-- Тьетьенс пришла на место!
Она действительно пришла. Огромная борзая величественно возлежала на собственной кровати, на собственном одеяле, в то время как в соседней комнате, волоча концы по столу, лениво колыхалась измятая парусина, которая теперь уже ни на что не годилась.
перевод А. Шадрина
МОТИ-ГАДЖ, МЯТЕЖНИК
Жил-был некогда в Индии один плантатор, решивший расчистить участок леса под кофейные плантации. Когда он срубил все деревья и выжег подлесок, остались еще пни. Динамит дорог, медленный огонь действует медленно. Лучшее орудие для корчевания пней -- владыка всех зверей слон. Он либо выкапывает пень из земли своими бивнями, если сохранил их, либо вытаскивает его при помощи канатов. Итак, плантатор стал нанимать слонов поодиночке, по два, по три и приступил к работе. Лучший из слонов принадлежал худшему из махаутов, и звали это великолепное животное Моти-Гадж. Он был неотъемлемой собственностью своего махаута, что было бы немыслимо при туземном самоуправлении, ибо Моти-Гадж был животным, достойным царей, а имя его в переводе значит "слонперл". Но страной управляла Британия, и махаут Диса невозбранно владел своей собственностью. Это был беспутный малый. Заработав много денег с помощью своего слона, он вдребезги напивался и бил Моти-Гаджа шестом от палатки по чувствительным ногтям передних ног. Моти-Гадж тогда не затаптывал Дису до смерти лишь потому, что знал: после побоев Диса будет обнимать его хобот, плакать и называть его своей любовью, и своей жизнью, и печенью своей души и напоит его каким-нибудь крепким напитком Моти-Гадж очень любил спиртные напитки, особенно арак, но охотно пил и пальмовое вино, если ничего лучшего не предлагали. Потом Диса ложился спать между передними ногами Моти-Гаджа, обычно располагаясь поперек большой дороги, а Моти-Гадж сторожил его, не пропуская ни конных, ни пеших, ни повозок, поэтому все движение останавливалось и пробка не рассасывалась, пока Диса не соблаговолял проснуться.
Днем на плантаторской вырубке спать не приходилось: нельзя было рисковать большим жалованьем. Диса сидел на шее Моти-Гаджа и отдавал ему приказания, а Моти-Гадж выкорчевывал пни -- ибо он владел парой великолепных бивней, или тянул канаты -- ибо у него была пара великолепных плеч, а Диса хлопал его по голове за ушами и называл царем слонов. Вечером Моти-Гадж запивал свои триста фунтов свежей зелени квартой арака, а Диса тоже получал свою долю и пел песни, сидя между ногами Моти-Гаджа, пока не наступало время ложиться спать. Раз в нелелю Диса уводил Моти-Гаджа вниз, на реку, и Моти-Гадж блаженно лежал на боку в мелком месте, а Диса прохаживался по нему с кокосовой шваброй и кирпичом в руках. Моти-Гадж прекрасно отличал тяжелый удар второго от шлепка первой, возвещавшего, что нужно встать и перевалиться на другой бок. Потом Диса осматривал его ноги и глаза и отвертывал края его огромных ушей, ища, нет ли где язв и не началось ли воспаление глаз. После осмотра оба "с песней вставали из моря", и Моти-Гадж, черный и блестящий, обмахивался сорванной с дерева двенадцатифутовой веткой, которую держал хоботом, а Диса закручивал узлом свои длинные мокрые волосы.
Мирная, выгодная работа продолжалась, пока Диса вновь не ощутил потребности напиться вдребезги. Он жаждал настоящей оргии. Скудные. тихие выпивки только расслабляли его.
Он подошел к плантатору и сказал, рыдая:
-- Моя мать умерла.
-- Она умерла на прежней плантации, два месяца назад, а еще раньше умерла, когда ты работал у меня в прошлом году, сказал плантатор, неплохо знакомый с нравами местного населения.
-- Значит, это моя тетка, она была мне все равно что мать, -- еще горше заплакал Диса. -- Она оставила восемнадцать человек малолетних детей, совершенно без хлеба, и я обязан наполнить их животики, -- продолжал Диса, стукаясь головой об пол.
-- Кто тебе сообщил об этом? -- спросил плантатор.
-- Почта, -- ответил Диса.
-- Почты не было уже целую неделю. Ступай обратно на свой участок!
-- На деревню мою напала опустошительная хворь, и все жены мои умирают! -- завопил Диса, теперь уже искренне заливаясь слезами.
-- Кликните Чихана -- он из той же деревни, что и Диса, -- приказал плантатор. -- Чихан, есть у этого человека жена?
-- У него?! -- воскликнул Чихан.-- Нет. Ни одна женщина из нашей деревни на него и не взглянет. Они скорей выйдут замуж за слона.
Чихан фыркнул. Диса плакал навзрыд.
-- Еще минута, и тебе плохо придется, -- сказал плантатор. -- Ступай на работу.
-- Ну, теперь я скажу всю истинную правду, -- вдохновенно всхлипнул Диса -- Я уже два месяца не напивался. Я хочу уйти, чтобы выпить как следует вдали от этой райской плантации. Так я не причиню никакой неприятности.
По лицу плантатора пробежала улыбка.
-- Диса, -- начал он, -- ты сказал правду, и я сейчас же отпустил бы тебя, если бы можно было справиться с Моти-Гаджем в твое отсутствие. Но ты знаешь, что он слушается только тебя.
-- Да живет Сияние Небес сорок тысяч лет! Я уйду только на десять коротеньких деньков. А потом, клянусь моей верой, и честью, и душой, я вернусь. Ну, а насчет того, что делать, пока я совсем недолго буду в отлучке, то не соизволит ли Небеснорожденный милостиво разрешить мне позвать сюда Моти-Гаджа?
Разрешение было дано, и в ответ на пронзительный крик Дисы величественный бивненосец выплыл из тени рощицы, где он обсыпал себя струей пыли в ожидании хозяина.
-- Свет моего сердца, покровитель пьяниц, гора мощи, преклони ухо, -произнес Диса, становясь перед слоном.
Моти-Гадж преклонил ухо и в знак приветствия помахал хоботом.
-- Я ухожу, -- промолвил Диса.
Глаза Моти-Гаджа блеснули. Он не меньше хозяина любил прогулки. Ведь, гуляя, можно срывать с обочин всякие лакомства.
-- Но ты, настырная старая свинья, ты останешься здесь и будешь работать.
Блеск глаз потух, хотя Моти-Гадж и старался казаться довольным. Он терпеть не мог таскать пни на плантации. От этого у него болели зубы.
-- Я уйду на десять дней, о сладостный! Подними вот эту переднюю ногу, и я вдолблю тебе на ней мой приказ, бородавчатая жаба из высохшей грязной лужи.
Диса схватил шест от палатки и десять раз ударил Моти-Гаджа по ногтям. Моти-Гадж, ворча, переступал с ноги на ногу.
-- Десять дней, -- продолжал Диса, -- ты должен будешь работать, таскать и вырывать с корнем деревья, как прикажет тебе вот этот человек, Чихан. Возьми Чихана и посади его себе на шею!
Моти-Гадж подвернул конец хобота, Чихан поставил на него ногу и взлетел на шею слона. Диса передал Чихану тяжелый анкуш -- железную палку, которой погоняют слонов.
Чихан стукнул Моти-Гаджа по лысой голове, как мостильщик бьет по булыжнику.
Моти-Гадж затрубил.
-- Тише, кабан из дремучего леса! Чихан будет десять дней твоим махаутом. А теперь попрощайся со мной, зверь моего сердца. О мой владыка, царь мой! Драгоценнейший из всех сотворенных слонов, лилия стада, береги свое почтенное здоровье, будь добродетелен! Прощай!
Моти-Гадж обвил хоботом Дису и дважды поднял его на воздух. Так он всегда прощался с хозяином.
-- Он теперь будет работать, -- уверял Диса плантатора. -- Можно мне уйти?
Плантатор кивнул, и Диса нырнул в чащу леса. Моти-Гадж опять принялся вытаскивать пни.
Чихан обращался с ним очень хорошо, но, несмотря на это, слон чувствовал себя несчастным и одиноким. Чихан кормил его катышками из пряностей, после работы ребенок Чихана ласкался к нему, а Чиханова жена называла его милашкой; но Моти-Гадж, как и Диса, был убежденный холостяк. Он не понимал семейных чувств. Ему хотелось вернуть свет своей жизни -- хмель, и хмельной сон, и дикие побои, и дикие ласки.
Тем не менее он, к удивлению плантатора, хорошо работал. А Диса -- тот бродил по дорогам, пока не наткнулся на свадебную процессию членов своей касты, и тут он, пьянствуя, танцуя и кутя, понесся вслед за нею, потеряв всякое представление о времени.
Настал рассвет одиннадцатого дня, но Диса не вернулся. Моти-Гаджа отвязали, чтобы вести его на работу. Слон отряхнулся, огляделся, пожал плечами и пошел прочь, словно у него было дело в другом месте.
-- Хай! Хо! Ступай назад, ты! -- кричал ему вслед Чихан.-- Ступай назад, недоношенная гора, и подними меня на свою шею. Вернись, о великолепие гор. Краса всей Индии, подними меня, не то я отобью тебе все пальцы на твоей толстой передней ноге!
Моти-Гадж мягко заворковал, но не послушался. Чихан помчался за ним с веревкой и поймал его. Моти-Гадж насторожил уши, а Чихан знал, что это значит, хоть и пытался еще настоять на своем при помощи ругательств
-- Не дури у меня! -- кричал он -- Назад в загон, сын дьявола!
-- Хррамп! -- произнес Моти-Гадж и этим ограничился, если не считать настороженных ушей.
Приняв небрежный вид и жуя ветку, служившую ему зубочисткой, Моти-Гадж стал слоняться по вырубке, насмехаясь над другими слонами, которые только что принялись за работу.
Чихан доложил о положении дел плантатору, тот вышел из дома с собачьей плеткой и в ярости защелкал ею. Моти-Гадж оказал белому человеку честь прогнать его чуть не четверть мили по вырубке и своими "хррампами" загнал его на веранду его дома. Затем он стал около этого дома и стоял там, смеясь про себя и, как все слоны, трясясь всем телом от смеха.
-- Мы его выдерем, -- решил плантатор. -- Высечем так, как не секли еще ни одного слона. Дайте Кала-Нагу и Назиму по двенадцатифутовой цепи и велите им отвесить ему по двадцати ударов.
Кала-Наг -- что значит Черный Змей -- и Назим были самыми крупными слонами на всем участке, и выполнение жестоких наказаний было их обязанностью, ибо ни один человек не может как следует побить слона.
Они взяли хоботами предназначенные для порки цепи и, гремя ими, двинулись к Моти-Гаджу, намереваясь стиснуть его с обеих сторон. МотиГаджа не секли ни разу за всю его тридцатидевятилетнюю жизнь, и он не желал приобретать новый опыт. Поэтому он стоял и ждал, покачивая головой справа налево и целясь на то самое место в жирном боку Кала-Нага, куда тупой бивень мог проникнуть глубже всего. У Кала-Нага не было бивней, знаком его власти служила цепь, но в последнюю минуту он счел за лучшее отойти подальше от Моти-Гаджа и притвориться, будто он принес цепь только ради потехи. Назим повернулся и быстро ушел домой. В это утро он не был расположен драться, так что Моти-Гадж остался в одиночестве и стоял, насторожив уши.
Это заставило плантатора отступиться, а Моти-Гадж пошел прогуляться по вырубке. Когда слон не хочет работать и не привязан, с ним приблизительно так же легко справиться, как с корабельной пушкой весом в восемьдесят одну тонну, оторвавшейся во время сильной морской качки. Он хлопал старых приятелей по спине и спрашивал их, легко ли выдергиваются пни, нес всякую чепуху о работе и неотъемлемом праве слонов на долгий полуденный отдых и, бродя взад и вперед, успел перемутить все стадо еще до заката, а тогда вернулся в свой загон на кормежку.
-- Не хочешь работать -- не будешь есть, -- сердито отрезал Чихан.-- Ты дикий слон, а вовсе не благовоспитанное животное. Ступай в свои джунгли.
Крошечный смуглый ребенок Чихана, перекатываясь по полу хижины, протянул пухлые ручонки к огромной тени в дверях. Моти-Гадж отлично знал, что Чихану это существо дороже всего на свете. Он вытянул вперед свой хобот с соблазнительно закрученным концом, и смуглый ребенок с криком бросился к нему. Моти-Гадж быстро обнял его хоботом, поднял вверх, и вот смуглый младенец уже ликовал в воздухе, на двенадцать футов выше головы своего отца
-- Великий владыка!--взмолился Чихан.--Самые лучшие мучные лепешки, числом двенадцать, по два фута в поперечнике и вымоченные в роме, будут твоими сию минуту, а кроме того, получишь двести фунтов свежесрезанного молодого сахарного тростника. Соизволь только благополучно опустить вниз этого ничтожного мальчишку, который для меня -- как сердце мое и жизнь моя.
Моти-Гадж удобно устроил смуглого младенца между своими передними ногами, способными растоптать и превратить в зубочистки всю Чиханову хижину, и стал ждать пищи. Он съел ее, а смуглый ребенок уполз. Потом Моти-Гадж дремал, думая о Дисе. Одно из многих таинственных свойств слона заключается в том, что огромному его телу нужно меньше сна, чем любому другому живому существу. Ему довольно четырех или пяти часов сна за ночь: два часа перед полуночью он лежит на одном боку, два после часу ночи -- на другом. Прочие часы безмолвия он заполняет едой, возней и долгими ворчливыми монологами.
Поэтому в полночь Моти-Гадж вышел из своего загона, ибо ему пришло в голову, что Диса лежит пьяный где-нибудь в темном лесу и некому присмотреть за ним. И вот он всю эту ночь напролет шлялся по зарослям, пыхтя, трубя и тряся ушами. Он спустился к реке и затрубил над отмелями, где Диса обычно купал его, но ответа не было. Дису он найти не смог, но зато переполошил всех слонов на участке и чуть не до смерти напугал каких-то цыган в лесу.
На рассвете Диса вернулся на плантацию. Он попьянствовал всласть и теперь ждал, что ему влетит за просрочку отпуска. Но увидев, что и хозяйский дом, и вся плантация целы и невредимы, он облегченно вздохнул (ведь он кое-что знал о характере Моти-Гаджа) и пошел доложить о себе, а докладывая, сопровождал свою речь многочисленными поклонами и безудержным враньем. Моти-Гадж ушел завтракать в свой загон. Он проголодался после ночной прогулки.
