Непутевый народ – поэты, не все, правда, по многие… Позабыв наказ пророка, пьют вино, развратничают всемерно, издеваются над людьми и друг над другом, а порой и о самом Аллахе всемогущем такое пишут, что и повторить страшно.
Ибн-Мюназир* (арабский поэт IX века. Абан Лахыкой – его современник (750-816)) сочинял хорошие стихи. Абан Лахыкой – тоже, но друг друга они терпеть не могли. Однажды Ибн-Мюназир так ославил Абана в своей сатире, что и добропорядочным мужчинам читать ее было негоже, а девушкам и подавно… Читать-то в те времена почти никто из девиц, даже весьма знатных, не умел, но послушать тайком непристойные сказки и стихи охотниц было много. И во дворцах такое случалось…
Однажды шестнадцатилетняя принцесса Джан, знавшая грамоте, у себя в комнате читала подругам Ибн-Мюназира. Сатиры не докончила. Бросила на курси* (резной столик) лист шелковистой бумаги и, ухватившись тонкими пальцами за край дивана, затряслась от неудержимого смеха. На ее черных глазах выступили веселые слезы.
– Ой, не могу, не могу… Прямо умереть можно…
Трех слушательниц тоже душил смех. Толстушка Фатима, дочь торговца сафьяном, сползла от хохота на ковер. Дочь адмирала Ибн-Табана, высокая худощавая Зара, визжала и била в ладоши так громко, что в дальнем углу комнаты индийский попугай завозился в своей бронзовой клетке и закричал хриплым, птичье – человеческим голосом:
– Бисмиллах… Бисмиллах…* (во имя бога всеблагого) Озорница Зюлейка, дочь кади* (судьи), расходилась пуще всех. Лежа на спине, задрала загорелые ноги и дрыгала ими так, точно ей прижгли седалище красным перцем. На золотых ножных браслетах шалуньи вспыхивали и гасли зеленые огоньки изумрудов. Забыла проказливая девушка суру Корана: «…они не должны ударять ногою об ногу, так, чтобы через то не открывались закрываемые ими прелести». Прелести открылись полностью, ибо при халифе Гарун аль-Рашиде – да ниспошлет Аллах его душе прелести райские – при халифе Гарун аль-Рашиде только персиянки носили шаровары, а все четыре девушки были арабками. К тому же сидели они в одних рубашках из египетского полотна, столь прозрачного, что человек с плохим зрением подумал бы, что на подругах вообще ничего нет.
Жарки летние вечера в Багдаде, а в городе Анахе, на самом краю Сирийской пустыни, они еще жарче. Окна комнаты выходили, правда, в дворцовый сад. Старые виноградные лозы, увешанные тяжелыми фиолетовыми гроздьями, наполовину закрывали их, словно густые, узорчатые занавеси, и в комнате почти целый день стоял зеленый полусвет, который к вечеру становился зеленым полумраком. В саду, как раз против окон принцессы, днем и ночью бил многоструйный фонтан, рассыпавший облака водяной пыли. Финиковые пальмы толпились перед дворцом, прикрывая его опахалами своих огромных листьев, но ни они, ни виноградные занавеси, ни водяные веера фонтана не справлялись с всепобеждающим солнцем. Лучи его, правда, редко добирались до комнаты Джан, но прохлады летом и там не было.
