17

«…Много у многих, к многим вещам и людям загораются страсти, любви и желания. Что ж удивляться, если очи Елены, телом Париса плененные, страсти стремление, битвы любовной хотение в душу ее заронили! Если Эрот, будучи богом богов, божественной силой владеет, как же может много слабейший от него и отбиться, и заступиться! А если любовь – болезней людских лишь страдание, душевных чувств затмение, не как преступленье нужно ее порицать, по как несчастья явление считать.

Как же можно считать справедливым, если поносят Елену?..»

Гарун аль-Рашид прервал чтение, положил свиток на диван и, поглаживая седеющую бороду, с хитрой улыбкой взглянул на поэта.

– Ну, Физали, ты все знаешь – кто это написал?

– Не догадываюсь, повелитель… Во всяком случае, не Платон. У него любовь такая умная, что для сердца места не остается, а здесь слова, правда, мудреные, но чувство-то живое, простое, человеческое… Горячая кровь, горячее тело… У Сапфо так, хотя, конечно, не она…

– Нравится тебе?

– Многословно, но хорошо… Я всегда был за живую любовь, повелитель.

– Так слушай приговор: «Совершила ль она, что она совершила, силой любви побежденная, ложью ль речей убежденная, иль принуждением богов принужденная, во всех этих случаях нет на ней никакой вины». Согласен, Физали?

– Вполне… Считать Елену по суду оправданной. Судебные издержки возложить на мужа.

Халиф рассмеялся, потрепал гостя по плечу.

– Старый ты грешник… Так не знаешь, что это? «Похвальное слово Елене» Горгия* (Философ Горгий жил около 485-435 г. г. до н. э. Один из диалогов Платона назвав его именем).

– Того, который у Платона?

– Того самого… Вчера мне византийский император прислал много разного добра. Золотую посуду мог оставить себе – мне ее не надо, а за ларец с греческими рукописями ему спасибо. Потеют теперь мои переводчики…

Физали уже с полчаса беседовал с халифом. Заметил сразу, что Гарун аль-Рашид в хорошем настроении. Его громкий, порой грозный голос звучал на этот раз задушевно и мягко. Поэт хотел было сейчас же заговорить о Джафаре и Джан, но хозяин, усадив его рядом с собой на низкий диван, взял с курси свежеисписанный пергамент.

Монархов не прерывают, их выслушивают. Физали почтительно слушал. Очень обрадовался тексту. Витиеватый древний автор, казалось, самолично явился в рабочую комнату халифа, чтобы заранее расположить его в пользу принцессы-беглянки.

Когда кончился разговор об Елене Спартанской, Физали, стараясь не выдать своего волнения, начал:

– Повелитель, я пришел к тебе с просьбой…

– Рад буду исполнить ее, но сначала исполни мою. Поэт низко поклонился.

– Приказывай, пресветлый.

– Не приказываю, а прошу. Разверни свою парчу. Новые стихи, не правда ли?

Физали снова поклонился. Вынул рукопись «Садов Аллаха». Гарун аль-Рашид уселся поудобнее, подложил под спину подушку. Он был одет по-домашнему: халат из легкого белого шелка, такая же чалма, сафьяновые бабуши па босу ногу.

Просто было и убранство рабочей комнаты халифа. Он любил спокойные цвета. Велел выложить ее темно-зеленым мрамором. Не было тут ни мозаик, ни парчи, ни стенных ковров, расшитых золотом. В парадных залах их висело столько, что от золотого сверкания у Гарун аль-Рашида уставали слабеющие глаза. Здесь он приказал положить один только огромный ковер, привезенный из Бухары, темный, пушистый, незаметный, пока не приходило желание всмотреться в его мудреные узоры. Под стать ему был и диван – широкий, удобный, ласкавший тело и зрение. Несколько курси и низкий письменный столик занимали так мало места, что комната казалась бы пустоватой, не будь у открытого окна, забранного замысловатой бронзовой решеткой, большого куста таифских роз в резном мраморном ящике.

Бронзовые вазы с цветами красовались и на курси.

