Элиз уехала. Я предполагал в эти дни закончить «Любовницу французского лейтенанта», но одна захватывающая история, которая некоторое время крутилась у меня в голове, вдруг потребовала, чтобы ею немедленно занялись. Вот я и написал ее за семнадцать дней — 110 000 слов. Раз в день я плотно ел, а работал с девяти до часу или до двух. В каком-то смысле рассказ был реакцией на интеллектуализм рассказанной от третьего лица «Любовницы французского лейтенанта». Ничего серьезного: просто стремительная и таинственная любовная история.
Название: «Кто-то должен это сделать».
Элиз возвращается. Разлука идет нам на пользу. Ее энергия в борьбе с обстоятельствами, мое равнодушие ко всему, кроме пишущей машинки. Мне нравится жить — но не спать — одному.
Встреча с Теренсом Стэмпом на его съемочной площадке (квартирой место, где он живет, можно назвать с большим трудом) в Олбани. Он как всегда напряженный, слегка мрачноватый — вроде и рад тебя видеть и в то же время не прочь отделаться. Хотя он преуспевает — Феллини приглашает его в свою новую большую картину[62], — однако производит впечатление человека утратившего связь с реальностью. Еще больше отдален от общества, чем я. На днях он встретил Эдварда Хита[63], который тоже живет в Олбани. Тот пригласил его на ленч. Тери развлекал его беседой три часа: «Он мог бы узнать для себя много нового, но явно не улавливал сути и как бы не слышал того, что я говорю». Кажется, Хит сказал, что поведение Вильсона[64] в палате общин испугало и расстроило его. Тери дал такой совет: «ОК, ты сидишь напротив, на скамье оппозиции, видишь, что старик Вильсон встает. Как только его слова начинают тебя раздражать, ты скажи про себя: „Сегодня утром Гарольд проснулся у себя на Даунинг-стрит, спустился на кухню, приготовил отличный чай — нагрел чайник, сделал все по правилам — и понес его наверх своей старухе, надеясь, что вот сегодня она раскроет ему объятия и они наконец хорошо потрахаются. Но старая перечница только вздохнула „О боже!“, повернулась на другой бок и снова заснула. Вот ты и подумай: он хочет расстроить не меня, а свою супружницу или еще кого-нибудь. Так что выяснить нужно только одно: кто так выводит Вильсона из себя, что ему приходится портить мне нервы. Вот тогда я смогу на него влиять“».
Я спросил у Тери, воспользовался ли Хит его советом. «Он ничего не понял, — сказал Тери. — Совсем разучился слушать».
От Тери я пошел повидаться с Роем — он недавно решил, что нам надо встретиться наедине и поговорить об Анне. Хотя об Анне говорилось мало. На самом деле он хотел сообщить мне, что, наконец, его книга в печати. Я сказал: «Ну и хорошо, теперь забудем о прошлогодней истории». Но он не мог. Больше всего его обидело, что я раскритиковал диалог. «Нравственный» аспект был только придиркой. «Вспомни, как обошелся Достоевский с Тургеневым, но тот не обиделся»[65], — сказал я. «Но между ними не было Анны». Считая себя не хуже Достоевского, он продолжил все ту же тему. Его работа понравилась Хатчинсону, тот не изменил в рукописи ни слова. «Я рад, Джон. Думаю, у меня получилась хорошая книга». И все в таком же роде. Этот разговор происходил в помещении убогого паба в конце его улицы. Он нервничал, бедняга. Старался не быть агрессивным, но у него плохо получалось. Я же кротко смотрел на него, слушал и говорил как можно спокойнее. Как обычно, он в конце сказал, что мы могли бы быть близкими друзьями, я ему нравлюсь — а как насчет моего отношения? Мой ответ был: увы, я рожден троянцем — боюсь греков и т. д. Однако благодаря тому, что он все время говорил о своей книге (она называется «Плач соловьев»), вечер закончился вполне благополучно. Ситуация с Анной, похоже, сводится к тому, что Джуди устала от нее, от смены ее настроений и (возможно) хотела бы выставить ее из дома. Так что теперь мы думаем позволить Анне провести пред дипломный год перед художественным колледжем в Эксетере.
Встреча с адвокатом, который предлагает нам использовать дискреционный траст[66]; его, похоже, больше забавляет, чем волнует, безнадежность ситуации. Нам не избежать налога на прирост капитала; мне нужно найти такую систему налогообложения, которая не превышала бы 30 процентов оценочной стоимости без учета другого дохода; так что все зависит от того, примет ли на веру Управление налоговых сборов достаточно низкую цифру. Ситуация со сбором налогов становится откровенным фарсом. По меньшей мере, в течение трех лет я не могу публиковать ничего, что не облагалось бы налогом по высшей ставке: выходит, до процентов моих заработков исчезнут в этой ненасытной утробе. Единственный выход — жить за границей. Однако не хочется покидать Англию по материальным причинам — все, что мне остается, это работать даром.
Работаю с девушкой, которая переводит «Волхва» на французский. Она совсем не глупа, но ее окружает удручающая атмосфера усталости и безденежья. Уже появилось несколько смехотворных переводов. И это связано не с выходом фильмов, а с тем, что до процентов всех переводов делаются халтурно. Переводчикам платят гроши — отсюда и такой результат. Это не их вина.
Вчера вечером вернулись из Лондона — поздно, было совсем темно. Я мельком обратил внимание, что не вижу старого вяза в дальней части Бэча. Однако было слишком темно, чтобы делать какие-либо выводы. Но этим утром — сегодня воскресенье — я пошел на зады сада и там обнаружил, что весь нижний Бэч осел. Там, где прежде росли грибы, теперь был крутой обрыв с обнажившейся желтоватой землей. Удивительно, но шедшая под уклон земля опустилась, образовав плоскую поверхность, похожую то ли на теннисный корт, то ли на полигон. По лугу прямо к живой изгороди протянулись огромные трещины; примерно в сорока ярдах от садовой ограды была самая большая расселина. Самый дальний край Бэча рухнул к морю. Необычайная вещь — словно за время нашего десятидневного пребывания в Лондоне Господь Бог решил изменить пейзаж и для этой работы согнал тысячи людей.
Сердце мое екнуло: я тут же понял, что потерял около пятнадцати тысяч, — именно столько мы заплатили за дом и необходимые перестройки. Теперь за все это почти ничего не выручишь. Но после наводящих уныние лондонских прикидок, как сохранить заработанные в будущем деньги или хотя бы суметь их потратить, то, что произошло сейчас, кажется чуть ли не радостным событием… Освобождением. Вызовом. Ясно, что теперь нам придется уехать отсюда — и из страны тоже. После двух часов обсуждения мы решили, что должны жить в Париже. Элиз говорит, что мы еще слишком молоды, чтобы пускать корни. Что-то в этом есть, и это заключается не только во владении слишком многим, не только в антиквариате и оранжереях, но и в любви к одиночеству и природе.
В случившемся обвале есть странная красота хаотического творения: беспорядочные, вздыбленные пласты дерна, обнаженные кремниевые породы, позеленевшая галька, похожая на старые золотые монеты; даже забор покосился, как бы показывая, насколько земля ненавидит заборы, и как она возрадовалась, получив наконец возможность восторжествовать над ними.
Большую часть дня мы провели, стараясь переварить произошедшее. В каком-то смысле мне хотелось немедленно покинуть это место, передав заботу о нем профессионалам, скупщикам мебели, аукционерам, специалистам по сносу и разборке домов. И продолжать жить в другом месте. Не могу присутствовать при упаковке и разборе вещей.