-- Позови своего зверя, -- приказал плантатор, и Диса что-то выкрикнул на том таинственном слоновьем языке, который, как верят некоторые махауты, возник в Китае и распространился здесь еще в те времена, когда рождался мир и когда слоны, а не люди были господами. Моти-Гадж услышал его и пришел. Слоны не скачут галопом. Они передвигаются с места на место с различной скоростью. Если слон захочет догнать курьерский поезд, он не помчится галопом, но поезд он догонит. Итак, Моти-Гадж очутился у дверей плантатора чуть ли не раньше, чем Чихан заметил, что он ушел из загона. Тут слон упал в объятия Дисы, трубя от радости, и оба они -- человек и животное -расплакались и принялись лизать и ощупывать друг друга с головы до пят, чтобы убедиться, что ничего худого с ними не случилось.
-- Теперь мы пойдем на работу, -- сказал Диса. -- Подними меня, сын мой, радость моя.
Моти-Гадж вскинул его себе на шею, и оба они пошли на кофейную вырубку за трудными пнями.
Плантатор был до того изумлен, что даже не очень сердился.
перевод М. Клягиной-Кондратьевой
БИМИ
Беседу начал орангутанг в большой железной клетке, принайтовленной к овечьему загону. Ночь была душная, и, когда мы с Гансом Брайтманом прошли мимо него, волоча наши постели на форпик парохода, он поднялся и непристойно затараторил. Его поймали где-то на Малайском архипелаге и везли показывать англичанам, по шиллингу с головы. Четыре дня он беспрерывно бился, кричал, тряс толстые железные прутья своей тюрьмы и чуть не убил матроса-индийца, неосторожно оказавшегося там, куда доставала длинная волосатая лапа.
-- Тебе бы не повредило, мой друг, немножко морской болезни, -- сказал Ганс Брайтман, задержавшись возле клетки. -- В твоем Космосе слишком много Эго.
Орангутанг лениво просунул лапу между прутьями. Никто бы не поверил, что она может по-змеиному внезапно кинуться к груди немца. Тонкий шелк пижамы треснул, Ганс равнодушно отступил и оторвал банан от грозди, висевшей возле шлюпки.
-- Слишком много Эго,-- повторил он, сняв с банана кожуру и протягивая его пленному дьяволу, который раздирал шелк в клочья.
Мы постелили себе на носу среди спавших матросов-индийцев, чтобы обдавало встречным ветерком -- насколько позволял ход судна. Море было как дымчатое масло, но под форштевнем оно загоралось, убегая назад, в темноту, языками тусклого пламени. Где-то далеко шла гроза: мы видели ее зарницы. Корабельная корова, угнетенная жарой и запахом зверя в клетке, время от времени горестно мычала, и в тон ей отзывался ежечасно на оклик с мостика впередсмотрящий. Внятно слышался тяжелый перебор судовой машины, и только лязг зольного подъемника, когда он опрокидывался в море, разрывал эту череду приглушенных звуков. Ганс лег рядом со мной и закурил на сон грядущий сигару. Это, естественно, располагало к беседе. У него был успокаивающий, как ропот моря, голос и, как само море, неисчерпаемый запас историй, ибо занятием его было странствовать по свету и собирать орхидеи, диких животных и этнологические экспонаты для немецких и американских заказчиков. Вспыхивал и гас в сумраке огонек его сигары, накатывалась за фразой фраза, и скоро я стал дремать. Орангутанг, растревоженный какими-то снами о лесах и воле, завопил, как душа в чистилище, и бешено затряс прутья клетки.
-- Если бы он сейчас выходил, от нас бы мало что оставалось, -- лениво промолвил Ганс. -- Хорошо кричит. Смотрите, сейчас я его буду укрощать, когда он немножко перестанет.
Крик смолк на секунду, и с губ Ганса сорвалось змеиное шипение, настолько натуральное, что я чуть не вскочил. Протяжный леденящий звук скользнул по палубе, и тряска прутьев прекратилась. Орангутанг дрожал, вне себя от ужаса.
-- Я его остановил, -- сказал Ганс. -- Я научился этот фокус в Могун Танджунге, когда ловил маленькие обезьянки для Берлина. Все на свете боятся обезьянок, кроме змеи. Вот я играю змея против обезьянки, и она совсем замирает. В его Космосе было слишком много Эго. Это есть душевный обычай обезьян. Вы спите или вы хотите послушать, и тогда я вам расскажу история, такая, что вы не поверите?
-- Нет такой истории на свете, которой бы я не поверил, -- ответил я.
-- Если вы научились верить, вы уже кое-чему научились в жизни. Так вот, я сделаю испытание для вашей веры. Хорошо! Когда я эти маленькие обезьянки собирал -- это было в семьдесят девятом или восьмидесятом году на островах Архипелага, вон там, где темно,-- он показал на юг, примерно в сторону Новой Гвинеи, -- майн готт! Лучше живые черти собирать, чем эти обезьянки. То они откусывают ваши пальцы, то умирают от ностальгия -- тоска по родине, -- потому что они имеют несовершенная душа, которая остановилась развиваться на полпути, и -- слишком много Эго. Я был там почти год и там встречался с человеком по имени Бертран. Он был француз и хороший человек -натуралист до мозга костей. Говорили, что он есть беглый каторжник, но он был натуралист, и этого с меня довольно. Он вызывал из леса все живые твари, и они выходили. Я говорил, что он есть святой Франциск Ассизский, произведенный в новое воплощение, а он смеялся и говорил, что никогда не проповедовал рыбам. Он продавал их за трепанг -- Beche-dе-mer.
И этот человек, который был король укротителей, он имел в своем доме вот такой в точности, как этот животный дьявол в клетке, большой орангутанг, который думал, что он есть человек. Он его нашел, когда он был дитя -- этот орангутанг, -- и он был дитя и брат и комише опера для Бертрана. Он имел в его доме собственная комната, не клетка -- комната, с кровать и простыни, и он ложился в кровать, и вставал утром, и курил своя сигара, и кушал свой обед с Бертраном, и гулял с ним под ручку -- это было совсем ужасно. Герр готт! Я видел, как этот зверь разваливался в кресле и хохотал, когда Бертран надо мной подшучивал. Он был не зверь, он был человек: он говорил с Бертраном, и Бертран его понимал -- я сам это видел. И он всегда был вежливый со мной, если только я не слишком долго говорил с Бертраном, но ничего не говорил с ним. Тогда он меня оттаскивал -- большой черный дьявол -- своими громадными лапами, как будто я был дитя. Он был не зверь: он был человек. Я это понимал прежде, чем был знаком с ним три месяца, -- и Бертран тоже понимал; а Бими, орангутанг со своей сигарой в волчьих зубах с синие десны, понимал нас обоих.
Я был там год -- там и на других островах, -- иногда за обезьянками, а иногда за бабочками и орхидеями. Один раз Бертран мне говорит, что он женится, потому что он нашел себе хорошая девушка, и спрашивает, как мне нравится эта идея жениться. Я ничего не говорил, потому что это не я думал жениться. Тогда он начал ухаживать за этой девушкой, она была французская полукровка -- очень хорошенькая. Вы имеете новый огонь для моей сигары? Погасло? Очень хорошенькая. Но я говорю: "А вы подумали о Бими? Если он меня оттаскивает, когда я с вами говорю, что он сделает с вашей женой? Он растащит ее на куски. На вашем месте, Бертран, я бы подарил моей жене на свадьбу чучело Бими". В то время я уже коечто знал про эта обезьянья публика. "Застрелить его?" -- говорит Бертран. "Это ваш зверь, -- говорю я, -- если бы он был мой, он бы уже был застрелен".
Тут я почувствовал на моем затылке пальцы Бими. Майн готт! Вы слышите, он этими пальцами говорил. Это был глухонемой алфавит, целиком и полностью. Он просунул своя волосатая рука вокруг моя шея и задрал мне подбородок и посмотрел в лицо -- проверить, понял ли я его разговор так хорошо, как он понял мой.
"Ну, посмотрите! -- говорит Бертран. -- Он вас обнимает, а вы хотите его застрелить? Вот она, тевтонская неблагодарность!"
Но я знал, что сделал Бими моим смертельным врагом, потому что его пальцы говорили убийство в мой затылок. В следующий раз, когда я видел Бими, я имел на поясе пистолет, и он до него дотронулся, а я открыл затвор -показать ему, что он заряжен. Он видел, как в лесах убивают обезьянки, и он понял.
Одним словом, Бертран женился и совсем забыл про Бими, который бегал один по берегу, с половиной человечьей душа в своем брюхе. Я видел, как он там бегал, и он хватал большой сук и хлестал песок, пока не получалась яма, большая, как могила. И говорю Бертрану: "Ради всего на свете, убей Бими. Он сошел с ума от ревности".
Бертран сказал: "Он совсем не сошел с ума. Он слушается и любит мою жену, и если она говорит, он приносит ей шлепанцы",-- и он посмотрел на своя жена на другой конец комната. Она была очень хорошенькая девушка.
Тогда я ему сказал: "Ты претендуешь знать обезьяны и этот зверь, который доводит себя на песках до бешенства, оттого что ты с ним не разговариваешь? Застрели его, когда он вернется в дом, потому что он имеет в своих глазах огонь, который говорит убийство -- убийство". Бими пришел в дом, но у него в глазах не был огонь. Он был спрятан, коварно -- о, коварно, -- и он принес девушке шлепанцы, а Бертран, он повернулся ко мне и говорит: "Или ты лучше узнал его за девять месяцев, чем я за двенадцать лет? Разве дитя зарежет свой отец? Я выкормил его, и он мое дитя. Больше не говори эта чепуха моей жене и мне".
На другой день Бертран пришел в мой дом, помогать мне с деревянные ящики для образцов, и он мне сказал, что пока оставлял жену с Бими в саду. Тогда я быстро кончаю мои ящики и говорю: "Пойдем в твой дом, промочим горло". Он засмеялся и говорит: "Пошли, сухой человек".
Его жена не была в саду, и Бими не пришел, когда Бертран позвал. И жена не пришла, когда он позвал, и он стал стучать в ее спальня, которая была крепко закрыта -- заперта. Тогда он посмотрел на меня, и лицо у него было белое. Я сломал дверь сплеча, и в пальмовой крыше была огромная дыра, и на пол светило солнце. Вы когда-нибудь видели бумага в мусорной корзине или карты, разбросанные по столу во время вист? Никакой жены увидеть было нельзя. Вы слышите, в комнате не было ничего похожего на женщину. Только вещество на полу, и ничего больше. Я поглядел на эти вещи, и мне стало очень плохо; но Бертран, он глядел немножко дольше на то, что было на полу, и на стенах, и на дырка в крыше. Потом он начал смеяться, так мягко и тихо, и я понял, что он, слава богу, сошел с ума. Совсем не плакал, совсем не молился. Он стоял неподвижно в дверях и смеялся сам с собой. Потом он сказал: "Она заперлась в комнате, а он сорвал крыша. Fi donc*. Именно так. Мы починим крыша и подождем Бими. Он непременно придет".
Вы слышите, после того как мы снова превратили комната в комната, мы ждали в этом доме десять дней и раза два видели, как Бими немножко выходил из леса. Он боялся, потому что он нехорошо поступал. На десятый день, когда он подошел посмотреть, Бертран его позвал, и Бими побежал припрыжку по берегу и издавал звуки, а в руке имел длинный прядь черного волоса. Тогда Бертран смеется и говорит: "Fi donc!" -- как будто он просто разбил стакан на столе; и Бими подходил ближе, потому что Бертран говорит с таким сладким нежным голосом и смеется сам с собой. Три дня он ухаживал за Бими, потому что Бими не давал до себя дотронуться. Потом Бими сел обедать с нами за один стол, и шерсть на его руках была вся черная и жесткая от... от того, что на его руках засохло. Бертран подливал ему сангари, пока Бими не стал пьяный и глупый и тогда...
*Фу! (фр.)
Ганс умолк, попыхивая сигарой.
-- И тогда? -- сказал я.
-- И тогда Бертран убивал его голыми руками, а я пошел погулять по берегу. Это было Бертрана частное дело. Когда я пришел, обезьянка Бими был мертвый, а Бертран, он умирал на нем; но он все еще так немножко тихо смеялся, и он был совсем довольный. Вы ведь знаете формулу для силы орангутанг -- это есть семь к одному относительно человека. А Бертран -- он убивал Бими тем, чем его вооружал Господь. Это есть чудо.
Адский грохот в клетке возобновился.
-- Ага! Наш друг все еще имеет в своем Космосе слишком много Эго. Замолчи, ты!
Ганс зашипел протяжно и злобно. Мы услышали, как большой зверь задрожал у себя в клетке.
-- Но почему, скажите, ради Бога, вы не помогли Бертрану и дали ему погибнуть? -- спросил я.
-- Друг мой, -- ответил Ганс, поудобнее располагаясь ко сну, -- даже мне было не слишком приятно, что я должен жить после того, что я видел эта комната с дыркой в крыше. А Бертран -- он был ее муж. Спокойной вам ночи и приятного сна.
перевод В. Голышева
* СБОРНИК "КНИГИ ДЖУНГЛЕЙ" *
БЕЛЫЙ КОТИК
Усни мой сыночек: так сладко качаться
Ночною порою в ложбинке волны!
А месяц все светит, а волны все мчатся,
И снятся и снятся блаженные сны.
Пучина морская тебя укачает,
Под песню прибоя ты ночку проспишь;
Ни рифы ни мели в такой колыбели
Тебе не опасны -- усни мои малыш!
Котикова колыбельная
Все, о чем я сейчас расскажу, случилось несколько лет назад в бухте под названием Нововосточная, на северо-восточной оконечности острова Святого Павла, что лежит далеко-далеко в Беринговом море. Историю эту мне поведал Лиммершин -- зимний королек, которого прибило ветром к снастям парохода, шедшего в Японию. Я взял королька к себе в каюту, обогрел и кормил до тех пор, покуда он не набрался сил, чтобы долететь до своего родного острова -того самого острова Святого Павла. Лиммершин -- престранная птичка, но на его слова можно положиться.
В бухту Нововосточную не заходят без надобности, а из всех обитателей моря постоянную надобность в ней испытывают одни только котики. В летние месяцы сотни тысяч котиков приплывают к острову из холодного серого моря -и немудрено: ведь берег, окаймляющий бухту, как нарочно придуман для котиков и не сравнится ни с каким другим местом в мире.
