Прошло уже больше месяца после того, как 4 января правительственные войска и правительство оставили Сеул. Люди, больше похожие на мертвецов, таившиеся по своим темным домам, словно трупы, ютившиеся в гробах, волей-неволей начали выходить на улицы. Я стала немного чаще общаться с семьей Чжонхи, но по-прежнему редко встречала мирных жителей и военных из армии северян.
В домах, до которых мы еще не добрались, стали появляться следы других людей. Мы не одни ходили на «борьбу за выживание». Сначала мы обрадовались просто тому, что видели следы людей, но еще легче на душе становилось оттого, что исчезало чувство вины и стыда, которое мы испытывали, проходя мимо домов, которые обворовали. Однако постепенно начал расти страх, что вскоре закончатся дома, в которых мы сможем найти себе еду. Почему вообще кто-то посягнул на территорию, которую мы с олькхе считали своей? Не было никаких сомнений в том, что другие воры скоро станут угрожать нашему существованию. Но мы не знали, как защищать нашу территорию. Да и решимости на это у нас не хватило бы. Чтобы избежать неприятной встречи, мы стали постепенно сокращать время ночных вылазок. Дома, внешне выглядевшие достаточно приличными, уже были обчищены офицерами и солдатами армии северян. Проходя мимо домов, стоявших с настежь открытыми воротами, можно было легко разглядеть разбросанные по двору вещи, казавшиеся в сумерках безжалостно вырванными грязными внутренностями.
Прошел слух, что на углу рынка «Ёнчон» разобьют настоящий рынок. Пускай мы и жили под небом республики, но для простого человека после заботы о пропитании вторым делом, без которого он не мог существовать, была торговля. Из-за того что любую вещь можно было обменять на еду, пропадала необходимость воровать.
На рынке намного безопасней было не продавать за деньги, а обменивать товар на товар. Тот, у кого были импортные продукты, легко мог выменять их на красивые отрезы нежного шелка или заграничного атласа, дорогой ханбок[22], сшитый из натурального шелка, серебряные ложки и различные виды часов — от ручных до напольных. Золотые или позолоченные предметы ценились больше, но ими владели те, кто побывал в эвакуации. У оставшихся в Сеуле бедняков таких вещей не было и в помине. Драгоценности нельзя было раздобыть, даже устраивая вылазки в заброшенные дома.
В нашем узелке, собранном для эвакуации, тоже было несколько комплектов серебряных ложек и шелковые платья — приданое олькхе. Пока у нас не было особой необходимости нести наши сокровища на обмен, и это придавало нам сил. Но, услышав рассказы о рисках, к которым надо быть готовыми на рынке, мы так испугались, что и вовсе не хотели ничего менять. Конечно, рынок — место, где собираются люди, и надо быть готовым прежде всего к риску быть обстрелянным с самолета или попасть под бомбардировку, но самой страшной неудачей, о которой нас предупредили, было получить «красные этикетки». Так люди называли деньги КНДР. Сейчас бразды правления держал Север, но люди наотрез отказывались признавать новые деньги.
Люди называли то место рынком, но на нем не было ни магазинов, ни прилавков. Каждый торговец приходил туда, держа в руке одну или две палки с развешанными по ним товарами. Если военный из армии северян обходил рынок, желая что-то купить, можно было просто спрятать вещи, но когда продавец получал «красную этикетку» от обычного горожанина, ему, скрепя сердце, приходилось принимать деньги. В то время нельзя было знать наверняка, кто твой покупатель. Люди больше боялись засланных агентов секретных спецслужб, чем солдат и офицеров армии северян. Если кто-то отказался бы принять новые деньги, его сразу начали бы подозревать в нелояльности по отношению новым властям, так что приходилось брать деньги, хоть и со слезами на глазах, словно вместо еды тебе давали горчицу. Тут-то люди и начинали думать, что можно самим стать «агентом спецслужбы», чтобы использовать это с выгодой для себя. Таков был замкнутый порочный круг.
Для нас центром сбора и распространения всевозможной информации была семья Чжонхи. Отношение ее матери ко мне не изменилось. Мне не нравился равнодушный прием, но они были единственными соседями, с кем можно было поговорить, поэтому я часто бегала к ним, тревожась о том, как они пережили ночь. И каждый раз мать Чжонхи не выказывала мне ни радости, ни неприязни. Больше всего меня огорчало то, что мы ни разу не говорили о простых вещах, ежедневно окружавших нас. Я горела желанием пожаловаться ей на тяжелую судьбу, но она мастерски избегала этой темы, не давая мне повода начать разговор.
Избранный народный комитет микрорайона Хёнчжондон обзавелся вывеской и расположился в доме по соседству с Чжонхи. Председателем был низкорослый мужчина по имени Кан Ёнгу, на вид ему было больше сорока пяти лет.
Когда у власти был коммунистический север, он, продолжая ходить на завод, выпускающий галоши, исполнял роль председателя в искусственно созданном микрорайоне, поэтому после освобождения Сеула южанами исчез в неизвестном направлении, боясь преследований. Когда он вновь стал председателем, можно было считать, что он обрел то, чего желал, но почему-то его лицо всегда было мрачнее тучи. Он всегда выглядел усталым и печальным.
Оказалось, что жизнь у председателя была не весела. Прекрасно понимая, что его будут травить как красного, он прятался от нового правительства, а после смены власти вернулся в Сеул. Но вся его семья эвакуировалась на юг, а его дом стоял совершенно пустой. Ему пришлось отдать его северянам. Хотя председатель Кан и не мог поступить иначе, мысленно я сочувствовала ему, считая такой поступок проявлением смелости.
Это был обычный жилой дом, но, после того как на стену прибили вывеску районного народного комитета, а в комнате поставили письменный стол со стулом, установили печку и неизвестно откуда принесенный гектограф, он стал похож на офис районной администрации. Как ни странно, но самым инородным предметом в доме был председатель Кан.
Дом семьи Чжонхи не просто стоял рядом с домом председателя. Во внутреннем дворе была калитка, ведущая в их двор, и казалось, что в мирное время людей, живших здесь, связывали отношения более тесные, чем просто соседские. Эта калитка вызывала гложущую тоску по временам, когда хозяйка, приготовив какую-нибудь закуску, пахнущую ароматным маслом, быстро положив ее в чашку и накрыв краем кухонного фартука, торопилась через калитку, чтобы угостить соседей.
Солдаты и офицеры северян были расквартированы неподалеку от дома председателя. Военные, не занимая расположенные рядом с ними здания тюрьмы, ее пристройки и общественные здания, были расселены по частным домам. Равнинный район города с добротными вместительными домами, стоявшими достаточно далеко друг от друга, временно исполнял роль военного лагеря. Но там не всегда жили одни и те же люди. Несколько дней лагерь был заполнен военными, словно приходила волна прилива, но затем все исчезали, словно наступал отлив.
После солдат и офицеров, помимо пустых банок, в домах можно было найти разве что голые стены да стропила. Военные уходили, разломав домашнюю утварь, используя все, что горело, в качестве топлива, и неизвестно по какой причине рвали на мелкие части одеяла и одежду. После их постоя повсюду была кровь. Дом становился больше похож на место, где побывали бандиты, чем на место, где поживились мародеры.
Пока войска часто сменяли друг друга, во мне жила надежда, но когда я видела, как одни и те же солдаты остаются на несколько дней и весело проводят время, меня охватывали волнение и тревога, мне казалось, что такой мир может продлиться долго. Все, что мне оставалось, это гадать о том, что будет завтра. У меня не было никакой информации о внешнем мире, за исключением того, что я могла увидеть собственными глазами.
Я вела свою войну, и не менее успешно, чем армия. Моя борьба шла не за влияние или власть, а за продовольствие. Я хотела, чтобы мир быстро изменился, не только из-за глупой идеологии — ты за свободный или демократический мир? Мне хотелось, чтобы до того, как в нашем доме закончится еда и не останется денег, наступил мир, в котором нашей семье помогут не умереть от голода. Для нас настали плохие времена: больше не было домов, в которых мы не побывали бы. Конечно, можно было попытаться найти еду в домах, которые мы уже обчистили. Некоторые женщины, проявив недюжинную смекалку, догадались, что в детских подушках можно найти что-то вроде чумизы[23]. Но нам была противна сама мысль об этом.
Однажды в одном из домов остановился женский взвод. Когда я проходила мимо, увидела, как они выносили фисгармонию. Девушки-солдаты были моими ровесницами, а кто-то даже младше. То ли из-за возраста, то ли из-за фисгармонии они выглядели жизнерадостными и счастливыми. Впервые за долгое время я увидела девушек своего возраста, с простыми наивными лицами, не омраченными тревогами. Девушки были здоровы, и в глаза бросалась их внутренняя свобода. Видимо, я очень испугалась, потому что, увидев меня, они на мгновение напряглись. Девушки сказали, что одолжат инструмент на несколько дней, а затем вернут на место. Фисгармония была не моя, но я кивнула и весь разговор глупо улыбалась. Сначала я надеялась, что они споют под звуки фисгармонии гимн КНДР, сыграют какую-нибудь народную корейскую мелодию или просто популярную песню… Но стоило мне представить их молодые и звонкие голоса, такие чуждые всему, что было связано с войной, как меня охватило отчаяние: мне показалось, что этот мир никогда не изменится. Но девушки, не пробыв даже нескольких дней, уехали в неизвестном направлении.