Погода прекрасная, если не считать холодного восточного ветра.
Любопытно: барсук, чья нора находилась у подножья рухнувшего склона, по-прежнему там, будто ничего не случилось.
Ночное пробуждение, чувство, что все это просто дурной сон, и постепенно приходящее осознание, что случившееся — реальность.
Меньше всего беспокоит потеря денег: в каком-то непонятном для меня смысле они мне противны. Внешне неприятен ущерб, понесенный в Хайгейте, но в глубине души меня это даже радует. Заработанные мною деньги не улучшают положения. Здесь я потерял пятнадцать тысяч фунтов, но заработал намного больше (на бумаге, конечно, не в жизни — из-за налогов) на сценарии для одного только «Волхва». Деньги для меня больше не являются чем-то реальным, как для других людей. Я понял это во время бесед с Боксолом и юрисконсультом по налогам. Для них деньги — нечто, к чему надо относиться серьезно и уважительно; для меня — головная боль, то, что мешает заниматься по-настоящему важными вещами. Поэтому я трачу их беспорядочно.
Все равно что проиграть в рулетку небольшое наследство. Почти удовольствие: ведь мало кто его испытал.
И еще одна вещь: я все больше становлюсь англичанином, для меня Англии слишком много. Болезненная связь с прошлым страны. Тайное освобождение — мечты о поездке на шесть месяцев в Персию, отдыхе в Японии, Перу и в дюжине других мест. Не иметь возможности путешествовать стало своего рода удовольствием — так и запор может стать удовольствием.
Как я был прав, дав этому месту прозвище Nilmanet[67].
Очень странно, что уже седьмой день нет ни ветра, ни дождя, будто земля после той безумной ночи наслаждается покоем и сном. Стараюсь не думать о том, что будет, когда пойдет дождь. Трещины по всему Бэчу постоянно увеличиваются и в длину, и в ширину, а задняя ограда, которая сократилась на несколько футов, торчит из глины, твердой черной глины — ненадежной плиты с песком по верху. Тяжелые глиняные глыбы вышли наружу, когда сошел почвенный слой. Похожие на черные горки, предательски скользкие под золотистым песком и коричневатым слоем суглинка.
Мы оставили ферму на старого Халберда, свекра Джейн, и попросили как можно скорее ее продать. Он так и брызжет оптимизмом, хотя в глазах читается: этого можно было ожидать.
Боксолл — против Парижа. Вчера нас вдохновили Нормандские острова. Но цены на собственность кусаются, и еще мы узнали, что там надо прожить не менее двух лет, чтобы получить разрешение на покупку дома. Боксолл хочет, чтобы мы все время переезжали с места на место, нигде не оседали и таким образом уклонялись от налогов. Мне такая мысль нравится, но она воскрешает в Элиз прежние страхи. На самом деле происходит странная метаморфоза: я рвусь с места, а Элиз вдруг понимает, что несмотря ни на что любит нашу добрую старую ферму.
Неожиданно объявилась сипуха. Прилетела днем, кружила по саду, вокруг студии, сидела на ограде, глазела на меня. Я видел ее здесь впервые, поэтому она казалась не просто птицей, а чем-то большим. Предзнаменованием. Вчера мы полчаса изучали ее белую физиономию в форме сердечка со странными струйками крови, струящимися вдоль клюва из внутренних уголков прекрасных темно-карих глаз (на самом деле это были ржаво-красные перья). Действительно очень красивое, производящее серьезно-комическое впечатление создание — ничего зловещего. Когда она охотится на лету, то похожа на огромного, мускулистого мотылька. Большая голова, символическая плачущая маска создают гротескное впечатление, и в дополнение — аккуратные белые штанишки на лапах.
Сейчас я уже лучше разбираюсь в своей реакции на случившееся и вижу, что осталось одно только облегчение. И ощущение, что, хотя Дорсетшир был тупиком, я рад, что мы его узнали. Такое должно случаться с писателями. Это своего рода проверка стабильности, истинности философского состояния души — своего рода срывание привычных ярлыков. Я называю себя экзистенциалистом, но всегда при этом испытываю некоторую фальшь — интеллектуальную, литературную. Но в этой ситуации такая позиция очень помогла — во всяком случае, до сих пор помогала — принять реальность. На сегодняшний момент мы жертвы двух типов обстоятельств, над которыми не властны: земельный оползень и ситуация с налогами. Но истинная свобода не только в выборе будущих действий, но и в сегодняшнем поведении. Любопытно, меня не покидают мысли о Вольтере — Вольтере в «Кандиде»: тут почти опора, поддержка, шедевр практической помощи в данной ситуации. Его парадоксальный вывод, что жизнь абсурдна, жестока и радостна (нельзя ничего изменить в этих трех определениях, потому что последние два определяют природу первого). В Кандиде (а это сам Вольтер) вызывает восхищение его способность подниматься после каждого удара судьбы и с улыбкой смотреть в будущее. Я читал «Кандида» давно, но в последние дни он припомнился мне вновь, став уместной поддержкой, большим утешением. Думаю, это случилось в тот момент, когда я увидел искореженный луг, и моей первой непосредственной реакцией стал смех. Частично — от шока. Но зрелище и в самом деле было смешным, хотя жертвой стал я сам.
Еще два следствия: во-первых, литературная работа стала приносить больше удовольствия. И — резкая перемена в Элиз: в ней заново вспыхнула любовь ко всему, что есть хорошего в этом месте, — птицам, свету, живым приметам весны. Видеть это все в последний раз или, более точно, как если бы в последний раз.
Из Голливуда вернулся Джад, он показал черновой монтаж фильма Зануку и другим воротилам студии «Двадцатый век». По его словам, они пришли в восторг; его слова мало что значили бы для меня, не будь они подкреплены подписанным с Гаем Грином контрактом на полнометражную картину — снимать ее он должен этим летом — и просьбой вырезать последнюю сцену (хеппи-энд в Лондоне), чего мне всегда хотелось самому. Осенью фильм выходит на экраны.
Выгребаем разный хлам — в результате огромный костер. В сумерках я сидел в студии и увидел вдали на заборе большую черную тень. Тень скользнула на землю, прокралась через сад к смоковнице, забралась на нее, нагадила на ограду, погуляла по ней, снова спрыгнула на землю и по тропе пришла под мое окно. Я вышел наружу и позвал ее. Но она убежала. Абсолютно черная кошка. Ни у кого из соседей такой нет. Никогда ее раньше не видел. А потом над моей головой пролетела сипуха.
Едем в Лондон, чтобы посмотреть черновой монтаж «Волхва». Кроме нас на просмотре присутствовали Джад и Макс — редактор по монтажу. Чувство разочарования — особенно горькое после глупой надежды, вспыхнувшей после реакции Голливуда. Куин хорош, две девушки — тоже, но Кейн исключительно плох, он абсолютно неубедителен в роли выпускника английского университета — пусть даже пролетарского происхождения. На экране видишь просто Кейна, высокооплачиваемую европейскую кинозвезду, — он играет роль, которую не понимает. Похоже, даже не умеет реагировать — не то что играть. Виноват, конечно, Гай Грин — только у Куина есть талант, позволяющий обойтись без режиссера. Ни поэзии, ни тайны. И что всего хуже — они жутко порезали фильм, сцены так быстро сменяют друг друга, что нет ощущения пространства и даже короткой передышки. Провал Кейна, который почти все время находится на экране, особенно ударил по фильму, это единственная роль, которую ни в коем случае нельзя было испортить.