В этот же вечер веселым подругам становилось все жарче и жарче. Воздух был горяч, а чтение еще больше горячило. Покончив со стихами, принцесса вынула из выложенного перламутром сундука толстую рукопись в переплете из красного сафьяна. Это была любимая книга Джан и ее подруг – персидская «Хезар Эфсане» – «Тысяча Повестей», недавно только переведенная на арабский язык. В прошлом году отец Джан, эмир Акбар, получил ее в дар от самого халифа и, вернувшись из Багдада, подарил книголюбивой дочери. Сам эмир знал твердо, что книги – вещь очень почтенная и читать их следует, но для чтения у него всю жизнь не хватало времени. В молодости долго дрался с византийцами, истреблял персидских разбойников, дрался с непокорными армянами – сам уже хорошенько не помнит, где, когда и с кем дрался. Потом ездил послом к иноземным государям, побывал у короля франков Карла Великого, управлял беспокойным Анахским эмиратом. Дел всегда было множество, и придворный чтец, седобородый перс, знавший арабский язык лучше собственного, редко-редко приглашался в рабочую комнату эмира. Словом, отец так и не поинтересовался узнать, что за повести он дарит дочери. А персидские повести были таковы, что у девушек после нескольких страниц уже горели щеки, по всему телу разливался блаженный жар, и неудержимо хотелось покрепче прижаться к чернобородым красавцам, о которых повествовала «Хезар Эфсане». Слушательницы начинали дышать часто, глаза у них беспокойно блестели. Так бывало даже в январские прохладные вечера, когда северный армянский ветер, случалось, обрывал листья пальм, в зверинце тонконогие пленницы-жирафы дрожали от холода, а в комнату принцессы подруги приходили в кафтанах, подбитых мехом, и, прежде чем рассесться по диванам, долго отогревали озябшие руки у мангала, полного горячих угольев. В тот же июльский вечер, о котором идет речь, даже ко всему привычные аравийские львы изнывали от жары в своих просторных загородках, обнесенных высокими решетками. Шерсть у них потемнела от пота, языки свесились на сторону. Положив тяжелые морды на вытянутые лапы, могучие звери лежали, не шевелясь, и ждали, когда же скроется огненное солнце.
Принцесса Джан читала повесть о восемнадцатилетнем Юсуфе-водоносе.
Он был красив и смел, но по бедности жил без подруги. Юноша томился, томился, но однажды, переодевшись женщиной, остался на ночь в гареме почтенного кади, который, как полагается знатному человеку, держал взаперти двенадцать молодых жен. Все собирался осчастливить их своими ласками и не мог собраться. Дойдя до того места рассказа, где Юсуф в самом деле осчастливил восьмерых красавиц и собирался приступить к девятой, чтица почувствовала такой жар, что сбросила с себя и прозрачную египетскую рубашку. На стройном загорелом теле осталась только нитка крупного розового жемчуга. Три слушательницы тоже разделись донага. Переживать в таком виде озорные приключения Юсуфа было еще веселее, но жар не утихал. В комнате остро пахло молодым женским потом. Толстушка Фатима, закрыв глаза, запрокинула голову, и из горла у нее вырвался сдавленный хрип. Девушки расхохотались еще раз – много хохота было в этот знойный вечер.
– Смотрите, смотрите – еще жена Юсуфа!
– Фатима, берегись – родишь водоноса!
– Ну, дальше, дальше…
И Джан читала одну историю за другой, а вечернее небо из лимонно-желтого стало уже опаловым, и зеленый полумрак так сгустился в комнате, что не было больше видно точек и закорючек рукописи. Принцесса, с трудом дочитав главу, закрыла книгу и любовно погладила сафьян переплета.
– Ну, хватит…
– Нет, вели зажечь свет, и еще…
– Сейчас зажгут, но читать больше не будем. Иначе ведь не заснем.
– Велика беда!
– Велика… Фатима возьмет да и похудеет.. Смотрите – уже начала…– и Джан, крепко обхватив пыхтевшую и визжавшую дочь купца, принялась щекотать ей подмышки, а Зюлейка и Зара схватили ее за ноги.
Рабыня, вошедшая с зажженной лампой, увидела на ковре хохочущую груду голых тел и сама принялась хохотать, смотря, как извивается Фатима, которой щекотали и подмышки, и пятки, и места еще более щекотливые.