Дом семьи Чжонхи находился в центре района, где были расквартированы войска северян, поэтому члены ее семьи получили разрешение на свободное передвижение. В чем мы точно отличались с матерью Чжонхи, так это в том, что вокруг нее всегда было полно солдат и офицеров, а вокруг меня — никого. Мать Чжонхи тогда занималась не только шитьем погон, она с удовольствием выполняла всевозможные мелкие поручения, о которых просили военные. Что касалось Чжонхи и Чжонсоба, они стали любимцами солдат. Особенно любили Чжонсоба. Если кто-нибудь его не тискал, то он обязательно сидел у кого-то на плечах. Мало кто не смог эвакуироваться, и среди оставшихся в основном были старики, поэтому солдаты и офицеры с удовольствием баловали детей.
Со временем меня начали терзать сомнения, связанные с тремя оставшимися в городе людьми. Тех трех северян, что расклеивали листовки на следующий день после снегопада, я до странного часто встречала либо в доме Чжонхи, либо по дороге к нему. Первый человек, на погонах которого сияла звездочка, был офицером, второй — старшиной, третий — конюхом. Как и мать Чжонхи, я обращалась к ним «товарищ офицер», «товарищ старшина», «товарищ конюх». Я запомнила их лица, но не смогла выделить какие-то особенности или черты характера, отражавшие разницу в их званиях. Что касается конюха, то им я интересовалась больше всего. Бывало, я даже обращалась к нему не «товарищ конюх», а «господин Шин». По сравнению со старшиной или офицером он не имел никакой власти. Рядом с их формой его одежда выглядела почти бедно. Но пусть на его простеганном военном обмундировании не было никаких нашивок, мои мысли постоянно возвращались к нему. Я спрашивала себя, почему я все время думаю о нем. Может, потому что из всех троих он казался самым взрослым и образованным?
Господин Шин управлял телегой, запряженной одной лошадью. Днем телега стояла в сарае пустого дома, а ночью он откуда-то доставал продовольствие и боеприпасы и затем, погрузив их на телегу, куда-то отвозил. Со стороны казалось, что он работал так же точно, как автомат, не дающий осечек. Именно он предложил мне пойти работать в народный комитет помощницей председателя Кана. Я старалась избежать работы в комитете, мне не хотелось сотрудничать с новой властью, но в предложении Шина была сила, которой я не могла сопротивляться. Не знаю, может быть, сыграло свою роль то, что он не был военным.
Возможно, то, что председателем микрорайона Хёнчжондон стал такой человек, как господин Кан, тоже произошло с подачи этой троицы. Они выглядели так, словно их задачей было не воевать, а втереться в доверие к жителям города и создать какое-нибудь секретное производство. Но в городе оставалось слишком мало гражданских, чтобы эти трое могли спокойно слиться с толпой. Их действия бросались в глаза. Я, как и они, не только в своем районе, но и по всему Сеулу ловила на себе косые взгляды. Пожалуй, я не встречала в городе приветливых лиц. Исключением была пара симпатизировавших мне молодых людей. Даже в помещении народного комитета был косо смотревший на меня исполняющий обязанности распорядителя похорон.
Когда я приходила домой и кричала, что не знаю, что делать, из-за того что прикреплена к народному комитету, члены семьи лишь переглядывались и ничего не говорили. Мне казалось, они боялись, что я могу отказаться от этой работы. Мой крик был протестом, я не хотела следовать выбору семьи, и мне становилось грустно. Так или иначе, даже если с молчаливого согласия членов семьи меня принесут в жертву, я беспокоилась лишь о том, сможем ли мы спокойно пережить новый кризис, совершенно не задумываясь о том, что в будущем меня будут травить как красную. Начиная с момента, когда исчезло чувство стыда и вины за воровство, и до того, как я начала беспокоиться о возможной травле, я была поглощена лишь мыслями о еде. Я была сама не своя, потому что мне приходилось думать, что только чувство голода — истина, а все остальное — притворство и фальшь.
Решение пойти на работу в народный комитет, принеся себя в жертву, тоже было связано с заботой о еде. В то время невозможно было точно определить число жителей Сеула, оставшихся в городе, но одно было незыблемым фактом — источником их существования служило зерно, оставленное на складах. И эти никчемные ветхие склады стояли без охраны. Войска северян в первую очередь искали простыни, поэтому нам оставалось только надеяться, что солдаты не будут посягать на запасы зерна. Если склады опустеют и их закроют, все, что останется людям, это просить помощи у правительства. Когда люди требуют не свободы или демократии, даже не мяса или фруктов, а лишь жалкого права на существование, какая разница — хорошее правительство или плохое? В такой трагичной ситуации, каким бы плохим ни было правительство, хорошо уже то, что оно есть. Потому что, если бы его не было, все было бы еще хуже. Я вспомнила, как начал заикаться брат, когда в Сеуле не было никакой власти. В народном комитете мне говорили, что не желают заниматься распределением риса по карточкам, но в правительстве, похоже, чувствовали ответственность перед жителями города — было принято решение о создании самых низших административных единиц, непосредственно связанных с людьми.
Когда я вышла на работу в народный комитет, первым моим заданием было напечатать на гектографе доклад председателя Кана, подготовленный для вышестоящего начальства. Мне предстояло сначала выгравировать текст на трафарете стальной ручкой. По сути, это был отчет о рождаемости, смертности и составе жителей деревни. Информацию собирал сам председатель, обходя день за днем дома, которые он хорошо знал. Все население некогда оживленной деревни, обнаруженное после обхода, составило около пятидесяти человек. В основном это были старики, исключением были только наша семья и члены дома Чжонхи. Было время, когда я искренне думала, что во всем городе осталась только наша семья, но сейчас, когда я точно знала число людей, живущих в деревне, мне вдруг снова стало страшно. Ведь если осталось всего 50 человек, значит, это была идеальная эвакуация. Столицу, в которой нет жителей, оккупационные войска северян заняли напрасно, ведь даже это немногочисленное население продолжает уменьшаться.
Из того отчета я узнала, что семья Чжонхи является семьей члена компартии. Теперь я, кажется, поняла, почему мать Чжонхи не разделяла моего беспокойства о еде. Но доказательств того, что их дом получает особый продуктовый паек, я не нашла. Когда армия северян, потерпев поражение, обратилась в бегство, мать Чжонхи осталась здесь в надежде, что муж, перешедший через границу на север, вернется обратно. Она сказала, что о нем пока еще ничего не известно. Это я узнала от председателя.
Однажды председатель Кан обнаружил мертвую старуху. Он сказал, что она умерла совсем недавно. Это показывало, насколько часто он обходил стариков, что вызывало чувство симпатии к председателю. После состоялись похороны старухи, заставившие меня относиться к нему еще лучше. Он хотел похоронить ее без церемоний, просто закопав на ближайшей горе за деревней, но даже из-за этого ему пришлось поочередно спорить с конюхом Шином, со старшиной и с товарищем офицером. Самый жаркий спор состоялся с товарищем офицером. Разговор проходил на повышенных тонах. Председатель Кан попросил выделить несколько солдат, чтобы сколотить гроб, но офицер, сказав: «Ты хоть знаешь, какое сейчас время?» — велел похоронить ее, завернув в соломенную циновку или в простыню, и, добавив, что этого будет более чем достаточно, презрительно засмеялся. Когда Кан стал настаивать, а с губ старшины сорвалось: «Она что, твоя мать, что ли?» — председатель, придя в ярость, схватил топор и стал размахивать им, словно сумасшедший. Однако драка, которая, казалось, приведет к трагедии, едва начавшись, тут же сошла на нет.
Спустя некоторое время Кан, упокоившись, собрал все годные инструменты и начал сам сколачивать гроб. У него были крепкие руки, крупные пальцы с сухой кожей, покрытой множеством трещин и шрамов, но что касалось плотницкой сноровки, они оказались настолько неуклюжими, что я решила, что он ни разу даже гвоздей в своем доме не забивал. Мало того, что он был далеко не мастер, так и инструменты были неподходящие. Например, для того чтобы сколотить гроб из досок в толщину двери парадного входа, требовались длинные гвозди, а те, что он с трудом собрал, были слишком короткие. Он попытался найти гвозди подлиннее среди тех, что уже были вбиты в стены или двери, но, каким бы большим ни был дом, плодов эта идея не принесла. Вопреки всему, плотно сжав губы, председатель решительно взялся за работу, целый день слышались удары молотка. Все стали серьезными, даже старшина не нашел к чему придраться.
Кан с израненными руками, сколотивший неровный гроб достаточных размеров, чтобы в нем поместился человек, выглядел благородно. Глядя на его руки, можно было понять, что по сравнению с резиной, которой он занимался все эти годы, дерево было поистине высокомерным упрямцем. Но Кан смог победить не только дерево. Конюх Шин выделил телегу, чтобы перевезти на ней гроб с телом старухи, а товарищ офицер сопровождал ее, пока она не достигла подножия горы, и даже выделил нескольких солдат, чтобы те помогли выкопать могилу. Среди них был товарищ старшина. Когда процессия миновала гору, на которой стоял храм Куксадан, было решено остановиться на невысоком холме. Хотя на нем было много смешанного леса, казалось, что земля там была мягкая. Разумеется, это место не было выбрано заранее. Люди, поднимаясь в гору, оглядывались по сторонам, словно искали место для пикника, а когда место было найдено, посмотрев друг другу в глаза и согласно кивнув, опустили гроб. Здесь и решили хоронить старуху. Мать Чжонхи и я, молча следовавшие за процессией из города, с необыкновенным волнением наблюдали, как люди копали землю. После того как в выкопанную яму опустили гроб, не было никаких положенных по традиции церемоний, но если учитывать, какое тогда было время, это были достойные похороны.