Посмотрел картину еще раз через два дня, часть за частью; на этот раз она не показалась мне такой ужасной, несмотря на то что в промежутке между частями мы увидели по-настоящему блестящий фильм («Слуга Шекспира»), в котором было все то, чего нам не хватало… Любовь, искусство, человечность. Договорились кое-что вырезать, кое-что восстановить, произвести и другие доработки.
А первый вечер был из рук вон плох. Джад во время просмотра исчез — пошел звонить в Рим. Потом мы отправились в «Терраццо», за соседним столиком сидел Дзеффирелли и целая плеяда звезд — Ричард Харрис, Линн Редгрейв. Харрис обратился ко мне, чтобы сказать, как ему понравился «Коллекционер». Я едва мог говорить с ним. Эти знаменитости… как плохо их культ сказывается на искусстве.
Вчера я выяснил, как произошел обрыв. Рухнул нависший над морем большой холм. Место, где первой созревала земляника, безвозвратно ушло, нижние слои зашевелились, началось беспорядочное движение вперед глины и гальки. Холм развалился ярдов на тридцать по берегу, задерживая воды прибоя.
Сегодня — еще один чудесный день, восхитительная весенняя голубизна (дождя по-прежнему нет) — я чинил старый забор, укреплял столбы и натягивал проволоку. Не хочется, чтобы оценщик увидел, какое здесь царит разорение. Грустно видеть в таком плачевном состоянии Бэч — несомненно, старейший луг в этих краях, средневековый луг, на нем, как на всех старых пастбищах, было множество грибов. Целый микрокосмос сгинул.
Мировая экономика разваливается: Лондонская фондовая биржа и Лондонский рынок золота закрыты, непредвиденные банковские каникулы, ощущение тридцати трех несчастий, эгоистическое западное мироустройство катится к закату[68]. Чувствую некоторую симпатию к французам, которых осуждают все эксперты: мотивы их действий в основе действительно политические. Но сама идея хранить золото, создав из него как бы хребет экономики, до того неудачная, что хочется приветствовать все, что встает у нее на пути. Золото по сути своей — недемократический металл: он ассоциируется со скрягами, накопителями, ставящими свои интересы выше общественных. События последнего года вообще схожи с тем обрушением, что случилось у нас на ферме: повсюду говорят о распаде Коминтерна, о пошатнувшемся российском стиле коммунистического руководства[69]. Но никто не ожидал возникновения подобных затруднений у капиталистического Запада.
Прослушав эти мрачные известия, я вышел вчера вечером в сад — великолепный весенний вечер, совершенно чистое небо, полная луна, ни ветерка, светящийся мягким серебром безграничный морской простор. Царящие вокруг мир и покой по величию не уступали поздним бетховенским адажио; история, время, человеческие заблуждения — все казалось таким ничтожным здесь, что я даже улыбнулся. Гармония подобных минут в том, что осознаешь: такая красота существует и ее можно видеть — это совершенный интервал, аккорд, который в одно мгновение охватывает все. Все оправдано теперь, теперь оправдано все. Я передал свои впечатления поэтическим языком, но на самом деле это важнейший научный закон.
Неприятный мистер Стидз предложил за ферму 12 тысяч фунтов, так что теперь придется относиться к нему немного лучше. После катаклизма земля все еще приходит в себя. Сама сделка по его предложению состоится в сентябре, так что теперь важно, как поведет себя земля. Мы хотим провести здесь еще одно лето, но, боюсь, как бы оно не обошлось нам слишком дорого.
Приехал Джад. Буду писать сценарий — не ради него самого, а ради замысла (в основу положена пьеса Айры Левина[70]), его захватившего, — о попытке воплотить в условиях новоанглийской деревушки идеи платоновской Республики. Начну 1 мая — к этому времени я должен завершить «Любовницу французского лейтенанта».
Я как раз работал над романом, когда на открытую страницу выполз паучок редкого вида, Scytodesthoracica, совсем молоденький. Взрослые особи, вероятно, живут в мастерской: эти пауки не обитают в природной среде. У scytodes остроумно решен механизм охоты. Паук захватывает добычу приемом retiarius[71], прыская изо рта микроскопической клейкой струйкой и в то же время качая головкой, будто поливает жертву из шланга. Таким образом, большая по размеру жертва взята в плен.
Три часа, самый разгар солнечного дня, а у меня под окном лиса. Крупная и смелая. Оглядевшись, она энергично побежала дальше, вдоль сараев, потом — на верхний двор. Кажется, ни одно животное не производит впечатления такой порочной и дикой независимости, Мне кажется, еще один — юмористический — аспект легенд о лисах, которые считаются такими хитрыми, вороватыми, как-то связан с их хвостом. Почему эволюция наградила лисицу таким длинным хвостом, остается загадкой: ведь животному он только в тягость.
Заканчиваю первый вариант сценария по Айре Левину. Начал писать 29 апреля. Работы еще много, но самая трудоемкая часть сделана.
Подписан договор о продаже фермы. Мы должны съехать 15 сентября.
Парочка косуль обосновалась в дальнем конце луга. Когда мы подошли ближе, они, стоя в зарослях папоротника, навострили уши. Косули думали, что не видны: их головы скрывал высокий папоротник, но белые ушки трогательно и смешно торчали наружу. Даже когда они лежат, я обычно их замечаю: ни с кем не спутаешь этот ярко-коричневый цвет, такой заметный в просветах между растениями. Однажды вечером мы разозлили самца, и он проводил нас с рычанием до середины луга. Слишком грозный рык для такого небольшого животного.
В зарослях утесника должна быть лисья нора. Мы видели лисят, гревшихся на вечернем солнышке.
Убийство Роберта Кеннеди. «Волхв» должен был впервые выйти на экраны этого города и в тот же самый день[72]. Просмотр, естественно, отменили. Классическая ситуация — то же самое, что было с Освальдом: оба убийцы — никто, ничего не представляющие собой люди. Не верю, что объяснения Сирхана правдивы: что он якобы считал Кеннеди про-израильски настроенным политиком. Его мотивом, как и у анархистов девятнадцатого века, было желание прославиться, перестать быть никем. На первом судебном заседании он давал краткие ответы «да» или «нет» и больше всего был озабочен тем, чтобы его фамилия произносилась правильно, и этого можно было ожидать. Так что теперь Сирхан войдет в историю, независимо от того, что случится с его телом. Когда пошел слух, что у него была помощница, несколько женщин бросились в полицию доносить на себя. Показательно, что это случилось в Америке, ведь там такие неудачники терпят сокрушительное поражение (от более удачливых соплеменников) и более остро ощущают свои промахи.
В Лондоне. Делаю телевизионную передачу и обсуждаю с Джадом сценарий по Левину. Два сезона мы плодотворно сотрудничаем, и теперь я понимаю, как много из прошлых трудностей нужно отнести за счет Джона Кона. Возможно, мы с Джадом составляем своего рода еврейско-гойское равновесие, некое взаимное понимание и терпимость — качества, которые ни один из нас не демонстрирует своим единоверцам. Он стыдится, что Джон его соплеменник, — точно так же и я испытываю чувство стыда за многих англичан.
Элиз прочла «Любовницу французского лейтенанта», ей не нравится концовка и эпизод с Кэрролл. У меня тоже были подобные сомнения, и теперь я переписываю эти места. Слава Богу, на этом этапе работы персонажи еще мобильны и легко поддаются изменениям.