Вошла еще одна женщина в лиловой шелковой рубашке с золотым шитьем по подолу. Лицо у нее было широкое, полное, с еле видными морщинками около голубых северных глаз. Из-под светло-вишневого платка виднелись русые волосы чужеземки. И руки, державшие тяжелый серебряный поднос, были не арабские – полные, спокойные, с короткими пальцами. Хмурившаяся, но готовая рассмеяться женщина осторожно поставила поднос на курси и, окончательно нахмурившись, принялась растаскивать барахтавшихся девушек.
– Вот ведь бесстыдницы!.. Джан, отец идет…
– Няня, не ври… Уехал на три дня. Простился со мной.
Джан, вскочив с ковра, обняла пожилую рабыню.
– Няня, тащи пока ужин обратно, а мы сначала выкупаемся. Ну, кто скорее!..
Как была голая, одним махом вскочила девушка на зимний алебастровый подоконник и спрыгнула в сад, Зара и Зюлейка чуть отстали от принцессы, и только Фатима медленно, неуклюже лезла через окно последней.
В саду был серебряный блеск, водяной шепот и одуряюще сильный запах ночных цветов. Голые девушки бежали к мраморному бассейну, не боясь нарваться на мужчин. Это была женская половина сада, обнесенная высокой стеной, и ни дворцовая стража, ни слуги-мужчины не смели сюда входить. Мог, правда, встретиться евнух, но девушки знали сызмальства, что евнух за мужчину не почитается.
Ужинали на ковре, сидя на сафьяновых подушках вокруг низкого столика. Египетское полотно рубашек приятно холодило освеженные тела. Ели пальцами рассыпчатый жирный плов с бараниной. Вытерли руки о широкие вышитые полотенца. Принялись за артишоки – ели их, как полагается, обмакивая в топленое масло толстые вкусные листики. Не торопясь, жевали донышки. Потом няня принесла серебряное с эмалью блюдо, полное фруктов – посередине звезда из пахучих ломтиков дыни, вокруг нее ранние тонкокожие апельсины, темно-пурпурные гроздья винограда, янтарно-желтые полупрозрачные финики, лучше которых не было во всем Анахском эмирате, бархатистые персики величиной с кулак взрослого человека. И у себя дома подруги едали немало вкусных вещей, но, собираясь к Джан, всякий раз с удовольствием думали: чем-то их угостят во дворце? Больше всего нравился кофе – его только-только начали привозить из Аравии, и мало кто еще умел как следует приготовлять этот напиток. После эмирского кофе, который пах так сильно, что весной, летом и осенью заглушал запах цветов, лившийся из сада, после этого кофе становилось на душе весело и легко. И еще больше веселило пальмовое вино. Виноградное пророк запретил строго-настрого. Только кафиры да поэты пьют его, но кафиры на то и кафиры, а о поэтах все знают, что они обыкновенно пьяницы и распутники. О пальмовом вине в Коране, однако, ничего не сказано, а что не запрещено, то, как известно, позволено. И всякий раз, вместе с фруктами, няня приносила тонкогорлый кувшин, когда-то привезенный из далекой Кордовы. Ему позавидовал бы, пожалуй, и сам халиф – так красив был бледно-голубой фаянс, по которому сверху донизу вились и переплетались золотые и белые узоры. Но девушки к кувшину давно привыкли. Их больше занимало содержимое – холодное, бодрящее и слегка хмельное. Стоило выпить один – два кубка – и веселые мысли взметывались и летели, перегоняя друг друга, словно белокрылые ибисы на берегу Евфрата.
После ужина уселись вчетвером на диван. Хотелось поговорить по душам. Лампы потушили. Через виноградные занавеси местами виднелись светлые куски неба. Над черными опахалами пальм переливчато горела серебристая Вега, звезда поэтов. В саду звонко чирикали ночные кузнечики. Откуда-то с Евфрата доносились звуки арабской свирели – ная. Мелодию с трудом можно было разобрать, но временами с реки тянул ночной ветерок, звуки ная становились громче, и подруги внимательно в них вслушивались.