Старый Секач хорошо это знал, каждый год, где бы его ни застала весна, он на всех парах -- ни дать ни взять торпедный катер -- устремлялся к Нововосточной и целый месяц проводил в сражениях, отвоевывая у соседей удобное местечко для своего семейства -- на прибрежных скалах, поближе к воде. Секач был огромный серый самец пятнадцати лет от роду, плечи его покрывала густая грива, а зубы были как собачьи клыки -- длинные и острые-преострые. Когда он опирался на передние ласты, его туловище поднималось над землей на добрых четыре фута, а весу в нем -- если бы кто-нибудь отважился его взвесить -- наверняка оказалось бы фунтов семьсот, не меньше. С головы до хвоста он был разукрашен рубцами -- отметинами былых боев, но в любую минуту готов был ввязаться в новую драку. Он даже выработал особую боевую тактику: сперва наклонял голову набок, словно не решаясь взглянуть в глаза противнику, а потом с быстротой молнии вцеплялся мертвой хваткой ему в загривок -- и тогда уж его соперник мог рассчитывать только на себя, если хотел спасти свою шкуру.
Однако побежденного Секач никогда не преследовал, ибо это строго-настрого запрещалось Береговыми Законами. Ему нужно было всего-навсего закрепить за собой добытую в боях территорию, но поскольку с приближением лета тем же занимались еще тысяч сорок, а то и пятьдесят его родичей, то рев, рык, вой и гул на берегу стояли просто ужасающие.
С небольшого холма, который зовется сопкой Гутчинсона, открывался вид на береговую полосу длиною в три с половиной мили, сплошь усеянную дерущимися котиками, а в пене прибоя мелькали там и сям головы новоприбывших, которые спешили выбраться на сушу и принять посильное участие в побоище. Они бились в волнах, они бились в песке, они бились на обточенных морем базальтовых скалах, потому что были так же твердолобы и неуступчивы, как люди. Самки не появлялись на острове раньше конца мая или начала июня, опасаясь, как бы их в пылу сражения не разорвали на куски, а молодые двух-, трех- и четырехлетние котики -- те, что еще не обзавелись семьями, -торопились пробраться сквозь ряды бойцов подальше в глубь острова и там резвились на песчаных дюнах, не оставляя после себя ни травинки. Такие котики звались холостяками, и собиралось их ежегодно в одной только Нововосточной не меньше двух-трех сотен тысяч.
В один прекрасный весенний день, когда Секач только что победно завершил свой сорок пятый бой, к берегу подплыла его супруга Матка -- гибкая и ласковая, с кроткими глазами. Секач ухватил ее за загривок и без церемоний водворил на отвоеванное место, проворчав:
-- Вечно опаздываешь! Где это ты пропадала?
Все четыре месяца, что Секач проводил на берегу, он, по обычаю котиков, не ел ни крошки и потому пребывал в отвратительном настроении. Зная это, Матка не стала ему перечить. Она огляделась вокруг и промурлыкала:
-- Как мило, что ты занял наше прошлогоднее место!
-- Надо думать! -- мрачно отозвался Секач. -- Ты только посмотри на меня!
Он был сверху донизу покрыт кровоточащими ранами, один глаз у него почти закрылся, а бока были изодраны в клочья.
-- Ах, мужчины, мужчины! -- вздохнула Матка, обмахиваясь правым задним ластом. -- И почему бы вам не договориться между собой похорошему? У тебя такой вид, будто ты побывал в зубах у КитаКасатки.
-- Я с середины мая только и делаю, что дерусь. Нынешний год берег забит до неприличия. Местных котиков без счета, да вдобавок не меньше сотни луканнонских, и всем нужно устроиться. Нет чтобы сидеть на своем законном берегу -- все лезут сюда.
-- По-моему, нам было бы гораздо покойнее и удобнее на Бобровом острове, -- заметила Матка. -- Чего ради ютиться в такой тесноте?
-- Тоже скажешь -- Бобровый остров! Что я, холостяк какой-нибудь? Отправься мы туда, так нас засрамят. Нет уж, голубушка, полагается марку держать.
И Секач с достоинством втянул голову в плечи и приготовился вздремнуть, хотя ни на секунду не терял боевой готовности. Теперь, когда все супружеские пары были в сборе, рев котиков разносился на много миль от берега, покрывая самый яростный шторм. По самым скромным подсчетам, тут скопилось не меньше миллиона голов -- старые самцы и молодые мамаши, сосунки и холостяки; и все это разнокалиберное население дралось кусалось, верещало, пищало и ползало; то спускалось в море целыми ротами и батальонами, то выкарабкивалось на сушу, покрывало берег, насколько хватал глаз, и повзводно совершало вылазки в туман. Нововосточная постоянно окутана туманом; редко-редко проглянет солнце, и тогда капельки влаги засветятся, как россыпи жемчуга, и все вокруг вспыхнет радужным блеском.
Посреди всей этой сутолоки и родился Котик, сын Матки. Как прочие новорожденные детеныши, он почти целиком состоял из головы и плеч, а глаза у него были светло-голубые и прозрачные, как водичка. Но мать сразу обратила внимание на его необычную шкурку.
-- Знаешь, Секач,-- сказала она, рассмотрев малыша как следует,-- наш сынок будет белый.
-- Клянусь сухой морской травой и тухлыми моллюсками! -- фыркнул Секач, -- Не бывало еще на свете белых котиков.
-- Что поделаешь, -- вздохнула Матка, -- не бывало, а теперь будет.
И она запела-замурлыкала тихую песенку, которые все мамы первые шесть недель поют своим маленьким котикам:
Плавать в море, мой маленький, не торопись:
Головенка потянет на дно
На песочке резвись,
И волны берегись,
Да злодея кита заодно
Подрастешь -- и не будешь бояться врагов,
Уплывешь от любого шутя:
А покуда терпи
И силенки копи,
Океанских просторов для!
Малыш, разумеется, еще не понимал слов. Поначалу он только ползал и перекатывался с боку на бок, держась поближе к матери, но скоро научился не путаться под ластами у взрослых, в особенности когда его папаша затевал с кем-то ссору и на скользких прибрежных камнях разгорался бой. Матка надолго уплывала в море добывать пищу и кормила Котика только раз в двое суток, но уж тогда он наедался вволю и рос как на дрожжах.
Чуть только Котик немного окреп, он перебрался на сушу подальше от берега и примкнул к многотысячной компании своих ровесников.
Они тотчас же подружились: вместе играли, как щенята, наигравшись, засыпали на чистом песке, а после снова принимались за игру. Старые самцы не удостаивали их вниманием, молодые держались особняком, и малыши могли резвиться сколько влезет.
Возвратившись с охоты, Матка сразу пробиралась к детской площадке и подавала голос -- так овца кличет своего ягненка. Дождавшись, покуда Котик заверещит в ответ, она прямиком направлялась к нему, без церемоний врезаясь в голпу сосунков и расшвыривая их направо и налево. На детской площадке могло одновременно оказаться несколько сот мамаш, которые столь же решительно орудовали передними ластами в поисках своего потомства, так что молодежи приходилось держать ухо востро. Но Матка заранее объяснила Котику: "Если ты не будешь бултыхаться в грязной воде, и не подцепишь чесотку, и не занесешь песок в свежую ссадину, и не вздумаешь плавать, когда на море большие волны, -- ты останешься цел и невредим".
Как и маленькие дети, новорожденные котики не умеют плавать, но они стараются поскорей научиться. Когда наш Котик впервые отважился ступить в воду, набежавшая волна подхватила его и понесла, и головенка сразу потянула его на дно -- в точности как пела ему мама, -- а задние ласты затрепыхались в воздухе; и если бы вторая волна не выбросила его на сушу, тут бы ему и конец.
После этой истории он поумнел и стал плескаться и барахтаться в прибрежных лужах, там, где волны только мягко перекатывались через него, и при этом все время глядел в оба -- не идет ли часом страшная большая волна. За две недели он выучился работать ластами, потому что трудился вовсю: нырял, выныривал, захлебывался, отфыркивался, то выбирался на берег и задремывал на песочке, то снова спускался к воде -- пока наконец не почувствовал себя в своей стихии.
И тут вы можете себе представить, какое веселое время началось для Котика и всех его сверстников. Чего только они не выдумывали: и ныряли под набегавшие мелкие волны; и катались на пенистых гребнях бурунов, которые выносили их на берег с шумом и плеском; и стояли в воде торчком, опираясь на хвост и почесывая в затылке, как старые заправские пловцы; и играли в салки на скользких, поросших водорослями камнях. Бывало и так, что Котик вдруг замечал скользивший вдоль самого берега острый, похожий на акулий, плавник; и тогда, узнав Кита-Касатку -- того самого, что не прочь поохотиться на несмышленых малышей,-- наш Котик стрелой летел на сушу, а плавник неторопливо удалялся, словно попал cю- . да по чистой случайности.
В последних числах октября котики стали покидать остров Святого Павла и уплывать в открытое море. Многие семейства объединялись между собой; битвы за лежки прекратились, и холостякам теперь было раздолье.
-- На будущий год, -- сказала Котику мать, -- и ты вырастешь и станешь холостяком; а пока надо учиться ловить рыбу.
И Котик тоже отправился в плаванье через Тихий океан, и Матка показала ему, как спать на спине, поджав ласты и выставив наружу один только нос. Нет на свете лучше колыбели, чем океанские волны, и Котику спалось на них сладко. В один прекрасный день он ощутил странное беспокойство -- кожу его словно подергивало и покалывало, но мать объяснила ему, что у него просто начинает вырабатываться "чутье воды" и что такое покалыванье предвещает плохую погоду: значит, надо поскорее плыть прочь.
-- Когда ты еще немножко подрастешь, -- сказала она, -- ты сам будешь знать, в какую сторону плыть, а пока что плыви за дельфином -- Морской Свиньей: уж они всегда знают, откуда ветер дует.
Мимо как раз проплывал большой косяк дельфинов, и Котик что было сил пустился их догонять.
-- Как это вы узнаете, куда плыть? -- спросил он, еле переводя дух.
Вожак дельфиньей стаи повел на него белым глазом, нырнул, вынырнул и ответил:
-- Я чую непогоду хвостом, молодой человек! Если по хвосту бегут мурашки, это значит, что буря надвигается сзади. Плыви и учись! А если хвост у тебя защекочет к югу от Их Ватера (он подразумевал Экватор), то знай, что шторм впереди, и скорей поворачивай. Плыви и учись! А вода здесь мне что-то не нравится!
Это был один из многих-многих уроков, которые получил Котик, а учился он очень прилежно. Мать научила его охотиться на треску и палтуса, подстерегая их на мелких местах, и добывать морского налима из его укромного убежища среди водорослей; научила нырять на большую глубину и подолгу оставаться под водой, обследуя затонувшие корабли; показала, как весело там можно играть, подражая рыбкам, -- юркнуть в иллминатор с одного борта и пулей вылететь с другой стороны; научила в грозу, когда молнии раскалывают небо, плясать на гребнях волн и махать в знак приветствия ластами проносящимся над водой тупохвостым Альбатросам и Фрегатам; научила выскакивать из воды на манер дельфинов, поджав ласты и оттолкнувшись хвостом, и подлетать вверх на тричетыре фута; научила не трогать летучих рыб, потому что они чересчур костлявы; научила на полном ходу, на глубине десяти морских саженей, вырывать из тресковой спинки самый лакомый кусок; и, наконец, научила не задерживаться и не глазеть на проходящие суда, паче всего на шлюпки с гребцами. По прошествии полугода Котик знал о море все, что можно было знать, а чего не знал, того и знать не стоило, и за все это время он ни разу не ступил ластом на твердую землю.
Но в один прекрасный день, когда Котик дремал в теплой воде неподалеку от острова Хуан-Фернандес, его вдруг охватила какая-то неясная истома -- на людей нередко так действует весна, -- и ему вспомнился славный укатанный берег Нововосточной, от которой его отделяло семь тысяч миль; вспомнились ему совместные игры и забавы, пряный запах морской травы, рев и сражения котиков. И в ту же минуту он развернулся и поплыл на север -- и плыл, и плыл без устали, и по пути десятками встречал своих товарищей, и все они плыли в ту же сторону, и все приветствовали ею. говоря:
-- Здорово, Котик! Мы все теперь холостяки, и мы будем плясать Танец Огня в бурунах Луканнона и кататься по молодой траве. Но откуда у тебя такая шкурка?
Мех у нашего Котика был теперь чисто белый, и втайне он им очень гордился, но замечаний по поводу своей внешности терпеть не мог и потому только повторял:
-- Плывем скорее! Мои косточки истосковались по твердой земле.
И вот наконец все они приплыли к родным берегам и услышали знакомый рев -- это их папаши, старые котики, как обычно, дрались в тумане.
В ту же ночь наш Котик вместе с другими годовалыми юнцами отправился плясать Танец Огня. В летние ночи море между Луканноном и Нововосточной светится фосфорическим блеском. Плывущий котик оставляет за собою огненный след, от любого прыжка в воздух взлетает целый сноп голубоватых искр, а волны устраивают у берега настоящий праздничный фейерверк. Наплясавшись, все двинулись в глубь острова, на законную холостяцкую территорию, и катались там всласть по молоденьким росткам дикой пшеницы, и рассказывали друг другу о своих морских приключениях. О Тихом океане они говорили так, как мальчишки говорят о соседнем леске, который они облазили вдоль и поперек, собирая орехи; и если бы ктонибудь подслушал и запомнил их разговор, он мог бы составить такую подробную морскую карту, какая и не снилась океанографам.
Как-то раз с сопки Гутчинсона скатилась вниз компания холостяков постарше -- трех- и четырехлеток.
-- Прочь с дороги, молокососы! -- заревели они. -- Море необъятно -что вы в нем смыслите? Сперва подрастите да доплывите до мыса Горн! Эй ты, недомерок, где это ты раздобыл такую шикарную белую шубу?
-- Нигде не раздобыл, -- сердито буркнул Котик, -- сама выросла.
Но только он приготовился налететь на своего обидчика, как из-за высокой дюны показалось двое краснолицых, черноволосых людей, и Котик, никогда еще не видевший человека, поперхнулся и втянул голову в плечи. Холостяки подались назад на несколько шагов и уселись, тупо глядя на обоих пришельцев. Между тем один из них был не кто иной, как сам Кирьяк Бутерин, главный добытчик котиков на острове Святого Павла, а второй -- его сын Пантелеймон. Они жили в селении неподалеку от котиковых лежбищ и, как обычно, пришли отобрать животных, которых погонят на убой (потому что котиков гонят, как домашний скот), для того чтобы потом изготовить из их шкур котиковые манто.