Десять дней назад мы приехали на мельницу Чарли, где встретились с Роем Кристи и Джуди[73]. Они явились уже на следующий день, чтобы провести с нами вечер в надежде на примирение. Вечер затянулся до утра; для меня эти десять часов были самыми томительными в жизни. Рой по-прежнему опасно балансирует между неудержимым гневом и попыткой самообладания, — старанием контролировать свое обычное поведение. Он решил, что его сильная черта в литературе — сочетание комизма и серьезности. («Только Шекспиру и Диккенсу это удавалось». Мне понравилось это «только».) В неофициальной обстановке внезапные приступы довольно агрессивного подтрунивания сменяются у него неожиданной серьезностью и даже важностью. Но под этим все та же мания величия и эготизм; не думаю, что найдется второй человек, которому были бы так же не интересны другие люди. Около двух часов, после того как было выпито все на столе, Рой потребовал, чтобы я ежемесячно высылал ему чек на содержание Анны. После этих слов он вдруг разразился рыданиями. Все мы стали его утешать. Конечно, конечно… Но разве мы не предлагали этого раньше? Нет никаких причин волноваться… Ненависть ушла. Перемена была очень резкой, он поступился самолюбием — сказать было нечего. Поэтому мы сидели и молчали, пока он не пришел в себя и не позволил нам добрыми словами вновь вернуть его хорошее настроение.
Мы вновь встретились с ним — теперь уже в Лондоне. На этот раз присутствовала и Анна. После двух часов, когда все из кожи лезли, чтобы быть приятными друг другу, Рой отправился в паб. Я пошел с ним. Мы сидели и пили пиво. Рой снова сел на своего конька: он так надеется, что мы станем добрыми друзьями — более того, близкими, у нас так много общего… Я, по своему обыкновению, упирался. Думаю, его симпатия основана на моем «уважительном» выслушивании его самовлюбленных тирад, с которыми я почти никогда не спорю. Он же видит в этом возможность более близкого общения. Я промямлил, что никогда не чувствовал потребности в тесной мужской дружбе, так как по натуре отшельник и т. д. Тут он вновь разъярился: «Почему ты всегда так говоришь? Зачем притворяешься, что не умеешь ладить с людьми?» — «Потому что многие из них заставили меня в это поверить, а я приспосабливаюсь к обстоятельствам», — ответил я. Домой мы возвращались в суровом молчании. Мне следовало бы знать: его неспособность уразуметь, что все люди разные, заставляет его верить, что любое отличие от него (или простая декларация независимости) — проявление враждебности.
Полагаю, это стало дополнительным аргументом в пользу эмиграции: от мысли, что предстоит снести еще много таких «дружеских» вечеров, меня затошнило.
Фильм «Волхв». Мы пришли на показ; в зрительном зале киношные друзья Джона и Джада. Мне показалось, что я ощущаю признаки неуспеха. Как мы и опасались, фильм получился пошловатым. Операторская работа и монтаж на уровне, но музыка оказалась невыносимо банальной. Игра Кейна, несмотря на все монтажные ухищрения, осталась топорной, полностью лишенной глубины. Мне отвратительна пугающая пустота и неискренность получившегося фильма. Частично виноват я сам — там, где сценарий откровенно плох, виноват полностью, — но я виноват и в том, что не предвидел опасность работы над сценарием с таким человеком, как Гай Грин. Теперь мне понятно, почему он хотел убрать все ремарки: он просто не знал, как перенести мои мысли в фильм. Все диалоги проходят с черепашьей скоростью, а каждая значительная реплика чрезмерно подчеркивается — и в манере ее произнесения, и в предшествующей тягостной паузе. После просмотра я не смог скрыть недовольства, чем ранил Джада — единственного, кого не хотелось бы обижать.
Будущее по-прежнему туманно. Родилась идея: не основать ли мне компанию, чтобы затем передать ее издательству «Букер». В результате через пять лет я получу около 40 процентов от того, что заработаю, а не 20, если соглашусь на прямое налогообложение. Но есть и недостатки: в структуре «Букера» я должен находиться не менее пяти лет, и еще — они будут брать себе половину того, что спасут от налогов[74]. Все завит от того, говорит Том Машлер[75] со своей обычной резковатой прямотой, что ты предпочитаешь — чтобы твои денежки пошли деловым кругам города или на строительство дорог и больниц. В его словах есть некоторое упрощение, но есть и рациональное зерно. Альтернатива — изгнание; предпочтительнее всего Мальта: там можно сохранить 95 процентов заработка. Мы колеблемся и каждый день принимаем новое решение.
Белый как снег голубь летит в одиночестве на запад над свинцово-серым морем. У нас гостят Хейзел, Дэн и трое детей[76]. Они нас утомили и заставили почувствовать себя эгоистами — сколько же внимания требуют трое маленьких детей! Хотя Джонатан, которому завтра исполнится три года, так обаятелен в своем своеволии, что ему можно все простить; он очень изобретателен, требователен — в этом ангельском личике несокрушимая воля, ему нужно все рушить, ломать, опрокидывать, заливать водой. Трудно понять, как родился образ херувима; впрочем, может, и легко, если представить, что он возник от противного — настоящих детей.
Любопытно, что он совсем не испугался волов в поле, но в страхе отпрянул при виде слепозмейки, обвившей мой палец. Думаю, все дело в «защитном» влиянии слов: волы ассоциируются с приятным «му-му», для малыша это «муму-ки». А для слепозмейки у него нет ни словесного обозначения, ни привычной зрительной картинки. Когда же я показал, как она высовывает язычок, если прикоснуться к ее носику, он захотел ее поцеловать.
Замаячил Гозо — как утверждают, приятный остров неподалеку от Мальты. Мы решили поехать туда — осмотреться, после того как съедем со старого места.
Ничего не получается. Боксолл считает, что мы должны жить там, по крайней мере, месяцев шесть в году; похоже, и в этом убежище от налогов есть свои минусы. Вчера ездили в Корскомб, неподалеку от Биминстера, смотреть пришедший в негодность уродливый и мрачный викторианский особняк, затем осмотрели дом в Моркомбилейке, еще припомнился нам особняк Белмонт-Хауз в Лайме, его мы впервые посетили шесть недель назад, — он самый красивый в этой местности, несмотря на то что когда-то прекрасный сад теперь полностью во власти сорняков и разросшейся ежевики. Просят за него несуразно много — двадцать пять тысяч фунтов. Мы с трудом наберем столько. И вообще как-то нелепо — сниматься с места, чтобы поселиться поблизости. Инстинктивно мне хочется покинуть Дорсетшир хотя бы на два-три года. Все больше тянет дальше на запад — в Саут-Хэмз или Теймар-Вэли, в Корнуолл, возможно. Мы меняем решения каждый день; думаю, это происходит из-за власти, которую имеет над нами это место. Я всегда ее ощущал, а теперь и Элиз почувствовала то же самое, и даже в большей степени (почему мы продали ферму, почему бросаем ее прежде, чем она разрушилась, и т. д.). Подобного места нам больше не найти — ни этого мирного пейзажа, ни той близости к тайнам животного мира, которой был окутан этот дом. Я не могу об этом писать, хотя то что происходит — это ампутация, и заслуживает, чтобы о ней написали. Но я не могу. Стойко, мужественно, молча пережить это испытание — единственная возможность удержаться от слез.