Сразу после похорон старухи сверху пришел официальный документ, который гласил, что из Северной Кореи с благотворительным концертом для героической армии северян и жителей Сеула приезжает коллектив художественной самодеятельности. Из документа следовало, что это лучший ансамбль танца и песни, даже побывавший в свое время в Советском Союзе. Нам было приказано заставить прийти на концерт всех жителей города. Когда мы с председателем Каном не выразили ни малейшего удивления и не растрогались по поводу приезда коллектива художественной самодеятельности, товарищ офицер возмущенно упрекнул нас в невежестве. Он стал укорять нас: «Как это можно не знать о лучшем в мире коллективе художественной самодеятельности?» Он не упустил случая напомнить, что весь народ Северной Кореи в восторге от этого коллектива, и обратил наше внимание на то, что мы должны быть безмерно благодарны вождю Ким Ир Сену, пославшему такой прекрасный подарок жителям Сеула, ни разу не видевшим настоящего искусства. Мы с председателем Каном начали искать выход из сложившейся ситуации сразу после того, как он, придя в сильное возбуждение, выразил офицеру благодарность, которую испытывал к вождю. Проблема же заключалась в людях, которых мы могли бы пригласить на концерт. Учитывая силу официальной бумаги, я обещала подключить даже олькхе, но в итоге не смогла набрать и десяти человек. И это при том, что я посчитала Чжонхи и даже маленького Чжонсоба. Концерт начинался в восемь часов вечера, но место представления указано не было. Как я ни пыталась, я не могла понять, как они будут выступать в темноте, даже если они лучшие в мире артисты, ведь электричества все равно не было. Даже если бы оно и было, лампы нельзя было включать в темное время суток.
Стояла черная как уголь ночь. Конюх Шин шел в авангарде. Мы следовала за ним, словно слепые, выстроившись в одну линию и крепко держа друг друга за пояс. Мы были уверены, что выпасть из строя означало верную смерть. В любой момент из ниоткуда мог появиться патрульный и громко приказать назвать пароль, наставив на тебя дуло винтовки. В нашем «отряде» человеком, который называл пароль, был конюх Шин. Потеряв его из виду, мы погибли бы, и никто после не узнал бы о нашей судьбе. Для того чтобы линия не разрывалась, мы шли вплотную друг к другу, из-за этого мне казалось, что меня кто-то куда-то тащит. Мы шли очень медленно, шаг за шагом. Вокруг было так темно, что я невольно подумала: «Не в ад ли мы направляемся?» Вокруг слышался грохот военных машин, он был похож на хищных рык зверей, обнаживших белые клыки. Я не могла видеть, как лицо олькхе исказилось от беззвучного плача, но мне казалось, что я вижу ее слезы.
Пройдя Доннипмун — ворота Независимости, мы прошли через перекресток перед Содэмун — Западными воротами. За исключением домов вдоль главной улицы, практически не осталось уцелевших зданий. Прошлогодняя летняя война стерла район, по которому мы проходили, превратив его в руины, напоминавшие древние развалины. Осталось лишь беззвездное ночное небо, и под ним фантастической черной линией вился наш маленький отряд. Когда я вдруг поняла, что мы еще не дошли до моста Ёмчонгё, мы повернули направо. Я помнила, что недалеко от этого места должна была стоять фабрика «Ёмчон», здания которой были построены из красных кирпичей, но сейчас от них не осталось даже фундамента. Повсюду были навалены груды обломков. Все вокруг было усеяно кусками красного кирпича, идти было трудно. Мы шли по этим острым кускам кирпичей, стараясь держать равновесие, не упал на бок или на спину, и при этом ухитрялись не отпускать друг друга. Вокруг было так темно, что я не имела ни малейшего представления о том, куда мы шли. В это время спереди донесся чей-то голос. Нас попросили внимательно смотреть под ноги. Вскоре передо мной появилась лестница, ведущая под землю. «Видимо, это вход в ад», — подумала я. Шагать по лестнице было намного приятнее, чем по грудам кирпичей. Спустившись, мы попали в проход, по которому пришлось сделать два поворота, прежде чем мы добрались до закутка, огороженного раздвижной ширмой. Когда она тихо отошла, показался коридор, освещенный тусклым светом. Коридор уходил вниз под прямым углом, в его конце виднелась дверь, из щелей в которой просачивался свет. Когда мы, толкнув дверь, вошли, перед нами внезапно открылось ярко освещенное помещение. Свет был настолько яркий, что, казалось, можно было ослепнуть. Я не могла поверить своим глазам.
Это был подвал размером с лекционный зал университета. Там уже находилось много людей, но, чтобы заполнить помещение, их все равно было недостаточно. Все они были в военной форме, за исключением гражданских, усевшихся на соломенные циновки, расстеленные перед сценой. Мы тоже уселись на циновке. Солдаты и офицеры армии северян сидели сзади, образовав несколько рядов, но конюх Шин не пошел к ним, а сел вместе с нами.
Свет, который после долгой ходьбы в темноте буквально ослепил нас, давали стоявшие на сцене в метре друг от друга шахтерские лампы, окружавшие сцену. Лампы использовали в качестве топлива карбид, а не электричество. На сцене было светло как днем, но на зрительских местах, за исключением первых рядов, было довольно темно.
В нашей группе, усевшейся по несколько человек на относительно хорошо освещенной соломенной циновке, незнакомым человеком для всех, кроме меня, была лишь олькхе. Я представила ее. Конюх Шин, вежливо обратившись к ней, спросил о состоянии здоровья брата. Это поразило меня — выходило, что с нашей первой встречи он не забыл о том, что мой брат болеет туберкулезом. Более того, он спрашивал о его нынешнем состоянии здоровья с выражением беспокойства на лице и сказал, что попробует достать хорошее лекарство. Пока олькхе, хлопая глазами, поддакивала, я, разволновавшись, неизвестно почему разозлилась на нее. Но хотя она, по природе своей не умея хитрить, иногда говорила слова, которые были мне не по душе, к счастью, она не дала мне повода подозревать ее в заигрывании с Шином.
На заднике сцены, в центре, висели портрет маршала Ким Ир Сена, а рядом, справа и слева, портреты Мао Цзэдуна и Сталина. Как я ни старалась быть объективной, похвалы пению самого лучшего в мире коллектива художественной самодеятельности были или преувеличением, или снисхождением. Дело в том, что почти все песни, одну за другой, пели дети. К тому же весь репертуар состоял из народных песен. Но утешением служило, что девочки, в глазах которых отражался долгий голод, одетые в юбки малинового цвета, кофточки с разноцветными полосками на рукавах, и красными ленточками в волосах выглядели фантастически. В их ярко-красно накрашенных губах не было ничего противного. Уже то, что они не умерли в этой безжалостной войне и, надев пестрые детские платьица, хриплыми голосами пели песни, могло растрогать. Интересно было узнать, откуда, из каких мест они прибыли сюда. Я не могла поверить в то, что они проделали столь длинный путь только для того, чтобы спеть для нас. Что касается хора, его надо было называть не хором девочек, а хором девушек, настолько все они выглядели взрослыми. Из-за того, что голос девушки, стоявшей посередине и певшей соло, одновременно был звонким и имел печальную глубину, у меня защемило в груди. Когда ее красивый голос, поющий слова: «Накройте меня знаменем. Красным знаменем…», на волне хора голосов поднялся до максимальной высоты, я увидела, как ресницы конюха Шина стали влажными. Я тоже, впервые за долгое время, позволила себе заплакать от неясной щемящей печали.
Танец был последним в программе выступлений. Товарищ Шин возбужденным голосом сказал, что сейчас будет «самое настоящее». Мне было неясно, что он имеет в виду: то ли то, что все до сих пор было подделкой, то ли то, что именно в этот раз выходит тот самый коллектив художественной самодеятельности. Танец с названием «Победа» танцевали две девушки. Обе были юны и выглядели старше пятнадцати лет. Одна девушка, в рабочем комбинезоне, с туго перевязанными волосами, держала в руке молот и что-то похожее на серп, другая, в слегка колышущемся розовом платье, держала сверкающую игрушку, похожую на арфу. Девушка в платье танцевала медленно и изящно, а девушка в рабочем комбинезоне — энергично и быстро, но это было больше похоже на ритмичные движения из гимнастики. Две танцовщицы, кружа по сцене, преследовали и догоняли друг друга, но в конце концов девушка в розовом платье без сил рухнула в центре сцены. Танец закончился, когда девушка, державшая в руке серп и молот, танцуя, остановилась и наступила ногой на пояс девушки в розовом платье. Стоящие сзади военные восторженно зааплодировали. Мы тоже захлопали, оглядываясь на конюха Шина.
Честно говоря, это был примитивный детский танец, который не хотелось смотреть до конца. Мне казалось, что меня стошнит. Было такое ощущение, словно я смотрела на чрезмерно усердного коммуниста, раздевшегося перед людьми, без какого-либо скрытого в его поступке смысла. Когда обнаженный человек на сцене не стыдится своей наготы, должен отвернуться хотя бы зритель.
