кий. -- Разрешите присоединиться? Это не кровь, а роса. Я ехал по высокой траве. Черт возьми! Сапоги и верно ни на что не похожи!

Будет дочка -- замуж кто-нибудь возьмет,

Будет сын -- служить пойдет в королевский флот !

В ки-ителе си-инем -- чем не молодец! -

Станет капита-аном...

-- Желтый по синему -- зеленому играть, -- монотонно выкликнул маркер.

-- "Станет капита-аном..." Маркер, у меня зеленое? "Станет капитааном..." А! скверный удар! "...как был его отец!"

-- Непонятно, с чего это вы так развеселились, -- ядовито заметил некий ревностный чиновник из молодых. -- Нельзя сказать, чтобы власти были в восторге от вашей работы на месте Сандерса.

-- Выходит, надо ждать нахлобучки от начальства? -- сказал Холден с рассеянной улыбкой. -- Ничего, переживем как-нибудь.

Разговор завертелся вокруг неисчерпаемой темы -- о служебных обязанностях каждого и о том, как они исполняются, и Холден понемногу успокоился. Он пробыл в клубе допоздна и с неохотой возвратился в свое пустое и темное холостяцкое бунгало, где его встретил слуга, по-видимому, полностью осведомленный о делах хозяина. Большую часть ночи Холден провел без сна, а когда под утро забылся, ему пригрезилось что-то приятное. 2

-- Сколько ему уже?

-- Слава Аллаху! Только мужчина способен задать такой вопрос! Ему скоро будет шесть недель, жизнь моя; и сегодня вечером мы с тобой поднимемся на крышу, чтобы сосчитать его звезды. Так полагается. Он родился в пятницу, под знаком Солнца, и мне предсказали, что он переживет нас обоих и будет богат. Можем ли мы пожелать лучшего, любимый?

-- Что может быть лучше? Поднимемся на крышу, ты сосчитаешь звезды -только сегодня их немного, потому что небо в тучах.

-- Зимние дожди запоздали: нынче они прольются не в срок. Пойдем, пока не скрылись все звезды. Я надела свои лучшие драгоценности.

-- Самую главную ты забыла.

-- Да! Наше сокровище. Мы его тоже возьмем. Он еще никогда не видел неба.

Амира стала подыматься по узкой лестнице, ведущей на плоскую крышу дома. Правой рукой она прижимала к груди ребенка, завернутого в пышное покрывало с серебряной каймой; он лежал совершенно спокойно и глядел из-под чепчика широко раскрытыми глазами. Амира и впрямь нарядилась по-праздничному. Нос она украсила алмазной сережкой, которая подчеркивает изящный вырез ноздрей и в этом смысле выполняет роль европейской мушки, оттеняющей белизну кожи; на лбу у нее сверкало сложное золотое украшение, инкрустированное камнями местной обработки -- изумрудами и плавлеными рубинами; ее шею мягко охватывал массивный обруч из кованого золота, а на розовых щиколотках позвякивали серебряные цепочки. Как подобает мусульманке, она была одета в платье из муслина цвета зеленой яшмы; обе руки, от плеча до локтя и от локтя до кисти, были унизаны серебряными браслетами, перевитыми шелковинками; на запястьях, словно в доказательство того, как тонка и изящна ладонь, красовались хрупкие браслеты из дутого стекла -- и на фоне всех этих восточных украшений бросались в глаза тяжелые золотые браслеты совсем иного толка, которые Амира особенно любила, потому что они были подарены Холденом и вдобавок защелкивались хитрым европейским замочком.

Они уселись на крыше, у низкого белого парапета; далеко внизу поблескивали огни ночного города.

-- Там есть счастливые люди, -- сказала Амира. -- Но я не думаю, что они так же счастливы, как мы. И белые женщины, наверно, не так счастливы. Как ты думаешь?

-- Я знаю, что они не могут быть так счастливы.

-- Откуда ты знаешь?

-- Они не кормят сами своих детей -- они отдают их кормилицам.

-- В жизни я такого не видела,-- со вздохом сказала Амира,-- и не желаю видеть. Айи! -- она прислонилась головой к плечу Холдена.-- Я насчитала сорок звезд, и я устала. Погляди на него, моя любовь, он тоже считает.

Младенец круглыми глазенками смотрел на темное небо. Амира передала его Холдену, и сын спокойно лежал у него на руках.

-- Какое имя мы ему дадим? -- спросила она.-- Посмотри! На него нельзя насмотреться вдоволь! У него твои глаза. Но рот...

-- Твой, моя радость. Кто знает это лучше меня?

-- Такой слабый рот, такой маленький! Но эти губки держат мое сердце. Отдай мне нашего мальчика, я не могу без него так долго.

-- Я подержу его еще немножко. Он ведь не плачет.

-- А если заплачет, отдашь? Ах, ты так похож на всех мужчин! Мне он только дороже, если плачет. Но скажи мне, жизнь моя, как мы его назовем?

Крохотное тельце прижималось к самому сердцу Холдена -- нежное и такое беспомощное. Холден боялся дышать: ему казалось, что любое неосторожное движение может сломать эти хрупкие косточки. Дремавший в клетке зеленый попугай, которого во многих индийских семьях почитают как хранителя домашнего очага, вдруг' заерзал на своей жердочке и спросонок захлопал крыльями.

-- Вот и ответ,-- промолвил Холден. -- Миан Митту сказал свое слово. Назовем нашего сына в его честь. Когда он подрастет, он будет проворен в движениях и ловок на язык. Ведь на вашем... ведь на языке мусульман Миан Митту и значит "попугай"?

-- Зачем ты отделяешь меня от себя? -- обиделась Амира.-- Пусть его имя будет похоже на английское -- немного, не совсем, потому что он и мой сын.

-- Тогда назовем его Тота: это похоже на английское имя.

-- Хорошо! Тота -- так тоже называют попугая. Прости меня, мой повелитель, что я осмелилась тебе противоречить, но, право же, он слишком мал для такого тяжелого имени, как Миан Митту... Пусть он будет Тота -- наш маленький Тота. Ты слышишь, малыш? Тебя зовут Тота!

Она дотронулась до щечки ребенка, и тот, проснувшись, запищал; тогда Амира сама взяла его на руки и стала убаюкивать чудодейственной песенкой, в которой были такие слова:

Злая ворона, не каркай тут и не буди нашу детку.

В джунглях на ветках сливы растут -- целый мешок за монетку,

Целый мешок за монетку дают, целый мешок за монетку.

Окончательно уверившись, что сливы стоят ровно монетку и в ближайшее время не подорожают, Тота прижался к матери и уснул. Во дворе у колодца пара гладких белых быков терпеливо жевала свою вечернюю жвачку; Пир Хан, с неизменной саблей на коленях, примостился рядом с лошадью Холдена и сонно посасывал длиннейший кальян, другой конец которого, погруженный в чашечку с водой, издавал громкое бульканье, похожее на кваканье лягушек в пруду. Мать Амиры пряла на нижней веранде. Деревянные ворота были заперты на засов. Перекрывая отдаленный гул города, наверх донеслась музыка свадебной процессии; промелькнула стайка летучих лисиц, заслонив на мгновенье диск луны, стоявшей над самым горизонтом.

-- Я молилась, -- сказала Амира, -- я молилась и просила двух милостей. Первая милость -- чтобы мне позволено было умереть вместо тебя, если небесам будет угодна твоя смерть; а вторая -- чтобы мне позволено было умереть вместо сына. Я молилась пророку и Биби Мириам. Как ты думаешь, услышат они меня?

-- Малейший звук, если он слетит с твоих губ, будет услышан всеми.

-- Я ждала правдивых речей, а ты говоришь мне льстивые речи. Услышится ли моя молитва?

-- Как знать? Милосердие бога бесконечно.

-- Так ли это? Не знаю. Послушай! Если умру я, если умрет мой сын, что будет с тобой? Ты переживешь нас -- и вернешься к белым женщинам, не знающим стыда, потому что голос крови силен.

-- Не всегда.

-- Верно: женщина может остаться глухой к нему, но мужчина -- нет. В этой жизни, рано или поздно, ты вернешься к своему племени. С этим я могла бы еще примириться, потому что меня тогда уже не будет в живых. Но я печалюсь о том, что и после смерти ты попадешь в чужое для меня место -- в чужой рай.

-- Ты уверена, что в рай?

-- А куда же еще? Какой бог захочет причинить тебе зло? Но мы оба -мой сын и я -- будем далеко от тебя и не сможем прийти к тебе, и ты не сможешь прийти к нам. В прежние дни, когда у меня не было сына, я об этом не думала; но теперь эти мысли не оставляют меня. Тяжело говорить такие вещи.

-- Будь что будет. Мы не знаем нашего завтра, но у нас есть наше сегодня и наша любовь. Ведь мы счастливы?

-- Так счастливы, что хорошо бы заручиться небесным покровительством. Пусть твоя Биби Мириам услышит меня: ведь она тоже женщина. А вдруг она мне позавидует?.. Негоже мужчинам боготворить женщину!

Эта вспышка непосредственной ревности рассмешила Холдена.

-- Вот как? Почему же ты не запретила мне боготворить тебя?

-- Ты -- боготворишь меня?! Мой повелитель, ты щедр на сладкие слова, но я ведь знаю, что я только твоя служанка, твоя рабыня, прах у ног твоих. И я счастлива этим. Смотри!

Холден не успел подхватить ее -- она наклонилась и прикоснулась к его ногам; потом, смущенно улыбаясь, выпрямилась и крепче прижала ребенка к груди. В ее голосе внезапно прозвучал гнев:

-- Это правда, что белые женщины, не знающие стыда, живут три моих жизни? Это правда, что они выходят замуж уже старухами?

-- Они выходят замуж, как и все остальные, когда становятся взрослыми женщинами.

-- Я понимаю, но говорят, что они могут выйти замуж в двадцать пять лет. Это правда?

-- Правда.

-- Аллах милосердный! В двадцать пять лет! Кто согласится по доброй воле взять в жены даже восемнадцатилетнюю? Ведь женщина стареет с каждым часом. Я в двадцать пять буду старухой, а люди говорят, что белые женщины остаются молодыми всю жизнь. Как я их ненавижу!

-- Какое нам до них дело?

-- Я не умею сказать. Я только знаю, что, может быть, сейчас живет на земле женщина на десять лет старше меня, и еще через десять лет она придет и украдет у меня твою любовь -- ведь я буду тогда седой старухой, годной только в няньки сыну твоего сына. Это жестоко и несправедливо. Пусть бы они тоже умирали!

-- Думай на здоровье, что тебе много лет; я-то знаю, что ты еще ребенок, и поэтому я сейчас возьму тебя на руки и снесу вниз!

-- Тота! Осторожно, мой повелитель, береги Тоту! Ты сам неразумен, как малое дитя!

Холден подхватил Амиру на руки и понес ее, смеющуюся, вниз по лестнице; а Тота, которого мать предусмотрительно подняла повыше, взирал на мир безмятежным взглядом и улыбался ангельской улыбкой.

Он рос спокойным ребенком, и не успел еще Холден как следует свыкнуться с его присутствием, как этот золотисто-смуглый малыш превратился в домашнего божка и всевластного деспота. Это было время полного счастья для Холдена и Амиры -- счастья, спрятанного от всех, надежно укрытого в доме за деревянными воротами, которые неусыпно охранял Пир Хан. Днем Холден был занят работой и механически исполнял свои обязанности, от души сочувствуя тем, кого судьба обделила блаженством; он стал выказывать необыкновенный интерес к маленьким детям, и это неожиданное чадолюбие забавляло многих офицерских жен во время праздничных сборищ. С наступлением сумерек он возвращался к Амире, которая спешила рассказать ему об удивительных подвигах Тоты: как он вдруг захлопал в ладоши и совершенно сознательно, с явно выраженным намерением пошевелил пальчиками -- а это безусловно чудо; как недавно он сам выполз на пол из своей низенькой кроватки и продержался на ножках ровно столько времени, сколько понадобилось на три дыхания.

-- На три долгих дыхания, -- добавила Амира, -- потому что сердце у меня остановилось от радости. "

Скоро Тота включил в сферу своего влияния животных -- белых быков, качавших воду из колодца, серых белок, мангуста, жившего в норке во дворе, и в особенности попугая Миана Митту, которого он безжалостно дергал за хвост. Однажды Тота как разошелся, что попугай поднял отчаянный крик, на который прибежали Амира и Холден.

-- Ах, негодный! Тебе некуда девать силу! Ведь это брат твой, ты носишь его имя! Тоба, тоба! Стыдно, стыдно! -- укоряла ребенка Амира.-- Но я знаю способ сделать моего сына мудрым, как Сулейман и Афлатун. Смотри! -- Она достала из вышитого мешочка горсть миндаля. -- Сейчас мы отсчитаем ровно семь. Во имя Аллаха!

Она водворила сердитого, взъерошенного Миана Митту в клетку и, присев рядом с ребенком, разгрызла орех и очистила ядрышко, уступавшее белизною ее зубам.

-- Не смейся, моя жизнь, это проверенный способ. Смотри: одну половину я даю попугаю, а другую -- нашему сыну. -- Миан Митту осторожно взял в клюв свою долю, а оставшуюся половинку Амира с поцелуем вложила в ротик ребенку, и Тота стал сосредоточенно жевать ее, широко раскрыв глаза. -- Так я буду делать семь дней подряд, и мальчик вырастет мудрецом и будет искусным оратором. Ну-ка, Тота, скажи, кем ты будешь, когда станешь мужчиной, а твоя мать поседеет?

Тота подобрал свои толстые ножки, все в аппетитных складочках, и не пожелал отвечать. Он уже бойко ползал, но явно не собирался тратить весну своей жизни на праздные речи. Его идеал пока заключался в том, чтобы подергать за хвост попугая.