Грабал «Поезда особого назначения»[77]. Великолепная вещь: хороша, как шедевры Джойса в этом жанре (длинный рассказ или короткая повесть). Хотелось бы и себя попробовать в нем: искусство показать мир сквозь узкую щель. Можно добиться этого (Джойс и его «похороны»), взяв одно событие и представив его полностью, со всех сторон, что не получится даже в полноценном романе, или (как Грабал, Вольтер) ужав роман до половины или трети его длины. В последнем подходе я вижу параллель с акварелью: импрессионизм — со строчной буквы — характерен для этого подхода. Переработка, исправления здесь не очень подходят; не то чтобы они были невозможны, как в акварели, но, если заметны, — это катастрофа. Нужно уметь получать удовольствие от техники акварели: первый мазок сразу же класть безукоризненно. Это великолепно удавалось Грабалу.
«Любовница французского лейтенанта».
Работа над романом закончена в октябре 1967-го.
Первая редактура завершена 23 апреля 1968-го.
Вторая редактура — 17 июня 1968-го.
Третья редактура и новый конец 25 августа 1968-го.
Не предполагал, что чтение Грабала будет как нельзя более кстати. Идет пятый день чешского кризиса, и то, что я называю «грабализмом», — Давид, убивающий Голиафа, скорее, с помощью юмора, чем пращи, — стало обычным явлением[78]. В каком-то смысле я рад случившемуся. Юные девушки, разрисовывающие русские танки разными непристойностями, мощный фонтан искрометной сатиры — это шаг вперед для человечества. На лучших фотографиях из Праги мы видим смущенные лица русских солдат. Этот инцидент чехи перевели в разряд чешской сатирической литературы — к этому приложил руку и Мрожек, приехавший в Чехословакию из Польши, чтобы принять участие в событиях[79]. По-своему я жалел русских — они просто отыгрывали свою роль не лишенного обаяния, нелепого «слона в посудной лавке».
Никто из пятидесяти одной тысячи комментаторов не объяснил мне, в чем истинные причины русской агрессии. Есть основания полагать, что оккупация планировалась задолго до самой акции. Было ясно, что подобные действия вызовут прилив ненависти к России. Русские не могли, учитывая расстановку сил в атомном противостоянии, серьезно беспокоиться по поводу потери Чехословакии как стратегического партнера (думаю, это всерьез и не рассматривалось). Руководители страны должны были понимать, что агрессия против чехов усилит недовольство и внутри страны. Как в былые времена, я начинаю думать, что они игроки высокого класса. И ищу основания для такого опасного риска с их стороны. Одна выгода для Кремля в интервенции против Чехословакии очевидна: она настраивает всех против России, страна оказывается в изоляции, что позволяет руководству вернуться к прежней сталинской политике. Любой спад напряжения в холодной войне неблагоприятен для экономически более слабого звена — России. С исчезновением врага уйдет и жертвенный дух. Его место займет жажда потребления, стремление к прочим ярмарочным удовольствиям. Полагаю, что цель агрессии как раз и заключалась в создании нынешней ситуации.
«Парамаунт» равнодушно принял сценарий «Стража»[80]. Основная мысль «раскрывается слишком рано; нет должного напряжения». Это напоминает выражение: «Задушить в объятиях».
Послал «Любовницу французского лейтенанта» Тому Машлеру. Уже не так волнуюсь, как прежде, хотя не ожидаю, что этот роман понравится ему больше двух первых. Но кажется, я почти добился того, чего хотел.
Погода великолепная, жаркое лето в разгаре. Теперь, когда близится день нашего отъезда, нас охватила вполне объяснимая печаль и досада, что с отъездом мы поторопились — тем более, что решение, наконец, принято: за границу мы не едем. С другой стороны, нам все равно не удалось бы прожить здесь всю жизнь. Окончательное обрушение произойдет лет за десять — чем дольше здесь задерживаться, тем хуже для нас. А к той любви, которую я испытывал к этому месту — его мне никогда не хотелось покидать даже на день-другой, — примешивалось что-то нездоровое.
Предложил за Белмонт-Хауз 18 тысяч фунтов. «‘Любовница французского лейтенанта’ — просто чудо. Мои поздравления. Подробности в письме. Привет, Том».
На душе стало легче. Хотя, думаю, он говорит такое почти всем.
Покупаем Белмонт за 20 тысяч — если не случится ничего экстраординарного. По ночам не спим в ужасе от содеянного, днем же с нетерпением ждем, когда переедем на новое место. В какой-то степени это связано с уживающимися в нас двумя финансовыми философиями: семейным подходом, согласно которому сущее безумие выбрасывать двадцать тысяч (плюс еще пять или больше на обустройство) на дом, стоящий на той же земле, что однажды уже подвела нас; и другим, при котором коммерческие потери для нас не самое главное в жизни. За последние годы я заработал так много денег, что при принятии важного решения нелепо беспокоиться о деньгах. Думаю, наши ночные страхи сродни занудству муравья, укоряющего безрассудную стрекозу; или, говоря другими словами, мы окружены пуританами, мечтающими убить в нас экзистенциалистов.
Великий переезд. Его осуществили за пару дней двое пожилых мужчин; они аккуратно все упаковали и потом увезли. Обоим под шестьдесят, но они демонстрировали недюжинную физическую силу и выносливость; а вот привозившие нас сюда пятеро или шестеро молодцов всю дорогу ныли и ворчали. Теперешние же ни на что не жаловались. Странно, но от этих двух дней, когда мы отделывались от макулатуры и прочего хлама, я получил удовольствие — меня радовало движение, здоровые перемены. Но после ночи, проведенной в пустом доме, когда, поднявшись на рассвете, мы стали подметать полы и заниматься кучей других мелочей, которым не предвиделось конца, настроение у нас было хуже некуда. Многое мы перевезли к Чарли Гринбергу в Фаруэй и там остались на ночь; затем нанесли визит в Белмонт и обошли дом с Куики, желая знать его мнение[81]. Он нам очень помог в том смысле, что указал на грибок и множество других недостатков. В некоторых отношениях дом плох, но мы не хотим уезжать из Дорсета, с побережья, и потому будем его покупать. В этот раз мы поднялись на мансарду, откуда открылся потрясающий вид на море; если переделать одно из верхних подсобных помещений с окнами на юго-восток в пентхауз, будет чудесно.
Хемпстед. Работаю с Джадом над сценарием по Айре Левину — эта работа чертовски мне надоела. В представленном сценарии я выделил одну наиболее интересную сюжетную линию, а теперь от меня требуют внести в текст разные нелепые изменения. Киношники — слабый народец, тростник колеблемый[82]. Легкий ветерок, подувший со стороны последнего коммерчески-удачливого фильма, клонит их к сырой земле.
У Чарли Гринберга в Патни. Он сейчас страстно увлечен тем, от чего прежде страдал и я: стены скромной современной гостиной теперь увешаны скверными викторианскими картинами, на каждом столике — бронзовые статуэтки; короче говоря, хозяин превратился в старьевщика. Но от него исходит такой здоровый еврейский энтузиазм, что на это приятно смотреть. Он может вызывать только симпатию.
К Лондону трудно привыкнуть. Теперь я не мог бы постоянно жить здесь. И дело не столько в шуме, толчее и прочем, сколько в давлении на психику: вторжение новых идей, новых достижений, новых знаменитостей-однодневок. Мне это мешает.