Когда закончился танец, мы вышли на улицу и снова выстроились гуськом, чтобы вернуться домой. Конечно, мне было неудобно перед олькхе, но я не могла выразить этого словами. Мне было невыносимо грустно.
Время близилось к полуночи, я была выжата как лимон, но сон, кажется, не собирался приходить. Я дрожала, лежа под одеялом, охваченная отчаянием, гневом и страхом. Действительно, эта власть была страшной. Причина, заставлявшая меня дрожать от страха, была даже не в режиме диктатуры или необычайно сильной армии северян. Я боялась, потому что не понимала, как они могли так мастерски притворяться равнодушными. Как они могли забыть о вечной истине, что человек может жить, только пока он ест? Как же они могли не быть страшными, когда вместо еды принуждали наслаждаться «искусством» людей, находившихся на пороге голодной смерти? Даже если бы они предложили яд, их поступок не был бы так ужасен. По крайней мере, это было бы последним угощением, признанием тебя человеком. Даже убийство подразумевает контакт между людьми. Но в новом мире люди не понимали друг друга. Как так случилось, что в этом ужасном мире наша семья оказалась в столь бедственном положении, не имея возможности вырваться из его оков?
В тот день олькхе произвела хорошее впечатление на конюха Шина. Он несколько раз сказал мне, что, когда увидел товарища Пака, то есть олькхе, она напомнила ему сестру, оставшуюся в его родных местах. По моим предположениям, он был старше олькхе, но собирался вести себя с ней как младший брат. Я не знала, что и думать. Это был мир, в котором каждому было необходимо утешение. Сестра с родины… Для Шина, который не мог увидеть ни родину, ни сестру, это были красивые слова, вызывающие тоску.
До этого момента я собиралась великодушно принимать Шина, но несколько дней спустя он внезапно пришел к нам домой с бутылкой лекарства, говоря, что оно хорошо помогает от туберкулеза. Он сказал, что с трудом достал его, но было очевидно, что он нашел его, обшарив пустой дом или аптеку. Это было новейшее лекарство, произведенное не в СССР или КНДР, а в США. Шин, ведя себя словно член семьи, сказал, что хотел бы поздороваться с братом. Почему-то мне не хотелось его впускать, но отказать ему было бы грубостью. Он вошел в комнату. Скулы на лице брата резко выступали, но это было к лучшему, он ведь должен был выглядеть как больной туберкулезом. Конюх Шин с выражением беспокойства на лице вежливо справился о состоянии здоровья брата, подробно рассказал о том, как следует принимать лекарство. Он сказал, что, поскольку побочным эффектом лекарства могут стать проблемы с желудком, он попробует достать лекарство и от желудка. У изголовья брата лежали мазь, марля и дезинфицирующее средство, которые никак не подходили для лечения туберкулеза. Я почувствовала, как обращенный в их сторону взгляд Шина на мгновенье вспыхнул, словно он о чем-то догадался. Зловещее предчувствие, будто первые вестники простуды, пробежало холодком по позвоночнику. Я сжалась от страха.
Шин оставался у нас так долго, что успел надоесть. Его присутствие стесняло нас, поэтому казалось, что время текло медленнее, чем обычно. За исключением того момента, когда он объяснял, как принимать лекарство, и коротких фраз, брошенных, пока он играл с племянником Чани, Шин почти не разговаривал со взрослыми. Мне трудно было выдержать его присутствие, я даже вспотела. Для племянников, одному из которых только исполнился годик, а второму — три, настала пора самых красивых «достижений». Первый старательно учился ходить, а второй — говорить. Шин, как хороший конюх, настолько умело подражал лошади, что радость племянника Чани не знала границ.
— Ух ты, уже так стемнело. Из-за этого парня я и не заметил, что уже столько времени прошло.
Шин на прощание высоко поднял племянника Чани, с причмокиванием поцеловал его в обе щеки и, не забыв при этом скромно и почтительно попрощаться с матерью, сказал, что приносит извинения за причиненные неудобства:
— Извините, если что не так. Впервые за долгое время побывал в доме, где живут люди.
Мать с трудом оставалась в рамках этикета. Не успела она проводить Шина и войти в комнату, как брат начал снова заикаться:
— Кто э-э-этот человек? Почему лекарство от ту-ту-туберкулеза? Не-не-неприятно.
Я успокоила его, сказав, что Шин всего лишь конюх, а не солдат армии северян, и рассказала брату от начала до конца историю о том, как он стал для всех больным туберкулезом. Что касается олькхе, она, сидя рядом, вставляла свои замечания и усердно поддакивала мне. Однако мой рассказ не развеял опасений брата. Он, внимательно прочитав способ употребления лекарства, поинтересовался, как может товарищ Шин, так хорошо знающий английский язык, служить простым конюхом. Я тоже подумала, что это странно. Учитывая все обстоятельства, он вряд ли взял лекарство в лазарете северян или у солдат. Исходя из того, что среди награбленных медикаментов он выбрал лекарство именно от туберкулеза, о чем говорила этикетка на английском языке, да еще и точно перевел способ употребления, становилось понятно, что он хорошо образованный человек.
— Брат, не беспокойтесь. Я тоже думала, что он немного странный, но теперь, кажется, я кое-что поняла. Может, он помещик, подвергшийся чистке, или сын члена прояпонской группировки? Вы же лучше меня знаете, насколько северяне придирчиво относятся к происхождению и образованию. Неизвестно, может быть, он учился в Японии. Но если даже и так, что с того? С другой стороны, может, его социальное положение оставляет желать лучшего, его взяли в армию даже не рядовым солдатом, а только конюхом. В мирное время он, наверное, работал бы в шахте.
Мне приходилось много болтать, чтобы хоть как-то успокоить брата.
С того дня Шин стал часто приходить в наш дом. Однако он ни разу не спросил о том, как мы живем и что едим. Я чувствовала, что он сознательно держал определенную дистанцию от брата. Когда он встречался с ним взглядом, то ограничивался улыбкой и легким кивком, он не заставлял его говорить и больше не заговаривал о лекарстве от туберкулеза. Хотя мне тогда казалось, что он появляется внезапно, вспоминая его визиты, я отмечаю, что он никогда не приходил, когда мы садились за стол. По отношению к олькхе он вел себя вежливо, по-прежнему стесняясь ее. Казалось, он совсем забыл про свою сестру, потому что больше не заводил разговора о ней. Такое его поведение не мешало нашей семье, да и перед другими людьми не было стыдно.
Несмотря на все это, причиной, по которой его визиты выглядели естественными и не были неприятны ни ему, ни нам, было то, что он обожал племянника Чани, а тот в свою очередь сильно привязался к нему. Мать, говоря, что, возможно, у него дома остался сын, ровесник Чани, похоже, с сочувствием относилась к Шину. Что касается меня, то сначала мне было неприятно, что он внезапно появлялся в нашем доме, имея какие-то виды на олькхе. Но когда я убедилась, что у него и в мыслях нет ничего, кроме как поиграть с племянником Чани, каждый раз встречаясь с Шином в здании народного комитета, я чувствовала к нему дружеское расположение. Иногда мне снился сон, как он, перевозя глубокой ночью зерно, отложив украдкой в сторону мешок риса, ронял его перед воротами нашего дома. Глядя на то, как он любит племянника Чани, я думала, что он может так поступить, если настанет момент, когда малыш начнет голодать.
Совсем не осталось домов, которые мы не обворовали бы. Воровство вызывало у меня стыдливую дрожь и чувство вины перед хозяевами домов, но, несмотря на это, мне все-таки хотелось думать, что мы поступили правильно. Запасы, собранные нами в то время, позволили семье продержаться в течение месяца, но я, словно беременная, не прекращала думать о еде.
Однажды конюх Шин, отсутствовавший несколько дней, пришел глубокой ночью. Как бы он ни хотел увидеть племянника Чани, это было просто неприлично. Тем более что он ни разу не принес с собой и чашки риса. Стараясь никого не разбудить, он тихо стал искать сестру. Шин впервые за долгое время назвал так олькхе. Он попросил, чтобы она пошла с ним и помогла разжечь огонь и прогреть комнату в доме, где он собрался заночевать. Шин сказал, что приехал из Инчхона, но, когда доехал, уже рассвело, а сегодня ночью его вновь ждет работа, поэтому ему надо хорошо выспаться, а в комнате очень холодно. Опередив олькхе, я сказала, что сама пойду с ним. Мне не хотелось, чтобы под утро олькхе пошла разжигать для него огонь. Когда племянники начали плакать, проснувшись оттого, что мы с олькхе спорили, кому из нас идти с Шином, мать рассудила, что будет лучше, если пойду я.
Спускаясь вслед за конюхом, до конца осознав, что он мужчина, я почувствовала страх. Я подумала, что, даже если он попытается овладеть мной, никто мне не поможет. На горе, кроме нас, никто не жил. Я была в одиночестве и беспомощна. Мне было обидно и грустно оттого, что семья не сможет защитить меня, если Шин вздумает меня обидеть. Мы шли по дороге, известной мне с детства, но ноги шли не так, как прежде. В моей голове все время крутилась мысль: «Кажется, наступила весна». Меня охватила грусть. Шин вошел в дом, который находился посередине пути от нашего дома до дома Чжонхи. Я думала, что он войдет в первый попавшийся дом, но, глядя на сложенные перед печью дрова, поняла, что он заранее выбрал место ночлега.
— Что, вы даже топить не умеете? Как бы вы ни устали, будить посреди ночи людей, чтобы просить их растопить печь, это просто неприлично. Вы так не считаете?