Когда Тота вырос уже настолько, что получил почетное право носить серебряный пояс (этот пояс да еще серебряный шейный амулет с изображением магического квадрата составлял почти весь его наряд), он предпринял рискованную вылазку во двор, подошел вперевалочку к Пир Хану и предложил ему все свое богатство за разрешение прокатиться на лошади Холдена: он успел ускользнуть из-под надзора бабки, которая торговалась на веранде с бродячими разносчиками. Пир Хан прослезился от умиления, возложил пухлые ножки мальчика на свою седую голову в знак верности юному господину, потом подхватил смельчака и отнес его к матери, божась и клянясь, что Тота станет предводителем народа еще прежде, чем у него вырастет борода.

Однажды жарким вечером сидя вместе с отцом и матерью на крыше и наблюдая нескончаемые бои воздушных змеев, которых запускали мальчишки из города, Тота потребовал, чтобы и у него был змей и чтобы Пир Хан его запустил -- сам он еще боялся иметь дело с предметами превосходящих размеров. Когда Холден, рассмеявшись, назвал его ловкачом, Тота поднялся на ноги и медленно, с достоинством ответил, защищая свою новообретенную индивидуальность:

-- Хам кач нахин хай. Хам адми хай (я не ловкач, я мужчина).

Этот протест заставил Холдена прикусить язык и серьезно задуматься о будущем Тоты. Но судьба подумала за него. Жизнь этого ребенка, ставшая таким средоточием счастья, не могла длиться долго. И она была отнята, как отнимается многое в Индии, -- внезапно и без предупреждения. Маленький хозяин, как называл его Пир Хан, вдруг загрустил; он, не знавший, что значит боль, стал жертвой боли. Амира, обезумев от страха, всю ночь не смыкала глаз у его постели, а на утро следующего дня его жизнь унесла лихорадка -сезонная осенняя лихорадка. Поверить в его смерть было почти невозможно, и поначалу ни Амира, ни Холден не могли осознать, что лежащее перед ними неподвижное тельце -- это все, что осталось от Тоты. Потом Амира стала биться головой об стену и бросилась бы в колодец во дворе, если бы Холден не удержал ее силой.

Только одно спасение было даровано Холдену. Когда он, уже днем, приехал к себе на службу, его ожидала там необычайно обильная почта, которая потребовала срочной разборки и на которой сосредоточилось все его внимание. Но он не способен был оценить эту милость богов. 3

Удар пули в первый момент ощущается как легкий толчок, и только секунд через десять-пятнадцать уязвленная плоть посылает душе сигнал бедствия. Ощущение боли пришло к Холдену так же постепенно, как перед тем сознание счастья, и он испытывал ту же настоятельную потребность сохранить тайну, ничем не выдать себя. Вначале было одно только чувство потери; он понимал, что нужно как-то утешить Амиру, которая часами сидела без движения, уронив голову на колени, и вздрагивала всем телом, когда попугай на крыше принимался звать: "Тота! Тота! Тота!" Потом все его существование, все повседневное бытие ополчилось на него, как злейший враг. Ему казалось чудовищной несправедливостью, что по вечерам в саду, где играл военный оркестр, резвятся и шумят чьи-то дети, а его собственный ребенок лежит в могиле. Прикосновение детской руки отзывалось в нем нечеловеческой болью, а рассказы восторженных отцов о последних подвигах их отпрысков как ножом резали по сердцу. Своим горем он ни с кем не мог поделиться. Ему негде было искать помощи, сочувствия, утешения. И мучительные дни завершались ежевечерним адом, когда Амира терзала его и себя бесконечными упреками и сомнениями, которые только и остаются на долю родителей, лишившихся ребенка: а вдруг они сами не уберегли его? а вдруг, прояви они чуть больше осторожности -- самую чуточку! -- ребенок остался бы жив?

-- Может быть, -- говорила Амира,--я не заботилась о нем так, как нужно. Скажи мне! Я помню день, когда он долго играл на крыше, и было такое жаркое солнце, а я оставила его одного и пошла -- несчастная! -- пошла заплетать волосы! Может быть, в тот день солнце нажгло ему лихорадку. Если бы я увела его раньше, он был бы жив. Жизнь моя, скажи мне, что я не виновата! Ты ведь знаешь -- я любила его так же, как люблю тебя. Скажи, что на мне нет вины, иначе я умру... умру!

-- Клянусь богом, ты не виновата... ни в чем не виновата. Так было предначертано, и не в наших силах изменить судьбу. Что свершилось, свершилось. Не думай об этом, любимая.

-- В нем было все мое сердце. Как могу я не думать о нем, когда каждую ночь моя рука обнимает пустоту? О, горе, горе! О Тота, вернись ко мне, вернись, пусть мы все будем вместе, как прежде!

-- Тише, тише! Успокойся -- ради себя самой, ради меня, если ты меня любишь.

-- Когда ты так говоришь, я вижу, что тебе все равно, -- разве это твое горе? У белых мужчин сердце из камня и душа из железа. Лучше бы я нашла себе мужа из собственного племени! Пусть бы он бил меня, лишь бы никогда не есть хлеб чужака!

-- Я -- чужой для тебя? для тебя, матери моего сына?

-- А как же иначе, сахиб?.. О, прости, прости меня! Смерть ввергла меня в безумие. Ты жизнь моего сердца, свет моих очей, дыхание моей жизни; как могла я, несчастная, отвернуться от тебя хотя бы на мгновение! Если ты покинешь меня, у кого мне искать защиты? Не гневайся. Это говорила моя боль, а не я, твоя рабыня.

-- Я знаю, знаю. Нас было трое, теперь нас двое. Тем важнее, чтобы мы были одно.

Как обычно, они сидели на крыше. Стояла ранняя весна; ночь была теплая, и на горизонте, под прерывистый аккомпанемент дальнего грома, плясали зарницы. Амира крепче прижалась к Холдену.

-- Слушай, как вздыхает иссохшая земля -- словно корова, ждущая дождя. Мне страшно. Когда мы считали звезды, все было совсем иначе. Но ведь ты любишь меня так же, как раньше? Ты не стал любить меня меньше теперь, когда нас не связывают прежние узы? Ответь мне!

-- Я люблю тебя еще больше, потому что мы вместе испили чашу скорби, и наше общее горе выковало новые узы; ты сама это знаешь.

-- Да, я знаю,-- прошептала Амира.-- Но я рада, что ты говоришь это, жизнь моя, ты такой сильный и добрый. Я больше не буду ребенком; я буду взрослой женщиной, я буду тебе помогать. Послушай! Дай мне ситар, я тебе спою.

Она взяла легкий ситар, инкрустированный серебром, и запела песню о великом герое -- радже Расалу. Но рука, перебиравшая струны, дрогнула, мелодия вдруг прервалась и где-то на низких нотах перешла в бесхитростную колыбельную о злой вороне:

В джунглях на ветках сливы растут -- целый мешок за монетку,

Целый мешок за монетку дают...

Полились слезы, и последовала очередная бессильная вспышка гнева против судьбы; потом Амира уснула, и правая рука ее во сне была откинута в сторону, словно оберегала кого-то, кого больше не было рядом.

После этой ночи для Холдена наступило некоторое облегчение. Неизбывная боль потери заставила его с головой уйти в работу, полностью занимавшую его мысли по девять-десять часов в сутки. Амира сидела дома одна и продолжала горевать, но и она, как свойственно женщинам, чуть-чуть повеселела, когда увидела, что Холден понемногу приходит в себя. Они снова узнали вкус счастья, но теперь вели себя осмотрительней.

-- Тота умер оттого, что мы его любили. Бог отомстил нам из ревности, -- сказала Амира. -- А теперь я повесила перед окном черный глиняный кувшин, чтобы отвратить дурной глаз. Помни, мы не должны больше радоваться вслух; нужно тихо идти своим путем под небесами, чтобы бог не заметил нас. Верно я говорю, нелюбимый?

Она поспешила добавить это простодушное "не" в доказательство серьезности своих намерений -- но поцелую, который последовал за новым крещением, боги могли бы позавидовать. И все же начиная с этого дня они оба не уставали повторять: "Все это ничего, это ничего не значит", надеясь, что небесные власти услышат их.

Но небесным властям было не до того. Четыре года подряд они посылали тридцатимиллионному населению небывалые урожаи: люди ели досыта, и рождаемость катастрофически росла. Из округов поступали сведения о том, что плотность чисто земледельческого населения колеблется в пределах от девятисот до двух тысяч человек на квадратную милю территории, отягощенной плодами земными; и некий член парламента от Нижнего Тутинга, как раз совершавший турне по --Индии -- при полном параде, в цилиндре и во фраке,--кричал на всех углах о благотворных последствиях британского владычества и в качестве единственного еще возможного усовершенствования предлагал введение -- с поправками на местные условия -- самой передовой в мире избирательной системы, предполагающей всеобщее право на голосование. Он изрядно намозолил глаза всяким должностным лицам, принимавшим его с многострадальными улыбками; когда же он в изысканных выражениях начинал восторгаться пышно цветущим местным деревом -- даком, -- улыбки становились особенно страдальческими: все знали, что эти кроваво-красные цветы распустились не ко времени и не к добру.

Однажды окружной комиссар Кот-Камхарсена, заехав на денек в местный клуб, рассказал историю, которой он явно не придавал значения, но Холден, услышав конец его рассказа, похолодел.

-- Слава богу, скоро мы от него избавимся. Видели бы вы его лицо! Честное слово, с него станется сделать запрос в палате -- так он был поражен! Ехал на пароходе с одним пассажиром, сидел с ним рядом за столом -и вдруг тот заболевает холерой и через восемнадцать часов отдает концы. Вы вот смеетесь, а депутат от Нижнего Тутинга был очень недоволен. Да еще и перетрусил порядком, так что теперь, просветившись, он в Индии не задержится.

-- Неплохо было бы ему самому подцепить какую-нибудь хворобу. По крайней мере будет урок таким, как он: сиди дома и не суй нос куда не следует. А что это за слух насчет холеры? Для эпидемий вроде еще рано,-сказал один из присутствующих -- инспектор открытых соляных разработок, не приносивших никакой прибыли.

-- Сам не знаю, в чем дело, -- с расстановкой ответил комиссар. -- У нас сейчас саранча. На северной границе зарегистрированы единичные случаи холеры. То есть это мы для приличия так говорим, что единичные. В пяти округах под угрозой весенний урожай, а дождей пока что не предвидится. Между тем на дворе март месяц. Я, конечно, не собираюсь сеять панику, но мне сдается, что кормилица природа нынче летом намерена взять большой красный карандаш и навести основательную ревизию в своей бухгалтерии.

-- А я-то как раз собирался взять отпуск! -- сказал кто-то на другом конце комнаты.

-- На отпуска в этом году особенно рассчитывать нельзя, а вот повышения по службе наверняка будут. Я, между прочим, хочу похлопотать, чтобы правительство внесло канал, который мы уже сто лет роем, в список неотложных работ по борьбе с голодом. Нет худа без добра: может, хоть так удастся дорыть этот несчастный канал.

-- Значит, предстоит обычная программа!--спросил Холден. -- Голод, лихорадка и холера?

-- Ни в коем случае! Только недород на местах и эпизодические вспышки сезонных болезней. Именно это вы прочитаете в официальных сообщениях -- если доживете до будущего года. Да вам-то что горевать? Семьи у вас нет, из города вывозить никого не надо, ни забот, ни хлопот. Вот остальным придется отправлять жен подальше в горы.

-- Мне думается, что вы придаете слишком большое значение базарным толкам, -- возразил молоденький чиновник из секретариата. -- Вот я, например, заметил...

-- Замечай, замечай на здоровье, сынок, -- отозвался окружной комиссар,-- еще и не то скоро заметишь. А покуда разреши мне заметить коечто. -- Тут он отвел чиновника в сторону и принялся ему втолковывать чтото насчет своего любимого детища -- оросительного канала.

Холден отправился в свое бунгало, думая, что и он не один на свете; его мучил самый благородный из известных людям видов страха -- страх за судьбу другого.

Прошло два месяца -- и, как предрекал комиссар. Природа взялась за красный карандаш, чтобы навести ревизию. Не успела закончиться весенняя жатва, как по стране пронесся первый вопль голодающих; правительство, постановившее, что ни один человек не имеет права умереть с голоду, отправило в несколько округов пшеницу. Потом со всех сторон на Индию двинулась холера. Она поразила полумиллионную толпу паломников, которые пришли поклониться местной святыне. Многие умерли прямо у ног своего божества; другие обратились в бегство и рассеялись по стране, распространяя смертельную болезнь. Холера брала приступом укрепленные города и уносила до двухсот жизней в сутки. В панике люди осаждали поезда, цеплялись за подножки, ехали на крышах вагонов -- но холера сопровождала их и в пути: на каждой станции из вагонов выносили мертвых и умирающих. Люди падали прямо на дороге, и лошади англичан пугались и вставали на дыбы, завидев трупы, черневшие в траве у обочин. Дождей все не бьыо, и земля превратилась в железо, лишив человека возможности зарыться в нее и там найти последнее убежище от смерти. Офицеры и чиновники отправили свои семьи в горы и оставались на посту, заполняя согласно предписанию бреши, возникавшие в боевых рядах. Холден, снедаемый страхом потерять самое драгоценное, что было у него на земле, выбивался из сил, уговаривая Амиру уехать вместе с матерью в Гималаи.

-- Зачем мне уезжать? -- спросила она однажды вечером, когда они сидели на крыше.

-- Сюда идет болезнь, люди умирают; все белые женщины давно уехали.

-- Все до одной?

-- Разумеется, все; ну, может быть, осталась какая-нибудь старая сумасбродка, которая нарочно рискует жизнью, чтобы досадить мужу.

-- Не говори так: та, что не уехала, -- сестра мне, и ты не должен называть ее плохими именами. Пусть и я буду сумасбродка: я тоже останусь. Я рада, что в городе нет больше белых женщин, не знающих стыда.

-- С женщиной я говорю или с несмышленым младенцем? Если ты согласишься уехать, я отправлю тебя с почетом, как царскую дочь. Подумай, дитя! Ты поедешь в красной лакированной повозке, запряженной быками, с пологом, с красными занавесками, с медными павлинами на дышле. Я дам тебе для охраны двух ординарцев, и ты...