Встреча с Томом Машлером. Он хочет, чтобы я изменил две концовки, приглушил авторский текст в «Любовнице французского лейтенанта» и поправил еще некоторые мелочи. Ему трудно симпатизировать — он не меняется. Внешне все больше похож на натуры Эль Греко; в глазах голодный блеск. Он ближе к дьяволу, чем к святому; глубоко в нем таится гомосексуалист, исполняющий роль «мужчины», которому необходимо насиловать все вокруг. Свойственное ему желание подняться вверх, быть всегда правым, выйти из всех ситуаций победителем дополняется потребностью в нежных чувствах со стороны гомосексуального партнера, хотя при первых признаках сентиментальности сидящий в нем мачо щелкает хлыстом. В нем уживается причудливая смесь подавленной невинности и отвратительного высокомерия (при встрече всегда возникает ощущение, что он не может уделить вам больше двух минут и у него нет времени выслушивать ваши возражения — на самом деле, это скорее ощущение: несмотря на первую грубовато-настойчивую просьбу кое-что переделать, он не лишен как редактор и чуткости). Если я начинаю возражать, он уступает с поразительной легкостью. «Ну, не знаю… возможно, вы правы… хорошо, не будем спорить». Все ругают его, а он, в свою очередь, ругает всех. Ну почему мне приходится иметь дело с такими никудышными агентами, тупыми бухгалтерами и т. д.? Думаю, из всех евреев, с которыми я знаком, он наиболее типичный представитель этого племени: законченный образец печального, беспокойного, отверженного сына Израилева. Грустный Дон Кихот литературного бизнеса.
Наши отношения могут не ограничиться одной литературой. Он намеревается стать кинопродюсером и хочет попробовать свои силы на «Любовнице французского лейтенанта» — каким-то образом ему удалось «умыкнуть» из издательства рукопись и показать ее Карелу Рейсу. По его словам, тот его близкий друг. Рейсом я восхищаюсь, поэтому у меня нет никаких возражений против такого плана — тем более, у Тома есть напор, есть все те качества, которые помогут ему стать хорошим продюсером — не хуже, чем редактором. Но надо приучить его держаться со мной менее подозрительно и более уравновешенно.
Мне предложили аванс 8 тысяч — по словам Тома, такой большой аванс не дают никому за исключением авторов популярных триллеров, таких, как Лен Дейтон и Ян Флеминг. Газеты сейчас пестрят жалобами романистов на низкую оплату труда, и такой аванс кажется невероятным. Трудно поверить, что мой роман так хорош, что будет продаваться в этой стране и приносить прибыль. Я рассказал об этом родителям и Чарли Гринбергу, испытав при этом некоторое смущение.
В Фаруэе, у Чарли Гринберга. Мы (Чарли и я) поехали в субботу в Эксетер на ярмарку антиквариата; мы с ним опасная парочка, так как заводим друг друга, обостряя и без того болезненную страсть. Ярмарка привела меня в восторг, как и вид фарфора из Нью-Холла, который подорожал в шесть, семь, восемь раз после моей последней покупки здесь несколько лет назад. Я ничего не купил, кроме очаровательного керамического кувшинчика, прелестной миниатюры, эоловой арфы английского ампира, двух восхитительных картин; еще в одном магазинчике я приобрел японскую гравюру, а в другом — два монгольских рисунка.
Эту неделю я жил один в Фаруэе, работал над проклятым сценарием. Сюжет закручен так, что ничего не происходит естественным путем, каждый новый ход усложняет и без того запутанную коллизию. Мои единственные компаньоны — скворцы, пристроившиеся на крыше и трещавшие всю ночь. Иногда кажется, что они надевают подкованные ботиночки и маршируют взад-вперед. На старую яблоню тоже прилетают славные птички: каждый день здесь объявляются длиннохвостые синицы, болотные синицы и пищухи; сбрасывает перья канюк. На лугу напротив дома созывает коров старик; через дорогу пожилая дама низким голосом разговаривает со своей собакой. Я поднимаюсь по холму, неспешно прохожу милю-другую. Свежая, зеленая долина, все разрослось, повсюду ручейки, множество буковых деревьев — солнце высвечивает их сероватые стволы и оранжевую листву. Срываю все еще цветущую скабиозу на вершине ближе к Хонитону, здесь в растительности начинает преобладать вереск; острое наслаждение приносит этот островок из другого времени года, другого пейзажа — такое впечатление дарят некоторые цветы. Внизу все в пастельных тонах, беломраморное, голубое — ни живопись, ни музыка, ничто не сможет передать впечатление об этом так интенсивно и полно. Аромат некоторых цветов (вроде побега василистника — июль, заливные луга, ялики, пиво за столиками около сельских пабов) — по существу, скрытое искусство.
Эти прогулки, во время которых не происходит ничего необычного, заставили меня еще сильнее полюбить эти места. Не хочу жить нигде — только здесь. Отныне не буду проводить в Лондоне больше нескольких дней за раз.
Банкет в «Кейпе»; мы не были ни на одном уже несколько лет. Удивительно, но никто из директоров и словом со мной не перемолвился, за исключением Тома, конечно. Майкл Хауэрд явно не знал, кто я, а Тони Колуэлл и Грэм Грин[83] не хотели этого знать. Думаю, они осуждают Тома за то, что он выписал мне такой большой аванс, но не могут ему это высказать и потому отыгрывались на мне. А может, это просто типично английская реакция — нежелание вникать в то, что не нравится? Мы говорили с Тарнами[84], Уайзменами[85] и отцом Тома, приятным пожилым жителем Германии и Швейцарии; он удивлялся и немного завидовал успеху сына: ведь в 1930-х нацисты заставили его бросить в Берлине собственное издательство левого направления. Он ругал меня за то, что я много курю; притворные разговоры о вреде курения быстро приедаются, и мне нравилось, что он всерьез этим озадачен. В его присутствии я стал даже реже курить.
Там была также Эдна О’Брайен[86]. Видно, что теперь мы у нее в черном списке. Я оскорбил ее тем, что поцеловал при встрече в щеку; думаю, мы нанесли оскорбление ее жизненным принципам еще и тем, что остаемся мужем и женой; или, возможно, она видит во мне опасного литературного соперника, олицетворяющего философию стабильности, в то время как она решительно настроена на противоположное. Коварная женщина, классическая сирена во многом. Я наблюдал, как она пробует свои чары на мужчинах; в их глазах появляется то же выражение, что и у спутников Одиссея: только слово — и я твой. Роман Роя, который, наконец, куплен («Соловьи рыдают»), — книга законченного эгоцентрика, каждый персонаж — это он сам, слегка загримированный; в романе есть карикатурные, безвкусные места — вспоминаются Раскин Спир[87] и Галли Джимсон[88], — очень противно. По сути — это плач по утраченному прошлому; такая книга могла бы привлечь читателей двадцать лет назад.
Денис[89], который жил в Лондоне весь этот месяц — сейчас он директор Института Британского Совета по языкознанию на Портленд-Плейс — и избегал нас как чумы, зашел вечером пропустить со мной по рюмочке. Он совсем не изменился и, когда бутылка виски наполовину опустела, завел старую песню об утраченных надеждах, о бессмысленности теперешней работы, своей запутанной жизни. «Всю жизнь я только мучил людей». Он смутился, когда я сказал, что знаю о его романе с француженкой в Нигерии: «Но Элиз и Моника теперь близкие подруги. Они мне сами говорили». Его всегда огорчает, если о нем узнают нечто нелицеприятное не от него самого. «Знаю, для тебя я бедняга Денис, вечный клоун…» Я сказал, что у него симптомы болезни Тристана и Изольды; он мог бы писать — нужно только отыскать немного времени и набраться смелости; он согласился, но ему слишком дорог этот миф. У него есть — и всегда было — отчетливое влечение к смерти; сейчас оно на нем вроде выжженного клейма. Речь идет не о смерти в буквальном смысле, а о медленном умирании из-за сознания, что жизнь его могла бы сложиться иначе. Он говорил о необходимости поддерживать Монику и Майкла, словно то был тяжкий крест, немыслимая ответственность, с какой не справиться ни мне, ни любому другому, — только человек такой редкой породы, как он, истинный мученик мог с этим совладать. «Завтра же бросил бы работу в Совете, если б не необходимость обеспечивать Майклу стабильное существование». Потом он признался, что недавно написал несколько страниц телепьесы, но «стоило вернуться в понедельник на работу, как на меня вновь всей тяжестью обрушилась реальность». Это звучало так, словно свободный человек говорит: не могу это сделать — нужно вернуться в Тауэр, где меня вздернут на дыбу. Я хочу сказать, что в его согласии подчиняться тому, что ему ненавистно, есть что-то средневековое.