Как ни тревожно было на душе у Физали, все-таки, пока халиф читал «Похвалу Елене», он успел рассмотреть один из букетов, стоявший поближе. Цветы Гарун аль-Рашида были прекрасны, как все цветы, но поэт не увидел среди них ни одного знакомого. Халиф отовсюду добывал иностранные редкости. Посылал своих садовников то в Индию, то в Китай, то в черную Африку. Немало государей, иноземных послов и багдадских сановников хотели бы попасть в эту любимую комнату повелителя Востока, но хозяин принимал в ней только великого визиря Джафара Бармекида, начальника службы доносов Амалиль Абдулзагиф Мухаммеда бини-Махмуда, нескольких поэтов да придворного музыканта Ибрагима аль-Моусили с подрастающим сыном Исхаком.

Халиф любил бывать восприемником «поэтических и музыкальных новорожденных». Очень сердился, когда узнавал, что до него уже кто-то слышал новинку. Спросил и Физали, читал ли он кому-нибудь «Сады». Поэт ответил почти правду:

– Нет, никому.

Не мог же он сразу сказать настоящую правду: читал своей садовнице и пастуху.

Многие места поэмы Физали произносил наизусть, внимательно вглядываясь в лицо Гарун аль-Рашида.

Халиф сидел не шевелясь. Глаза его блестели. Временами только он поднимал густые седеющие брови и одобрительно кивал головой.

Когда чтец кончил и с поклоном подал рукопись, Гарун аль-Рашид молча его обнял. Поэт, как полагалось, хотел поцеловать полу халата повелителя, но халиф ласково-властным движением остановил его. Заговорил почти шепотом – Физали знал, что у Гарун аль-Рашида это признак радостного волнения.

– Спасибо тебе… Великое спасибо. Обрадовал меня. Стареешь, а пишешь все лучше и лучше. Живи, Физали, много лет живи!..

Он еще раз обнял растроганного старика. Поэт смахнул слезу, хотел ответить, но халиф снова обратился к нему:

– Я знаю, как ты пишешь… Скажи мне, кто та красавица, которая превратилась в пери твоей поэмы? Она у тебя живая, совсем живая… Так и вижу ее перед собой.

– Государь, я пришел просить за нее…

Халиф удивленно взглянул на седобородого поэта. Улыбнулся.

– Узнаю прежнего моего Физали. В чем же дело? Кто она?

Старик вскочил с дивана и, прежде чем хозяин успел остановить его, повалился на колени.

– Правосудный… это принцесса Джан, дочь эмира анахского… Ты один можешь спасти ее…

Гарун аль-Рашид вздрогнул. С грустью посмотрел на коленопреклонного плачущего Физали. Подумал: «Вот она, судьба человеческая… Написал такую поэму – и вдруг безумие…» Снова усадил гостя на диван, взял его за руки. Принялся уговаривать:

– Успокойся, друг мой… Узнаешь ли ты меня? У тебя лихорадка – сейчас позовем хакима.

– Повелитель, я совершенно здоров и говорю правду. Умоляю… выслушай меня…

Халиф пристально всмотрелся в глаза поэта. Из них по-прежнему катились слезы, но взгляд Физали был разумен и ясен. Гарун аль-Рашид вспомнил, как недавно еще в приемном зале эмир Акбар, оставшись с ним наедине, так же на коленях умолял помочь найти дочь. Не хотел верить, что ее нет в живых. Неужели же?..

– Хорошо… Если ты и самом деле не бредишь, скажи, где сейчас принцесса Джан?

– Три месяца тому назад я нанял юношу-пастуха с молодой женой. Она работала у меня садовницей…

– Так, так… Понятно… Доскажу за тебя. Жена твоего пастуха оказалась пропавшей принцессой? Так ведь?

– Да, повелитель…

Халиф добродушно рассмеялся:

– Физали, Физали… Ты прекрасный поэт, ты великий поэт, украшение моего царствования, но в жизни, я вижу, любая красивая девчонка тебя обманет. Как ты, старый, умный человек, мог поверить подобному вздору? Знаешь, я одному рад: не будь этой садовницы, ты бы, пожалуй, еще лет пять ко мне не приехал.