-- Довольно! Ты сам несмышленый младенец, если думаешь о таких вещах. К чему мне все эти побрякушки? Ему это было бы интересно -- он гладил бы быков и забавлялся попонами. Может быть, ради него -- ты приучил меня к английским обычаям! -- я бы уехала. Но теперь -- не хочу. Пусть бегут белые женщины.

-- Их мужья приказали им уехать, любимая.

-- Прекрасно! Но разве ты мой законный супруг, чтобы отдавать мне приказы? Ты не муж мне: я просто родила тебе сына. Ты мне не муж -- ты вся моя жизнь. Как же я могу уехать? Я ведь сразу узнаю, если с тобой приключится беда. Пусть беда будет не больше ногтя на моем мизинце -- а правда, он совсем маленький? -- я все равно ее почувствую, будь я в самом раю. Может быть, летом ты заболеешь, и тебе будет грозить смерть, джани, -и ухаживать за тобой позовут белую женщину, и она украдет у меня последние крохи твоей любви!

-- Но любовь не рождается за одну минуту, и ее место не у смертного одра.

-- Что ты знаешь о любви, каменное сердце! Хорошо, ей достанется не любовь, но слова твоей благодарности -- а этого, клянусь Аллахом и пророком его и клянусь Биби Мириам, матерью твоего пророка, этого я не перенесу! Мой повелитель, любовь моя, я не хочу больше глупых разговоров ; не отсылай меня. Где ты, там и я. Вот и все. -- Она обняла его за шею и ладонью зажала ему рот.

Никакое счастье не может сравниться с тем, которое люди вырывают у судьбы, зная, что над ними уже занесен ее карающий меч. Они сидели обнявшись, смеялись и открыто называли друг друга самыми нежными именами, не страшась больше гнева богов. Город под ними корчился в предсмертных судорогах. На улицах жгли серу; в индуистских храмах пронзительно выли гигантские раковины, потому что боги в эти дни стали туговаты на ухо. В самой большой мусульманской мечети днем и ночью шла служба, и со всех минаретов почти беспрерывно раздавался призыв к молитве. Из домов доносился плач по умершим; один раз они услышали отчаянные вопли матери, потерявшей ребенка. Когда занялся бледный рассвет, они увидели, как через городские ворота выносят мертвых; за каждыми носилками шла кучка родственников. И, глядя на все это, они еще крепче обнялись и содрогнулись, охваченные страхом.

Ревизия была проведена основательно и беспощадно. Страна изнемогала ; требовалась передышка для того, чтобы ее снова затопил поток жизни, такой дешевой в Индии. Дети, родившиеся от незрелых отцов и малолетних матерей, почти не сопротивлялись болезни. Парализованные страхом люди способны были только сидеть и ждать, пока Природа соблаговолит вложить меч в ножны,-- а это в лучшем случае могло произойти не раньше ноября. Среди англичан тоже были потери, но образовавшиеся пустоты незамедлительно заполнялись. Помощь голодающим, строительство холерных бараков, раздача лекарств, попытки осуществить хоть какие-то санитарные мероприятия -- все это шло своим чередом.

Холден получил приказ быть наготове, чтобы в любой момент заменить того, кто следующим выйдет из строя. Он не видел Амиру по двенадцать часов в сутки, а между тем за каких-нибудь три часа она могла умереть. Почему-то он был уверен в ее неминуемой смерти -- уверен до такой степени, что когда он однажды поднял голову от своего рабочего стола и увидел в дверях запыхавшегося Пир Хана, он рассмеялся и спросил:

-- Уже?

-- Когда в ночи раздается крик и дух замирает в горле, какой талисман сможет уберечь от беды? Иди скорее, рожденный небом! В твой дом пришла черная холера!

Холден погнал лошадь галопом. Небо было затянуто тучами -- близились долгожданные дожди; стояла невыносимая духота. Во дворе ему навстречу выбежала мать Амиры, причитая:

-- Она умирает. Она не хочет жить. Она уже совсем как мертвая. Что мне делать, сахиб?

Амира лежала в той самой комнате, где родился Тота. Когда Холден вошел, она не шевельнулась: человеческая душа, готовясь отойти, ищет одиночества и ускользает в туманную область, пограничную между жизнью и смертью, куда нет доступа живым. Холера действует без шума и не вдается в объяснения. Амира на глазах уходила из жизни, как будто ангел смерти уже наложил на нее свою руку. Она прерывисто дышала, терзаемая то ли болью, то ли страхом; но и глаза ее, и губы были безучастны к поцелуям Холдена. Ни слова, ни действия уже не имели смысла. Оставалось только мучительное ожидание. Первые капли дождя простучали по крыше, и из города, иссушенного зноем, донеслись крики радости.

Отходившая душа вернулась на мгновенье; губы Амиры зашевелились. Холден наклонился ниже, пытаясь уловить ее шепот.

-- Не сохраняй от меня ничего,--сказала Амира.--Даже пряди волос. Она потом заставит тебя сжечь их. Я почувствую этот огонь в могиле. Ниже! Нагнись пониже! Помни только, что я любила тебя и родила тебе сына. Ты скоро женишься на белой женщине -- пусть; но первую радость отцовства ты уже испытал -- ее больше не будет. Вспоминай обо мне, когда родится твой сын -тот, которого ты перед всеми людьми назовешь своим именем. Да падут его беды на мою голову... Я клянусь... клянусь,-- ее губы с трудом выдавливали последние слова, -- нет бога, кроме... тебя, любимый!

И она умерла. Холден продолжал сидеть не двигаясь; в голове его была пустота. Наконец мать Амиры отдернула полог:

-- Она умерла, сахиб?

-- Она умерла.

-- Тогда я оплачу ее, а потом обойду дом и соберу все, что в нем есть. Ведь все это будет теперь мое? Сахиб не будет больше жить в этом доме? Вещей здесь так мало, совсем мало, сахиб, а я старая женщина. Я люблю спать на мягком.

-- Ради господа бога, помолчи. Уходи отсюда; плачь там, где тебя не будет слышно.

-- Сахиб, через четыре часа придут ее хоронить.

-- Я знаю ваши обычаи. Я уйду раньше. Остальное уже твое дело. Смотри, чтобы кровать, на которой... на которой она лежит...

-- Ага! Эта прекрасная лакированная кровать! Я давно хотела...

-- Чтобы кровать осталась там, где она стоит. Пусть никто до нее не дотрагивается. Все остальное в этом доме -- твое. Найми повозку, погрузи все и уезжай; к рассвету завтрашнего дня в этом доме не должно быть ни одной вещи, кроме той, которую я велел сохранить.

-- Я старая женщина, сахиб. Мертвых полагается оплакивать много дней. Начались дожди. Куда я пойду?

-- Что мне до этого? Я все сказал. За домашнюю утварь ты выручишь тысячу рупий; вечером мой ординарец принесет тебе еще сотню.

-- Это очень мало, сахиб. Подумай, сколько мне придется заплатить возчику!

-- Если не уедешь немедленно, ничего не получишь. Я не хочу тебя видеть, женщина! Оставь меня наедине с мертвой!

Старуха, шаркая, поплелась вниз по лестнице: она так спешила прибрать к рукам все до последней нитки, что позабыла оплакать дочь. Холден остался сидеть у постели Амиры. По крыше барабанили потоки дождя, и этот шум не давал ему собраться с мыслями. Потом в комнате появились четыре привидения, с головы до ног закутанные в покрывала, с которых капала вода; они пришли обмывать покойницу и с порога молча уставились на Холдена. Он вышел и спустился во двор отвязать лошадь. Всего несколько часов назад, когда он приехал сюда, стояла томительная духота, а земля была покрыта толстым слоем пыли, в которой ноги увязали по щиколотку. Теперь двор был затоплен водой, и в нем, словно в пруду, кишели лягушки. Под воротами бурлил мутно-желтый поток, и струи дождя под резкими порывами ветра свинцовой дробью обрушивались на глинобитные стены. В сторожке у ворот дрожал от холода Пир Хан; лошадь беспокойно переступала ногами в воде.

-- Я знаю решение сахиба, -- сказал Пир Хан. -- Сахиб распорядился хорошо. Теперь в этом доме нет ничего. Я тоже уйду отсюда. Пусть мое сморщенное лицо никому не напоминает о том, что было. Кровать я могу привезти утром в твой другой дом; но помни, сахиб, это будет как нож в свежей ране. Я пойду молиться к святым местам, и денег я не возьму. Ты был добр ко мне; в твоем доме я ел досыта. Твое горе -- мое горе. В последний раз я держу тебе стремя.

Он прикоснулся обеими руками к сапогу Холдена, прощаясь. Лошадь вынеслась за ворота; по обеим сторонам дороги скрипел и раскачивался бамбук, в зарослях весело квакали лягушки. Дождь хлестал в лицо Холдену, и он бормотал, заслоняя глаза ладонью:

-- Как жестоко! Как бесчеловечно!

На его холостяцкой квартире уже все знали. Он прочел это в глазах своего слуги Ахмед Хана, который принес ужин и в первый и последний раз в жизни положил руку на плечо господина со словами:

-- Ешь, сахиб, ешь. Еда помогает забыть печаль. Со мной это тоже бывало. Тучи придут и уйдут, сахиб; тучи придут и уйдут. Ешь, я принес тебе хорошую еду.

Но Холден не мог ни есть, ни спать. Дождь этой ночью шел не переставая (по официальным сводкам, осадков выпало на восемь дюймов) и смыл с земли всю накопившуюся грязь. Рушились стены домов; приходили в негодность дороги; вода ворвалась на мусульманское кладбище и размыла неглубокие могилы. Дождь шел и весь следующий день, и Холден продолжал сидеть взаперти, поглощенный своим горем. Утром третьего дня ему принесли телеграмму, состоявшую всего из нескольких слов: "Рикетс при смерти Миндоне замены немедленно прибыть Холдену". И он решил, что до отъезда должен еще раз взглянуть на дом, который называл своим.

Ветер разогнал тучи, и от мокрой земли поднимался пар. Добравшись до дома, Холден увидел, что глинобитные столбы ворот, подмытые дождем, рухнули, и тяжелые деревянные створки, так надежно охранявшие его жизнь, уныло повисли на одной петле. Двор успел порасти травой; сторожка Пир Хана стояла пустая, и размокшая соломенная кровля провисла между балками. На веранде обосновалась серая белка, и похоже было, что люди покинули этот дом не три дня, а тридцать лет назад. Мать Амиры вывезла все, кроме нескольких заплесневелых циновок. В доме царила мертвая тишина, только изредка из угла в угол, шурша, "перебегали скорпионы. Стены в бывшей комнате Амиры и в бывшей детской тоже подернулись плесенью, узкая лестница, ведущая на крышу, вся была покрыта грязью, натекшей вместе с дождем. Холден постоял, посмотрел и снова вышел на дорогу -- как раз в ту минуту, когда у ворот остановил свою двуколку Дурга Дас, у которого Холден арендовал дом. Величественный, лучащийся любезностью, весь в белом, Дурга Дас самолично совершал объезд своих владений, проверяя, не пострадали ли крыши от дождя.

-- Я слышал, -- сказал он, -- что сахиб не будет больше снимать этот дом?

-- А что ты с ним сделаешь?

-- Может быть, сдам кому-нибудь другому.

-- Тогда я оставлю его пока за собой.

Дурга Дас немного помолчал

-- Не надо, сахиб,-- сказал он.-- Когда я был молод, я тоже... Но все прошло, и сегодня я сижу в муниципалитете. Нет, не надо! Если птицы улетели, к чему беречь гнездо? Я велю снести этот дом -- дерево всегда можно продать. Дом снесут, а муниципалитет давно собирался проложить дорогу от берега реки, от места, где сжигают мертвых, до самой городской стены. Здесь пройдет дорога, и тогда ни один человек не сможет сказать, где стоял этот дом.

перевод И. Комаровой

КОНЕЦ ПУТИ

Четверо мужчин, теоретически имеющих право на "жизнь, свободу и стремление к счастью", сидели за столом и играли в вист. Термометр показывал сорок градусов жары в помещении. Окна были закрыты наглухо шторами, и в полутьме комнаты едва виднелись изображения на картах и выделялись белыми пятнами лица играющих. Ветхая рваная панкха из беленого миткаля взбивала горячий воздух и при каждом взмахе заунывно подвывала. Снаружи все застилал мрак, подобный мраку лондонского ноябрьского дня. Ни неба, ни солнца, ни горизонта -- ничего, кроме багрового марева. Казалось, будто земля умирает от апоплексии.

Время от времени ни с того ни с сего, при полном безветрии, с земли вздымалось облако ржаво-коричневой пыли, окутывало, как наброшенная скатерть, верхушки иссохших деревьев и опять опускалось вниз. То вдруг крутящийся пылевой столб проносился по равнине мили две и, переломившись, падал вперед, хотя ничто не останавливало его бега -- ни длинный низкий ряд нагроможденных шпал, белых от пыли, ни кучка глинобитных лачуг, ни груды брошенных рельсов и брезента, ни единственное приземистое четырехкомнатное бунгало, принадлежавшее младшему инженеру, который ведал строительством этого участка Гандхарской железнодорожной линии.

Четверо мужчин, облаченных в легчайшие пижамы, играли, сварливо пререкаясь из-за первых и ответных ходов. Игроки они были не первоклассные, но и ради такого виста они преодолели немало препятствий. Мотрем, из геодезической службы Индии, покинув накануне вечером свой глухой пост в пустыне, проехал верхом тридцать миль и поездом еще сотню; Лаундз, чиновник из гражданской службы, выполнявший особые поручения в политическом департаменте, проделал столько же, чтобы на миг передохнуть от убогих интриг в обнищавшем княжестве, где местный правитель попеременно то пресмыкался, то бушевал, требуя своей доли жалких доходов, выжатых из замученных крестьян и отчаявшихся владельцев верблюдов. Спэрстоу, доктор этой железнодорожной линии, на сорок восемь часов бросил на произвол судьбы своих кули в бараках, охваченных холерой, бросил для того, чтобы еще разок провести время в обществе соотечественников. Хэммил, младший инженер, был хозяином дома. Стойко соблюдая традицию, он каждое воскресенье принимал у себя приятелей, если им удавалось вырваться. Когда кто-то из них не являлся, он слал телеграмму по последнему месту жительства нарушителя, чтобы выяснить, умер он или жив. На Востоке немало таких уголков, где жестоко и неблагородно терять из виду знакомых хотя бы лишь на какую-то неделю.