Чтобы быть писателем, недостаточно избавиться от того, что в тебе плохо; надо избавиться и от того, что в тебе хорошо; последнее пригодилось бы в других областях деятельности, но здесь не подойдет — от него тоже придется отказаться. Сделать это гораздо труднее, но важнее ничего нет.
Гарди, «Джуд Незаметный». Мне кажется, это самый интересный роман из всех написанных этим загадочным писателем, хотя и не самый лучший. Чего в нем не хватает — так это толики иронии, уловок (намеренного использования случайного стечения обстоятельств), к которым прибегал Пастернак, чтобы завершить «Доктора Живаго»; и еще писателю недостает мужества принять ни свое частное прошлое, ни свое публичное настоящее. Нет сомнений — у книги должен быть подзаголовок «История моей любви к Трифене»; как и нет сомнений — он трусит, и потому превращает Сью, нервную, фригидную женщину, в величайшую кокетку, какой еще не знала викторианская литература, что в результате сильно навредило роману[90]. Известный вопрос Госса в действительности должен был бы звучать так: «Что сделал с мистером Гарди страх за свою репутацию, если он не рискует больше осуждать Провидение под небом Эссекса?»[91]
Конечно, Гарди патологически рьяно стремился утаить свое прошлое, но у меня нет сомнений: подлинная правда о его отношениях с Трифеной раскрыта именно в «Джуде». Можно догадаться, какой страстный (совсем не в духе Сью) роман переживал он в 1867–1868 годах. Результат — рождение внебрачного ребенка (дитя Арабеллы в «Джуде» с прозвищем «Дедушка-время»), который, должно быть, умер к тому времени, когда Гарди в середине 1890-х закончил роман. Возможно, было и самоубийство в Оксфорде… или что-то близкое к этому[92]. С 1870 года или немного раньше в Трифене назревает переворот — она стремится к респектабельности, в ее душе поселяется чувство, что она пошла наперекор религии и т. д… все это, возможно, связано с какой-нибудь семейной тайной (таящейся в завете «Фоли нельзя вступать в брак с родственниками»). Ясно, что Арабелла — это Эмма Лавиния, соответствующим образом преображенная, но в сути своей оставшаяся той же (пренебрежительное отношение к утонченному Джуду, удерживание на сексуальном крючке и т. д.)[93]. Филлотсон — это Чарлз Гейл; полагаю, что в Плимуте между Трифеной и Гарди произошла какая-то ужасная сцена, определившая заключительный этап жизни Сью в романе[94].
Именно на лежащей в основе произведения истинной истории держится весь роман; это и делает Сью, несмотря на все несоответствия в ее характере (помимо преднамеренно созданных писателем), такой живой. Уверен, потому и была сожжена фотография — ведь она и так оставалась с ним. Что-то в ней напоминает мне Санчию X.[95] — сложностью переходного возраста, духом жрицы Астарты, а также талантом к обольщению, затем к отречению от своих слов, взглядов; игривостью, радужной переменчивостью — недоступностью протянувшейся в небе разноцветной дуги. По сути — роман юнгианский, это история одержимости речной девственницей, princesse lointaine[96], и прочими представительницами таинственного племени.
Гарди мне близок. Читая «Джуда», я видел технические погрешности автора и понимал, как они возникли, словно сам писал книгу. Было чувство, будто я точно знаю, как работал его мозг, как он творил, — не потому, что я обладаю какими-то объективными знаниями о том, что действительно произошло с ним в жизни, а потому, что у меня так же устроены мозги, я тоже с благоговением отношусь к личному мифу, к способности использовать и преобразовывать его. Сара в «Любовнице французского лейтенанта» (до прошлой недели я не читал «Джуда») — вариант Сью; написанная мною вторая «печальная» концовка — на самом деле дань уважения Гарди: он именно так закончил бы роман[97].
Для меня Гарди в прозе — как Клэр в поэзии[98]; в каком-то смысле (здравомыслящие академические критики, у которых в руках гораздо больше фактов, чем у меня, назовут это всего лишь тщеславием) я чувствую, что эти двое мне ближе, чем кто-либо из живущих, кроме самых близких, — что-то вроде перевоплощения в обратную сторону: я продолжаю жить в них, а значит, живут и они. У Клэра есть великое стихотворение, написанное им в приступе безумия («Песня последнего дня»: «Был день, ужасный день»), оно не дает мне покоя, словно я сам написал его. Постоянно возвращаюсь к нему, читаю снова и снова — точно так перечитываешь свое, только что написанное стихотворение, если оно тебе нравится.
Еще одна торжественная вечеринка — на этот раз у Уайзменов по случаю выхода в свет романа Тома Уайзмена «Быстрый и мертвый». Там опять была Эдна О’Брайен и много людей из бывшего профессионального окружения Тома (он одно время работал кинокритиком в «Экспрессе»): Пенелопа Мортимер, Милтон Шульман[99], Дайана Ригг[100], ее режиссер и одновременно любовник Филип Сэвилл[101], Карл Форман[102] и Кен Адамс[103], которые делают фильмы про Бонда. Не могу объяснить, что особенно неприятно в киношниках (непереносимо для Элиз и меня); это даже не их предельный эгоцентризм или убеждение, что преуспевать необходимо, и сегодняшняя и завтрашняя слава должны быть синонимичны — египетская черта в кинобизнесе. Возможно, все дело в неправильном использовании ими языка; это и сознательная измена ему (стремление установить связи, контакты, укрепить будущее положение за счет личных отношений) и бессознательная (фальшивый, птичий язык), что придает таким сообществам закрытый, коварный характер: то ли гнезда, то ли роя, где все любезны друг с другом, даже льстивы, но выпускают яд навстречу пришельцу со стороны. Мы оставались с Ригг и ее мужем, когда все уже разошлись; Милтон Шульман разговорился. Этот канадский еврей — пылкий спорщик, не лишен юмора и любит быть в центре внимания, как доктор Джонсон, он утверждал, что индивидуальное искусство ушло навсегда, осталось лишь коллективное творчество (кино, телевидение и поп-арт в целом). Такой разговор больно задел Тома У. — у него нет еврейского чувства юмора, и он легко попадается на крючок. Меня же Шульман (театральный критик «Ивнинг стэндард» и, кажется, входит в четверку театроведов, определяющих политику лондонского театра) шокировал заявлением, что театр ему наскучил и теперь ему больше нравится писать для телевидения. Он воплощает наибольшее зло в современной английской критике: состояние равнодушия, из которого его может вывести только шок (нечто эксцентричное, чего не было раньше), и тогда он может сесть и написать хвалебную рецензию. Эти люди (и подобная направленность ума) обладают слишком большой властью.