– Государь, будь милостив… Позволь мне задать один только вопрос…

– О принцессе-садовнице?

– Нет, не о ней… Помнишь ли, какую книгу ты подарил эмиру Акбару года три тому назад?

Насмешливая улыбка исчезла. Лицо халифа стало серьезным,

– Книгу? Да, помню…. «Хезар Эфсане»… Нарочно велел переписать. Только он ее, кажется, не читал. А откуда ты знаешь?

– Вот она…– Физали вынул из широкого кармана халата том в красном сафьяновом переплете и подал его изумленному Гарун аль-Рашиду.

– Когда принцессе Джан исполнилось пятнадцать лет, отец, зная ее любовь к книгам, подарил дочери пожалованную тобой рукопись. Вот его надпись под твоею.

– Что за чудеса!.. Неужели же?.. Быть не может…

– Да, повелитель… Это любимая книга жены моего пастуха. Спаси ее, правосудный!..

Халиф нахмурился. Взгляд его стал жестоким. Голос звучал теперь властно и грозно.

– Физали, не проси невозможного… Преступницу закопают в землю по шею и разобьют ей голову камнями. Таков закон…

– Государь, закон – это твое слово…

– Распутства я не покрою.

– Правосудный, нет здесь распутства…

В черных, глубоко сидящих глазах Гарун аль-Ра-шида зажглись огоньки гнева. Левая щека задергалась. Будь Физали придворным, он бы в ужасе замолчал, видя, что многомудрый становится страшным.

Халиф еще не кричал. Сжав кулаки, он медленно чеканил слова:

– Не много же ты понимаешь в правосудии… Когда принцесса убегает с пастухом, позорит отца, позорит весь свой род, что же это, по-твоему?.. Что? Отвечай!

– Любовь, государь… Ты согласился с Горгием, оправдавшим Елену, а ведь она была замужем, Джан же нет…

Халиф недовольно повел плечами, но гневные огоньки погасли. Про себя подумал, что не надо было читать хитрому старику этого текста. Ответил строго, но уже спокойно:

– Об Елене говорить не будем. Что хорошо в поэзии, то в жизни преступление. Неужели не понимаешь, какой это позор для эмира, моего верного слуги, старого воина? Неслыханный позор, ужасный…

– Государь, никакого позора нет, принцесса…

– Да ты что, в самом деле сошел с ума, Физали? Подумай, что ты говоришь…

– Выслушай меня, повелитель. Никакого позора пока нет, и от тебя зависит, чтобы его не было. Принцесса Джан умерла. О том, кто такая моя садовница, знаешь ты, я, и больше никто. Вот если ее казнят, тогда…

– О том, что казнили именно принцессу Джан и ее любовника, тоже буду знать я, ты, и больше никто. I Физали побледнел и снова упал на колени. С трудом проговорил: |

– Государь… тебе угодно было назвать меня одним из украшений твоего царствования… Не мне судить, так ли это… Но клянусь тебе, клянусь… в тот день, когда умрет Джан, умрет и поэт Физали…

– Старый ты безумец… Любовь?

– Да, повелитель, любовь… Любовь к прекрасному…

Утро началось во дворце как всегда. Каждый был занят своим делом. Государственные люди рассуждали о государственных делах, слуги служили, придворные кланялись, писцы писали, доносчики доносили, музыканты и певцы готовились к имеющему быть концерту в честь византийского посольства. Часов с десяти началось, однако, всеобщее удивление и беспокойство. Удивляться громко и кучно никто не решался – за это можно было и головы лишиться, но во всех залах, комнатах, коридорах, подземельях огромного строения государственные люди, царедворцы, евнухи – белые и черные, звездочеты, персидские певицы, врачи, судомойки, кухарки собирались по двое, трое и осторожно шептались. Если одна кучка замечала другую, обе немедленно рассыпались. Никому не хотелось быть свидетелем чужого шепота.

К полудню осторожный шепот начался даже в канцелярии дворца, где шептаться было раз навсегда запрещено, дабы взяточники не могли в служебное время сговариваться с поставщиками.