-- Глянь-ка! -- сказал Пантелеймон. -- Белый котик!
Кирьяк Бутерин от страха сам почти что побелел -- правда, это было нелегко заметить под слоем сала и копоти, покрывавшим его плоское лицо: ведь он был алеут, а алеуты не отличаются чистоплотностью. На всякий случай он забормотал молитву.
-- Не трожь его, Пантелеймон! Сколько живу, я еще не видывал белого котика. Может, это дух старика Захарова, что потонул прошлый год в большую бурю?
-- Избави бог, я и близко не подойду, отозвался Пантелеймон. -- Не было бы худа! А ну как то и впрямь старик Захаров? Я еще задолжал ему за чаечьи яйца!
-- Не гляди на него,--посовеговал Кирьяк. -- Отрежь-ка от стада вон тот косячок четырехлеток. Хорошо бы сегодня пропустить сотни две, да рановаго еще, ребята руку не набили, для начала будет с них и сотни. Давай!
Пантелеймон затрещал перед носом у холостяков самодельной трещоткой из моржовых костей, и животные замерли, пыхтя и отдуваясь. Тогда он двинулся прямо на них, и котики стали отступать, а Кирьяк обошел их с тыла и направил в глубь острова -- и все покорно заковыляли наверх, даже не пытаясь повернуть обратно. Их гнали вперед на глазах у сотен и сотен тысяч их же товарищей, а те продолжали резвиться как ни в чем не бывало. Белый котик был единственный, кго кинулся к старшим с вопросами, но никто ему не мог толково ответить -- все твердили, что люди всегда приходят и угоняют холостяков неизвестно куда, и длится это полтора-два месяца в году.
-- Коли так, то пойду-ка и я за ними, -- объявил наш Котик и пустился во всю прыть догонять косяк. Он так спешил, что глаза у него чуть не вылезли из орбит от напряжения.
-- Белый нас догоняет! -- закричал Пантелеймон. -- Виданное ли дело, чтобы зверь по своей охоте шел на убой?
-- Ш-ш! Не оглядывайся, -- сказал Кирьяк. -- Как пить дать, это Захаров! Не забыть бы сказать попу.
До убойного места было не больше полумили, однако на этот путь ушел добрый час: Кирьяк знал, что если зверей гнать слишком быстро, то они "загорят", как выражаются промышленники, мех станет вылезать, и на свежеснятых шкурах образуются проплешины. Поэтому процессия двигалась медленно; она миновала перешеек Морских Львов и Дом Вебстера и наконец добралась до засольного сарая, откуда уже не виден был усеянный котиками берег. Наш Котик по-прежнему шлепал в хвосте, пыхтя и недоумевая. Он решил бы, что здесь уже конец света, когда бы не слышал за собою рев своих сородичей на лежбище, похожий на грохот поезда в туннеле. Кирьяк уселся на замшелую кочку, вытащил из кармана оловянные часы-луковицу и дал животным остыть полчаса. Так они сидели друг против друга, и Котик слышал, как стучат по земле капли буса, скатываясь с шапки Бутерина. Потом появилось еще десятка с полтора людей, вооруженных дрыгалками -- трехфутовыми окованными железом дубинками; Кирьяк указал им зверей, "загоревших" во время отгона или покусанных другими, и люди ударами грубых сапог из моржовой кожи отшвырнули их в сторону; и тогда Кирьяк крикнул: "Поехали!" -- и люди с дубинками, кто во что горазд, замолотили котиков по голове.
Спустя десять минут все было кончено: на глазах у Котика его товарищей освежевали, вспарывая туши от носа к задним ластам, и на земле выросла груда окровавленных шкур.
Такого Котик вынести уже не мог. Он повернулся и галопом помчался к берегу (котики способны проскакать небольшое расстояние очень быстро), и его недавно только отросшие усы топорщились от ужаса. Добравшись до перешейка Морских Львов, обитатели которого нежились в пене прибоя, он кубарем скатился в воду и принялся раскачиваться в бессильном отчаянии, горько-прегорько всхлипывая.
-- Что еще там стряслось? -- брюзгливо обратился к нему один из морских львов (обыкновенно они держатся особняком и ни во что не вмешиваются).
-- Скучно! Очень скучно! -- пожаловался Котик.-- Убивают холостяков! Всех холостяков убивают!
Морской Лев повернул голову в ту сторону, где находились котиковые лежбища.
-- Вздор! -- возразил он. -- Твои родичи галдят не меньше прежнего. Ты, верно, видел, как старик Бутерин обработал какой-нибудь косяк? Так он это делает уже почитай лет тридцать.
-- Но ведь это ужасно! -- сказал Котик, и тут как раз на него накатила волна; однако он сумел удержать равновесие и с помощью ловкого маневра ластами остановился в воде как вкопанный -- в трех дюймах от острого края скалы.
-- Недурно для одногодка! -- одобрительно заметил Морской Лев, умевший оценить хорошего пловца. -- Да, ты, пожалуй, прав: приятного тут мало; но ведь вы, котики, сами виноваты. Если вы из года в год упорно возвращаетесь на старые места, люди смотрят на вас как на свою законную добычу. Видно, вам на роду написано подставлять голову под дубинку -- разве что отыщется для вас такой остров, куда не смогут добраться люди.
-- А нет ли где такого острова? -- поинтересовался Котик.
-- Я двадцать лет без малого охочусь на палтуса, но безлюдных островов не встречал. Впрочем, я вижу, ты не робкого десятка и очень любишь приставать к старшим с расспросами. Плыви-ка ты на Моржовый остров и разыщи там Сивуча. Может, и услышишь от него что-нибудь дельное. Да погоди, не кидайся ты сразу плыть! Дотуда добрых шесть миль, и на твоем месте, голубчик, я бы сперва вылез на берег и часок соснул.
Котик послушался доброго совета: доплыл до своего берега, вылез на сушу и поспал полчаса, то и дело вздрагивая всей кожей -- такая уж у котиков привычка. Проснувшись, он тут же пустился в путь к Моржовому острову -- так называют небольшой островок, что лежит к северо-востоку от Нововосточной. На его скалистых уступах испокон веку гнездятся чайки, и, кроме птиц да моржей, там никого и нет.
Наш Котик сразу отыскал Сивуча -- огромною, уродливого, неповоротливого тихоокеанского моржа с длиннющими клыками, покрытого противными наростами и страшно невоспитанного. Выносить общество Сивуча можно только когда он спит, а в этот миг он как раз почивал сном праведника, выставив из воды задние ласты
-- Эй! Проснись! -- рявкнул Котик что было сил -- ему надо было перекричать чаек.
-- Ха! Хо! Хм! Что такое? -- сонно прохрипел Сивуч и на всякий случай ткнул клыками в бок своего соседа и разбудил его, а тот разбудил моржа, спавшего рядом, а тот следующего -- и так далее, так что вскоре вся моржовая колония проснулась и недоуменно хлопала глазами, но Котика никто не замечал.
-- Эге-гей! Вот он я! -- крикнул Котик, подскакивая на волнах, как белый мячик.
-- Ах, чтоб меня ободрали! -- произнес с расстановкой Сивуч, и все моржи поглядели на Котика -- в точности так, как поглядели бы на дерзкого мальчишку пожилые завсегдатаи лондонского клуба, расположившиеся в креслах вздремнуть после обеда.
Котику решительно не понравилось выражение, которое употребил Сивуч: слишком живо стояла перед ним картина, с этим связанная. Поэтому он приступил прямо к делу и крикнул:
-- Не знаешь ли ты такого места для котиков, где нет людей?
-- Ступай поищи,-- ответил Сивуч, снова прикрыв глаза -- Плыви своей дорогой. У нас тут дела поважнее.
Тогда наш Котик подпрыгнул высоко в воздух и заорал во всю глотку.
-- Слизнеед! Слизнеед!
Он знал, что Сивуч не поймал за всю жизнь ни одной рыбки и кормится одними водорослями да слизняками-моллюсками, хотя и строит из себя необыкновенно грозную персону. Разумеется, все птицы, сколько их было на острове -- и глупыши, и говорушки, и топорики, и чайки-ипатки, и чайки-моевки, и чайки-бургомистры, которых хлебом не корми, только дай понасмешничать, -- все до одной тотчас же подхватили этот крик, и, если верить Лиммершину, минут пять на острове стоял такой гам, что даже пушечного выстрела никто бы не услышал. Все пернатое население что было мочи верещало и вопило: "Слизнеед! Старик!", а бедняга Сивуч знай кряхтел да ворочался с боку на бок
-- Ну? Теперь скажешь? -- еле выдохнул Котик.
-- Ступай спроси у Морских Коров, -- ответил Сивуч. -- Если они еще плавают в море, они тебе скажут.
-- А как я узнаю Морских Коров? Какие они? -- спросил Котик, опаливая от берега.
-- Изо всех морских жителей они самые мерзкие на вид! -- прокричала одна особенно нахальная Чайка-Бургомистр, кружась перед самым носом у Сивуча -- Они еще противнее, чем Сивуч! Еще противнее и еще невоспиганнее! Ста-ри-и-ик !
Провожаемый пронзительными воплями чаек, Котик поплыл назад к Нововосточной. Но когда он поделился с сородичами своим намерением отыскать в море остров, где котики могли бы жить в безопасности, то сочувствия он не нашел. Все в один голос твердили ему, что отгон -- дело обычное, чт о так уж исстари повелось и что нечего было соваться на убойную площадку, коль скоро он такой впечатлительный. Правда, тут имелась одна существенная разница, никто из остальных котиков не видел, как бьют ихнего брата. Кроме того, как вы помните, наш Котик был белый.
Старый Секач, прослышав о похождениях сына, заметил:
-- Думай-ка лучше о том, чтоб поскорее подрасти, да стать, как твои отец, большим и сильным, да завести семью -- и никто тебя пальцем не тронет. Лет через пяток ты отлично сумеешь за себя постоять.
И даже кроткая Матка сказала:
-- Ты не сможешь ничего изменить. Котик. Плыви поиграй.
И Котик поплыл в море, но даже когда он плясал Танец Огня, на сердце у него было невесело.
В ту осень он покинул родные берега в числе первых и пустился в дальний путь в одиночку, потому что в его упрямой головенке засела тайная мысль: во что бы то ни стало отыскать Морских Коров, если только они взаправду существуют, и с их помощью найти безлюдный остров, где котики могли бы жить в довольстве и покое. И он обшарил весь Тихий океан вдоль и поперек, и пересек его с севера на юг, проплывая до трехсот миль в сутки. На пути с ним было столько приключений, что ни в сказке сказать. ни пером описать: он еле спасся от Гигантской Акулы, ускользнул от Пятнистой Акулы, увильнул от Молот-Рыбы, перевидал всех бороздящих океан бездомных бродяг, болтунов и бездельников, свел знакомство с важными и чинными глубоководными рыбами, побеседовал с пестрыми моллюсками-гребешками, которые кичатся тем, что прочно приросли к морскому дну и сотни лет не двигаются с места; но ни разу он не встретил Морских Коров и нигде не обнаружил острова, который пришелся бы ему по вкусу.
Если берег попадался твердый и удобный и при этом достаточно отлогий, чтобы по нему легко было взбираться, то на горизонте непременно виднелся дымок китобойного судна, на котором топили ворвань, а Котик уже знал, что это значит. На многих островах он находил следы пребывания своих родичей, истребленных людьми, а Котик знал и то, что, посетив какой-либо берег однажды, люди снова вернутся туда.
Он свел дружбу с одним старым тупохвостым альбатросом, который порекомендовал ему остров Кергелен, где всегда царит гишина и покой; но по пути туда наш Котик попал в ужасную грозу с градом и чуть не расстался с жизнью среди щербатых береговых утесов. Отчаянно борясь с ветром, он все же пробился к острову и увидел, что и на Кергелене жили когда-то котики. И так было со всеми островами, где он побывал.
Лиммершин назвал мне все эти острова, и перечень получился длинный, потому что Котик провел в странствиях целых пять лет, лишь на четыре месяца возвращаясь домой, где все потешались над ним и над его несуществующими островами. Он побывал на засушливых Галапагосских островах, расположенных на самом экваторе, и чуть не испекся там заживо; он побывал на островах Джорджии, на Оркнейских островах, на островах Зеленого Мыса, на Малом Соловьином острове, на острове Гофа, на острове Буве, на островах Крозе и еще на крохотном безымянном островке южнее мыса Доброй Надежды. И повсюду он слышал от жителей моря одну и ту же историю: было время, когда в этих местах водились котики, но люди истребили их всех. Даже когда наш путешественник, возвращаясь с острова Гофа, отклонился от курса на много тысяч миль и добрался до мыса Корриентес, он обнаружил на прибрежных утесах сотни три жалких, облезлых котиков, и они рассказали ему, что и сюда нашли дорогу люди.
Тут уж сердце его не выдержало, и он обогнул мыс Горн и решил плыть на север, домой. По пути он сделал остановку на небольшом островке, густо поросшем зелеными деревьями, и там набрел на старогопрестарого, доживавшего свой век котика. Наш герой стал ловить для него рыбу и поведал ему все свои горести.
-- А теперь, -- сказал он напоследок, -- я решил вернуться домой, и пускай меня гонят на бойню: мне уже все равно.
-- Поюди, не отчаивайся, -- посоветовал его новый знакомец.--Я последний из погибшего племени котиков с острова Масафуэра. Давным-давно, когда люди били нас сотнями тысяч, по берегам ходили слухи, что будто бы настанет такой день, когда с севера приплывет белый котик и спасет весь наш народ. Я стар и не доживу до этого дня, но, может быть, его дождутся другие. Попытайся еще разок!
Котик гордо закрутил свои усы (а усы у него выросли роскошные) и сказал:
-- Во всем мире есть только один белый котик -- это я; и я единственный котик на свете, неважно -- белый или черный, который додумался до того, что надо отыскать новый остров.
Произнеся это, он опять ощутил прилив сил; но когда он добрался до дому, мать стала упрашивать его нынче же летом жениться и обзавестись семейством: ведь Котик был уже не холостяк, а самый настоящий секач. Он отрастил густую, волнистую белую гриву и с виду был такой же грузный, мощный и свирепый, как и его отец.
-- Позволь мне повременить еще год, -- упорствовал Котик, -- Мне исполнится семь, а ты ведь знаешь, что семь -- число особое: недаром седьмая волна дальше всех выплескивает на берег.
По странному совпадению, среди знакомых Котика нашлась одна молодая особа, которая тоже решила годик повременить до замужества; и Котик плясал с ней Танец Огня у берегов Луканнона в ночь перед тем, как отправиться в свое последнее путешесгвие.