Норман[104] вчера спросил с меня за книги смехотворную сумму. Я сказал, что этого мало. Он ответил: «Теперь деньги не имеют для меня никакого значения». И рассказал, как в июле его пятнадцатилетняя дочь Джени залезла на крышу за магазином, чтобы достать оттуда свою кошку, поскользнулась, упала и разбилась насмерть. Хотя я давно ее не видел — разве что мельком, — его рассказ потряс меня. Не знаю, что тут сказать, — можно только лить слезы. Он рассказал также о своей жене, в течение многих лет страдавшей шизофренией с частыми обострениями болезни — последний раз он видел ее, очевидно, еще до смерти дочери. «Для Джени я был и отцом, и матерью. Гладил и чинил ее одежду, готовил еду». У бедняги в глазах стояли слезы. Я всегда чувствовал к нему большую симпатию. Казалось невероятным, чтобы один человек мог вынести столько горя (первую жену и семью он потерял еще во время войны) и смириться с этим. «Магазин поддерживает во мне жизнь, потому я его не закрываю». Я прибавил фунт к выписанному мной чеку, но он даже не взглянул на него: кажется, ему хочется раздать все книги. Он — как Лир или Эдип — ступил туда, где недосягаем ни для кого и ни для чего. В нем появилось нечто от древнего грека, отмеченного богами. Впрочем, до нашего разговора он шутил в своей прежней манере, показывал глупейшие отрывки из какой-то католической брошюрки, где говорится, как должна вести себя жена; и, тем не менее, он мужественный и достойный старик.
Джени была очень хорошенькой девочкой, примерной викторианкой, с темно-серыми глазами, казавшимися черными пуговками на небольшом розовом личике. Для таких детей Марциал написал свои лучшие эпитафии.
Мы наметили ехать сегодня в Лайм. Но у Элиз опоясывающий лишай, и доктор не разрешил ей выходить из дому. И тогда я присоединился к Чарли Гринбергу — он собрался на аукцион в Хонитон. Чарли стал законченным маньяком — целиком сосредоточен на живописи. Мы остановились в Солсбери, где пережили настоящее потрясение. В одном магазине торговец сказал, что у него дома есть Россетти — не для продажи, но он готов показать нам картину. Это был портрет девушки типа Сиддалл, написанный в 1868 году; у нее каштановые волосы, она смотрит вдаль — это новая женщина. Глядя на картину, я пережил странное ощущение: мне показалось, что на ней изображена Сара Вудраф — она была дома у Россетти, он ее нарисовал, и вот теперь она предо мною.
Наконец я в Белмонте.
Брожу по пустым комнатам, пытаясь решить, что нужно сделать в первую очередь. Основных проблем три: гниет пол над погребом в восточной комнате; нечто похожее происходит и в комнате, смотрящей на юго-запад, там отсырела вся стена почти до потолка; и еще центральное отопление. Кроме того, множество мелких: привести в порядок окна, заделать их, проложить электропроводку, спасти конюшню (сейчас она похожа на огромную губку), а еще сад, забор — мой список постоянно растет. И все-таки после Лондона я испытываю наслаждение от здешней тишины и покоя, от ощущения дома, который словно благодарил меня за то, что в нем после десяти пустых лет вновь оживет жизнь. Не знаю почему, но у Белмонта женская суть; в нем есть что-то от старой потаскушки — фасад еще смотрится, а за стенами — грязь и запустение.
Что до сада, это целый мир — густые заросли ежевики, в них иногда встречаешь остатки былого великолепия: некоторые старые посадки выжили. Почки на магнолии, японская акация набирает цвет, сохранился и нежный, белый, декоративный лук. Я прорубил себе дорогу в зарослях к хижине в отдаленной части сада, прелестной двухэтажной постройке. Здесь у нас будет летний домик. Обнаружил огромный смолосемянник, пальму, араукарию, яблони. Это многоуровневый сад с террасами и заповедными местечками; он кажется больше своих десяти акров. Меня не раздражает его теперешний вид. Сколько замечательных вещей здесь можно сделать и открыть! Он похож на большую игрушку.
Однако хочется, чтобы здесь была Элиз. Жаль, что нельзя разделить с ней радость от проведенных здесь первых дней.
Еду в Лондон за Элиз и еще, чтобы познакомиться с Оскаром Левенстайном, которого Том М. заинтересовал «Любовницей французского лейтенанта». Доброжелательный, умный еврей-коротышка — среди птиц был бы дроздом или, скорее, лесной завирушкой. Так и видишь, как он скользит в киношном подлеске и клюет, что бог пошлет. Если не знать, никогда не догадаешься, как много он сделал в кино[105]. Живет в великолепном готическом доме на Белсайз-Лейн.
Настроен он оптимистически; понимает и трудности, которые могут возникнуть на стадии написания сценария. Я хотел бы видеть свое детище в руках Кена Расселла, его же выбор — Дик Лестер; в основном по той причине, что последний «легче относится к деньгам», к тому же с Левенстайном у него уже устоявшиеся отношения. Окончательно остановились на троих: Лестере, Расселле и Линдсее Андерсоне. Том осложнил ситуацию, попытавшись подключить к нашему общему делу и Фредди Рафаэля[106], но тот прислал телеграмму с Ямайки, где писал, что станет этим заниматься только при одном условии: режиссером будет он. Этого мы Левенстайну сказать не могли.
Роджер Бурфорд[107] полон сомнений и вопросов. Я начинаю понимать, как абсурден мой подход Кандида, заключающийся в том, что все должно сводиться только к тому, чтобы сделать фильм как можно лучше.
Вернулись на поезде.
Нам постоянно открываются все новые изъяны — подгнившее дерево, текущие трубы, сломанные балки. Куики и его команда относятся к этому спокойно и даже с видимым удовольствием.
В схватке с садом я терплю поражение — работы пропасть, где ни копнешь, всюду попадаешь на луковицу какого-нибудь растения. Понемногу нащупываю старые тропинки, наталкиваюсь на ограду, на клумбу с ранними ирисами, лилейник, старую чугунную подставку. И повсюду эта чертова ежевика — самое ненавистное для меня растение, хотя я и отдаю ей должное, как и воробьям, за эту потрясающую живучесть. Я освободил от ежевики старую смоковницу, но ее погубило какое-то животное, обглодав кору, как это делают косули. Но это не они. Подозревал, что тут не обошлось без крыс, но не видел до сих пор ни одной. Возможно, в зарослях живет кролик или парочка кроликов.
Слава Богу, здоровье Элиз улучшается; и жизнь наша становится более цивилизованной.
По словам Гийона[108], «Литл Браун» предлагает аванс 125 тысяч долларов, 60/40 в бумажной обложке и фиксированные 15 процентов отчислений от продаж.
Вполне доброжелательные рецензии на фильм «Волхв» в «Нью-Йорк таймс» и в журнале «Тайм»; и две плохие — не помню где. Хорошие — притянуты за уши[109], плохие соответствуют истине. Во мне крепнет чувство, что не стоит больше продавать право на экранизацию моих книг. «Парамаунт» по-прежнему не устраивает переработанный сценарий по «Саду доктора Кука»: «недостаточно захватывающий, по напряжению не приближается к ‘Ребенку Розмари’». Вчера вечером из Калифорнии звонил Джад, говорил, что сбит с толку, не знает, что делать; на самом деле у него столько же шансов найти понимание с руководством студии, сколько переплыть в одиночку Тихий океан и выйти в Японии. Выхода нет.