Не то чтобы игроки чувствовали особое расположение друг к другу. Они вздорили при каждой встрече, но тем не менее страстно жаждали встретиться, как жаждут пить, когда нет воды. Все они были люди одинокие, познавшие страх одиночества. Все были моложе тридцати -- а это слишком рано для такого рода познания.

-- Пильзенского! -- воскликнул Спэрстоу после второго роббера, вытирая лоб.

-- Пиво, к сожалению, кончилось, да и содовой на сегодня вряд ли хватит, -- отозвался Хэммил.

-- Никудышный вы после этого хозяин! -- буркнул Спэрстоу.

-- Ничего не могу поделать. Я уже писал и телеграфировал, но поезда пока ходят нерегулярно. На прошлой неделе лед вышел весь -- вот Лаундз знает.

-- Хорошо, меня тогда не было. А впрочем, дали бы знать, я бы вам немного прислал. Уф! Хватит играть в такую жарищу, все равно играем, как сапожники.

Эта колкость предназначалась Лаундзу, но тот в ответ на свирепый наскок только рассмеялся. Преступник он был закоренелый.

Мотрем поднялся из-за стола и заглянул в щель между ставнями.

-- Денек прелесть! -- заметил он.

Вся компания единодушно зевнула и занялась бессмысленным осмотром хэммиловского имущества: ружей, потрепанных романов, седел, сбруи, шпор и прочего. Они ощупывали их уж не менее двадцати раз, но делать было нечего -в полном смысле слова.

-- Есть что-нибудь новенькое? -- спросил Лаундз.

-- "Вестник Индии" за прошлую неделю и вырезка из лондонской газеты. Отец прислал. Довольно занятно.

-- Верно, опять про какого-нибудь члена приходского совета, баллотирующегося в парламент? -- сказал Спэрстоу, всегда читавший газеты, когда удавалось их достать.

-- Именно. Послушайте. Прямо в ваш адрес, Лаундз. Один тип выступал перед своими избирателями и разливался соловьем. Вот образец; "И я со всей решительностью утверждаю, что гражданская служба в Индии есть заповедник, призванный хранить английскую аристократию. А что же демократия, что массы извлекают из этой страны, которую мы шаг за шагом мошеннически захватываем? Отвечаю: ровным счетом ничего. Ее взяли на откуп потомки аристократов, притом имея в виду исключительно собственные интересы. Они всячески стараются поддержать свои непомерные доходы, избежать всяких расспросов или подавить всякий интерес к характеру и способам управления, а сами тем временем заставляют несчастного крестьянина потом и кровью платить за роскошь, в которой погрязли".

Хэммил помахал вырезкой над головой. Слушатели, на манер парламентской публики, разразились возгласами одобрения.

А Лаундз протянул задумчиво:

-- Я бы отдал... отдал свое трехмесячное жалованье за то, чтобы этот джентльмен провел рядом со мной месяц и поглядел, как ведет себя свободный и независимый туземный правитель. Старый Пень, -- такое непочтительное прозвище дал он почтенному, увешанному орденами радже,-- извел меня за эту неделю просьбами о деньгах. Верите ли, последнее, что он отколол, -- прислал мне в качестве взятки одну из своих жен!

-- Вам повезло, -- заметил Мотрем. -- И вы приняли взятку?

-- Нет. Но теперь жалею. Она премилое создание, рта не закрывая щебетала про то, в какой ужасной нужде живут царские жены. У милашек чуть не целый месяц не было новых платьев, а их супругу приспичило выписать из Калькутты новый экипаж с поручнями из чистого серебра, серебряными фонарями и всякими побрякушками в том же роде. Я пытался довести до его сознания, что он уже двадцать лет проматывает государственные доходы и что пора замедлить ход. Но он никак не хочет взять этого в толк.

-- Так ведь у него под рукой родовая сокровищница в подвалах. Под его дворцом по меньшей мере три миллиона в драгоценностях и монетах, -- сказал Хэммил..

-- Видали вы когда-нибудь, чтобы раджа дотронулся до фамильных сокровищ? Это запрещено жрецами, исключение делается разве что в крайнем случае. Старый Пень добавил за свое правление к фамильным сбережениям добрые четверть миллиона.

-- Отчего, черт возьми, так повелось? -- поинтересовался Мотрем.

-- Страна такая. Посмотрите, в каком состоянии народ, -- тошно делается. Я был очевидцем того, как сборщики налогов поджидали, пока разродится дойная верблюдица, и тут же угнали ее в счет долгов. А я что могу поделать? Мне не заставить судейских чиновников представлять отчеты. Не выжать из командующего округом ничего, кроме идиотской улыбки, когда я вдруг узнаю, что войскам не платят уже три месяца. А Старый Пень принимается рыдать, стоит мне заговорить всерьез. Он шибко пристрастился к любимому царскому напитку под названием "ерш" -- ликер вместо виски и минеральная вместо содовой.

-- Правитель Джубела тоже к этому пристрастился. Но тут уж туземец долго не протянет, -- вставил Спэрстоу. -- Отдаст концы.

-- И хорошо сделает. Тогда мы создадим регентский совет и приставим к юному принцу наставника, и через десять лет он получит страну назад со всеми накоплениями.

-- После чего юный принц, обученный всем английским порокам, примется безудержно транжирить денежки и за полтора года пустит на ветер десять лет трудов. Мне все это уже знакомо,-- возразил Спэрстоу.-- На вашем месте, Лаундз, я бы обращался с раджой помягче. Вас и без того возненавидят.

-- Хорошо вам советовать -- помягче. Со стороны рассуждать легко, но ведь свинарник не вычистишь пером, макая его в розовую водичку. Я знаю, на что иду. Пока еще ничего не случилось. Слуга у меня старый патан, он сам для меня готовит. Вряд ли его удастся подкупить, а пищу от моих "верных друзей", как они себя называют, я не принимаю. Но жизнь изматывающая. Я бы предпочел быть с вами, в вашем поселке, Спэрстоу. В его окрестностях по крайней мере пострелять можно.

-- Вы так думаете? Я на сей счет другого мнения. Когда в день мрет по пятнадцать человек, хочется стрелять только в себя. И главное, эти горемыки ждут от тебя, что ты их спасешь,-- вот что хуже всего. Видит бог, я все перепробовал. Последняя моя попытка была чистым шарлатанством, но старик выжил. Когда его принесли ко мне, он был в явно безнадежном состоянии. А я возьми и дай ему джину и острого соуса с кайенским перцем. Выздоровел. Но я не стал бы рекомендовать это средство.

-- А каково обычно лечение? -- поинтересовался Хэммил.

-- Да, в сущности, очень простое. Хлородин, пилюля опиума, еща хлородин, коллапс, селитра, кирпичи к ногам и -- площадка для сожжения. Она одна, собственно, только и кладет конец всем бедам. Черная холера, сами понимаете. Бедняги! Но, надо сказать, мой аптекарь, шустрый Баней Лал, работает как дьявол. Я представил его к повышению -- если, конечно, он выйдет живым из этой передряги.

-- А у вас какие шансы, старина? -- спросил Мотрем.

-- Не знаю, да и не очень это меня волнует. Но прошение я уже послал. А вы как там проводите время?

-- Сижу в палатке под столом и плюю на секстант, чтобы не жег руки, -ответил представитель геодезической службы. -- Промываю глаза, чтобы не заработать офтальмию, хотя от нее все равно никуда не денешься, и бьюсь, чтобы мой помощник наконец усвоил, что ошибка в пять градусов при замере угла не такой пустяк, как ему кажется. Я пребываю в полном одиночестве и буду пребывать до конца жаркого сезона.

-- Везет Хэммилу, -- Лаундз растянулся в шезлонге. -- У него настоящая крыша над головой; правда, парусина под потолком порвалась, но тем не менее. Раз в день он регулярно встречает поезд. Он может достать пива и содовой и даже положить туда льда, когда бог милостив. У него есть книги и картины (речь шла о репродукциях, вырванных из журнала "График") и общество превосходного субподрядчика Джевинса, не говоря уже об удовольствии каждую неделю принимать нас.

Хэммил мрачно усмехнулся.

-- Да, будем считать, что мне везет. Но Джевинсу повезло еще больше.

-- Как? Вы хотите сказать?..

-- Да. Скончался. В прошлый понедельник.

-- Ап-се? -- быстро спросил Спэрстоу, высказав вслух подозрение, которое промелькнуло в голове у всех. В хэммиловской округе холеры не было. Даже лихорадка дает человеку недельную отсрочку, поэтому внезапная смерть обычно наводит на мысль о самоубийстве.

-- Я не стал бы никого осуждать,-- в такую погоду чего не натворишь,-продолжал Хэммил.-- Думаю, с ним случился солнечный удар. На прошлой неделе, когда вы все разъехались, приходит он сюда на веранду и объявляет, что сегодня вечером идет домой повидать жену -- это на Маркет-то стрит в Ливерпуле. Я привел аптекаря взглянуть на него, и мы уговорили его прилечь Через час или два он протирает глаза и говорит -- дескать, у него, кажется, был припадок, но он надеется, что вел себя вежливо. Джевинс всегда мечтал занять более высокое положение в обществе, поэтому старался подчеркнуть свои хорошие манеры.

-- Ну и дальше?

-- Дальше он отправился к себе в бунгало и принялся чистить ружье. Слуге сказал, что утром пойдет охотиться на лань. Естественно, он не вовремя задевает курок и ненароком простреливает себе голову. Аптекарь послал моему шефу докладную, и Джевинса похоронили где-то здесь. Я бы вам телеграфировал, Спэрстоу, да что вы могли поделать?

-- Странный вы субъект, -- проронил Мотрем. -- Помалкиваете, будто сами его убили

-- Бог ты мой, какая тут связь? -- спокойно ответил Хэммил -- Мне же досталась еще и его доля работы. Пострадал от его смерти один я. Джевинс избавился от забот -- по чистой случайности, естественно, но избавился. Аптекарь сначала вознамерился писать длинное, многословное заключение о самоубийстве. Хлебом не корми этих грамотных индусов, только дай поболтать.

-- А почему вы не хотели представить смерть как самоубийство? -спросил Лаундз.

-- Нет прямых доказательств. В этой стране у человека не так уж много привилегий, но ему хотя бы дозволено неудачно разрядить собственное ружье. А кроме того, мне и самому в один прекрасный день может понадобиться, чтобы кто-то замял такое же происшествие со мной. Живи и дай жить другим. Умри и дай умереть другим.

-- Примите-ка таблетку, -- посоветовал Спэрстоу, не спускавший глаз с бледного лица Хэммила -- Примите таблетку и не валяйте дурака. Все эти ваши разговоры -- вздор. Самоубийство -- просто способ увильнуть от работы. Будь я самым разнесчастным Иовом, я и то задержался бы на этом свете из одного любопытства -- что будет дальше?

-- Ну а я уже утратил такого рода любопытство, -- ответил Хэммил.

-- Печень пошаливает? -- сочувственно осведомился Лаундз.

-- Нет. Бессонница Это пострашнее.

-- Еще бы, черт возьми! -- подхватил Мотрем -- Со мной это тоже случается, но потом проходит само собой. Что вы принимаете?

-- Ничего. Какой толк? Я с пятницы и десяти минут не спал

-- Несчастный! Спэрстоу, помогите же ему. Теперь, когда вы сказали, я и правда вижу, что глаза у вас опухли и покраснели.

Спэрстоу, все так же наблюдавший за Хэммилом, негромко рассмеялся.

-- Я займусь починкой позже. Как вы думаете, помешает нам сейчас жара прокатиться верхом?

-- Куда? -- устало отозвался Лаундз.-- Нам и так ехать в восемь, тогда уж заодно и прокатимся. Не выношу лошадь, когда она из удовольствия превращается в необходимость. О господи, чем бы заняться?

-- Начнем в вист по новой, восемь шиллингов ставка и золотой мухур за роббер, -- быстро предложил Спэрстоу.

-- Предлагаю покер. В банк -- месячное жалованье, верхнего предела нет, набавлять по пятьдесят рупий. Кто-то да вылетит в трубу до конца игры,--предложил Лаундз.

-- Не могу сказать, чтобы меня так уж радовало, если кто-то из нашей компании проиграется, -- возразил Мотрем -- Не бог весть какое развлечение, да и глупо.-- Он шагнул к старенькому разбитому походному пианино -- обломку хозяйства одной супружеской пары, которой принадлежало прежде бунгало, -- и поднял крышку.

-- Оно давно отработало свой срок,-- сказал Хэммил.-- Слуги растащили его по частям.

Пианино и в самом деле было безнадежно расстроено, но Мотрем умудрился привести непокорные клавиши в некоторое согласие и извлечь из разбитой клавиатуры нечто, отдаленно напоминающее призрак некогда популярной легкой песенки. Мотрем забарабанил увереннее, и мужчины в шезлонгах с пробудившимся интересом повернули к нему головы.

-- Недурно! -- одобрительно заметил Лаундз. -- Черт побери! Последний раз я слышал эту мелодию в семьдесят девятом году или около того, как раз перед тем, как покинуть Англию.

-- Э, нет!--с гордостью проговорил Спэрстоу.--Я побывал дома в восьмидесятом. -- И он пропел популярную в тот год уличную песенку.

Мотрем сыграл ее не очень умело, чем вызвал критику Лаундза, который предложил свои исправления. Мотрем бурно исполнил еще один короткий пассаж, уже более серьезного характера, и хотел было встать.

-- Продолжайте, -- остановил его Хэммил. -- Я и не знал, что у вас есть музыкальные наклонности. Играйте, пока не истощится ваш репертуар. К следующей встрече я прикажу настроить пианино. Сыграйте что-нибудь бравурное.