На сей раз он поплыл в западном направлении, преследуя большой косяк палтуса, поскольку теперь ему требовалось не менее ста фунтов рыбы в день, чтобы сохранить кондицию. Котик охотился, пока не устал, а потом свернулся и улегся спагь, покачиваясь в ложбинках волн, омывающих остров Медный. Окрестность он знал назубок; поэтому когда его вынесло на мель и мягко стукнуло о водоросли на дне, он тут же проснулся, пробурчал: "Гм-гм, прилив сегодня сильный!", перевернулся на другой бок, открыл под водой глаза и сладко потянулся. Но тут же он, как кошка, подскочил кверху, и сон у него как рукой сняло, потому что совсем рядом, на отмели, в густых водорослях паслись и громко чавкали какие-то несусветные создания.
-- Бур-р-руны Магеллана! -- буркнул Котик себе в усы. -- Это еще кто такие, кит их побери?
Создания и впрямь имели престранный вид и не похожи были ни на кита, ни на акулу, ни на моржа, ни на тюленя, ни на белуху, ни на нерпу, ни на ската, ни на спрута, ни на каракатицу. У них было веретенообразное туловище, футов двадцать или тридцать в длину, а вместо задних ластов -- плоский хвост, ни дать ни взять лопата из мокрой кожи. Голова у них быта самой нелепой формы, какую только можно вообразить, а когда они отрывались от еды, го начинали раскачиваться на хвосте, церемонно раскланиваясь на все стороны и помахивая передними ластами, как толстяк в ресторане, подзывающий официанта.
-- Гм-гм! -- произнес Котик. -- Хороша ли охота, почтеннейшие?
Вместо отвега загадочные существа продолжали кивать головой и помахивать ластами-, точь-в-точь как дурацкий Привратник-Лягушка из "Алисы в Стране Чудес". Когда они опять принялись за еду, Котик заметил, что верхняя губа у них раздвоена: обе половинки то расходились в стороны на целый фут, то вновь сдвигались, захватив здоровенный пук водорослей, который затем торжественно отправлялся в рот и с шумом пережевывался.
-- Неопрятно вы как-то едите, господа, -- заметил Котик и, слегка раздосадованный тем, что его слова остались без внимания, продолжал -Ладно, ладно, если у вас в передних ластах есть лишний сустав, нечего этим так уж козырять. Кланяться-то вы умеете, но я хотел бы знать, как вас зовут.
Раздвоенные губы шевелились и подергивались, зеленоватые стеклянные глаза в упор глядели на Котика, но ответа он по-прежнему не получал.
-- Вот что я вам скажу! -- в сердцах объявил Котик. Изо всех жителей моря вы самые мерзкие на вид! Вы еще хуже Сивуча! И еще невоспитаннее!
И вдруг его осенило -- он вспомнил, что прокричала тогда Чайка-Бургомистр на Моржовом острове, и понял, что наконец нашел Морских Коров.
Пока они паслись на дне, сопя и чавкая. Котик подплыл поближе и принялся засыпать их вопросами на всех известных ему морских наречиях. Обитатели морей, как и люди, говорят на разных языках, а Котик за время своих путешествий изрядно понаторел в этом деле. Но Морские Коровы молчали по одной простой причине: они лишены дара речи. У них только шесть шейных позвонков взамен положенных семи, и бывалые морские жители уверяют, что именно поэтому они не способны переговариваться даже между собой. Зато у них в передних ластах, как вы уже знаете, имеется лишний сустав, и благодаря его подвижности Морские Коровы могут обмениваться знаками, отчасти напоминающими телеграфный код.
Бедняга Котик бился с ними до самого рассвета, покуда грива у него не встала дыбом, а терпенье не лопнуло, как скорлупа рака-отшельника. Но к утру Морские Коровы потихоньку двинулись в путь, держа курс на север. то и дело они останавливались и принимались раскланиваться, как бы молчаливо совещаясь, потом плыли дальше, и Котик плыл за ними. Про себя он рассудил так: "Если эти бессмысленные создания смогли уцелеть в океане, если их не перебили всех до единого -- значит, они нашли себе какое-то надежное прибежище, а что годится для Морских Коров, сгодится и для котиков. Только плыли бы они чуть побыстрее!"
Нелегко приходилось Котику: стадо Морских Коров проплывало всего миль сорок-пятьдесят в сутки, на ночь останавливалось кормиться и все время держалось близко к берегу. Котик прямо из кожи вон лез -- он плавал вокруг них, плавал над ними, плавал под ними, но расшевелить их никак не удавалось. По мере продвижения к северу они все чаще останавливались для своих безмолвных совещаний, и Котик чуть было не отгрыз себе усы от досады, но вовремя заметил, что они плывут не наобум, а придерживаются теплого течения -- и тут он впервые проникся к ним известным уважением.
Однажды ночью они вдруг стали резко погружаться, словно пущенные ко дну камни, и поплыли с неожиданной быстротой. Изумленный Котик кинулся их догонять -- до сих пор ему и в голову не приходило, что Морские Коровы способны развить такую скорость. Они подплыли прямо к подводной гряде скал, перегораживавшей дно на подходе к берегу, и стали одна за другой нырять в черное отверстие у подножья гряды, на глубине двадцати саженей ниже уровня моря. Нырнув вслед за ними, Котик очутился в темном подводном туннеле -- и плыл, и плыл так долго, что стал уже задыхаться, но тут как раз туннель кончился, и Котик, как пробка, выскочил на поверхность.
-- Клянусь гривой! -- вымолвил он, глотнув свежего воздуха и отфыркиваясь -- Стоило попотеть, чтобы сюда попасть!
Морские Коровы расплылись в разные стороны и теперь толклись, лениво пощипывая водоросли, у острова такой красоты, какой и не снилось Котику. На многие мили вдоль берега тянулись гладкие, плоские каменные террасы, как нарочно созданные для котиковых лежбищ; за ними в глубь суши полого поднимались песчаные укатанные пляжи, на которых могли резвиться малыши; здесь было все, чего только можно пожелать,-- волны, чтобы плясать на них, высокая трава, чтобы на ней нежиться, дюны, чтобы влезать на них и скатываться вниз. И самое главное -- Котик понял благодаря особому чутью, которое никогда не обманет истинного Секача, что в этих водах еще не бывал человек.
Первым делом Котик удостоверился, что по части рыбы здесь тоже все в порядке, а погом не торопясь обследовал береговую линию и пересчитал все восхитительные островки, наполовину скрытые живописно клубящимся туманом. С севера, со стороны моря, тянулась цепь песчаных и каменистых отмелей надежная защита от проходящих судов, которые не могли бы подойти к островам ближе чем на шесть миль. От суши архипелаг отделялся глубоким проливом; на противоположном берегу высились неприступные отвесные скалы, а под водою, у подножья этих скал, был вход в туннель.
Ну прямо как у нас дома, только в десять раз лучше, -- сказал Котик.-Видно, Морские Коровы умнее, чем я думал. Люди -- даже если бы они сюда явились -- по таким скалам спуститься не смогут, а на этих замечательных мелях любой корабль в два счета разлетится в щепки. Да, если есть в океане безопасное место, то оно тут и нигде больше.
И Котику вдруг вспомнилась его невеста, и ему захотелось поскорее вернуться к родным берегам; но перед тем как пуститься в обратный путь, он еще раз старательно обследовал новые места, чтобы дома рассказать о них во всех подробностях.
Потом он нырнул, отыскал и хорошенько запомнил вход в туннель и что было сил поплыл на юг. Опасаться было нечего: о существовании тайного подводного хода никто, кроме Морских Коров (а теперь и котиков!), не догадался бы. Котик и сам, вынырнув с противоположной стороны и оглянувшись, едва мог поверить, что проплыл под этими грозными скалами.
До Нововосточной он добирался целых шесть суток, хотя и очень спешил, и первая, кого он увидел, выйдя на сушу у перешейка Морских Львов, была его невеста, которая ждала его, как обещала; и в его глазах она сразу прочла, что он нашел наконец свой остров.
Но когда он рассказал собратьям о своем открытии, то и холостяки, и его папаша Секач, да и все остальные котики принялись потешаться над ним, а один из его сверстников объявил:
-- Слушать тебя очень интересно. Котик, но, право, нельзя же так -свалиться как снег на голову и велеть нам собираться неизвестно куда. Не забывай, что мы тут кровь проливали, добывая себе лежки, покуда ты без забот и хлопот разгуливал по морям. Ты ведь никогда еще не дрался.
При этих словах все расхохотались, а говоривший вздернул голову и самодовольно покачал ею из стороны в сторону. Он как раз недавно женился и поэтому ужасно важничал.
-- Верно, я не дрался, и драться мне пока незачем, -- ответив Котик. -Я просто хочу увести вас туда, где вы все сможете жить в безопасности. Что толку в вечных драках?
-- Ну, само собой, коли ты против драк, то я молчу,-- сказал молодожен с нехорошим смешком.
-- А поплывешь ты за мной, если я тебя побью? -- спросил Котик. и глаза его зажглись зеленым блеском, потому что самая мысль о драке была ему ненавистна.
-- Идет, -- беспечно согласился молодожен -- Если только твоя возьмет -- так тому и быть!
Не успел он договорить, как наш Котик ринулся на него и вонзил клыки в его жирный загривок. Потом он поднатужился, проволок своего врага по песку, как следует встряхнул и швырнул оземь. После этого он проревел во всеуслышанье:
-- Я пять лет подряд бороздил моря для вашей же пользы! Я нашел остров, где вам будет покойно, но добром вас не убедить. Вас надо учить по-другому. Так берегитесь!
Лиммершин говорил мне, что за всю свою жизнь -- а он ежегодно наблюдает не меньше десяти тысяч сражений,--что за всю свою птичью жизнь он не видел подобного зрелища. Котик кинулся в бой очертя голову. Он напал на самого крупного секача, который ему подвернулся, схватил его за горло и колотил и молотил до тех пор, пока тот, полузадушенный, не запросил пощады; тогда он отшвырнул его прочь и принялся за следующего. Ведь наш Котик не соблюдал ежегодного летнего поста, как другие секачи; дальние морские экспедиции помогли ему сохранить отличную спортивную форму, а самое главное -- он дрался первый раз в жизни. Его роскошная белая грива ощетинилась от ярости, глаза горели, клыки сверкали -- словом, он был великолепен.
Старый Секач, его отец, некоторое время наблюдал, как Котик в пылу сражения подбрасывает в воздух пожилых седых самцов, словно рыбешек. и раскидывает холостяков направо и налево, -- и наконец не выдержал и заревел что было мочи:
-- Он, может быть, безумец, но он лучший боец на свете! Не тронь своего отца, сын мой! Он с тобой!
Котик издал ответный боевой клич, и старый Секач присоединился к нему; усы его топорщились, он пыхтел, как паровоз, а Матка и невеста Котика притаились в укромном местечке и любовались подвигами своих повелителей. Славное было сражение! Они бились до тех пор, пока на берегу не осталось ни одного котика, который отважился бы поднять голову. И тогда они вдвоем величественным шагом прошлись по полю брани взад и вперед, оглашая пляж победным ревом.
Ночью, когда сквозь туманную пелену прорывались отблески северного сияния. Котик взобрался на голую скалу и окинул взглядом разоренные лежки и своих израненных, окровавленных родичей.
-- Надеюсь, -- сказал он, -- мой урок пойдет вам на пользу.
-- Клянусь гривой! -- отозвался старый Секач, с трудом распрямляя спину, потому что и ему крепко досталось за день, -- Сам Кит-Касатка не мог бы их лучше отделать. Сын, я горжусь тобой, и скажу тебе больше -- я поплыву за тобой на твой остров, если, конечно, он существует.
-- Эй вы, жирные морские свиньи! Кто согласен плыть за мной к туннелю Морских Коров? Отвечайте, а то я опять примусь за вас! -- загремел Котик.
-- Мы, мы, -- выдохнули тысячи усталых голосов. -- Мы согласны плыть за тобой, Белый Котик.
И Котик втянул голову в плечи и удовлетворенно прикрыл глаза. Он, правда, был теперь не белый, а красный, погому что был изранен от головы до хвоста Но, само собой разумеется, гордость не позволяла ему ни считать, ни зализывать раны.
Неделю спустя во главе первой армии переселенцев (около десятка тысяч холостяков и старых самцов) Котик отплыл к туннелю Морских Коров, а те, кто предпочел остаться дома, честили их безмозглыми болванами. Но по весне, когда земляки свиделись на тихоокеанских рыбных банках, первые переселенцы порассказали столько чудес о своих островах, что все больше и больше котиков стало покидать Нововосточную.
Разумеется, дело это было не быстрое, потому что котики от природы тугодумы и подолгу взвешивают разные за и против. Но с каждым годом все больше их уплывало с берегов Нововосточной, Луканнона и соседних лежбищ и переселялось на счастливые, надежно защищенные острова. Там и сейчас проводит лето наш Белый Котик: он все растет, жиреет и набирается сил, а вокруг него резвятся холостяки и плещет море, не знающее человека.
перевод И. Комаровой
ЧУДО ПУРАН БХАГАТА
В ночь, когда с землею беда стряслась,
Мы прокрались к нему в ту ночь.
Потому что любили его, стремясь
Не понять, но эато помочь.
И когда погрузилась земля во тьму
И обрушился горный склон,
Наш народен на помощь пришел к нему,
Но, увы, не вернется он.
Плачьте, ибо, любя, его мы спасли,
Любовью стремясь помочь.
Плачьте! Брат наш не встанет с земли,
А люди нас гонят прочь!.
Погребальный плач лангуров
(Перевод А Кушнера)
Жил некогда в Индии человек. Он был первым министром одного из полунезависимых туземных княжеств в северо-западной части страны. Человек этот принадлежал к касте брахманов -- столь высокой, что самое понятие "каста" потеряло для него всякий смысл. Eго отец занимал важный государственный пост при патриархальном индийском дворе, среди разного пестро разряженного сброда, но сам Пуран Дас рано понял, что стародавний порядок вещей постепенно меняется, и, если хочешь добиться успеха, нужно ладить с англичанами и подражать им во всем, что они полагают хорошим. В то же время нужно быть в милости у своего раджи. Игра была трудная, но спокойный, молчаливый молодой брахман вел ее хладнокровно, в чем ему немало помогало хорошее образование, полученное у англичан в Бомбейском университете, и неуклонно, шаг за шагом, поднимаясь вверх, он сделался первым министром. А это значит, что он обладал в действительности большей властью, чем его повелитель махараджа.