Еще через полчаса шепот перекинулся и в гарем. Там он перешел в весьма громкое тараторенье. Шестьдесят четыре жены халифа и многочисленные дочери не опасались ни начальника службы доносов, ни помощников его, ни штатных доносчиков, ни доносчиков-добровольцев. Входа в гарем все эти мужчины не имели, а женские доносы Гарун аль-Рашид запретил принимать. Не боялись доносов и обитатели попуганной залы. Чувствуя, что происходит нечто чрезвычайное, бесцеремонные птицы подняли такой гам, что ни главный воспитатель попугаев, ни два его помощника не могли их утихомирить.

Во всем дворце был спокоен только один человек – телохранитель халифа, евнух Мефур. Как всегда, он стоял у дверей рабочей комнаты Гарун аль-Рашида и, словно огромный, мрачный попугай, всем, кто к нему ни обращался, отвечал одно и то же:

– Его Величество изволит принимать поэта Физали.

Мефур, как и подобает евнуху, страстностью не отличался, но все же одна страсть у него была: любопытство. Хотелось и ему узнать, о чем это столько времени говорят халиф и его гость. Когда в коридоре никого не было, не раз прикладывал ухо к дверям, хотя и знал, что изнутри они обиты войлоком. Слышал, что сначала говорили оба, и, кажется, халиф разгневался. Потом его голоса не стало слышно. Говорил один Физали.

Время шло, а он все не умолкал. Слов телохранитель разобрать не мог.

Поэт вошел в зеленую комнату в восемь утра. В одиннадцать сам великий визирь Джафар Бармекид, постояв некоторое время перед закрытыми дверями, принужден был принести извинение великому логофету* (Министр финансов) византийского императора. Заявил ему, что халиф, к сожалению, чувствует себя не совсем здоровым и принять его сегодня не может.

Проходя по коридору второго этажа, византиец заметил, однако, через окно, что Гарун аль-Рашид в сопровождении какого-то высокого, осанистого старика входит в ворота сада. Что было дальше, он, конечно, не увидел, но начальнику службы доносов немедленно сообщили, что Его Величество изволил пройти вместе с гостем в некое мраморное строеньице, скромно приютившееся в густой зелени олеандров, и затем совершил с ним прогулку по аллеям и вокруг лебединого пруда. Осведомители, притаившиеся за кустами, доложили, что халиф внимательно слушал поэта, который что-то ему рассказывал. О чем шла речь, никому подслушать не удалось.

Через полчаса государь и поэт вернулись в зеленую комнату.

Приближался полдень. Все были уверены, что чрезвычайнейшая аудиенция вот-вот закончится – полуденный намаз халиф всегда совершал в одиночестве. Все ошиблись. На этот раз за бронзовыми дверями возгласы муэдзина, доносившиеся с минарета главной мечети, повторял не один голос, а два.

Около часа Мефур, не отходя от дверей, передал по переговорной трубе, что Его Величество в столовую не выйдет. Обед на две персоны приказано подать в зеленую комнату. Это было еще более необычайно, чем намаз вдвоем, и вестовщики немедленно разнесли по дворцу самый последний слух: учреждается министерство поэзии, и во главе его будет поставлен Физали.

Один из придворных шепнул даже приятелю, что Джафар Бармекид впал в немилость, и гость халифа назначается великим визирем с оставлением в должности министра поэзии. Эта новость наделала бы много шума, но единственный человек, который ее услышал, так перепугался, что, схватившись за сердце, замертво повалился на пол.

Хакимы, вызванные на место происшествия, единогласно удостоверили, что он действительно умер, о чем был составлен надлежащий акт за шестью подписями и двумя печатями.

Безмерно затянувшаяся аудиенция длилась уже шестой час, когда по встревоженному дворцу разнесся слух о том, что в зеленую комнату будто бы вызван главный дворцовый ювелир. Вначале никто почти не хотел этому верить. Всем ведь было известно то, что и вы уже знаете: кроме великого визиря, начальника службы доносов, нескольких поэтов и двух музыкантов, в рабочей комнате халиф никого не принимал. Слух, однако, оказался верным.