Мелодии, которые искусство Мотрема и ограниченные возможности инструмента могли воспроизвести, были незатейливы, но мужчины внимали им с наслаждением, а в перерывах наперебой вспоминали все, что слышали и видели, когда в последний раз были на родине. Снаружи вдруг поднялась пыльная буря и с ревом пронеслась над домом, окутав его густой и удушливой, поистине ночной, тьмой; но Мотрем, не обращая внимания ни на что, продолжал играть, и сумасшедшее бренчанье клавиш достигало ушей слушателей сквозь хлопанье рваной потолочной парусины.

В тишине, наступившей после промчавшегося урагана, Мотрем наигрывал, мурлыча себе под нос, потом незаметно перешел от более интимных шотландских песен к "Вечернему гимну".

-- Все-таки воскресенье, -- объяснил он, покачивая головой.

-- Давайте дальше, не оправдывайтесь, -- сказал Спэрстоу.

Хэммил расхохотался долгим безудержным смехом.

-- Да, да, играйте же! Вы сегодня подносите сплошные сюрпризы. Я и не подозревал, что у вас такой дар изощренной иронии. Как там его поют?

Мотрем продолжал подбирать мелодию.

-- Вдвое надо быстрее. Не слышится темы благодарности. Нужно это делать на манер польки "Кузнечик" -- вот так.

И Хэммил запел prestissimo*: Славлю ныне, господь, тебя, За благодать, что несешь, любя.

Вот теперь слышно, что мы благодарны за благодать. Как там дальше?

* Очень быстро (ит.).

Если я ночью томим тоской,

Дай моим думам святой покой,

От искушений мой сон храни,

Скорей, Мотрем!

От наваждений оборони.

Ну и лицемер же вы!

-- Перестаньте кривляться! -- оборвал его Лаундз.-- Насмехайтесь вволю над чем угодно, но этот гимн оставьте в покое. Для меня он связан с самыми священными воспоминаниями.

-- Летние вечера за городом, цветные стекла окон, меркнущий свет, ты и она рядышком, склонили головы над церковными гимнами, -- подхватил Мотрем.

-- Да, а толстый майский жук ударил тебя в глаз, когда ты шел домой. Аромат сена, луна величиной с шляпную картонку на верхушке копны, летучие мыши, розы, молоко и мошкара, -- продолжал Лаундз.

-- И еще наши матери. Помню, как сейчас: мама пела мне этот гимн в детстве, убаюкивая на ночь, -- добавил Спэрстоу.

В комнате окончательно сгустилась темнота. Слышно было, как Хэммил беспокойно ерзает в шезлонге.

-- И в результате вы поете благодарственные гимны, -- раздраженным тоном проговорил он, -- когда вы на семь сажен погрузились в ад! Мы недооцениваем умственные способности господа, притворяясь, будто мы чтото собой представляем, в то время как мы просто казнимые за дело разбойники.

-- Примите две таблетки, -- сказал Спэрстоу, -- печень у вас казнимая, вот что.

-- Наш миролюбивый Хэммил сегодня в отвратительном настроении. Не завидую я его кули завтра, -- проговорил Лаундз, когда слуги внесли лампы и стали накрывать к обеду.

Спэрстоу улучил момент, когда все рассаживались за столом, на котором стояли жалкие отбивные из козлятины, яйца под острым соусом и пудинг из тапиоки, и шепнул Мотрему:

-- Молодец, Давид!

-- В таком случае присматривайте за Саулом, -- последовал ответ.

-- О чем вы там шепчетесь? -- подозрительно спросил Хэммил.

-- Говорим, что хозяин вы дрянной. Мясо не разрезать, -- нашелся Спэрстоу, сопровождая свои слова добродушной улыбкой. -- И это у вас называется обед?

-- Я тут ни при чем. А вы ждали, что я закачу пир?

За едой Хэммил постарался обидеть всех гостей по очереди, отпуская намеренно оскорбительные замечания, и при каждом следующем выпаде Спэрстоу толкал ногой под столом потерпевшего. При этом ни с одним он не посмел обменяться понимающим взглядом. Лицо у Хэммила побледнело и заострилось, глаза были неестественно расширены. Никто из гостей и не думал обижаться на его яростные нападки, но, как только обед закончился, все стали собираться.

-- Не уходите. Вы только-только начали забавлять меня. Надеюсь, я ничего такого неприятного не сказал. Экие вы недотроги. -- Тон его тут же переменился, сделался униженным, молящим: -- Слушайте, неужели вы в самом деле уедете?

-- Где ем, там и сплю, выражаясь словами благословенного Джорокса, -проговорил Спэрстоу. -- Я хочу взглянуть на ваших кули, если не возражаете. У вас, наверное, найдется, куда меня положить?

Остальные, сославшись на неотложные дела следующего дня, сели на лошадей и отбыли все вместе, сопровождаемые уговорами Хэммила приехать через неделю в воскресенье. Дорогой, едучи рядом с Мотремом, Лаундз облегчил свою душу:

-- В жизни так не хотелось дать по физиономии хозяину дома за его собственным столом. Меня обвинил, что я плутую в висте, напомнил, что я ему должен. Вам прямо в лицо заявил, что вы чуть ли не лжец! Вы както недостаточно возмущены.

-- Так и есть, -- ответил Мотрем. -- Жаль его! Видели вы, чтобы когданибудь старина Хэмми так себя вел? Бывало ли хоть отдаленно похожее?

-- Это его не извиняет. Спэрстоу, не переставая, пинал меня, вот я и сдерживался. А то бы я...

-- Ничего бы вы не сделали. Вы бы поступили, как Хэмми с Джевинсом: не стали бы осуждать его -- в такую жарищу. Черт побери, пряжка от уздечки прямо раскаленная! Давайте немного пустим рысью, осторожней, здесь полно крысиных нор.

Десять минут рыси исторгли у Лаундза, когда он наконец, обливаясь потом, остановился, уже вполне мудрое замечание:

-- Хорошо, что Спэрстоу сегодня ночует у него.

-- Да-а-а. Хороший он человек, Спэрстоу. Тут наши дороги расходятся. До следующего воскресенья, если меня эа это время не доконает солнце.

-- До воскресенья, если только министр финансов Старого Пня не подсыплет мне чего-нибудь в пищу. Доброй ночи и... благослови вас боже!

-- Что с вами?

-- Так, ничего, -- Лаундз поднял хлыст и, огрев по боку кобылу Мотрема, добавил:-Славный вы парень, вот и все.

Кобыла в одно мгновение унеслась по песку на полмили.

Тем временем в инженерском бунгало Спэрстоу с Хэммилом курили каждый свою трубку молчания, пристально следя друг за другом. Вместительность холостяцкого жилья растяжима, и устройство его отличается простотой. Слуга убрал посуду со стола, внес две грубо сколоченные туземные кровати -- легкие деревянные рамы с натянутой тесьмой, -- бросил на каждую по куску прохладной калькуттской циновки, поставил их рядом, пристегнул булавками к панкхе два полотенца так, чтобы бахрома почти задевала лица спящих, и возвестил, что ложа готовы.

Мужчины повалились каждый на свою постель, заклиная кули именем самого Иблиса раскачивать панкху без остановки. Все двери и окна плотно закрыли, потому что наружный воздух был как в раскаленной печи. Внутри дома, по свидетельству термометра, доходило всего до сорока градусов, но жару усугублял удушливый смрад от давно не чищенных керосиновых ламп; вдыхая эту вонь, к которой присоединяется запах местного табака, обожженного кирпича и пересохшей земли, многие сильные люди падают духом, ибо так пахнет великая империя Индия, когда на шесть месяцев она превращается в ад. Спэрстоу умело взбил подушки, так что голова его оказалась значительно выше ног и он скорее полусидел, чем лежал. Спать на низкой подушке в жаркую пору небезопасно, если сложение у вас апоплексическое: вы и не заметите, как похрапывая и побулькивая, перейдете от естественного сна к забытью теплового удара.

-- Взбейте подушки, -- повелительно сказал доктор, увидев, что Хэммил приготовился распластаться во всю длину.

Пламя ночника горело ровно, по комнате раскачивалась тень от панкхи, и ее колыхание сопровождали рывки полотенец и тихое нытье веревки, трущейся о края дырки в стене. Панкха вдруг замедлила движение, почти остановилась. По лбу Спэрстоу покатился пот. Надо бы, наверное, встать и обратиться с вразумляющей речью к кули. Панкха неожиданно дернулась и снова заколыхалась, от резкого толчка из полотенца выскочила булавка. Едва полотенце опять укрепили, как в поселке у кули забил барабан с мерностью толчков крови в чьем-то воспаленном мозгу. Спэрстоу повернулся на другой бок и тихо выругался. Хэммил не подавал никаких признаков жизни, он лежал неподвижно, в оцепенении, как труп, руки были вытянуты вдоль тела, пальцы сжаты в кулак. Но учащенное дыхание говорило о том, что он не спит. Спэрстоу вгляделся в застывшее лицо: челюсти были стиснуты, веки трепетали, кожа вокруг глаз собралась морщинами.

"Он весь сжался, так он сдерживает себя, -- подумал Спэрстоу. -- Зачем это притворство? И что же, в конце концов, с ним такое?"

-- Хэммил!

-- Да?

-- Не заснуть?

-- Никак.

-- Голова горит? Распухло в горле? Какие еще ощущения?

-- Никаких, спасибо. Мне вообще, знаете, не спится.

-- Скверное самочувствие?

-- Довольно скверное, спасибо. Это что там -- барабан? Я сначала подумал, что это у меня в голове бухает. Спэрстоу, Спэрстоу, ради всего святого, дайте чего-нибудь, чтобы я заснул, хотя бы на шесть часов.--Он вскочил. -- Я уже несколько дней не сплю нормально, я больше не могу -- не могу!

-- Бедняга!

-- Это не помощь. Дайте мне чего-нибудь усыпляющего. Говорю вам, я с ума схожу. Я уже почти не соображаю, что говорю. Три недели как я продумываю и произношу про себя каждое слово, прежде чем сказать его вслух. Я должен сложить каждую фразу в уме до единого слова, чтобы не нагородить чепухи. Разве этого не довольно, чтобы сойти с ума? Мне уже все вокруг представляется в искаженном виде, я потерял чувство осязания. Помогите мне заснуть. Ради господа бога, Спэрстоу, помогите мне заснуть по-настоящему. Недостаточно дать мне просто задремать. Усыпите меня накрепко.

-- Хорошо, дружище, хорошо. Спокойнее. Не так уж ваши дела плохи.

Теперь, когда лед сдержанности был сломан, Хэммил самым буквальным образом цеплялся за доктора, как испуганный ребенок.

-- Вы исщипали мне всю руку.

-- Я вам шею сверну, если вы мне не поможете. Нет, я не то хотел сказать. Не сердитесь, старина. -- Хэммил стер пот с лица, стараясь совладать с собой.-- Правду говоря, мне немного не по себе, аппетит пропал; может быть, вы мне дадите какого-нибудь снотворного -- бромистого калия, скажем.

-- Бромистого вздора! Почему вы мне раньше не сказали? Отпустите мою руку, я поищу у себя в портсигаре чего-нибудь подходящего.

Он порылся в одежде, выкрутил подлиннее фитиль, раскрыл небольшой серебряный портсигар и подступил к ожидавшему Хэммилу с изящнейшим миниатюрным шприцем.

-- Последнее прибежище цивилизации, -- сказал он, -- но я терпеть не могу им пользоваться. Протяните руку. Что ж, мускулы ваши от бессонницы не пострадали. Крепкая шкура, точно буйвола колешь. Ну вот, через несколько минут морфий подействует. Ложитесь и ждите.

По лицу Хэммила расползлась идиотическая улыбка неподдельного блаженства.

-- Мне кажется,-- прошептал он,-- мне кажется, я засыпаю. Черт возьми, какое божественное ощущение! Спэрстоу, вы должны отдать мне портсшар насовсем, вам... -- голос замер, голова упала на подушку.

-- Как бы не так, -- Спэрстоу поглядел на неподвижное тело. -- А теперь, мой друг, поскольку бессонница такого рода вполне способна ослабить нравственный момент в пустячном вопросе жизни и смерти, я позволю себе расстроить ваши замыслы.

Он босиком прошлепал в седельную, расчехлил двенадцатизарядку, "экспресс" и револьвер. С первой он отвинтил курки и спрятал их на дно седельной сумки, со второго снял замок и засунул его в большой платяной шкаф. У револьвера он откинул рукоять и вышиб каблуком высокого сапога шпильку.

-- Готово, -- проговорил он, стряхивая с пальцев пот, -- эти небольшие меры предосторожности по крайней мере дадут тебе время одуматься. Что-то уж слишком тебя привлекают несчастные случаи в оружейной.

Но когда он поднимался с колен, раздался хриплый глухой голос Хэммила:

-- Болван несчастный!

Спэрстоу не раз приходилось слышать такой голос -- голос человека, очнувшегося от бреда, которому недолго осталось жить на этом свете.

Он самым настоящим образом вздрогнул от испуга. Хэммил стоял в дверях, раскачиваясь от обессиливающего смеха.

-- Честное слово, вы прямо невероятно гуманны, -- с трудом выговорил он, медленно подыскивая слова. -- Но пока я не собираюсь накладывать на себя руки. Слушайте, Спэрстоу, ваше снадобье не действует. Что же делать? Что мне делать?

Глаза его были полны панического ужаса.

-- Надо лечь и дать ему время и возможность подействовать. Ложитесь сейчас же.

-- Боюсь. Оно опять подействует только наполовину, и на этот раз мне уже будет не удрать. Знаете, чего мне сейчас стоило спастись? Обычно я быстр на ноги, а тут вы мне их точно спутали.

-- Да, да, понимаю. Идите лягте.

-- Нет, я вовсе не брежу. Вы со мной, однако, сыграли жестокую шутку. Я ведь, знаете, мог и умереть.