Когда старый раджа, относившийся с недоверием к англичанам, к их железным дорогам и телеграфу, умер, его молодой наследник, питомец наставника-англичанина, приблизил Пуран Даса к себе, и совместно, хотя Пуран Дас всегда следил, чтобы их деяния были поставлены в заслугу радже, они открыли школы для девочек, провели дороги, построили бесплатные лечебницы, устраивали выставки сельскохозяйственных орудий и каждый год выпускали Синюю книгу под названием "Моральное и материальное развитие княжества". Министерство иностранных дел и правительство Индии были в восторге. Очень немногие индийские княжества развиваются точно по указанному Англией пути, в отличие от Пуран Даса, который прикидывайся, будто верит: что хорошо для aнгличан, вдвойне хорошо для азиатов, правители княжеств придерживались обратного мнения. Первый министр удостоился дружбы вице-королей, и губернаторов, и вице-губернаторов, и врачей-миссионеров, и просто миссионеров, и страстных любителей верховой езды -- английских офицеров, которые приезжали охотиться в заповедниках княжества, а также всех многочисленных туристов, вояжировавших по Индии из конца в конец, когда спадала жара, и учивших индийцев уму-разуму. На досуге он назначал стипендии для изучающих медицину и промышленность по английскому образу и подобию и писал открытые письма в "Пионер", самую крупную в Индии ежедневную газету в которых объяснял, каковы цели и намерения его повелителя махараджи.
Наконец Пуран Дас поехал с официальным визитом в Англию и должен был уплатить жрецам колоссальную сумму, когда вернулся домой, потому что даже самый высокопоставленный брахман теряет свою касту, если пересечет океан. В Лондоне Пуран Дас встречался и беседовал со всеми, кто того заслуживал,--с людьми, имена которых известны во всем мире, и видел куда больше, чем о том рассказал. Высоконаучные университеты присуждали ему почетные степени, он произносил речи и толковал о социальных преобразованиях в Индии с английскими дамами в вечерних туалетах, и скоро весь Лондон в один голос твердил "Мы еще не встречали такого обворожительного человека ни на одном из званых обедов!"
Он вернулся в Индию в блеске славы, сам вице-король приехал в княжество специально, чюбы пожаловать радже большой крест Звезды Индии -- сплошные брильянты, эмаль и ленты, -- и на той же церемонии, под выстрелы тех же пушек Пуран Дас был возведен в звание кавалера ордена Индийской империи, так что теперь его имя писалось так Сэр Пуран Дас К.О.И.И.
В тот вечер, за обедом в огромном вице-королевском шатре, он встал, с красной розой ордена, висящего на голубой ленте у него на шее. и в ответ на тост в честь раджи произнес речь, с искусством, в котором мало кто из англичан мог бы его превзойти.
А через месяц, когда в высушенном зноем городе воцарился прежний покой, Пуран Дас совершил то, что никому из англичан и в голову бы не пришло,--он умер для мира и мирских дел. Усыпанный брильянтами орден, а с ним и почетное звание, были возвращены индийскому правительству, государственные заботы были возложены на нового первого министра, и по всей иерархической лестнице началась сложная игра, ставкой в которой было продвижение на ступеньку выше
Жрецы знали, чю произошло, народ догадывался, но Индия-единственная страна, где можно поступать так, как тебе угодно, и никто не спросит у тебя отчета, и в том, что диван сэр Пуран Дас, К.О.И.И., отказался от своего поста, дворца и власти, взял в руки чашу для подаяния и надел желтую хламиду саньяси -- странствующего аскета, люди не увидели ничего странного. Он был, согласно древнему закону, первые двадцать лет жизни -- учеником, вторые двадцать лет -- воином, хотя ни разу не брался за оружие, и третьи двадцать лет -- хозяином дома. Он достойно использовал богатство и власть, заслужил себе доброе имя, видел людей и города на родине и на чужбине -- там и там ему воздавали высокие почести. А теперь он все это стряхнул с себя, как мы сбрасываем ненужньй нам больше плащ.
Когда босой, со шкурой антилопы и посохом с медным набалдашником под мышкой и чашей для подаяния из отполированной коричневой скорлупы кокосовою ореха в руке, он выходил, опустив глаза долу, из городских ворот, за его спиной с бастионов стреляли пушки, салютуя его преемнику. Пуран Дас кивнул головой. Та жизнь окончилась; он не питая к ней ни любви, ни ненависти -она трогала его столь же мало, как нас трогают смутные ночные сновидения. Он был теперь саньяси- бездомный бродячий нищий, чей насущный хлеб зависит от его ближних; но пока у индийцев есть хоть одна лепешка, они поделятся ею со жрецом и нищим, и тем не грозит голодная смерть. Он и раньше никогда не брал в рот мяса и даже рыбу ел изредка. На протяжении многих лет Пуран Дас ворочал миллионами, но ему лично вполне хватило бы на еду и пяти фунтов в год. Даже в го время, как его -- знаменитость -- носили в Лондоне на руках, Пуран Даса не оставляла мечта о тишине и покое -- он видел перед собой длинную, белую, пыльную дорогу со следами босых ног, по которой шло медленное, но непрерывное движение, ощущал едкий запах дыма, поднимавшегося клубами к фиговым деревьям, под которыми в сумерках сидели за вечерней трапезой путники.
Когда настало время осущесгвить эту мечту, Пуран Дас предпринял должные шаги, и через три дня легче было бы отличить одну песчинку от другой на дне океана, чем бывшего первого министра среди миллионов скитающихся, встречающихся, расстающихся жителей Индии.
Вечером он расстилал шкуру антилопы там, где его заставала темнота,-иногда в придорожном буддийском монастыре, иногда у глиняной гробницы святого Калы, где йоги, еще одна таинственная категория святых людей, принимали его так, как они принимают тех, кто знает истинную цену всем кастам и подкастам, иногда -- на задворках небольшой деревушки, где дети робко приносили ему еду, приготовленную родителями, а иногда на пастбище, где пламя его сложенного из прутиков костра будило сонных верблюдов. Все было едино для Пуран Даса, или Пуран Бхагата, как он теперь звал себя. Та или эта земля, пища, те или эти люди -- все было едино. Однако ноги сами вели его на север, с юга -- к Рохтаку, от Рохтака -- к Карналу, от Карнала -- к руинам Саманы, а затем -- вверх по высохшему руслу реки Гхаггар, коюрое наполняется водой только тогда, когда в горах выпадают дожди. И вот однажды он увидел вдали очертания великих Гималаев.
И тогда Пуран Бхагат улыбнулся. Он вспомнил, что его мать была из славного раджпутского рода, уроженка Кулу, как все женщины с гор тосковавшая по снегам, -- а если в твоих жилах есть хоть капля крови горцев, тебя в конце жизни повлечет в родные края.
-- Там, -- сказал Пуран Бхагат, обернувшись к нижним склонам хребта Сивалик, где кактусы стояли, как семисвечные канделябры, -- там я найду пристанище и обрету истину.
И в то время как он шел по дороге к Симле, в его ушах свистел прохладный ветер Гималаев.
В последний раз он проезжал здесь с большой помпой, в сопровождении бряцающего оружием кавалерийского эскорта, направляясь с визитом к добрейшему и учтивейшему из вице-королей, и они час напролет беседовали об общих друзьях в Лондоне и о том, что в действительности думает о положении в Индии простой народ. На этот раз Пуран Бхагат не наносил визитов; облокотившись на парапет Мал-роуд, он любовался великолепным видом равнины, раскинувшейся внизу на сорок миль, пока местный полицейский-мусульманин не сказал ему, что он мешает движению, и Пуран Бхагат почтительно склонился перед Законом: ведь он знал ему цену и сам искал свой Закон. Он двинулся дальше и спал той ночью в Чхота Симле, которая кажется концом света, но для него была лишь началом пути. Он шел по Гималайско-Тибетской дороге, этой узкой тропе, пробитой динамитом в горном откосе или повисающей на подпорках из бревен над ущельями глубиной в тысячу футов; дороге, которая то ныряет в теплые. влажные глухие долины, то карабкается по голым и травянистым горным склонам, где солнце жжет, словно через зажигательное стекло, то вьется по сырым, темным лесам, где циатея сверху донизу одевает стволы деревьев и фазаны призывают криком своих подруг. Ему встречались тибетские пастухи с собаками и отарами овец, на спинах которых были привязаны мешочки с бурой, и бродячие дровосеки, и закутанные в плащ или одеяло ламы из Тибета, совершавшие паломничество в Индию, и гонцы из небольших уединенных горных княжеств, мчавшиеся во весь опор на полосатых и пегих пони, а порой целая кавалькада -- раджа со свитой, направлявшийся в гости; но бывало, что за весь долгий ясный день он видел лишь черного медведя, который с ворчанием рыл под деревом землю внизу, в лощине. Когда Пуран Бхагат начал свой путь, грохот мира, оставленного позади, все еще звучал в его ушах, как звучит грохот туннеля некоторое время после того, как поезд вырвется на свет; но когда он переправился через Маттианский перевал, все затихло, и Пуран Бхагат остался наедине с собой. Он шел в раздумье, вопрошая ответа, глаза опустив в землю, мыслями воспарив в небеса.
Однажды вечером Бхагат пересек самый высокий перевал, какой до тех пор встретил -- он взбирался туда целых два дня, -- и перед ним по всему окоему протянулись чередой снежные вершины; горы высотой до пятнадцати до двадцати тысяч футов, казалось, были так близко, что до них можно докинуть камень, хотя они находились на расстоянии пятидесяти или шестидесяти миль. Седловина была увенчана густым темным лесом -- гималайский кедр, сосна, черешня, дикая маслина, дикая груша, но в основном кедр,-- и под сенью ветвей стоял покинутый храм богини Кали, она же Дурга, она же Шитала, которую иногда молят об исцелении от оспы.
Пуран Дас чисто вымел каменный пол, улыбнулся осклабившейся статуе, сделал из глины небольшой очаг в задней части святилища, кинул антилопью шкуру на свежие сосновые ветки, удобнее уместил посох байраги -- тяжелый, с медным набалдашником -- под мышкой и сел отдохнуть.
Прямо под ним гора отвесно уходила вниз, на полторы тысячи футов, туда, где к крутому склону прилепилась деревушка: каменные домики с плоскими глиняными крышами. Вокруг, как лоскутные фартуки на коленях горы, лежали уступами крошечные поля; между гладкими каменными кругами токов для молотьбы паслись коровы, казавшиеся сверху не больше жуков. Расстояние искажало размеры, и, глядя на горный скат по ту сторону долины, вы не сразу сознавали, что низкий кустарник -- на самом деле сосновый лес в сотню футов высотой. Пуран Бхагат увидел орла, стремительно летевшего через огромную котловину, но он не покрыл и половину пути, как превратился в едва заметную точку. Над долиной там и сям протянулись длинные и узкие полоски облаков; они цеплялись за уклон горы или поднимались вверх и таяли у перевала.
Здесь я найду покой, -- сказал Пуран Бхагат.
Для жителей гор не представляет труда подняться или спуститься на несколько сот футов, поэтому не успели в деревне увидеть дымок над покинутым храмом, как деревенский жрец взобрался по ступенчатому откосу, чтобы приветствовать незнакомца.
Встретив взгляд Пуран Бхагата -- взгляд человека, привыкшего повелевать тысячами,-- он поклонился до земли, без единого слова взял чашу для подаяния и, вернувшись в деревню, сказал:
-- Наконец у нас появился святой. Еще никогда в жизни я не видел такого человека. Он с равнин, хотя кожа у него светлая; это брахман, первый среди брахманов.
Тогда женщины деревни спросили:
-- Ты думаешь, он останется у нас? -- и каждая постаралась состряпать для Бхагата блюдо повкуснее. Жители гор неприхотливы в еде, но благочестивая женщина может приготовить неплохие кушанья из гречишной, овсяной или ячменной муки, из маиса и риса, красного перца, рыбы, выловленной в горном ручье, меда из стоячих колод, торчащих в расселинах каменных стен, урюка и желтого имбиря, и когда жрец понес чашу Бхагату, она была полна до краев.
-- Собирается ли он остаться здесь? -- спросил жрец.-- Нужен ли ему чела -- ученик, чтобы просить для него подаяние? Есть ли у него одеяло на случай холодов? Хороша ли еда?
Пуран Бхагат поел и поблагодарил даятеля. Он подумывает остаться здесь.
-- Этого ответа дос1аточно,-- сказал жрец.-- Пусть саньяси ставит чашу снаружи, в углубление между двумя искривленными корнями, и он каждый день будет находить там пищу; деревня почитает за честь, что такой человек,-- тут жрец робко взглянул в лицо Бхагату, -- решил поселиться в их краях.
Этог день был последним днем странствий Пуран Бхагата. Он пришел туда, куда ему было предначертано прийти, в царство безмолвия и простора. Время остановилось, и, сидя у входа в святилище, он не мог сказать, жив он или мертв, что он такое -- человек, повелитель себя самого, или часть гор, облаков, косых дождей и солнечного света. Он тихо повторял про себя божье имя тысячи тысяч раз, пока, с каждым следующим разом, ему не начинало казаться, что он постепенно покидает свое тело и воспаряет вверх, к вратам некоего чудесного откровения, но в тот самый миг, как врата приоткрывались, он с горестью ощущал, что плоть сильна, и он вновь заперт в бренной оболочке Пуран Бхагата.
Каждое утро полная чаша для подаяния бесшумно ставилась у храма в развилке между корнями. Иногда ее приносил жрец, иногда по тропинке с трудом поднимался купец из Ладака, поселившийся в деревне и хотевший заслужить доброе имя, но чаще всего с едой приходила женщина, приготовившая ее накануне, и шептала еле слышно:
-- Замолви за меня словечко перед богами, Бхагат. Заступись за такуюю, жену такого-то.
Изредка почетную миссию доверяли какому-нибудь смельчаку из детей, и Пуран Бхагат слышал, как он ставил чашу и бежал со всех ног обратно, по сам Пуран Бхагат ни разу не спускался в деревню. Она лежала, как карга, у его ног. Он видел вечерние сборища на круглых токах -- только и было ровных площадок в деревне,-- видел удивительную, несказанную зелень молодых рисовых ростков, фиолеювую просинь маиса, бело-розовые пята гречихи и, в положенное время, пурпурное цветение амаранта, крохотные чечевицеобразные семена которого -- ни бобы, ни злаки -- идут на приготовление пищи, которую правоверные индийцы могут есть во время постов
Когда лето сменялось осенью, крыши домов превращались в квадратики чистого золота, потому что жители деревни сушили на них початки маиса. Высадка роев в ульи и сбор урожая, сев риса и молотьба проходили перед глазами Пуран Бхагата там, внизу, на неровных клочках полей, словно вышитых цветным шелком, и он размышлял обо всем, что видел и спрашивал себя, в чем конечный смысл этого всего.