Перепуганный ювелир, прошептав молитву, с замиранием сердца вошел в запретную комнату и быстро отбил три земных поклона.

Гарун аль-Рашид велел ему встать, вынул из ларца жемчужную нить и подал дрожащему старику. Сказал строго:

– Немедленно оцени и помни: если проболтаешься, сегодня же твою печень съедят багдадские собаки.

Ювелир еле держался на ногах от страха. Великолепные розовые жемчужины стоили не меньше ста тысяч диргемов, но он боялся не угодить халифу. Пробормотал, заикаясь:

– Государь… это чу-чу-чудесное ожерелье до-достойно…

– Короче… сколько?

– Семьдесят тысяч…

– Не больше? Смотри мне!

– Повелитель, жем-жем-жемчужины уже не молоды… лет через пятьдесят они потускнеют и ум-м-умрут.

– А твои глаза потускнеют еще сегодня, если будешь врать. Сколько?

– Сто тысяч…

– То-то… иди.

Ювелир снова трижды ткнулся лбом в пушистый ковер и вышел из зеленой комнаты. Его била лихорадка. Тщетно вестовщики и шептуны пробовали узнать, что же происходит в комнате халифа. Старик точно онемел. Даже начальник службы доносов Амалиль Абдулзагиф Мухаммед бини-Махмуд, человек, которого в Багдаде боялись больше самого халифа, и тот ничего не мог от него добиться.

Шептуны все-таки шептали о том, что, по предложению вновь назначенного министра, заслуженным поэтам будут розданы драгоценные подарки.

После ухода ювелира Гарун аль-Рашид изволил улыбнуться. Сказал гостю наставительно:

– Не думай, что я всегда с ним так обхожусь. Умер бы… Надо было припугнуть старого болтуна. Но ты-то хорош, Физали… Таких жемчужин и у моих жен не очень много. Откуда только Акбар их добыл? Стоило тебе продать одну – и готово… Не знаешь ты еще моего Амалиля… Ладно… Подумаю, как быть…

Халиф встал, из ниши, затянутой тяжелым бархатом цвета стен, вынул золотой дорак* (Сосуд с узким горлом, обычно металлический), украшенный византийской эмалью. В старинные бокалы из радужного стекла потекла густая янтарно-желтая струя. Физали с поклоном принял бокал, пожелал долголетия халифу, поднес к губам. Гарун аль-Рашид ободряюще посмотрел на поэта:

– Пей, пей, Физали!.. Тебе нужно подкрепиться. Наволновался старик… Ну, как тебе нравится мое вино? Виноградного не пью, а пальмовое у меня привозное…

Поэт улыбнулся. Почтительно пошутил:

– С острова Самоса, повелитель?

Хозяин молча кивнул головой. По совету врачей и с разрешения багдадского муфтия (иные, правда, говорили, что ни хакимы, ни муфтии тут ни при чем), он пил понемногу виноградное вино, но во дворце полагалось называть его пальмовым. В былые времена Физали тоже не раз грешил вместе с товарищами по камышовой стихописательной палочке. Знал вкус и хиосского, и самосского, и фалернского, и кипрского, но давно уже не пил ничего, кроме воды да апельсинового сока. Крепкое ароматное вино туманило ему голову, разогревало кровь. Халиф был прав. За шесть часов разговора устал престарелый поэт, измучился. С трудом удалось ему уговорить Гарун аль-Рашида выслушать историю Джафара и Джан.

Лицо халифа сначала было неподвижно и мрачно. Потом оно оживилось. Заблестели по-молодому внимательные, глубоко сидящие глаза. Слушатель останавливал рассказчика, требовал подробностей, несколько раз улыбнулся. Несмотря на волнение и усталость, Физали все больше и больше воодушевлялся. Ни разу в жизни он не выступал на суде. Защитительных речей не говорил, но слова его доходили до сердца. Поэт заметил, что рассказ о смерти няни взволновал Гарун аль-Рашида. Ему даже показалось, что повелитель как будто вытер слезу. Повествование о счастливых днях садовницы Джан халиф слушал, не спуская глаз с гостя. И раз, и два, и три что-то прошептал про себя. Потом сказал вслух:

– Да, Физали… все побеждает любовь!.. Все и всех… – Помолчал, снова посмотрел в упор на трепетно ждавшего поэта и прибавил: – Всех… И меня тоже…

В третий раз за этот день старик опустился на колени. Когда он успокоился, халиф спросил, есть ли у Джан деньги. О мешочке с диргемами Физали умолчал. Вынул из кармана ларчик с жемчужной нитью. После винопития он поднялся, хотел проститься, но Гарун аль-Рашид снова задержал счастливого и не совсем-то трезвого гостя.