Как губка стирает написанное с грифельной доски, так некая неведомая Спэрстоу сила стерла с лица Хэммила все, что отличает лицо взрослого мужчины, и он стоял в дверях с выражением давно утраченной ребяческой наивности. Сон вернул Хэммила в полное страхов детство.

"А что, если он сейчас умрет?" -- подумал Спэрстоу. А вслух сказал:

-- Хватит, сын мой, давайте-ка назад в постель и рассказывайте все по порядку. Вам, стало быть, не удалось заснуть, а остальная чепуха что значит?

-- Место... там внизу есть такое место,-- проговорил Хэммил искренне и просто. Лекарство действовало волнами, и в зависимости от того, обострялись его чувства или притуплялись, его бросало от осознанного страха взрослого сильного мужчины к безотчетному ужасу ребенка. -- Господи помилуй, Спэрстоу, все последние месяцы я этого боялся. Каждая ночь превращалась для меня в ад. Но я твердо знаю: я ничего не сделал плохого.

-- Не шевелитесь, я сделаю вам еще один укол. Мы прекратим ваши кошмары, идиот вы безмозглый!

-- Да, но дайте дозу побольше, чтобы я заснул и не мог выйти из сна. Вы должны меня усыпить накрепко, а не просто дать мне задремать. Иначе трудно бежать.

-- Знаю, знаю, сам такое испытал. Точно такие симптомы, как вы описываете.

-- Да не смейтесь же надо мной, будьте вы прокляты! Еще до того, как меня одолела эта ужасная бессонница, я старался лежать, опираясь на локоть, -- я положил себе в постель шпору, чтобы она вонзилась в меня, если я засну и упаду. Смотрите!

-- Черт побери! Да он пришпорен, как лошадь! Как будто его терзает кошмар настигающей мести! А мы-то считали его таким здравомыслящим. Пошли нам господь разумения! Вы ведь любите поговорить, дружище?

-- Да, иногда. Но когда мне страшно, я хочу только бежать. А вы?

-- А как же. Прежде чем я уколю вас второй раз, попробуйте рассказать поточнее, что вас тревожит.

Хэммил минут десять шептал прерывистым голосом, а Спэрстоу пристально смотрел в его зрачки и раза два провел рукой перед его глазами.

Под конец рассказа на свет опять появился серебряный портсигар и последними словами Хэммила, которые он произнес, откидываясь на спину, были: "Покрепче усыпите меня, а то, если меня поймают, я умру... умру!"

-- Да, да, все мы раньше или позже умрем, и слава богу, он кладет предел нашим страданиям,--сказал Спэрстоу, устраивая подушку под головой у спящего.-- А ведь, пожалуй, если я сейчас чего-нибудь не выпью, я помру раньше времени. Потеть я перестал, а между тем воротничок на мне тесный.

Он вскипятил себе обжигающе горячего чаю -- превосходного средства против теплового удара, если вовремя выпить три-четыре чашки. Потом принялся наблюдать спящего.

-- Незрячее лицо, плачет и не может вытереть слезы. Нда! Решительно, Хэммилу следует как можно скорее уехать в отпуск: в своем он уме или нет, но он, безусловно, загнал себя самым жестоким образом. Да пошлет нам господь разумения!

В полдень Хэммил восстал ото сна с отвратительным вкусом во рту, но с ясным взглядом и радостной душой.

-- Судя по всему, вчера вечером я был в неважном состоянии? -- спросил он.

-- Да, я видал людей поздоровее. У вас, наверное, был солнечный удар. Послушайте, если я вам напишу сногсшибательное медицинское свидетельство, попроситесь немедленно в отпуск?

-- Нет.

-- Почему? Он вам необходим.

-- Да, но я еще продержусь, пока не спадет жара.

-- А зачем, если можно уехать сразу же?

-- Единственный, кого можно сюда прислать,-- Баркет, а он непроходимый дурак.

-- Да забудьте вы про службу. И не воображайте, будто вы такой незаменимый. Пошлите прошение об отпуске телеграммой, если надо.

Хэммил замялся в смущении.

-- Я продержусь до дождей,--повторил он уклончиво.

-- Вам не продержаться. Телеграфируйте в управление насчет Баркета.

-- Не стану. И если хотите знать почему, то, в частности, потому, что Баркет женат, жена только что родила, она сейчас в Симле, там прохладно. а у Баркета есть бесплатный билет, с которым он ездит в Симлу с субботы до понедельника. Жена его, бедняжка, еще не совсем здорова. Если Баркета переведут, она последует за ним. Если при этом она оставит ребенка в Симле, она изведется от тревоги. Если, несмотря на это, она все-таки решится ехать -- тем более что Баркет из тех эгоистичных животных, которые вечно твердят, что место жены подле мужа, -- то она не выживет. Везти сюда женщину сейчас -- убийство. Баркет сам щуплый, как крыса. Здесь он живо помрет. У нее, я знаю, денег нет, и она наверняка тоже долго не протянет. А я уже, так сказать, просолился и к тому же не женат. Погодите, когда наступит пора дождей, тогда пусть Баркет тут тощает дальше, вреда это ему не принесет.

-- И вы хотите сказать, что готовы терпеть... то же, что уже пришлось терпеть... еще пятьдесят шесть ночей?

-- Ну, теперь вы нашли для меня выход, и это будет не так уж трудно. Я всегда могу вызвать вас телеграммой. А потом, благо мне удалось заснуть, все пойдет хорошо. Как бы то ни было, отпуска я просить не стану. Сказано, и конец.

-- Потрясающе! А я думал, нынче такие соображения уже не в моде.

-- Ерунда! Вы бы и сами так поступили. Я чувствую себя другим человеком благодаря вашему портсигару. Вы теперь в лагерь?

-- Да, но постараюсь к вам заглядывать раз в два дня, если получится.

-- Мне не настолько плохо. Я не хочу, чтобы вы себя так затрудняли. Лучше потчуйте ваших кули джином с кетчупом.

-- Значит, вам вправду лучше?

-- Готов постоять за себя, но не стоять тут и болтать с вами на солнцепеке. Ступайте, дружище, да благословит вас небо!

Хэммил повернулся на каблуках; он знал, что сейчас очутится один на один со звенящей пустотой своего бунгало, но вдруг увидел фигуру, стоящую на веранде, -- своего двойника. Однажды с ним уже было такое, когда он переутомился от работы и невыносимой жары.

-- Худо -- уже начинается, -- сказал он себе, протирая глаза. -- Если эта штука исчезнет сейчас целиком, как призрак, значит, у меня не в порядке только глаза и желудок. Но если она начнет двигаться по комнате, значит, у меня с головой плохо.

Он шагнул к фигуре, и та, как все призраки, порожденные переутомлением, естественно, продолжала сохранять одно и то же расстояние между собой и Хэммилом. Она скользнула в глубь дома и, достигнув веранды, растворилась в ослепительном свете сада, превратившись в плывущие пятна внутри глазных яблок. Хэммил отправился по своим делам и проработал до конца дня. Придя домой обедать, он обнаружил себя сидящим за столом. Двойник поднялся и поспешно удалился.

Ни одна живая душа не знает, каково пришлось Хэммилу в эту неделю. Усилившаяся эпидемия продержала Спэрстоу все это время среди кули, и ему только и удалось что дать Мотрему телеграмму с просьбой переночевать у Хэммила в бунгало. Но Мотрем находился за сорок миль от ближайшего телеграфа и ведать ни о чем не ведал, кроме своей геодезической службы, до того момента, как воскресным утром повстречался с Лаундзом и Спэрстоу, которые направлялись к Хэммилу на еженедельное сборище.

-- Будем надеяться, у бедняги сегодня настроение получше, -- заметил Лаундз, соскакивая с лошади у входа в дом. -- Он, видно, еще не вставал.

-- Сперва я взгляну, как он, -- остановил его доктор.--Если спит, не станем его будить.

Минуту спустя он позвал их, и по его голосу они уже поняли, что произошло.

Панкху все еще раскачивали взад-вперед над постелью, но Хэммил покинул этот мир по крайней мере три часа назад.

Он лежал в той же позе -- на спине, сжав пальцы в кулак, вытянув руки вдоль тела, -- в какой неделю назад видел его Спэрстоу. В широко раскрытых глазах застыл страх, не поддающийся никакому описанию.

Мотрем, вошедший в комнату после Лаундза, нагнулся и слегка коснулся губами лба покойного.

-- Счастливец ты, счастливец!--прошептал он.

Но Лаундз, первым встретивший взгляд покойника, вздрогнул и, попятившись, отошел в другой угол комнаты.

-- Бедняга, бедняга! А я еще так злился на него в последний раз. Спэрстоу, надо было нам последить за ним. Он что, сам?..

Спэрстоу с привычной легкостью закончил осмотр, напоследок обойдя всю спальню.

-- Нет, не сам,--отрубил он. -- Следов никаких. Кликните слуг.

Слуги вошли, их было с десяток, они перешептывались и выглядывали друг у друга из-за плеча.

-- Когда ваш сахиб лег спать? -- спросил Спэрстоу.

-- Мы думаем, в одиннадцать или в десять, -- ответил камердинер Хэммила.

-- Здоров он был? Хотя откуда тебе знать.

-- По нашему разумению, он не был болен. Но три ночи он очень мало спал. Я это знаю, я видел, как он все ходил и ходил, особенно в средней части ночи.

Когда Спэрстоу стал поправлять простыню, на пол со стуком упала большая охотничья шпора. Доктор издал стон. Камердинер, вытянув шею, посмотрел на труп.

-- Что ты по этому поводу думаешь, Чама? -- спросил Спэрстоу, уловив выражение, появившееся на темном лице.

-- Рожденный небом, по моему ничтожному мнению, тот, кто был моим господином, спустился в Подземные Края и там бьы схвачен, ибо недостаточно быстро бежал. Шпора показывает, что он боролся со Страхом. То же проделывают люди моего племени, только с помощью шипов, когда их сковывают чарами, чтобы легче было настичь их во сне, и они не осмеливаются заснуть.

-- Чама, ты фантазер. Иди приготовь печати, чтобы наложить их на имущество сахиба.

-- Бог сотворил рожденного небом. Бог сотворил меня. Кто мы такие, чтобы вникать в промысл божий? Я велю остальным слугам держаться подальше, пока вы будете пересчитывать вещи сахиба. Все они воры и чтонибудь стащат.

Своим спутникам Спэрстоу сказал:

-- Насколько я могу разобраться, смерть могла наступить от чего угодно -- от остановки сердца, от теплового удара, от любого другого удара судьбы. Придется заняться описью его пожитков и всем прочим.

-- Он умер от страха, -- настаивал Лаундз. -- Посмотрите на его глаза! Бога ради, только не давайте хоронить его с открытыми глазами!

-- От чего бы он ни умер, теперь все неприятности для него позади,-тихо проговорил Мотрем.

Спэрстоу что-то рассматривал в открытых глазах покойника.

-- Подите сюда, -- окликнул он. -- Видите там что-нибудь?

-- Я не могу смотреть! -- жалобно простонал Лаундз. -- Закройте ему лицо! Неужто есть такой страх на земле, чтобы привести человека в подобный вид? Это ужасно. Спэрстоу, да закройте же его!

-- Нет такого страха... на земле, -- отозвался Спэрстоу.

Мотрем заглянул через его плечо и пристально вгляделся в покойника.

-- Ничего не вижу, кроме расплывчатых пятен в зрачке. Знаете сами, ничего там нет и быть не может.

-- Сущая правда. Ладно, давайте прикинем. Уйдет полдня на то, чтобы сколотить какой ни на есть гроб, а умер он, должно быть, около полуночи... Лаундз, дружище, ступайте скажите, чтобы кули выкопали яму рядом с могилой Джевинса. Мотрем, обойдите весь дом вместе с Чамой, проследите, чтобы на все имущество наложили печати. Пришлите ко мне сюда двоих мужчин, я все улажу.

Двое слуг с могучими руками, воротясь к своим, поведали странную историю о том, как доктор-сахиб напрасно пытался вернуть к жизни их господина всякими колдовскими способами -- подносил небольшую зеленую коробку по очереди к обоим глазам покойного, несколько раз щелкал ею и озадаченно бормотал, а потом унес зеленую коробку с собой.

Гулкий стук молотка по гробу -- звук малоприятный, но люди опытные утверждают, что гораздо ужаснее тихое шуршание ткани, свист разматывающихся и наматывающихся лент, когда того, кто упал при дороге, обряжают для похорон и, постепенно обвивая, опускают вниз, пока спеленатая фигура не коснется дна, и когда никто не протестует против постыдно поспешного погребения.

В последний момент Лаундза охватили угрызения совести.

-- А службу будете сами читать? От начала до конца? -- спросил он.

-- Да, собирался. Но по гражданской линии вы старше меня чином. Можете взять работу на себя, коли хотите.

-- Я вовсе не это имел в виду. Просто я подумал, не поискать ли нам где-нибудь капеллана, я берусь ехать за ним куда угодно, -- все-таки бедный Хэммил заслужил, чтобы мы для него постарались. Вот и все.

-- Ерунда! -- заявил Спэрстоу и приготовился произнести потрясающие душу слова, которыми открывается погребальная служба.

После завтрака они в молчании выкурили трубки в память об умершем. Потом Спэрстоу рассеянно заметил:

-- Это не по медицинской части.

-- Что именно?

-- То, что можно прочесть в глазах покойника.

-- Ради всего святого, оставьте вы эти страсти в покое! -- взмолился Лаундз. -- Я был свидетелем того, как туземец умер от страха, когда на него прыгнул тигр. Я-то знаю, что убило Хэммила.

-- Ни черта вы не знаете! Но я сейчас попробую узнать.

И доктор, удалившись с "Кодаком" в ванную комнату, минут десять плескал там воду и что-то ворчал. Затем послышался звон чего-то разлетевшегося вдребезги, и появился Спэрстоу, очень бледный.

-- Получился снимок? -- спросил Мотрем. -- Что вы там высмотрели?

-- Ничего. Как- и следовало ждать. Можете туда не ходить, Мотрем. Я разбил пластинку. Там ничего нет. Как и следовало ждать.