«Хм, конюх, а даже печь разжечь не можете», — хотелось добавить мне, но я проглотила эти слова, я решила, что ни в коем случае нельзя показывать свою слабость. Он молча присел на корточки на полу кухни, беспорядочно покидал в топку дрова, уложил между ними соломенную труху и поджег спичку. После этого он резко встал и сказал, что надо серьезно поговорить. Мне показалось, что сейчас случится то, что должно было произойти с самого начала, я сделала несколько шагов назад.
— Пройдет несколько дней, и армия северян, похоже, вынуждена будет отступить.
— Это правда?
Пока он с хмурым видом молчал, я старалась успокоить бешено стучащее сердце, готовое выскочить из груди.
— Скоро поступит распоряжение об отступлении, но мы не можем оставить жителей города, которые ждали нас и доверяют нам. Принято решение об эвакуации жителей.
— Вы хотите сказать, что нас отправят на север насильно?
— Не насильно. Это наш долг.
— Вы об этом хотели поговорить?
— Вот-вот поступит распоряжение в районный народный комитет, — сказал он, не обращая внимания на мой вопрос. — Вам, товарищ, прибавится работы.
— Зачем вы заранее говорите о том, что скоро и без того станет известно?
— Я подумал, что хорошо было бы заранее предупредить вас, чтобы вы не пытались избежать эвакуации. За время, что я работал с вами, я понял, что идеологически вы не на нашей стороне, так что мне показалось, что совет вам не помешает… Стариков заставлять не собираются, но по отношению к молодым, как вы уже поняли… это равносильно отсутствию свободы выбора, запомните это.
— Вы же хорошо знаете наше положение и то, что у нас есть больной, более бесполезный, чем все старики?
— Об этом не переживайте, я попробую обеспечить максимальное удобство для его переправки.
— Вы хотите сказать, что выделите повозку? Но ведь это равносильно тому, что вы приказываете моему брату умереть. Прошу вас, не поступайте так!
— Я сам не рад. Но я прошу понять наше беспокойство: нам не хочется оставлять даже одного человека, которого можно использовать в качестве рабочей силы. Когда мы вступаем в безлюдные места, знаете, как мы скрипим зубами от злости?
— Даже если вы угоните всех оставшихся в Сеуле людей, наберется не больше нескольких сотен человек. Вы что, думаете, что несколькими сотнями людей сможете отомстить нескольким миллионам?
— Я считаю, что гораздо важнее не число людей, а то, насколько сильна в них жажда мести, — сказал Шин и подложил несколько полешек во вспыхнувший огонь.
По его унылому лицу, не похожему на лицо человека, горевшего желанием мстить кому-либо, волнами пробегали колеблющиеся мрачные тени. Он сладко зевнул. Считая это удобным моментом, я пожелала ему спокойной ночи и быстро выскочила на улицу.
Олькхе не спала, дожидаясь моего возвращения. Едва увидев меня, она торопливо спросила: «Ничего страшного не произошло?» Спросив, что страшного могло произойти, я собралась на этом закончить разговор, но, увидев спокойно спящую мать, внезапно почувствовала, как ненависть переполняет меня. Я не смогла сдержать порыв гнева и стала с силой трясти ее. Разбудив мать, я громко, с обидой в голосе, почти срываясь на крик, сказала:
— Мама! Мама, как можно так спокойно спать? Как вы могли так поступить?
— Что? Что я такого сделала? — недовольно пробормотала спросонья мать, сладко зевая.
— Только что… Я говорю о разговоре с господином Шином. В этом безумном мире беззакония вы можете так спокойно спать, когда ваша дочь пошла с конюхом, невесть откуда взявшимся посреди ночи? Вы знаете, что я вызвалась пойти вместо сестры не только из-за детей? Я хотела защитить ее, я боялась, что он ей навредит! Если даже девушка, не бывавшая замужем, подумала об этом, о чем же думали вы? Если я заступилась за сестру, разве вы не должны были заступиться за меня? Почему вы ничего не сделали?
Не сдерживая себя, я спустила на нее всех собак. Чем больше я говорила, тем больше злилась.
— С тобой ведь ничего страшного не произошло? — испуганно спросила мать, после того как я закончила свою гневную тираду.
— А что могло произойти?
— Хорошо, я знала, что ничего страшного не случится, поэтому и не беспокоилась. Я бы пошла вместо тебя, если бы он был не из армии северян, а из национальной или американской армии. Я пошла бы вместо вас обеих, — сказала она, словно фанатик, готовый на все, и замолчала.
Временами мать говорила так, словно верила в коммунистическую партию больше, чем члены коммунистической партии, что вводило в заблуждение окружающих. Я была так возмущена, что сил на разговор о предстоящих трудностях у меня не хватило. С такой матерью и братом, у которого единственной защитной реакцией было заикание, нам с племянниками скоро снова предстояло пережить кризис, который должен был вновь перевернуть наш мир с ног на голову.
В ту ночь, когда конюх Шин рассказал мне, что в скором времени северяне могут начать стратегическое отступление, поступило распоряжение о составлении списка людей, которые могли эвакуироваться на север. В народном комитете, куда до этого я ходила по большей части для галочки, вдруг стало очень много работы. С тем, что все члены семьи Чжонхи и председатель Кан эвакуируются на север, мы определились практически сразу, а вот что касается моей семьи, то ее оставили в качестве резерва. Конечно, мы приблизительно знали число людей, готовых к эвакуации, но возникла проблема, которую мы не могли предвидеть.
Во-первых, я считала, что не стоило писать в официальном документе, что эвакуация касается даже тех домов, в которых жили только старики. Среди них пять женщин изъявило желание отправиться на север. Это были матери, чьи дети добровольно перешли на сторону КНДР. Мы с председателем думали, что проблем с ними не будет, просто матери последуют за детьми, поэтому мы составили доклад и указали настоящую причину их эвакуации, но мнение вышестоящих органов было другим. Председатель Кан думал, что он перевыполнил план по эвакуации, но, сходив в городской народный комитет или городской комитет партии, он понял, что все оказалось далеко не так. Ему сказали, чтобы он сделал все возможное, чтобы старики не смогли уехать. Я поняла, что эвакуация была организована для того, чтобы угнать молодую рабочую силу. Никто еще ничего не сказал насчет меня, но мне было тревожно, казалось, будто петля сжимается на горле. Председатель Кан, хорошо знавший положение нашей семьи, ничего не говорил об эвакуации, но я ясно помнила слова Шина, и в голову приходили мысли о том, что легко я не отделаюсь.
К счастью, на следующий день после той ночи конюх Шин не появился. Даже постоянные гости — старшина и офицер, часто приходившие в народный комитет, почему-то не показывались. О том, что линия фронта чрезвычайно быстро меняет свое положение, можно было судить, даже сидя в офисе комитета. Народная армия северян отступала, вдоль дороги уже не хватало домов, чтобы расквартировать всех солдат, так что лагерь постепенно перемещался вверх по склону. Однако он еще не добрался до нашего дома. Пустое пространство, находившееся посередине, превращенное в руины во время летней бомбардировки, четко разделяло две деревни: одну, находящуюся на вершине горы, другую — у ее подножья. Наверное, если бы этот дом не был знаком нам, мы бы сюда не переехали. Несмотря на то что даже днем не было видно людей, мы выходили воровать только под покровом ночи. И как бы ни было нам тяжело жить, то, что нас окружали знакомые стены, успокаивало душу. Дом был для нас последним оплотом, охранявшим уклад жизни нашей семьи. Временами становилось грустно, потому что было очень трудно поддерживать даже этот простой уклад.
Однажды мать, почти не выходившая на улицу, зачем-то пошла в нижнюю деревню и, вернувшись, еще от ворот начала возмущаться. Она увидела, как одна старуха выходила из пустого дома, подняв на голову свернутое шелковое одеяло. «Боже мой, она была похожа на мерзкую ведьму, на грязную нищенку. Она что, не видела никогда шелкового одеяла? Ей, что, так хотелось укрыться им, что она его украла? Даже если она помешалась, всему есть предел, в конце концов!» — ругалась мать, дрожа от возмущения, словно увидела отвратительное зрелище, которое нельзя было видеть. Конечно, не ей было упрекать ту женщину. По сути, она жила за счет украденных продуктов, которые приносили ее невестка и дочь. При этом мать ни разу и виду не подала, что знает, как нам приходится добывать продукты, и с чистой совестью не без удовольствия ела то, что мы готовили. Она так возмущалась проступком старухи, будто лишь она одна была безгрешна. В ее бессмысленных словах, сказанных в здравом уме, не было и капли сострадания. Впрочем, тогда это было обычным делом. Я подумала, что таким образом она пыталась защитить себя и оправдать наше воровство.
Войска северян, как и в первый раз, когда мы их увидели, передвигались в основном по ночам. Днем было тихо, словно все вымерло. Невозможно было догадаться, проходили ли они через деревню в сторону линии фронта, находящейся на юге, или же, наоборот, отступали. Возможно, желая немного передохнуть, они останавливались в деревне, потому что на дворе стояла холодная зима, а дома лучше защищали от ветра, чем палатки, поставленные на открытой местности.
Больше всего меня интересовало, что они ели, чтобы иметь силы для сражений, но они, казалось, вообще не готовили еду. Однажды, выполняя работы по отправке беженцев на север, в одном из домов я услышала рассказ жившей в нем старушки. Она говорили о том, как прошлой ночью в ее доме остановился отряд солдат китайской народной армии.