Даже в густонаселенных районах Индии стоит человеку просидеть целый день неподвижно, и мимо него, словно мимо камня, пробегут бессловесные твари, а в этих пустынных краях зверье, хорошо знавшее храм Кали, очень скоро пришло посмотреть, кто вторгся в их владения. Первыми, естественно, появились лангуры, крупные гималайские белобородые обезьяны, потому что они необычайно любопытны, и когда они перевернули чашку для еды и покатили ее по полу, и попробовали на зуб посох с медным набалдашником, и скорчили рожи антилопьей шкуре, они решили, что неподвижное человеческое существо не опасно для них. Вечером они соскакивали с сосен и протягивали ладони, выпрашивая еду, а затем, грациозным прыжком, снова взлетали на ветви. Им нравилось тепло очага, и они так тесно обступали его, что Пуран Бхагату приходилось расталкивать их, чтобы подбросить дрова, а утром он частенько обнаруживал у себя под одеялом пушистую обезьяну. Днем та или другая из стаи сидела рядом с ним с невыразимо мудрым и грустным видом и, "жалуясь" на что-то вполголоса, глядела на покрытые снегом вершины
За обезьянами пришел барасингх -- большой олень, похожий на европейского благородного оленя, только более мощный. Он хотел почесать бархатистые рога о холодный камень статуи Кали и топнул копытом, увидев в святилище человека. Но Пуран Бхагат не шевельнулся, и вот, шаг за шагом, олень медленно подошел и понюхал его плечо. Пуран Бхагат провел прохладной ладонью по горевшим рогам, и прикосновение успокоило раздраженное животное, оно наклонило голову, и Пуран Бхагат осторожно соскреб с кончиков рогов мягкую кожу. Позднее олень привел олениху и олененка -- кроткие создания, которые сразу принялись жевать одеяло саньяси, но чаще всего он приходил ночью один, чтобы получить лесных орехов, и глаза ею в мерцании огня светились зеленым светом. Последней появилась кабарга, самая робкая и чуть ли не самая маленькая из оленьков, ее большие кроличьи уши были сторожко подняты вверх: даже этой пятнистой бесшумной мушк-нахби понадобилось узнать, что означает огонь в храме, и, появляясь и исчезая в неясном свею очага, ткнуться горбатым, как у лося, носом в колени Пуран Бхагата. Пуран Бхагат называл их всех "братья", и на его тихое "Бхаи! Бхаи!" они выходили днем из лесу, если их слуха достигал его призыв. Сона, черный гималайский медведь, угрюмый и подозрительный, с V-образной белой отметиной на груди, не раз топал мимо храма, и, поскольку Бхагат не выказывал страха, Сона не выказывал злобы, не спуская с него глаз, медведь подходил поближе и просил свою долю ласки и хлеба или диких ягодю Часто на рассвете, когда Бхагат забирался на самую седловину перевала, чтобы полюбоваться, как розовая заря шествует по снежным вершинам, он слышал за спиной мягкую посгупь и ворчание Соны, тот с любопытством засовывал переднюю лапу под упавшие стволы и вытаскивал ее оттуда с негерпеливым рыком. Бывало и так, что шаги Бхагата будили свернувшегося клубком медведя, и огромный зверь вставал во весь рост, готовый к драке, но тут узнавал голос своего лучшего друга.
Считается, что отшельники-саньяси, живущие вдали от больших городов, могут творить чудеса с бессловесными тварями, но все чудо заключается в том, что они долго сидят неподвижно, не делают резких движений и не смотрят, во всяком случае в первое время, прямо на своего четвероногого гостя. Жители деревни видели силуэты оленей, кравшихся тенями по темному лесу позади храма, видели минола, гималайского фазана, сверкающего многоцветным нарядом перед статуей Кали, и лангуров, которые, сидя на корточках внутри храма, играли ореховой скорлупой. Кое-кто из детей слышал также, как за обломками скал "распевал" на манер всех медведей Сона, и за Бхагатом твердо укрепилась слава чудотворца.
Однако сам он не думал ни о каких чудесах. Он верил в то, что все сущее -- едино, одно огромное Чудо, а когда человек понимает это, он понимает, чего ему желать. Для Бхагата было неоспоримо, что в мире нет ни великого, ни ничтожного, день и ночь он стремился найти свой путь к средоточию всего сущего, обратно туда, откуда появилась его душа.
За годы размышлений волосы Бхагата отросли ниже плеч, в каменной нише рядом с антилопьей шкурой появилась выбоина от посоха, на том месте между деревьями, где всегда стояла чаша для подаяния, сделалось углубление, почти столь же гладкое, как сама скорлупа кокоса, а каждый из зверей знал свое место у очага. Поля меняли окраску в зависимости от времени года; тока заполнялись зерном и пустели и вновь заполнялись; и вновь, когда наступала зима, лангуры резвились между ветвями, опушенными снегом, а с приходом весны матери-обезьяны приносили своих детенышей с печальными глазами из долин, где было теплей. В самой деревне перемен было мало. Жрец постарел, и дети, приходившие раньше к Бхагату с чашкой еды, посылали теперь к нему своих детей; я когда у жителей деревни спрашивали, давно ли в храме Кали у перевала живет саньяси, они отвечали: "Он жил здесь всегда".
Однажды летом начались ливни, каких не было в горах многие годы. Все три теплых месяца долину окутывали тучи и пропитывал туман, обложные безнадежные дожди сменялись грозами. Облака чаще всего стелились ниже храма, Бхагат как-то целый месяц не видел своей деревни. Ее заволакивала плотная белая пелена, которая клубилась, колыхалась, набухала, ходила ходуном, но ни разу не разошлась, не оторвалась от подпиравших ее гор, по которым струилась вода.
Все это время Бхагат не слышал ничего, кроме шороха миллиона капель: сверху -- срывающихся с деревьев, снизу -- бегущих по земле, просачивающихся сквозь сосновые иглы, стекающих с завитков перепачканного землей папоротника и спешащих мутными потоками по свежим вымоинам на склонах. Но вот показалось солнце, и в воздухе поплыл аромат кедров и рододендронов и тот далекий свежий запах, который жители гор называют "запах снегов". Солнце жарко светило одну неделю, а затем все тучи собрались вместе, чтобы низвергнуться последним ливнем; вода хлестала землю, сдирая с нее кожу, и брызгала вверх фонтанами грязи. В тот вечер Пуран Бхагат подложил в очаг побольше дров -ведь его "братьям" понадобится тепло, но, хотя Пуран снова и снова звал их, к храму не подошел ни один зверь, и он ломал себе голову, думая, что же случилось в лесу, пока его не одолел сон.
Глубокой ночью, когда не видно было ни зги, а дождь барабанил как тысяча барабанов, Пуран Бхагат проснулся оттого, что кто-то дергал за одеяло, и, протянув руку, встретил холодную лапку лангура.
-- Здесь лучше, чем на дереве, -- сонно сказал Бхагат, приоткрывая одеяло, -- забирайся сюда и грейся.
Обезьяна схватила его за руку и потянула изо всех сил.
-- А, ты голодна? -- сказал Пуран Бхагат. -- Подожди немного, сейчас я дам тебе поесть.
Когда он наклонился подкинуть в огонь дров, лангур подбежал к двери, заскулил, снова подбежал к Бхагату и стал теребить за ногу.
-- В чем дело? Какая у тебя беда, брат? -- спросил Пуран Бхагат, потому что глаза лангура говорили о многом, о чем не мог сказать его язык. -- Если только один из твоих сородичей не попал в ловушку -- а здесь их никто не ставит,-- я не выйду наружу в такую погоду. Взгляни, брат, даже олень ищет защиты под кровом.
Рога оленя с грохотом ударились о камень, когда он вбежал в храм и налетел на статую улыбающейся Кали. Олень опустил голову, нацелил рога на Пуран Бхагата и, тревожно ударив копытом, с шумом выпустил воздух из ноздрей.
-- Ай-ай-ай! -- сказал Бхагат, щелкая пальцами.-- Так-то ты отплачиваешь мне за ночлег?
Но олень толкнул его к дверям, и в эту самую минуту Пуран Бхагат услышал звук, подобный вздоху, увидел, как две каменные плиты пола отошли друг от друга, и под ними зачмокала вязкая земля.
-- Теперь я понимаю, -- сказал Пуран Бхагат. -- Нечего винить моих братьев за то, что они не сидят этой ночью у огня. Гора рушится. И все же... зачем мне уходить? -- Но тут взгляд его упал на пустую чашу для подаяния, и выражение лица изменилось.--Они каждый день приносили мне пищу с тех самых пор... с тех самых пор, как я пришел сюда, и если я не поспешу, завтра в долине не останется ни одного человека. Да, мой долг -- спуститься и предупредить их. Назад, брат, дай мне подойти к очагу.
Олень неохотно отступил на несколько шагов, а Пуран Бхагат сунул факел в самую середину очага и стал вертеть, пока факел не разгорелся.
-- Вы пришли предупредить меня, -- сказал он, поднимаясь. -- А теперь мы поступим еще лучше. Скорей наружу, и позволь мне опереться о твою шею, брат, ведь у меня всего две ноги.
Правой рукой Бхагат ухватился за колючую холку оленя, левую, с факелом, отставил в сторону и вышел из храма в ненастную ночь. Не чувствовалось ни малейшего дуновения, но дождь чуть не загасил факел, пока олень спускался по склону, скользя на задних ногах. Когда они вышли из лесу, к ним присоединилось много других "братьев" Бхагата. Он слышал, хотя видеть он их не мог, что вокруг теснятся обезьяны, а позади раздается "ух! ух!" Соны. Ветер свил длинные седые волосы Бхагата в жгуты; под босыми ногами хлюпала вода, желтое одеяние облепило изможденное старческое тело, но он неуклонно двигался вперед, опираясь на оленя. Теперь это был не святой отшельник, а сэр Пуран Дас, К.О.И.И., первый министр одного из самых больших княжеств, человек, привыкший повелевать, который шел, чтобы спасти людям жизнь. Они спускались вместе по крутой, покрытой водой тропе, Бхагат и его "братья", все вниз и вниз, пока олень не наткнулся на каменную стену тока и фыркнул, учуяв Человека. Они были в начале единственной кривой деревенской улочки, и Бхагат ударил посохом в забранное решеткой окно домика кузнеца; ярко вспыхнул факел, прикрыгый нависающей кровлей.
-- Вставайте и выходите! -- вскричал Пуран Бхагат и не узнал собственного голоса, ведь прошло много лет с тех пор, когда он обращался к людям.-- Гора падает. Гора сейчас обрушится. Вставайте и выходите все, кто внутри!
-- Это наш Бхагат, -- сказала жена кузнеца. -- Он стоит там со своим зверьем. Собери детей и позови других.
Зов перекидывался от дома к дому; животные, сгрудившиеся на узкой улочке, пугливо переступали с ноги на ногу и льнули к Бхагату. Нетерпеливо пыхтел медведь.
Люди поспешно выбежали наружу -- их было всего-навсего семьдесят душ -и при неровном свете факелов увидели, как Бхагат сдерживает напуганною оленя, обезьяны жалобно дергают его за подол и, сидя на задних лапах, ревет Сона.
-- Скорей на ту гору! -- закричал Пуран Бхагат. -- Не оставляйте никого позади! Мы за вами!
И люди побежали так быстро, как умеют бегать только горцы, -- они знали, что при обвале нужно подняться на самое высокое место по другую сторону долины. С плеском они перебрались через речушку на дне ущелья и, задыхаясь, стали взбираться вверх по ступеням полей за рекой; Бхагат шел за ними со своими "братьями". Люди карабкались все выше и выше, перекликаясь, чтобы проверить, не потерялся ли кто-нибудь из них, а по пятам за людьми с трудом двигался олень, на котором повис слабевший с каждым шагом Пуран Бхагат. Наконец на высоте пятисот футов олень остановился в глухом сосновом бору. Инстинкт, предупредивший его о надвигающемся обвале, сказал ему, что здесь он в безопасности.
Теряя сознание, Пуран Бхагат упал на землю; холодный дождь и крутой подъем отняли у него последние силы, но он успел еще крикнуть туда, где мерцали рассыпавшиеся огни факелов:
-- Остановитесь и пересчитайте, все ли здесь! -- а затем, увидев, что огни стали собираться вместе, шепнул оленю: -- Останься со мной, брат. Останься... пока... я... не... уйду!..
В воздухе послышался вздох, вздох перешел в глухой шум, шум перерос в грохот, становившийся все громче и громче, и гора, на которой они стояли во мраке, содрогнулась от нанесенного ей удара. А затем минут на пять все потонуло в ровном, низком звуке, чистом, как басовое органное "си", отозвавшемся дрожью в самых корнях деревьев. Звук замер, и ропот дождя, барабанившего по траве и камням, сменился глухим шелестом воды, падавшей па мягкую землю. Этот шелест говорил сам за себя.
Никто из жителей деревни, даже жрец, не осмелился обратиться к Бхагату, спасшему им жизнь. Они скорчились под соснами, ожидая утра. Когда посветлело, они посмотрели на противоположную сторону долины; там, где раньше были лес, и поля на уступах, и пастбища, пересеченные тропинками, раскинулось веером кроваво-красное, как ссадина на теле горы, пятно, на его крутом откосе валялось кронами вниз несколько деревьев. Оползень высоко поднимался по склону, где нашли себе убежище люди и звери, запрудив поток, разлившийся озером кирпичного цвета. От деревни, от 1ропы, ведущей к храму, от самого храма и леса за ним не осталось и следа. На милю в ширину и две тысячи футов в высоту бок горы целиком обвалился, словно его срезали сверху донизу.
Деревенские жители один за другим стали пробираться меж соснами, чтобы вознести хвалу Бхагату. Они увидели стоящего над ним оленя, коюрый убежал, когда они подошли ближе, услышали плач лангуров на ветвях деревьев и стенанья Соны на вершине горы, но Бхагат был мертв; он сидел скрестив ноги, опершись спиной о ствол, посох под мышкой, лицо обращено на северо-восток.
И жрец сказал:
-- Мы зрим одно чудо за другим: ведь как раз в такой позе положено хоронить всех саньяси! Поэтому там, где он сейчас сидит, мы построим усыпальницу нашему святому.