-- А вот это уже бессовестное вранье,-- отчетливо проговорил Лаундз, наблюдая, как доктор трясущейся рукой пытается разжечь погасшую трубку.

Долгое время в комнате стояло молчание. Снаружи свистел жаркий ветер, стонали сухие деревья. Вскоре, блестя медью и сверкая сталью в слепящем свете солнца, с пыхтением, извергая пар, подошел еженедельный поезд.

-- Не поехать ли нам? -- сказал Спэрстоу -- Пора приниматься за работу. Заключение о смерти я написал. Больше мы тут ничем помочь не можем. Пойдемте.

Никто не пошевелился. Перспектива путешествия по железной дороге в июньский полдень никого не прельщала. Спэрстоу, захватив шляпу и хлыст, пошел к выходу и в дверях обернулся.

Возможно, есть рай, и уж точно -- ад.

А нам место здесь. Не так ли, брат?

Однако ни у Мотрема, ни у Лаундза не нашлось ответа на его вопрос

перевод Н. Рахмановой

ВОЗВРАЩЕНИЕ ИМРЕЯ

К полночи ветер сделался резче

И гуще темень -- и гость зловещий

Явился из двери в дверь скользнув,

Нигде пылинки не шелохнув,

Он шел обшаривать замок темный,

Дух неприкаянный и бездомный.

Нет горше участи, чем его:

Он ищет недруга своего.

Байрон

Имрей сделал невероятную вещь. Этот молодой человек, карьера которого только еще начиналась, никого не предупредив, неизвестно почему решил исчезнуть из мира, иначе говоря -- с маленького индийского поста, где он жил.

Накануне еще он был жив, и здоров, и счастлив, и все могли видеть его в клубе за бильярдом. А наутро его уже не было, и сколько ни старались его найти, все поиски так ни к чему и не привели. Он пропал, он не пришел в назначенный час в контору, и его двуколка не появилась нигде на дорогах. По всем этим причинам, а также потому, что исчезновение его хоть и в ничтожной степени, но отразилось на управлении Индийской империей, империя решила на какое-то ничтожное время заняться судьбою Имрея, и было назначено следствие. Обшарили пруды, опечатали колодцы, разослали телеграммы на все станции железной дороги и в ближайший портовый город, находившийся на расстоянии тысячи двухсот миль, но ни крюками багров, ни сетями телеграфных проводов Имрея обнаружить не удалось. Он провалился сквозь землю, и в городке о нем больше никто ничего не узнал. Тогда жизнь Великой Индийской империи снова пошла своим чередом, ибо остановиться она все равно не могла, а Имрей просто перестал быть человеком и сделался тайной, предметом, который в течение месяца обсуждают на все лады, встречаясь в клубе, а потом начисто забывают. Его ружья, лошадь и экипажи были проданы с торгов. Начальник конторы написал какое-то невразумительное письмо его матери, где он сообщал ей, что Имрей странным образом исчез. Бунгало, в котором он жил, пустовало.

После того как прошли три-четыре знойных месяца, мой друг Стрикленд, служивший в полиции, решил нанять это бунгало у его владельца. Это случилось еще до помолвки Стрикленда с мисс Йол, истории, о которой шла речь в другом рассказе, и в то время, когда он осваивался с местной жизнью. Собственная его жизнь была, надо сказать, довольно необычна, и окружавшим его людям не нравились привычки его и причуды. В доме у него всегда было много всякой снеди, но никогда не было определенных часов для еды. Ел он или стоя, или расхаживая взад и вперед по комнате, и всегда всухомятку, довольствуясь тем, что находил у себя в буфете, а известно, что такой образ жизни никогда не идет людям на пользу. Все имущество его состояло из шести ружей, трех дробовиков, пяти седел и коллекции толстых и длинных удилищ, какими ловят махсира, рыбу более крупную и сильную, чем лосось. Все эти предметы занимали добрую половину бунгало, а другая половина оставалась на долю самого Стрикленда и Тьетьенс, огромной рампурской собаки, которая за день съедала не меньше, чем двое мужчин. Со Стриклендом она объяснялась на своем, особом языке и если, выйдя из дому, замечала что-либо подозрительное и могущее угрожать спокойствию ее величества королевы, она возвращалась к хозяину и обо всем ему обстоятельно докладывала. Стрикленд тут же принимал меры, и усилия его обычно завершались тем, что кого-то задерживали, штрафовали и сажали в тюрьму. Местные жители считали, что Тьетьенс -- это злой дух, и относились к ней с тем великим почтением, которое рождается из ненависти и страха. Одна из комнат бунгало была специально отведена для нее. Там у нее была покрытая одеялом кровать и плошка для еды. Если же кто-нибудь приходил к Стрикленду в ночное время, она кидалась на непрошеного гостя, сбивала его с ног и лаяла до тех пор, пока в доме не зажигали свет. Когда Стрикленд, будучи на границе, занимался розысками одного убийцы и тот подкрался на заре, чтобы отправить его намного дальше, чем на Андаманские острова, Тьетьенс спасла своему хозяину жизнь. Она вцепилась в преступника как раз в ту минуту, когда тот заползал в палатку Стрикленда с кинжалом в зубах; убийцу поймали, судили и приговорили к повешению. С этого дня Тьетьенс стала носить серебряный ошейник, и одеяло ее, сшитое из двойной кашмирской шерсти, ибо она была существом нежным, украсилось монограммой.

Собака не отходила от Стрикленда ни на шаг и как-то раз, когда его трепала лихорадка, причинила немало хлопот врачам: не зная сама, чем помочь своему хозяину, она вместе с тем не позволяла никому другому прийти к нему на помощь. Мэкернату, врачу индийского медицинского корпуса, пришлось даже ударить ее ружейным прикладом: только тогда она поняла, что должна уступить место тем, кто способен дать больному хинин.

Вскоре после того как Стрикленд нанял бунгало, в котором жил Имрей, мне случилось приехать на этот пост по делам службы. Все комнаты при клубе были заняты, и я, естественно, поселился у Стрикленда. Это было отличное бунгало из восьми комнат, крытое несколькими слоями тростника, хорошо защищавшего его от дождей. Под скатом крыши была натянута парусина, настолько чистая, что на вид она ничем не отличалась от свежепобеленного потолка. Хозяин заново покрасил ее, когда Стрикленд решил нанять помещение. Если бы вы не знали, как строятся индийские бунгало, вам никогда бы даже не пришло в голову, что над парусиновым навесом есть еще темное треугольное помещение, защищенное балками и плотными слоями тростника от крыс, летучих мышей, муравьев и прочей дряни.

Тьетьенс встретила меня на веранде лаем, напоминавшим удары колокола в соборе Святого Павла, и положила мне лапы на плечи, показывая этим, как она рада меня видеть. Стрикленд умудрился состряпать какое-то варево, которое он назвал завтраком, и, как только мы кончили есть, отправился выполнять свои обязанности, оставив меня наедине с Тьетьенс и моими делами. Летняя засуха сменилась теплыми дождями, наполнявшими воздух влагой. Нигде ни ветерка, только ливень точно шомполами стучал по земле, а поднявшиеся брызги расстилались вокруг голубоватым туманом. Бамбуки, аноны, яблони, пойнсетии и манговые деревья стояли в саду не шелохнувшись, пронизанные сверху донизу потоками теплой воды, а в кустах алоэ, обрамлявших сад, квакали уже лягушки. Незадолго до того как начало смеркаться, когда дождь был в самом разгаре, я сидел на внутренней веранде, слушал, как вода хлещет из желобов, и почесывался, потому что тело мое было покрыто так называемым тропическим лишаем. Тьетьенс вышла туда вместе со мной; она уткнула морду мне в колени, и я проникся к ней жалостью; поэтому, когда подали чай, я угостил ее печеньем, а сам остался на внутренней веранде: там было немного прохладнее. За спиной у меня зияли темные комнаты. Оттуда доносился запах седел и ружейного масла, и у меня не было ни малейшего желания сидеть среди всего этого нагромождения вещей. Уже в сумерках явился вдруг мой слуга; муслиновая рубашка его крепко прилипла к потному телу. Он сказал, что пришел какой-то господин и кого-то спрашивает. С большой неохотой, вызванной только тем, что в комнатах было темно, я пошел в пустую гостиную, велев слуге принести лампу. Не знаю уж, ждал или нет неизвестный посетитель -- мне показалось, что в одном из окон мелькнула чья-то фигура,-- но когда пришли со светом, там не было никого, только дождь барабанил в стекла и доносился запах напоенной влагой земли. Я сказал слуге, что ему не мешало бы быть порасторопней, и вернулся на веранду сумерничать вдвоем с Тьетьенс. Но собака успела за это время выйти на воздух, и даже после того, как было пущено в ход сахарное печенье, мне едва удалось заманить ее обратно. Перед самым обедом вернулся промокший насквозь Стрикленд, и первыми его словами были:

-- Меня кто-нибудь спрашивал?

Я извинился и сказал, что действительно, мой слуга вызывал меня в гостиную, но либо он ошибся, либо это какой-нибудь бродяга решил было увидеть Стрикленда, а потом, когда о нем пошли докладывать, передумал и удрал. Стрикленд не стал возвращаться к этому разговору, а велел подавать обед, и так как это был настоящий обед и была даже постелена белая скатерть, мы не стали медлить и сели за стол.

В девять часов Стрикленду захотелось спать, да и я тоже начинал чувствовать усталость. Едва только хозяин поднялся, чтобы уйти в свою комнату, примыкавшую к роскошному покою, отведенному в распоряжение его любимицы, как Тьетьенс, лежавшая под столом, вскочила и выбежала на лучше всего защищенную от дождя веранду. Если бы, например, жене захотелось во время такого проливного дождя поспать на воздухе, то на это бы не обратили внимания. Но Тьетьенс была собакой и поэтому находилась на особом положении. Я посмотрел на Стрикленда, ожидая, что он ударит ее ремнем. Он виновато улыбнулся -- так улыбается человек, рассказавший о неприятной для него семейной драме.

-- Это повторяется каждый вечер с тех пор, как мы здесь, -- сказал он. -- Пускай идет.

Собака принадлежала Стрикленду, поэтому я промолчал. Но я чувствовал, что эта ее ветреность очень его огорчает. Тьетьенс расположилась на веранде у меня под окном. Гроза то и дело сотрясала тростниковую крьит и замирала снова. Молния разбрызгивалась по небу, словно разбитое яйцо на двери амбара, только свет был не желтый, а голубоватый. И пяля сквозь просветы моих бамбуковых жалюзи, я видел, как огромная собака стояла -- да, стояла, а не спала -- на веранде; шерсть у нее на спине поднялась дыбом, а лапы были неподвижны и напряжены, как проволочные канаты подвесного моста. Когда раскаты грома хоть и очень ненадолго, но затихали, я пытался уснуть, но мне все время казалось, что кто-то очень настойчиво меня требует к себе. Этот неведомый мне человек как будто даже старался назвать меня по имени, но до слуха моего долетал только приглушенный шепот. Гроза улеглась, и Тьетьенс вышла в сад и принялась выть на низко повисшую в небе луну. Кто-то пытался открыть мою дверь. кто-то все время ходил взад и вперед по дому и останавливался, тяжело дыша, то на одной, то на другой веранде. Как только я начал засыпать. мне почудилось, что ко мне отчаянно стучат -- не то в дверь, не то наверху. прямо над головой, и послышался чей-то исступленный крик.

Я кинулся в комнату Стрикленда и спросил, не болен ли он и не он ли это меня звал. Он лежал на кровати полуодетый и курил трубку.

-- Я ждал, что вы придете,-- сказал он.-- Неужели я правда ходил сейчас по дому?

Я ответил, что он разгуливал по столовой, и по курительной комнате. и еще по другим. Он рассмеялся и сказал, чтобы я шел спать. Я снова лег и проспал до самого утра, но мне снились какие-то путаные сны, и меня все время преследовало чувство, что я к кому-то несправедлив, что по отношению к кому-то не выполняю своего долга. В чем заключается этот долг, я не знал, но кто-то все время шуршал, шептал, кто-то тыкался в стены, крался, слонялся вокруг. И этот кто-то упрекал меня в том, что я ничего для него не сделал. И, все еще продолжая спать, я слышал, как стучит дождь и как Тьетьенс воет в саду.

Я прожил в этом доме два дня. Стрикленд каждое утро уходил на службу, оставляя меня на восемь, а то и на десять часов наедине с Тьетьенс. Пока было светло, я чувствовал себя хорошо и Тьетьенс тоже; но как только начинало смеркаться, мы оба уходили на внутреннюю веранду и сидели там, съежившись и прижавшись друг к другу. Мы были одни в доме, и, однако, дом этот весь был занят постояльцем, с которым мне не хотелось иметь никакого дела. Я ни разу его не видел, но я видел, как колыхались драпировки в дверных проемах, когда он проходил из комнаты в комнату; я слышал, как поскрипывают кресла, как пружинит бамбук, освобождаясь от тяжести его тела. И когда я шел в столовую за книгой, я чувствовал, что на погруженной в темноту наружной веранде кто-то ждет, пока я уйду Присутствие Тьетьенс наполняло сумерки особой жизнью: каждая шерстинка на ней становилась дыбом, и она начинала вглядываться в темнеющие комнаты, пристально следя за движениями существа, которого я не видел. В комнаты она никогда не заходила, но глаза ее все время бегали, впиваясь во мрак, -- этого было вполне достаточно. И только когда мой слуга приходил зажечь лампы и освещал все комнаты, которые сразу приобретали обитаемый вид, она входила туда вместе со мной и, встав на задние лапы, подолгу высматривала невидимого постояльца, шевелившегося у меня за спиной. Собаки -- искренние друзья.

Со всей возможной деликатностью я заявил Стрикленду, что собираюсь сходить в клуб и подыскать себе там комнату. Я сказал, что восхищен его гостеприимством, что мне очень нравятся его ружья и удилища, но что я отнюдь не в восторге от его дома и всей царящей в нем атмосферы. Внимательно выслушав меня до конца, он улыбнулся усталой улыбкой, в которой, однако, не было ни тени презрения: человек этот все хорошо понимал.