— Вам не было страшно? — спросила я.
— Я тоже сначала думала, что будет страшно, но оказалось, что ничего страшного и нет. Они знают, как обращаться со стариками.
— И как они с вами обращались?
— Они сказали, чтобы я спала на арятмоге, а сами легли спать на витмоге — в самом холодном месте.
— Значит, вы спали с ними в одной комнате? — спросила я испуганно.
— А что такого, что в одной комнате? — Старуха хитровато посмотрела на меня. — Они же мне во внуки годятся. Конечно, если бы это были люди с запада, — она сделала акцент на слове «запад», — то им трудно было бы доверять, пусть по возрасту я бы им в бабки годилась.
— Они не просили у вас еды?
— Нет, не просили. У каждого был с собой паек. Все они спали, подложив под голову подушку, похожую на деревянный валик, но оказалось, что это была буханка хлеба. Они не пытались меня угостить, а я не просила. Так что каждый ел то, что у него было, а что? — Говоря так и всем своим видом показывая, что этот случай был забавным, она засмеялась, раскрыв беззубый рот, словно вспомнила что-то из своей далекой юности.
Если бы кто-нибудь из солдат, не важно, какой армии, предложил мне, вместо того чтобы разжечь огонь, сварить кашу, то я, наверное, закричала бы «ура!». Я не знаю, насколько мои наглость и бесстыдство воровки еды были благороднее, чем желание той старухи иметь шелковое одеяло, но мне хотелось быстро и благополучно выбраться из сложившейся ситуации. Конечно, быстро решить проблему и освободиться от сковывавших меня обстоятельств было выше моих сил, но я поняла, что мое благополучие каким-то образом связано с судьбой каждого из нас. Мне казалось, что если не появится конюх Шин, или офицер, или старшина, то жизнь без всяких проблем минует кризис, мир снова изменится, а мы снова будем жить не зная бед. Но я постоянно думала о словах, которые сказал мне в ту ночь Шин. Я искренне молилась, чтобы он никогда больше не появился в нашей деревне, и успокаивала себя тем, что его ночные угрозы были всего лишь пустыми словами.
За рекой Ханган слышались громкие звуки разрывающихся снарядов и знакомый нам с прошлого лета грохот пушек, не прекращавшийся ни днем, ни ночью. Такие раскаты войны становились для меня или радостным боевым кличем, вселяющим надежду на изменения в мире, или тревогой, подобной той, что возникает, когда смотришь, как на твоих глазах выкипает в котле масло.
Если сравнить власть отсутствующего конюха Шина и власть Кан Ёнгу, который не только хорошо справлялся с бумажной работой по отправке беженцев на север, но и занимал пост председателя народного комитета района, последняя на самом деле ничего не значила.
Кан тоже знал моего брата как больного туберкулезом и обычно лишь сочувствовал мне. Будучи от природы человеком мягким, он не мог заставить кого-то что-либо сделать. Даже когда нужно было принять решение, касавшееся его судьбы, он был мягок до безответственности. Не имея своего мнения, Кан плыл по течению, прислушиваясь к мнению других. Однако, когда нужно было отговаривать стариков, упорно желавших уехать на север, он был очень убедителен. В конце концов он разрешил ехать на север только одной женщине, остальных четверых уговорил остаться в Сеуле. Разрешение получила здоровая женщина примерно пятидесяти пяти лет, которую и старухой трудно было назвать. Она оказалась женой, а не матерью перешедшего на сторону севера. Не то чтобы Кану не удалось ее переубедить, просто он не стал этим заниматься.
— Говорят, что хозяин того дома — старик, сидевший в тюрьме в Южной Корее. Он не только был за коммунистов, но и слыл очень образованным человеком. Конечно, такой человек и в Северной Корее может работать на хорошем месте, поэтому есть надежда найти его. Но что касается других старух, их сыновья, ничего не понимая, перешли на сторону севера и изъявили желание вступить в ряды добровольческой армии. Как узнать, живы они или нет? Когда я сказал им, что в такую морозную и снежную зиму, пройдя три тысячи ли[24]в поисках сыновей, они могут лишь напрасно потерять свои жизни, они все прислушались к моим словам.
— Вы хорошо поступили, — сказала я, понимая, каких трудов это ему стоило. — Стариков там, кажется, особо не жалуют.
— Мы что, думаешь, едем туда наслаждаться гостеприимством? После того как мир вновь встанет с ног на голову, здесь нам не избежать преследований.
Он легко сказал эти слова, но по глазам было видно, что он огорчен. Помолчав какое-то время, председатель внезапно спросил:
— Кстати, товарищ Пак, а у вас есть удостоверение горожанина?
— Конечно есть.
— И у членов семьи тоже?
— Конечно, у всех есть. Кроме двух маленьких племянников.
— Хорошо вам. Тогда зачем вам ехать на север? Если бы у меня было такое удостоверение, я никуда не поехал бы.
— Не говорите ерунды… Раз вы говорите, что не можете остаться, потому что у вас нет какого-то удостоверения, значит, вы едете?
— Вы можете позволить себе говорить «какого-то удостоверения», потому что не знаете, каково это, когда его у вас нет, — сказал он грустно.
Я растерялась, не зная, что ему ответить. Разве можно забыть, как оскорбительна была процедура получения этой бумаги? Даже женщины испытали отвратительное чувство стыда. Если говорить о брате, то можно только догадываться, что он тогда чувствовал. То, что брат стал таким подобострастным и у него стали появляться симптомы мании преследования, началось именно с получения удостоверения горожанина. С того момента, как нас начали изводить, говоря, что у нас, мол, нет даже покровителя, брат стал падать духом. Я помнила, как он, переехав в район Коянгун, ждал порядочного и доброго отношения со стороны фирмы, в которой работал, но смог лишь с великим трудом достать удостоверение жителя провинции вместо удостоверения горожанина. Если бы он тогда не поехал в Коянгун, то, возможно, не был бы ранен. К сожалению, это был мир, в котором ты никуда не мог уехать, если у тебя не было удостоверения жителя города или провинции, более того, без них ты не мог даже думать об эвакуации. Рассчитывающему любым способом получить удостоверение жителя провинции, а затем эвакуироваться брату в конце концов это удалось, но его тут же подстрелили, оставив парализованным инвалидом. Могло ли ему, как на грех, так не повезти? Даже сейчас бросает в дрожь, когда вспоминаешь о том времени.
Я быстро сменила тему разговора, чтобы уйти от неприятных мыслей.
— Вы говорите, что все члены вашей семьи эвакуировались на юг. Значит, красные выдали им удостоверения горожанина? — спросила я.
— Да… В каком же тяжелом положении была моя жена, что, получив удостоверение, уехала, оставив такого хорошего мужа, как я… — сказал он и глубоко вздохнул.
— Если бы она не смогла получить удостоверение, разве она не осталась бы? Но ведь ясно, что, уехав, она поступила правильно. Поверьте, это лучше, чем если бы она осталась здесь, ожидая вас. Неужели вы ненавидите жену за то, что она эвакуировалась?
— Разве я имею право ненавидеть ее, после того как ей пришлось из-за меня делать все те ужасные вещи?
— Она что, гулящая? — испугалась я.
— Если бы так… Во времена японской оккупации я сам пошел в солдаты и заставил ее много страдать. О себе-то я позаботился, но как же ей было трудно, ведь она осталась одна с тремя детьми. Теперь они уже взрослые, но впереди их ждут еще большие трудности.
— Как вы могли так поступить?
— Времена заставили. Вообще-то, я не такой уж плохой человек.
Мы грустно засмеялись. После он добавил со знающим видом:
— Каких только ругательств я не выслушал в этой жизни! Временами я даже думаю, что при японской оккупации было лучше. Ведь какие бы притеснения ни испытывал наш народ, как бы его ни презирали, в то время мы были вместе, сплоченной и защищенной семьей. А теперь как прикажете назвать наше существование? Это проклятая война. Люди одной национальности стали лютыми врагами, братья стреляют друг в друга из винтовок, супруги разлучаются, сосед доносит на соседа, отец и сын становятся врагами, порвав родственные связи…
Я не ожидала, что мне так радостно и приятно будет слышать, как товарищ Кан откровенно говорит о том, что камнем лежало у него на сердце. Я и подумать не могла… Впервые за долгое время у меня возникло ощущение, что я встретила кого-то похожего на человека. Не в том смысле, что он был красивым или образованным, он просто был нормальным. Когда встретишь человека, душа которого не порабощена идеологией правых или левых, чувствуешь прежде всего успокоение, тебе не нужно быть начеку и нащупывать, словно саперу, кому принадлежит эта душа — белым или красным? Как можно доходчиво объяснить такому человеку, как Кан, что, несмотря ни на что, жизнь на юге лучше?
Но только я собралась оспорить его мнение, искра от папиросы неожиданно упала мне на ногу, и я передумала.
На улице по-прежнему было холодно, но утро было необычно яркое. Солнца было так много, что казалось, будто на грязной бумаге для оклейки окон плясали красивые узоры. Мать, заметив эту картину, похоже, почувствовала приближение весны и сказала с задумчивым видом, что сейчас из-под земли выбираются насекомые и освобождается ото льда река Дэдонган. Мне не нравилось слушать слова, которые только на первый взгляд казались значимыми. Каждый раз, когда старики, говоря о днях рождения, праздниках и других важных событиях, задавались вопросом, доживут ли они до такого-то дня, их слова звучали для меня как сожаление, смешанное с притворством. Они что, не знают, какое сейчас время на дворе? Я считала, что в наши дни сентиментальность стариков — неуместная роскошь. Мне казалось, что из-за тревоги о том, удастся ли нам успешно преодолеть черные дни, которых впереди было не счесть, мое сердце высохло и раскололось на части. Единственным человеком, кому я могла верить, была олькхе.