И еще до истечения года они построили из камня и земли небольшое святилище и назвали гору горой Бхагата; и по сей день жители тех мест ходят туда с факелами, цветами и жертвоприношениями. Но они не знают, что святой, которому они поклоняются, это покойный сэр Пуран Дас, кавалер ордена Индийской империи, доктор гражданского права, доктор философии, и прочая, и прочая, некогда первый министр прогрессивного и просвещенного княжества Мохинивала, почетный член и член-корреспондент многочисленных научных обществ, столь мало полезных на этом... да и на том свете.
Перевод Г. Островской
* СБОРНИК "ТРУДЫ ДНЯ" *
СТРОИТЕЛИ МОСТА
Самое меньшее, чего ожидал Финдлейсон, служивший в департаменте общественных работ, -- это получения ордена Индийской империи, но мечтал он об ордене Звезды Индии, друзья же говорили ему, что он заслуживает большего. Три года подряд страдал он от зноя и холода, от разочарований, лишений, опасностей и болезней, неся бремя ответственности, непосильной для плеч одного человека, и в течение этого времени мост через Ганг, близ Каши, рос день за днем под его попечением. Теперь, меньше чем через три месяца, если все пойдет гладко, его светлость вице-король Индии совершит торжественную церемонию принятия моста, архиепископ благословит его, первый поезд с солдатами пройдет по нему, и будут произноситься речи.
Главный инженер Финдлейсон сидел в своей дрезине на узкоколейке, которая шла вдоль одной из главных дамб -- огромных, облицованных камнем насыпей, тянувшихся на три мили к северу и югу по обоим берегам реки, -- и уже позволял себе думать об окончании стройки. Его создание, включая подходы к нему, было длиной в одну милю три четверти, это был решетчатый мост с фермами "системы Финдлейсона", и стоял он на двадцати семи кирпичных быках. Каждый из этих быков, облицованных красным агрским камнем, имел двадцать четыре фута в поперечнике, и основание его было заложено на глубине восьмидесяти футов в зыбучие пески дна Ганга. По фермам проходило железнодорожное полотно шириной в пятнадцать футов, а над ним был устроен проезд для гужевого транспорта в восемнадцать футов ширины с тротуарами для пешеходов. На обоих концах моста возвышалось по башне из красного кирпича, с бойницами для ружей и отверстиями для пушек, а покатый подъездной путь подходил к самым их подножиям. Неоконченные земляные насыпи кишели сотнями осликов, карабкающихся вверх из зияющего карьера с мешками, набитыми землей, а знойный послеполуденный воздух был полон шумов -- топотали копыта, стучали палки погонщиков и, скатываясь вниз, шуршала мокрая земля. Уровень воды в реке был очень низок, и на ослепительно белом песке между тремя центральными быками стояли приземистые подмостки из шпал, набитые глиной внутри и обмазанные ею снаружи, -- на них опирались фермы, клепка которых еще не была закончена. На небольшом участке, где, несмотря на засуху, все еще было глубоко, подъемный кран двигался взад и вперед, ставя на место железные части, пыхтя, пятясь и урча, как урчит слон на дровяном складе. Сотни клепальщиков рассыпались по боковым решеткам и железным перекрытиям железнодорожного пути, висели на невидимых подмостках под фермами, облепляли быки и сидели верхом на кронштейнах тротуаров, а огни их горнов и брызги пламени, взлетавшие после каждого удара молотом, казались бледно-желтыми при ярком солнечном свете. На восток, на запад, на север, на юг, вверх и вниз по дамбам, лязгая и стуча, шли паровозы, а позади них гремели платформы, груженные бурым и белым камнем, и когда боковые стенки платформ откидывались, новые тысячи тонн камней с ревом и грохотом валились вниз, чтобы удерживать реку в надлежащих границах.
Главный инженер Финдлейсон, стоя на дрезине, обернулся и окинул взглядом местность, характер которой он изменил на целых семь миль в окружности. Он посмотрел назад, на шумный поселок, где жили пять тысяч рабочих; посмотрел на перспективу дамб и песков вверх и вниз по течению; потом-через реку на дальние быки, уменьшающиеся в дымке; потом -- вверх на сторожевые башни (он один знал, какие они прочные) -- и со вздохом удовлетворения понял, что работа его сделана хорошо. Залитый солнечным светом, стоял перед ним его мост, на котором требовали еще нескольких недель работы только фермы, лежащие на трех средних быках, -- его мост, грубый и некрасивый, как первородный грех, но пакка -- долговечный, обещающий пережить то время, когда самая память о его строителе и даже о великолепных фермах "системы Финдлейсона" исчезнет. В сущности, дело было уже почти сделано.
Подъехал его помощник Хитчкок, скакавший по линии на маленьком длиннохвостом кабульском пони, способном благодаря длительной практике благополучно пробежать по перекладине, и кивнул своему начальнику.
-- Почти кончено, -- произнес он с улыбкой.
-- Я как раз об этом думал, -- ответил начальник. -- Неплохая работа для двух человек, а?
-- Для полутора. Господи, каким я был щенком, когда приехал на стройку из Куперс-Хилла!
Хитчкок чувствовал себя очень постаревшим -- разнообразные испытания, пережитые в течение трех последних лет, научили его пользоваться властью и нести ответственность.
-- Вы и вправду были тогда вроде жеребенка, -- сказал Финдлейсон. -Интересно, как вам понравится возвращение к кабинетной работе, когда стройка кончится.
-- Мне это будет противно! -- промолвил молодой человек и, взглянув в ту сторону, куда смотрел Финдлейсон, пробормотал: -- А ведь хорош до черта!
"Я думаю, мы и дальше будем работать вместе, -- сказал себе Финдлейсон. -- Он такой хороший малый, что нельзя мне его потерять, отдав комунибудь другому. Был щенком, стал помощником. Личным помощником, и, если это дело принесет мне славу, ты попадешь в Симлу!"
В самом деле, все бремя работы пало на Финдлейсона и его помощника, молодого человека, которого главный инженер выбрал за его неспособность устраивать свои собственные дела. Было у них с полсотни мастеров -монтажников и клепальщиков, европейцев, взятых из железнодорожных мастерских, да еще человек двадцать подчиненных им белых и метисов, обязанных "под руководством начальства" руководить толпами рабочих, но никто лучше этих двух людей, доверявших друг другу, не знал, как мало можно было доверять подчиненным. Много раз подвергались они испытаниям во время внезапных катастроф, когда рвались цепные заграждения, лопались канаты, портились краны и бушевала река, но никакое напряжение сил не выдвинуло из их среды ни одного человека, которого Финдлейсон и Хитчкок почтили бы признанием, что работал он так же безупречно, как работали они сами. Финдлейсон вспомнил все с самого начала: как многомесячная проектная работа была уничтожена одним ударом, когда индийское правительство, видимо, считавшее, что мосты вырезаются из бумаги, в последний момент приказало расширить мост на два фута и этим свело на нет не менее полуакра расчетов, и как тогда Хитчкок, еще не привыкший к разочарованиям, закрыл лицо руками и разрыдался; вспомнил мучительную волокиту с заключением контрактов в Англии; вспомнил никчемную переписку, намекавшую на получение крупных комиссионных в случае, если одна -- только одна -- сомнительная поставка пройдет; вспомнил войну, вспыхнувшую в результате отказа, и осторожную, вежливую обструкцию противной стороны, тянувшуюся после этой войны вплоть до того, как юный Хитчкок, соединив один месячный отпуск с другим и вдобавок отпросившись на десять дней у Финдлейсона, истратил свои скопленные за год жалкие, скудные сбережения на стремительную поездку в Лондон, и там, по его собственным словам, подтвердившимся впоследствии при новых поставках, нагнал страха божьего на лицо столь высокое, что оно боялось одного лишь парламента и хвасталось этим, пока Хитчкок не вступил с ним в бой за его же обеденным столом, после чего лицо это стало бояться моста у Каши и всех, кто говорил в его пользу. Потом в рабочий поселок ночью прокралась холера, а после холеры вспыхнула эпидемия оспы. Лихорадка -- та никогда его не покидала. Хитчкока назначили судьей третьего класса с правом применять телесное наказание в видах наилучшего управления поселком, и Финдлейсон знал, как умеренно пользовался он своей властью, учась разбираться в том, на что следует смотреть сквозь пальцы и чего не упускать из виду. Воспоминания эти тянулись долго, очень долго, и чего только в них не было: бури, внезапные паводки, смерти всякого рода и вида, яростный и страшный гнев на бюрократов, способных свести с ума человека, знающего, что ум его обязан сосредоточиться на других заботах; засухи, санитарные мероприятия, финансы; рождения, свадьбы, похороны и волнения в поселке, где теснилось двадцать враждующих между собой каст; споры, упреки, увещания и то беспредельное отчаяние, с которым ложишься спать, довольный уж тем, что ружье твое лежит в футляре, разобранное на части. А за всем этим вставал черный остов моста у Каши -плита за плитой, ферма за фермой, пролет за пролетом, -- и каждый бык вызывал в памяти Хитчкока, мастера на все руки, человека, который с начала и до конца помогал своему начальнику, ни разу не погрешив.
Итак, мост был создан двумя людьми, если исключить Перу, а Перу, конечно, включал себя в число создателей. Он был ласкар, иначе говоря -кхарва, уроженец Балсара, хорошо знакомый со всеми гаванями между Рокхемптоном и Лондоном, и достиг звания серанга на кораблях Британской Индии, но корабельная рутина и необходимость одеваться чисто надоели ему, и он, бросив службу, ушел на сушу, где люди его квалификации были обеспечены работой. За свое умение обращаться с талями и знание методов поднятия тяжестей Перу стоил любой платы, какую он сам ни попросил бы за свои труды, но жалованье надсмотрщиков установлено обычаем, так что Перу получал лишь небольшую долю той суммы, которую заслуживал. Ни бурно текущая вода, ни большие высоты не пугали его, и, как бывший серанг, он умел властвовать. Как бы ни была громоздка железная часть, как бы неудобно она ни лежала. Перу всегда ухитрялся ее поднять, придумав для этого систему блоков -растрепанное, расхлябанное приспособление, сооруженное под аккомпанемент обильной ругани, но вполне пригодное для данной работы. Это Перу спас от гибели ферму на быке номер семь, когда новый проволочный трос заело в блоке крана и огромная плита закачалась на канатах, грозя соскользнуть в сторону. Тогда туземные рабочие потеряли голову и подняли громкий крик, а Хитчкоку перебило правую руку упавшей тавровой балкой, но он спрятал руку в пальто, упал в обморок, пришел в себя и целых четыре часа руководил работой, пока Перу не доложил с верхушки крана, что "все в порядке", и плита не стала на место. Никто лучше серанга Перу не умел связывать, закреплять и натягивать канаты, следить за работой лебедок, ловко вытащить из карьера свалившийся туда локомотив, а в случае нужды раздеться и нырнуть в воду, чтобы проверить, как выдерживают бетонные блоки вокруг быков стремительный напор Матери Ганги, или отважиться плыть вверх по течению ночью, когда дует муссон, чтобы потом доложить, в каком состоянии находится облицовка насыпей. Он, не робея, прерывал "военные советы" Финдлейсона и Хитчкока, изъясняясь на диковинном английском языке или еще более диковинной полупортугальской-полумалайской лингва-франка, пока его словарные запасы не истощались, а тогда он волей-неволей брал веревку и наглядно показывал на ней, какие узлы он посоветовал бы сделать. Он управлял партией рабочих-подъемщиков -- каких-то своих таинственных родственников из Кач-Мандви, месяц за месяцев приходивших наниматься на стройку и подвергавшихся величайшим испытаниям. Никакие семейные или родственные узы не могли заставить Перу принять на работу людей слабых или подверженных головокружению.
-- Честь моста -- моя честь, -- говорил он увольняемым. -- Что мне до вашей чести? Наймитесь на пароход. Ни на что больше вы не годны.
В поселке, где он жил со своей партией рабочих, несколько хижин сгрудились вокруг ветхого жилища морского жреца -- человека, который никогда не плавал по Черной Воде, но был избран духовником двумя поколениями морских бродяг, совершенно неиспорченных портовыми миссиями или теми верованиями, которые навязываются морякам религиозными агентствами, рассыпанными по берегам Темзы. Жрецу ласкаров не было никакого дела до их касты и вообще до чего бы то ни было. Он съедал жертвы, приносимые в его храм, спал, курил и опять спал. "Ведь он очень благочестивый человек, -- объяснял Перу, протащивший его с собой за тысячу миль в глубь страны. -- Он не обращает внимания на то, что ты ешь, если только ты не ешь говядины, и это хорошо, ибо на суше мы, кхарвы, поклоняемся Шиве, но на море, на кораблях компании, мы беспрекословно выполняем приказы барймалама, а здесь, на мосту, мы подчиняемся Финлинсону-сахибу".
В этот день "Финлинсон-сахиб" приказал снять леса со сторожевой башни правого берега, и Перу вместе с товарищами снимал и спускал вниз бамбуковые шесты и доски так же быстро, как, бывало, разгружал каботажное судно.
Сидя в дрезине, Финдлейсон слышал свист серебряного свистка серанга, скрип и стук ворота. Перу стоял на верхнем перекрытии башни, в одежде из синей дангри времен покинутой им службы, и когда Финдлейсон велел ему поостеречься, ибо рисковать его жизнью не следовало, он схватил последний шест и, по-флотски прикрыв рукой глаза, ответил протяжным возгласом вахтенного на баке: "Хам декхта хай!" (смотрю!). Финдлейсон рассмеялся, потом вздохнул. Много лет прошло с тех пор, как он в последний раз видел пароход, и в нем проснулась тоска по родине. Когда дрезина его прошла под башней, Перу, как обезьяна, спустился вниз по веревке и крикнул:
-- Теперь ладно, сахиб. Мост наш почти готов. А как думаете, что скажет Матерь Ганга, когда по нему побежит поезд?
-- Пока что она говорила мало. Если нас что и задерживало, то уж никак не Матерь Ганга.
-- Ее время всегда впереди, а ведь задержки все-таки бывали. Или сахиб забыл прошлогодний осенний паводок, когда так неожиданно затонули баржи с камнем, а если этого и ожидали, то не раньше чем за полдня.
-- Да, но теперь ничто не сможет нам повредить, разве только большое наводнение. На западном берегу дамбы прочные.
-- Матерь Ганга глотает большими кусками. На дамбах всегда найдется место для лишних камней. Я говорю об этом чхота-сахибу (так он называл Хитчкока), а он смеется.