– Как хорошо играет…
– Да, прекрасно…
– Кто бы это мог быть?.. У нас в Анахе никто так не умеет.
– Прямо как бюльбюль* (соловей).
Свирель замолчала, и потом снова послышалась другая мелодия – грустная, протяжная, с повторявшимся на разные лады припевом.
– Стойте, стойте… узнаю,– Зюлейка уверенно кивнула головой, – это Джафар, наверное, Джафар…
– Кто он такой?
– Пастух нашего соседа. Недавно приехал.
– Молодой?
– Иэ, уалейд* (молодой человек).
– Красивый?
– Очень… Каждый день мимо нас проходит. Высокий, стройный… Ему восемнадцать лет,
– Как Юсуфу?
– Да, только он еще беднее. Ни отца, ни матери. Никого… Подкидыш – его нашли у фонтана в Апсахе.
– Да откуда ты все это знаешь?
– Прачка наша рассказывала. Ничего у бедняги нет – ходит босой, почти голый. Но играет, сами слышите, как играет…
Подруги замолчали. Должно быть, музыкант подошел ближе к саду. Звуки ная, чистые и четкие, стали совсем ясными. Свирель заунывно и сладко пела о чем-то хорошем, чего никак не передашь словами. Девушки слушали ее до поздней ночи, и было им так хорошо! В комнате стояла душистая, торжественная тишина, и только попугай изредка шевелился в своей клетке.
Они остались, как обычно, ночевать у принцессы. Остались на ночь во дворце и рабыни-провожатые. Снова раздевшись донага, подруги спали по двое – веселее так… Джан с Зюлейкой, Зара с Фатимой. Принцесса долго не могла уснуть. Рядом с ней дочь кади давно посапывала, уткнувшись лицом в подушку. От ее распущенных волос приторно пахло розовым маслом. Джан лежала на спине и смотрела в окно.
В ночном небе медленно опрокидывалась Большая Медведица. Виноградные листья мало-помалу закрыли ее золотой ковшик, но три звезды хвоста оставались на виду. Принцесса вспомнила о том, что над второй от конца должна быть совсем маленькая звездочка – Всадник. Только молодые сильные глаза видят ее, да и то не все. Откинула край простыни, осторожно приподнялась, чтобы лучше всмотреться в звезду. Всадник чуть заметно мерцал. Подумала о том, что лет через тридцать уже не разглядит его. Много это – тридцать лет,– пожалуй, умрешь раньше. Да и стоит ли жить старухой?.. Опять улеглась, прижавшись к подруге. Лежала так долго, а потом начались удивительные вещи. Через открытое окно могучим прыжком влетел черноволосый юноша. На нем не было ничего, кроме козьей шкуры вокруг поясницы. Босые ноги неслышно ступали по коврам. Джан было и стыдно, и страшно, и блаженно. Юноша подошел к дивану, наклонился и прильнул губами к ее груди. Джан казалось, что она умирает от блаженной тоски. Горячие руки юноши все сильнее и сильнее сжимали ее тело, а губы дразнили и жгли. Смерть не приходила, последняя радость близилась…
Утром принцесса никому не рассказала о своем сне. Снова купалась с подругами в бассейне, окруженном густыми стенами жасмина. Потом, надев на рубашки легкие шелковые кафтаны, четыре девушки чинно сидели на диванах, ожидая призыва муэдзина. Запястья и ножные браслеты лежали кучкой на курси вместе с любимой жемчужной нитью Джан. Мусульманкам подобает молиться без всяких украшений. Слова призыва были плохо слышны в комнатах гарема, но девушки знали их наизусть. Повторяли вполголоса, склонив головы и сложив руки на груди:
– Свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха! Свидетельствую, что Мухаммед – посланник бога!
Был 219-ый год Гиджры, 802-ой от рождения пророка христиан.