В то злосчастное утро она, продезинфицировав рану на ноге брата, меняла марлевую повязку, словно это был религиозный обряд. При этом она не забывала время от времени говорить, что рана хорошо затянулась. Не знаю, были ли эти слова частью ритуала, но они становились утешением для брата и дарили ему надежду. Даже мое тайное отвращение к ране в такие минуты становилось слабее, оставаясь лишь глубоко в подсознании. Я считала, что мы не должны были с таким трепетом относиться к этой ране.
Как они смогли так бесшумно войти? Заклеенная бумагой дверь открылась без единого звука, словно на рассвете ее открыла стыдливая невеста. В проеме двери показалась троица во главе с конюхом Шином. Даже олькхе, которая почти никогда не вела себя опрометчиво, покраснела, со звоном уронив пинцет на мельхиоровый поднос. На подносе стояла маленькая бутылка, наполненная лекарством от туберкулеза, которую принес Шин, ее горлышко было плотно забито гигроскопической ватой.
— Вы видите? Все как я говорил! — ликующим голосом сказал конюх Шин, словно победив в споре и ожидая признания своей правоты. После этого сразу, не дожидаясь ответа, он спросил у брата: — Вы были офицером? Рядовым солдатом?
Брат ничего не ответил. Если он и понял, о чем его спросили, никто не разобрал бы его ответа: сейчас он слишком волновался.
— Или полицейским?
Когда я почувствовала в глазах Шина острую и смертельную, как кинжал, угрозу, я наконец смогла понять, о чем они думают. Возникла неожиданная и поистине ужасная ситуация. Как мы могли оказаться такими беззащитными? Из-за чувства стыда и отчаяния у меня перехватило дыхание. Я, кажется, поняла, отчего человек начинает заикаться. Олькхе первая осознала действительное положение вещей и нашла способ ускользнуть от нависшей над нами угрозы.
— Нет! Это недоразумение. Мой муж был учителем неполной средней школы. Он попал под случайный обстрел. Как вы можете так думать? Этот человек за всю свою жизнь даже ружья в руках не держал! Полицейский? У нас в роду даже среди дальних родственников не было полицейских. Прошу вас, поверьте мне! Поверьте! Военным был человек, стрелявший в него, а из него какой военный? Это несправедливо!
Ее слова были пропитаны горечью, но звучал ее голос не очень убедительно. Однако она, бросившись им под ноги, словно сумасшедшая, стала умолять, говоря:
— Прошу вас, ради бога поверьте мне!
Если они пришли, считая брата раненым солдатом, или отставшим военным, или полицейским, положение было действительно ужасным. Дети громко, надрывно плакали. Товарищ офицер, хитро улыбаясь, тихо поглаживал пистолет в кобуре, закрепленной на поясе. Что касается матери, то она, дрожа всем телом, не в силах произнести ни слова от страха, села перед ними, загородив собой сына. Это была отчаянная попытка матери защитить своего ребенка, но оттолкнули ее не пришедшие военные, а сам брат. Его лицо покраснело, но первые слова он сказал, почти не заикаясь.
— Посмотрите, пожалуйста, на это, — сказал он и что-то протянул пришедшим.
Это было удостоверение жителя провинции — драгоценное, как сама жизнь. Сначала я не могла понять, зачем он его вытащил. Мне всегда казалось, что он чего-то не понимал. Я стала опасаться, что он всерьез решил защитить себя этим удостоверением. Мы не сильно верили в его благоразумие. Однако он не стал унижаться, как олькхе, и выстроил свою защиту более чем разумно. Правда, он снова стал немного заикаться, но заикание было не таким сильным, оно скорее казалось не дефектом, а проявлением настороженности. Брат обратил их внимание на дату выдачи удостоверения — 4 января 1951 года[25], лишь за несколько дней до отступления армии северян. Затем он, умолчав лишь о своем участии в добровольческой армии, подробно разъяснил, что еще до 25 июня 1950 года[26] он был сторонником коммунистической идеологии. Он поведал им, как в летних лагерях, специально созданных в подведомственных участках, и в школе прилагал все силы, чтобы дать ученикам социалистическое образование. Брат рассказал, как из-за этого его и соседей жестоко преследовало правительство, вернувшееся в Сеул. Он поведал, как трудно было жить из-за того, что ему не давали даже удостоверение жителя провинции, как в итоге он с превеликим трудом получил его, и под конец рассказал, как его ранил пренебрегший дисциплиной солдат одной из частей армии южан, размещенной в школе. Брат сказал, что удостоверение жителя провинции или города — доказательство того, что его обладатель является гражданским лицом, потому что, если бы он пошел служить в армию, носить с собой удостоверение было бы нельзя. Впервые за последние годы я услышала, как брат произнес такую длинную речь.
После короткого молчания первым заговорил конюх Шин, он сказал, что рад видеть единомышленника. Он, кажется, даже неуверенно похлопал несколько раз. Затем он спросил брата о том, верит ли тот в торжество социализма. Брат, словно религиозный фанатик, энергично выкрикнул:
— Верю!
— То, что наша народная армия сдает позиции, — всего лишь временное тактическое отступление, поэтому прошу верить в то, что в ближайшем будущем мы снова вернем Сеул.
В этот раз никто никого не спрашивал. Шин без всякого снисхождения быстро и жестоко разделил нас на две группы. Он сказал, что брат, который не мог двигаться, и старая мать могут остаться, но я и олькхе с детьми должны эвакуироваться на север. Действительно, это был изящный способ разделения целого на две части без единой капли крови.
— Даже если поверить в то, что вы, товарищ, получили ранение, не служа в армии южан, как мы можем поверить в вашу приверженность нашей идеологии лишь на основании какого-то удостоверения жителя провинции? — продолжал говорить конюх Шин. — Хотя именно удостоверения жителя были сделаны для того, чтобы выделить красных. Вы можете доказать, что вы, товарищ, не реакционный элемент, только если вы с радостью отправите жену с детьми и сестру на север.
Олькхе сказала, что она хотела бы уехать, оставив здесь одного ребенка. Эти слова прозвучали как согласие на эвакуацию. Нам разрешили выбрать, кого из двух малышей оставить, а кого забрать с собой. Мы, прекрасно зная, что нет в мире женщины, которая оставит грудного малыша, пользуясь предоставленной нам крохотной свободой, как могли, тянули время. Нам казалось, что хотя бы так можно было избежать новой грозящей нам беды, свалившейся на нас как снег на голову. Казалось, если мы будем сидеть сложа руки и молчать, тут же случится что-то непоправимое. Время шло.
Похоже, троица думала, что нас нельзя оставить без присмотра даже на час. Конюх Шин подстегивал меня, не давая и минутной передышки. Он хотел, чтобы я быстрее закончила список репатриантов. За исключением двух взрослых из нашего дома, изменений в составленном списке не было. Несмотря на то что я уже несколько раз подавала отчет с детальным описанием места назначения, людьми, связанными с этими местами, их социальной принадлежностью и тому подобным, не было дня, чтобы к списку не придирались, говоря, что не хватает какого-то обязательного пункта. Наконец наступил день, когда осталась только работа по выдаче мандатов и продовольственных талонов, но, так как из нашего дома добавилось всего три человека, это была легкая работа. Когда наступил назначенный срок отправления, нам сказали, что наша семья может получить мандат и продовольственные карточки на рис, не проходя сложной процедуры с самого начала. Говорили, что если в любом частном доме или доме для ночлега предоставить одну из карточек, нам дадут еду, взамен хозяева смогут получить за карточку от государства рис в указанном количестве. Карточка давала нам, беженцам с юга, возможность не тащить с собой еду. Это было похоже на сон. Впервые спустя примерно два месяца с тех пор, как северяне вошли в Сеул, продовольственная политика, не дав нам ни крупинки риса, снабдила нас фантастическими продовольственными карточками. Политический аппарат севера мог гордиться своим проектом. Когда нам выдали эти удивительные талоны, мы стали рассматривать их, усевшись в круг.
— Говорят, что стоит только показать их, как в любом доме без лишних слов дадут еду, — сказала олькхе.
— Не может быть! Правда? Эти два клочка бумаги являются мандатом и продовольственными карточками?
Брат говорил так же, как когда принес в дом свою первую премию в сто вон[27]. Он внимательно рассмотрел мандат и продовольственные карточки. Однако мы не думали, что по карточке действительно можно получить рис. Более ценным документом мы считали мандат. Поход на концерт коллектива художественной самодеятельности сослужил нам хорошую службу, мы поняли, что должны тронуться в путь, обладая как минимум чем-то вроде армейского пароля.
По документам, мы должны были сначала поехать в город Кэсон. Но я не думала, что последним городом на нашем пути станет именно он. Для меня такое возвращение на родину было ничем не лучше, чем эвакуация в совсем незнакомую местность. Когда я говорила «последним городом», то имела в виду самый южный город от тридцать восьмой параллели. Похоже, лишь перейдя тридцать восьмую параллель, мы окажемся в счастливом социалистическом раю, где в любом доме сможем получить еду благодаря продовольственным карточкам, но мне совершенно не хотелось добираться до этого рая. Проблема была не в том, хорошо там было или плохо, а в отсутствии уверенности, что я смогу адаптироваться. Наверное, я чувствовала то же, что и зверь, пятящийся от грозящей ему опасности.