– Завтра, Физали, я занят, а послезавтра увидимся. Тебя известят, где и как. Сейчас хочу тебя еще расспросить совсем о другом. Ожил? Сил хватит на несколько минут?

– Милость твоя оживила меня, Правосудный.

– Благодарить рано. Я ничего тебе не обещал… Скажи, что за город Куяба? Купцы хвалят, но я им не очень верю. Ты, кажется, был там?

– Да, государь… Прожил всего неделю, мало его знаю, но помню хорошо. Небольшой еще город, а торговля большая. Говорят, быстро растет. Что еще тебе сказать?.. Места там красивые – лучше я не видал во всей стране русов. Река прекрасная – куда шире нашего Тигра… Я каждый день ходил на берег, любовался. Кругом города дремучие леса. Для охотников прямо рай – чего-чего там только нет!..

– Да, кстати, белые медведи там водятся?

– Нет, белых привозят откуда-то с севера. Я видел две шкуры на рынке. Вокруг Куябы зато много бурых.

– Ну, а люди очень дикие?

– Совсем нет… Кто это мог тебе сказать, государь?.. Хорошие люди, добрые. Отличные ремесленники – в Куябе куют такие мечи, что только наши лучше. Кожу хорошо выделывают, меха… Любят торговать. Лавок много и в Куябе, и по совсем маленьким городам. Только вера у них преглупая. Богов множество, а порядка на их небе никакого. Была у меня когда-то рабыня из страны русов. Жаловалась – не знают люди, кому о чем молиться. Если переводчик в Куябе не врал, не очень-то они в своих богов и верят. Слишком толковый народ для такой чепухи.

– А как ты думаешь, наша вера им понравится?

– Вряд ли, повелитель… Они любят выпить…

Поэт потупил глаза. Голова у него кружилась. Раскрасневшееся лицо Гарун аль-Рашида виднелось сквозь легкий, веселый туман.

В саду халифа уже вытягивались вечерние тени, когда евнух Мефур распахнул двери зеленой комнаты и, приложив руку ко лбу и сердцу, передал Физали дежурному скороходу.

Утром, когда другой скороход вел его к Гарун аль-Рашиду, скромно одетому старику поклонились двое-трое старых знакомых. Слуги не обращали на него внимания, часовые тоже. Теперь поэту пришлось отвечать на поклоны беспрерывно. Кланялись придворные, кланялись звездочеты, певицы, врачи, кандидаты в секретари будущего министерства поэзии, переводчики, стихоисправители, поставщики чернил, бумаги и камышовых палочек. Сам начальник службы доносов поклонился весьма низко, хотя и не верил в учреждение министерства поэзии. Молодой поэт, рассчитывавший стать директором департамента любовной лирики, поклонился еще ниже – так низко, что потерял равновесие и пребольно стукнулся лбом о мозаичный пол. Всем понадобилось попасть именно в те залы и коридоры, через которые медленно шел усталый Физали. Лакеи, брадобреи, кондитеры, мозольные операторы, лампозажигатели, водоносы почтительно преклоняли колена. Часовые салютовали будущему министру саблями.

Весьма много почестей было оказано поэту Физали после того, как он провел почти целый день наедине с халифом, обедал с ним в зеленой комнате, дважды совершил там намаз и дважды посетил с повелителем правоверных некое мраморное строеньице в самой глубине сада. Придворный историограф отметил, что за все свое благополучное царствование Гарун аль-Рашид до сих пор только однажды оказал подобную честь послу китайского богдыхана, да и то побывал с ним в строеньице лишь единожды.

Загрузка...