-- Останьтесь здесь, -- сказал он, -- и посмотрим, что это значит. Все, что вы мне сейчас рассказали, я знаю с того дня, как поселился в этом бунгало. Останьтесь и подождите. Тьетьенс ушла от меня. Неужели и вы тоже?

Мне уже пришлось как-то помогать Стрикленду в одном небольшом деле, связанном с языческим идолом; меня это едва не довело тогда до психиатрической больницы, и у меня не было ни малейшего желания снова помогать ему в каких-либо его розысках. Это был человек, для которого ввергнуться во что-нибудь отвратительное так же естественно, как для другого сесть за обед.

Поэтому я со всей откровенностью сказал ему, что очень его люблю и в дневное время всегда буду рад его видеть, но что ночевать у него я больше не стану. Это было после обеда, когда Тьетьенс отправилась полежать на веранде.

-- Ей-богу же, меня это нисколько не удивляет, -- сказал Стрикленд, вглядываясь в натянутую на потолке парусину. -- Смотрите!

Между парусиной и карнизом свешивались два коричневых змеиных хвоста. Освещенные лампой, они отбрасывали на стену длинные тени.

-- Конечно, если вы боитесь змей...--сказал Стрикленд.

Я ненавижу змей и боюсь их; ведь стоит только заглянуть в глаза любой змеи, и вы увидите, что она знает все о тайне грехопадения, и даже больше, чем все, и что она полна к нам того презрения, каким был полон дьявол, когда Адама изгнали из рая. К тому же укус ее обычно смертелен -- она забирается под штанину и обвивается вокруг ноги.

-- Вам не мешало бы починить вашу крышу, -- сказал я, -- дайте-ка мне удилище подлиннее, и мы собьем их.

-- Они спрячутся между балок, -- ответил Стрикленд. -- Я не потерплю, чтобы у меня были змеи над головой. Сейчас залезу наверх. Берите удилище и стойте здесь, и если только я сброшу их, вы их прикончите.

Мне не очень-то улыбалось быть помощником Стрикленду в таком деле, но я все же взял удилище и подождал, пока он не принес с веранды садовую лестницу и не приставил ее к стене комнаты. Оба хвоста подтянулись кверху и исчезли. Слышно было, как змеи стремительно поползли по натянутой парусине, как зашуршали их длинные тела. Стрикленд взял с собой лампу, а я все еще старался убедить его, сколь опасно охотиться на змей между парусиновым навесом и тростниковой крышей, не говоря уже об ущербе, который он нанесет дому тем, что разорвет весь навес.

-- Глупости! -- воскликнул Стрикленд. -- Не иначе как они укрылись у самой стены. Кирпичи для них чересчур холодны, они больше любят комнатную температуру. -- Он взялся за угол парусины и стал отдирать ее от карниза. Раздался громкий треск разрываемой материи. Стрикленд просунул голову в темное отверстие в углу под балками крыши. Я стиснул зубы и поднял удилище, ибо даже не представлял себе, что может на меня оттуда свалиться.

-- Ого! -- вскричал Стрикленд, и голос его загремел и загрохотал под крышей. -- Да тут хватит места для другой такой же квартиры, и, черт возьми, в ней кто-то живет!

-- Змеи ?--спросил я снизу.

-- Нет. Целый буйвол. Протяните-ка сюда мне толстый конец вашего удилища, и я его проколю. Лежит на центральной балке.

Я протянул ему удилище.

-- Раздолье-то какое для сов и всяческих гадов! Неудивительно, что тут живут змеи, -- сказал Стрикленд, взбираясь еще выше и тыча куда-то концом удилища. Локоть его то появлялся, то снова исчезал в темноте.

-- А ну-ка вылезай отсюда, кто ты ни есть! Голову берегите. Валю вниз.

Я увидел, как парусина почти на середине комнаты оттопыривается, как что-то тяжелое стягивает ее все ниже и ниже, прямо над стоящей на столе зажженною лампой. Едва я успел схватить лампу и отскочить в сторону. как с треском раздираемая на части парусина сорвалась с карнизов, заколыхалась и выбросила на стол нечто такое, на что я не решался взглянуть до тех пор, пока Стрикленд не спрыгнул с лестницы и не кинулся ко мне.

Он не стал пускаться в объяснения, ибо по натуре был человеком немногословным; он только поднял свисавший конец скатерти и прикрыл им то, что лежало теперь на столе.

-- Вот так штука, -- сказал он, ставя на пол лампу, -- наш друг Имрей вернулся. А, так это действительно ты?

Под скатертью что-то зашевелилось, и оттуда выползла маленькая змея; Стрикленд тут же прикончил ее толстым концом удилища. Я только смотрел на все это и, помнится, ничего не сказал -- очень уж мне было не по себе.

Стрикленд пораздумал немного и решил выпить. Скатерть больше не шевелилась.

-- Так это Имрей? -- спросил я.

Стрикленд откинул на несколько мгновений скатерть и посмотрел.

-- Да, это Имрей, -- ответил он, -- и горло у него перерезано от уха до уха.

-- Так вот откуда шел этот шепот в доме, -- сказали мы оба в один голос, обращаясь друг к другу и вместе с тем каждый сам к себе.

Из сада донесся неистовый лай Тьетьенс. Немного погодя дверь в столовую распахнулась, и оттуда высунулся ее огромный нос.

Собака стала тихо обнюхивать воздух. Куски разорванной парусины свисали почти до самого стола, и некуда было деться от всего, что случилось.

Тьетьенс вошла в комнату и уселась возле нас, оскалив зубы и выставив передние лапы. Она посмотрела на Стрикленда.

-- Дела-то худые, старуха, -- сказал он. -- Не залезают ведь люди под крыши своих бунгало, чтобы умереть, и не натягивают потом парусины. Давайте-ка подумаем, что все это значит.

-- Давайте лучше подумаем об этом в другом месте, -- предложил я.

-- Превосходная мысль! Гасите лампы. Мы сейчас пойдем ко мне в комнату.

Я не стал гасить лампы. Я пошел в комнату Стрикленда первый и предоставил ему самому погружать столовую в темноту. Он пришел вслед за мной, мы закурили и стали думать. Думал Стрикленд. Я не переставая курил: мне было страшно.

-- Имрей вернулся, -- сказал Стрикленд. -- Вопрос в том, кто убил Имрея? Не говорите мне ничего, у меня есть на этот счет свое мнение. Когда я нанял это бунгало, большая часть слуг Имрея перешла ко мне. Имрей был человек простодушный и безобидный, не так ли?

Я согласился с ним, хотя лежавший под скатертью ком видом своим не подтверждал ни того, ни другого.

-- Если я созову всех слуг, они станут тут плечом к плечу и будут лгать, как ариане. Что бы вы предложили?

-- Вызывать их поодиночке, -- сказал я.

-- Тогда они убегут и все разболтают товарищам, -- возразил Стрикленд -- Надо разъединить их. Как вы думаете, ваш слуга что-нибудь знает?

-- Может быть, впрочем, нет, вряд ли. Он ведь здесь всего каких-нибудь два-три дня,-- ответил я. -- А как по-вашему?

-- Боюсь что-нибудь утверждать. Только все-таки как же этот человек умудрился угодить поверх навеса?

За стеною послышался глухой кашель. Это означало, что Бахадур Хан, лакей Стрикленда, проснулся и собирается укладывать своего господина спать.

-- Войди,--сказал Стрикленд.-- Ночь-то какая сегодня теплая, правда?

Бахадур Хан, здоровенный, высокий мусульманин, подтвердил, что ночь действительно теплая, но заметил, что, по всей вероятности, опять пойдет дождь и что, с позволения его чести, тогда будет легче дышать.

-- Действительно, так оно и будет, если господь приведет, -- ответил Стрикленд, стягивая с себя сапоги. -- Сдается мне, Бахадур Хан, что я очень уж давно без жалости заставляю тебя работать, с того самого дня, когда ты ко мне нанялся. Когда же это было?

-- Неужели Сын Неба не помнит? Это было, когда Имрей-сахиб втайне уехал в Европу и никого не предупредил. И мне -- даже мне -- была оказана великая честь. Покровитель Бедных сделал меня своим слугою.

-- А разве Имрей-сахиб уехал в Европу?

-- Такая идет молва среди его бывших слуг.

-- А ты что, пойдешь к нему опять служить, когда он вернется?

-- Ну, конечно, сахиб. Это был добрый хозяин, и слугам у него жилось хорошо.

-- Ты прав. Вот что, я очень устал, но завтра я поеду охотиться на оленей. Дай-ка мне мое ружьецо, то, с которым я на черного оленя хожу, там оно, в ящике.

Слуга наклонился над ящиком, достал оттуда стволы, ложе и замок и передал Стрикленду, который стал собирать ружье, меланхолически при этом зевая. Потом он потянулся к патронташу, вытащил оттуда большой патрон и вставил его в казенную часть "360 экспресс".

-- Так, выходит, Имрей-сахиб уехал в Европу тайком! Очень это странно, Бахадур Хан, не правда ли?

-- Что я могу знать о путях белых людей, Сын Неба?

-- Разумеется, очень мало. Но сейчас ты узнаешь больше. Мне довелось проведать, что Имрей-сахмб вернулся из своих далеких странствий и даже что сейчас вот он лежит здесь, за стеной, и ждет своего слугу.

-- Сахиб!

Свет лампы скользнул по стволам ружья, наставленного на широкую грудь Бахадур Хана.

-- Поди посмотри -- сказал Стрикленд -- Лампу возьми. Твой господин устал и ждет тебя. Ступай!

Слуга взял лампу и направился в столовую. Стрикленд пошел за ним, почти подталкивая его дулом ружья. Несколько мгновений тот смотрел на зияющую наверху черноту, на извивающуюся под ногами змею; когда же наконец взгляд его упал на то, что лежало на столе, лицо его омрачилось.

-- Ну как, видел? -- спросил Стрикленд после минутного молчания.

-- Да, видел. Я только комок глины в руках у белого человека Что ваша милость собирается сделать?

-- Повесить тебя до конца месяца. А что же еще?

-- За то, что я его убил? Погоди, сахиб, выслушай меня. Однажды, когда он проходил среди нас, его слуг, он взглянул на моего ребенка, на четырехлетнего. Он околдовал его, и через десять дней мальчик мой умер от лихорадки!

-- Что же такое сказал Имрей-сахиб?

-- Он сказал: "Какой красивый мальчик" -- и похлопал его по головке. От этого ребенок и умер. Вот почему я убил Имрея-сахиба; это было в сумерках; он вернулся со службы и спал. Потом я положил его на балку крыши и натянул парусину. Сыну Неба все известно. Я слуга Сына Неба.

Стрикленд взглянул на меня поверх ружья и на местном языке сказал:

-- Ты подтвердишь, что слышал его слова? Убил он.

Единственная лампа освещала пепельно-серое лицо Бахадур Хана. Он очень быстро сообразил, что должен найти себе оправдание.

-- Я попался в ловушку, -- сказал он, -- но вина его. Это он сглазил моего мальчика, и тогда я убил его и спрятал. Только те, у кого в услужении дьяволы, -- он покосился на Тьетьенс, невозмутимо лежавшую перед ним, -только те могли узнать, что я сделал.

-- Ты это не худо все придумал. Ты, видно, его веревкой к балке привязал. Ну так вот, теперь тебе самому придется на веревке висеть. Так оно всегда и бывает!

По вызову Стрикленда явился заспанный полицейский. Следом за ним вошел еще один. Тьетьенс сохраняла поразительное спокойствие.

-- Отведите его в участок, -- распорядился Стрикленд. -- Надо завести дело.

-- Так, выходит, меня повесят? -- спросил Бахадур Хан, не пытаясь бежать и уставившись глазами в пол.

-- Да, если солнце будет светить, а вода течь, тебя повесят! -- сказал Стрикленд.

Бахадур Хан сделал большой шаг назад, весь как-то затрепетал и больше не сдвинулся с места. Полицейские стали ждать дальнейших распоряжений.

-- Можете идти, -- сказал Стрикленд.

-- Не трудитесь, я очень быстро уйду отсюда, -- сказал Бахадур Хан. -Глядите! Я уже умер.

Он поднял ногу: к мизинцу присосалась голова полумертвой змеи, недвижной и точно застывшей в агонии.

-- Я из рода землевладельцев, -- сказал Бахадур Хан шатаясь. -Публичная казнь была бы для меня позором -- вот почему я так поступил. Не беспокойтесь, рубашки сахиба все сосчитаны, а на умывальнике лежит запасной кусок мыла. Мальчика моего сглазили, и я убил колдуна. Зачем вам понадобилось непременно меня вешать? Честь моя спасена, и... и... я умираю.

Не прошло и часа, как он умер, как умирают те, кого укусила маленькая коричневая карайт, и полицейские унесли и его, и то, что было спрятано под скатертью, каждого -- куда следовало. Все это было необходимо сделать, чтобы пролить свет на исчезновение Имрея.

-- И это называется девятнадцатый век, -- очень спокойно сказал Стрикленд, залезая в постель.--Вы слышали, что он сказал?

-- Да, слышал, -- ответил я. -- Имрей совершил ошибку.

-- Только оттого, что он не знал восточных нравов и оттого, что именно в это время вспыхнула тропическая лихорадка. Бахадур Хан прослужил у него четыре года.

Я вздрогнул. Мой собственный слуга прослужил у меня ровно столько же. Когда я пришел к себе в комнату, оказалось, что он дожидается, чтобы стащить с меня сапоги, невозмутимый и словно изваянный из меди.

-- Что случилось с Бахадур Ханом? -- спросил я.

-- Его укусила змея, и он умер. Все остальное сахиб знает, -- ответил он.

-- А ты-то что об этом знаешь?

-- Не больше, чем можно узнать от Того, кто пришел в сумерки искать отмщения. Ну-ка, сахиб, дайте я с вас сниму сапоги.

В изнеможении я повалился на постель и стал уже засыпать, как вдруг услышал крик Стрикленда, донесшийся из другой половины дома:

Загрузка...