Даже мысль о том, что я окажусь в родном городке Пакчжольголь, не могла стать для меня утешением. Я не знала, что стало с родным домом, остался ли он целым и невредимым. Кто его охраняет и ухаживает за ним? Но, как бы мне ни хотелось там побывать, какая бы ни шла ужасная война, мне не хотелось возвращаться на родину с позором. Мне хотелось вернуться туда если не со славой, то хотя бы с какими-то достижениями, которыми можно было похвастаться. С тех пор, как я уехала оттуда в восемь лет, и до тех пор, пока не началась война, не было случая, чтобы я приезжала на родину, не имея какого-нибудь повода для гордости. В первое мое возвращение мать одела меня в европейское платье, во второе — попросила похвастаться перекинутыми через плечо коньками, на которых я даже не умела кататься. Я знала, что европейское платье и коньки в той деревне видели впервые. Это вызывало чувство гордости. Каждый раз, когда я навещала родные места, после того как стала первой из девушек нашей деревни, поступившей в старшие классы полной средней школы, от страстного желания, чтобы все люди деревни вышли встречать меня, казалось, разрывалась грудь.
Так как мы не верили в силу продовольственных карточек, наши вещи для эвакуации представляли собой холщевые мешки, наполненные всем, что можно было обменять на еду. Разделив между собой поровну шелковые одежды и серебряные ложки, желая растянуть время, мы раз за разом укладывали и перекладывали вещи, обмениваясь друг с другом. Мать говорила, что скоро придет национальная армия, тогда, каким бы ты ни был старым или больным, рот не покроется паутиной[28], и что нам, следующим за армией северян, надо взять с собой столько вещей, сколько хватит сил унести. Мы же успокаивая ее, говоря, что вряд ли пустой дом в деревне будет хуже, чем пустой дом в Сеуле, думали про себя, что приобретенные за это время навыки опустошать дома помогут нам и в эвакуации.
Мы могли отправиться в путь и без конюха Шина, но он сказал, что подвезет нас до Гупхабаля, и мы решили поехать все вместе. За день до отъезда никто в нашей семье не спал. Олькхе ангельским голосом утешала мать, которая резко начала бить себя в грудь.
— Скоро увидимся. Если только не перейдем реку Имчжинган, — грустно сказала олькхе.
— Да-да, я тоже так думаю. Что бы ни случилось, только не переходите реку Имчжинган.
Для меня слово «Имчжинган», о котором говорили мать с Олькхе, звучало как их пароль. В моей душе паролем была 38-я параллель, а в их — река Имчжинган, она была той линией, которую каждая из нас не должна была пересекать.
Наконец настал день, когда больше нельзя было откладывать отправление. Мы решили тронуться в путь поздно вечером. Я представила, как мы крадемся под покровом ночи по дороге беженцев, пока хватает сил, а затем остаемся на ночлег в каком-нибудь доме или месте, где от дождя нас сможет защитить крыша. Никто не будет отдавать приказы, но другого выбора у нас нет. Особенно когда самолеты, которые не пропустят даже мышонка по государственной дороге, проложенной на север, будут непрерывно обстреливать нас. Я думала о том, какое расстояние смогут пройти за ночь женщина с ребенком за спиной и девушка, нагруженная вещами. Сможем ли мы преодолеть ужас темноты и холода, неразрывно связанный с войной? Где мы возьмем столько мужества?
До темноты было еще далеко, когда конюх Шин, запыхавшись, поднялся к нашему дому. Он сказал, что есть радостная новость.
— Товарищи, вам несказанно повезло. Мне удалось найти машину, на которой можно доехать до Кэсона. Это грузовик, но в нем есть свободные места для перевозки всех людей, о которых я просил. Скажу честно, больше, чем пожилые люди, меня беспокоил товарищ с ребенком за спиной, поэтому я похлопотал за вас. Разве возможно за ночь пройти больше тридцати четырех ли с грудным ребенком? Но даже если допустить, что это возможно, до Кэсона вам больше пяти дней пути, а раз вы поедете на машине, то успеете доехать туда еще до рассвета. Решено грузиться и ехать сегодня, примерно в десять часов вечера, когда все соберутся возле места отправления. Прошу вас выйти заранее и ждать там.
«Что же будет тогда с условием не переходить реку Имчжинган?» — подумала я и попыталась найти ответ на лицах Олькхе и матери, но они без остановки кланялись, выражая свою благодарность. Увидев это, я вспомнила поговорку: «На мордочке мышки, сидящей перед кошкой, невозможно увидеть ничего, кроме ужаса». Когда все поклоны были отвешены, мать сказала Олькхе:
— Как я выдержу эту разлуку, оставшись без тебя?
Они стали тяжело вздыхать. Для нас это была не радостная, а ужасная новость. Разве конюх Шин не мог принести действительно радостную весть? Несмотря на близкое расставание, нужно было хорошенько поужинать, но мы, так и не решив, кто будет готовить, с мрачным и подавленным видом сидели, прислонившись к составленным на полу вещам. Конюх Шин словно случайно намекнул, чтобы мы и не думали сбежать. Олькхе напоследок еще раз проинструктировала мать о том, как надо обрабатывать рану брата. И вот наконец настал час расставания. Я держала поклажу, а Олькхе устраивала малыша на своей спине. Мне показалось, что будет лучше спуститься вниз самим, до того как конюх Шин придет за нами. На месте отправления уже находился председатель Кан.
— Похоже, их знатно потрепало во время инчхонской десантной операции. Да, видать, без военно-воздушных сил ничего не получается.
Никто его не спрашивал, он просто болтал сам с собой. Председатель свернул армейское одеяло, расстеленное рядом, и сказал, что накроется им, когда сядет в грузовик.
— Как же быть? А мы совсем не подумали об этом, — начала громко сетовать олькхе, словно она должна была срочно вернуться домой.
Мороз, крепчавший быстрее, чем наступала темнота, подступал к нам, проникая через все слои одежды.
— Неужели вы думаете, что я принес это большущее одеяло только для себя, собираясь оставить на морозе женщин и детей? Если мы потеснимся, его хватит на всех. Даже если нам этого не хочется, прокатимся разок, по-дружески прижавшись друг к другу.
Его чрезмерная болтливость прошла с появлением конюха Шина. Грузовик приехал лишь после того, как подошла семья Чжонхи и пожилая женщина, заставив прождать нас на морозе более часа. Водитель, даже не извинившись за опоздание, не включая передние фары, начал настойчиво требовать, чтобы мы как можно быстрее сели в кузов. Конюх Шин раньше всех запрыгнул туда и стал поднимать пожилую женщину, попросив олькхе помочь. Олькхе вдруг, перестав толкать ее сзади, с отчаянием громко крикнула:
— О, черт побери! — И тут же съежилась от страха.
— В чем дело? — спросил Шин, свирепо глядя на нее.
— Мандат, я имею в виду удостоверение беженца. Я его оставила дома. И продовольственные карточки. Мандат и продовольственные карточки девушки тоже. — Она указала глазами на меня. — Я держала их вместе со своими документами.
В этот момент она была не похожа на спокойную и осмотрительную олькхе, которую я знала. Из кабины водителя послышался раздраженный голос матери Чжонхи, быстро севшей в кабину с детьми: что, мол, там возитесь? Когда конюх Шин, подойдя к кабине, сказал водителю пару слов, грузовик, даже не издав звука «фрынь», тут же тронулся и уехал. Все это произошло в одно мгновенье. После Шин, пытаясь придерживаться официального тона, зло спросил у олькхе:
— Я понимаю, можно было забыть что-то другое, но как вы могли забыть такие важные бумаги? Вы в своем уме или нет?
— Если женщина, уезжая, чтобы выжить, оставляет своего ребенка, разве странно, что она теряет рассудок? — в свою очередь дерзко спросила его олькхе.
— Хорошо, я понял, быстро сходите за документами. Оставьте свои вещи здесь, малыша передайте тете. Я подготовлю повозку. Как и планировали вначале, подвезу вас до Гупхабаля. Подумав о семье товарищей, я с трудом договорился насчет грузовика, но, вижу, зря, сделал лучше только для других.
Когда олькхе вернулась с документами, Шин как раз заканчивал свои приготовления. Как только все были готовы, мы тронулись в путь. Когда мы прибыли на место, о координатах которого не могли даже догадываться, Шин сказал, что здесь вынужден нас покинуть. Мы слезли с повозки, считая, что попали в Гупхабаль. Олькхе искренне поблагодарила Шина и попросила позаботиться об оставшейся в деревне семье:
— Я верю только вам. Я верю вашим словам. Я прошу вас, ради всего святого…
Она в основном просила его оградить семью от преследования. Он сухо ответил, что постарается, и развернул повозку назад. Мы быстро пошли на север, не останавливаясь, глядя только вперед. Изредка вдоль дороги встречались дома, но нам казалось, что конюх Шин следит за нами, поэтому хотелось как можно скорее уйти от его взгляда.
— Я соврала, что пришла без документов, — оглянувшись по сторонам, быстро прошептала олькхе. — Вот увидишь, я сделаю все, чтобы не переходить реку Имчжинган!