1969

15 января

На пару недель я погрузился в ужасную депрессию, давно такого не было. Меня переполняла желчь, неугасающий гнев против нашего времени. Думаю, в этом есть нечто от ощущения себя англичанином, рожденным в стране с отчетливо выраженным стремлением к смерти, жаждой гибели. Вчера объявили о самом большом дефиците торгового баланса за последние месяцы, а сегодня — о том, что по экспорту товаров мы в конце списка Европейской ассоциации свободной торговли; каждый раз программа «24 часа» сообщает о новых столкновениях между организованными в профсоюзы рабочими и неорганизованным руководством. Разрыв между общественной и частной жизнью в Англии (и у каждого англичанина в отдельности) все увеличивается; люди ищут спасение в бедах — экономическом кризисе, еще одной войне. Они надеются, что это встряхнет их, снесет всю гниль. Причудливая смесь сегодняшнего гедонизма и завтрашнего мазохизма — сознательное взвинчивание цен, тайное удовольствие от мысли, что в дверь может постучаться судебный пристав.

Частично моя депрессия связана с «Любовницей французского лейтенанта». Два огромных аванса загадочным образом обесценили роман в моих глазах. Есть правда вероятность, что издатели просчитались: ни один английский книжный клуб не проявил к нему интереса. Поэтому я чувствую себя мошенником, чуть ли не попадающим под новый закон о правах потребителей, жуликом, требующим непомерную плату за недостойный товар. Так что провал «Волхва» (Джудит Крист совершенно справедливо включила его в десятку самых плохих фильмов 1968 года) кажется более правильным, чем восторженный прием новой книги английскими и американскими издателями и литературными агентами.

Нелепый вопрос от редактора одного из справочников типа «Кто есть кто» (в нем есть и мое имя): каковы мои жизненные цели и достижения? Нелепый и вызывающий раздражение вопрос. Нужно ответить, но мне кажется естественнее, когда ты не можешь это сделать. Я написал: «Уйти от реальности и оказать в этом содействие другим людям».

18 января

Внизу, за нашим садом, разыгралась трагедия. В течение двух-трех дней бушевала буря, подчас достигавшая силы урагана. Сегодня — еще не было шести вечера — стоявший в гавани катамаран сорвало с якоря и понесло в открытое море. Небольшая спасательная шлюпка отправилась вслед, чтобы его вернуть, но перевернулась, и один из мужчин, Роберт Джеффард по прозвищу Ниммер, утонул. Это случилось не на наших глазах, но в полночь мы пошли к Коббу и увидели, что разбитую шлюпку доставили на берег. Увы, тут речь не шла о героизме. Джеффард и Рой Голлоп, рыбак, хотели получить премию за спасение катамарана и позвонили руководителю этой службы, спрашивая, можно ли воспользоваться шлюпкой. Тот, не подумав, разрешил, и мужчины пошли на глупый риск ради нескольких фунтов. Весь этот день мы следили за разыгравшимся морем из дома и еще говорили, что никто не сможет выжить в бушующей стихии. Теперь весь Лайм разгневан и ищет козла отпущения. До какой-то степени это региональная трагедия: обычная жадность прибрежных рыбаков, всегда готовых поживиться тем, что плохо лежит, и единодушное отвращение жителей юго-западных графств к тому, чтобы хорошие деньги уходили сквозь пальцы.

31 марта

Мне исполнилось сорок три года. Я один (Элиз забирает Анну из Лондона), так что могу об этом забыть. Два или три года назад такое показалось бы бравадой, позерством; по негласным законам Ли-он-Си[110] нельзя оставлять юбилеи, годовщины без внимания. Теперь я отношусь к ним как к семейной, неолитической, рунической ерунде. Сегодня вечером некоторое время смотрел по телевизору похороны Эйзенхауэра; это тоже неолитическое действо — оно гораздо ближе к тому времени, когда размалевывали себя в таких случаях красной краской, чем в век «Аполлона-9».

16 апреля

«Пантер» предложило за «Любовницу французского лейтенанта» 11 тысяч фунтов (плюс одну тысячу из-за отсутствия фильма). «Пан» обычно не дает больше 8 тысяч. Я с ним расстаюсь без угрызений совести; издательства по выпуску книг в бумажном переплете лишены лица и безразличны к тому, что ценит большинство писателей, — к человеческому контакту.

17 апреля

Анну приняли в Эксетерский институт искусств — огромное облегчение. Она немного раздражает меня тем, что совсем не помогает Элиз, а каждый день убегает в школу верховой езды в Чайдок-Ситаун. Но кто из нас был паинькой в восемнадцать лет? Она, по крайней мере, уравновешенна, не раздражительна.

18 апреля

Американский «Литерэри Гилд» будет рекомендовать «Любовницу французского лейтенанта» как лучшую книгу осени. Еще один камень с души свалился.

24 апреля

Встреча в Лондоне с Линдсеем Андерсоном — его Оскар хочет привлечь к работе над фильмом. В Андерсоне удивительная смесь агрессивности и робости. Крупный нос Сирано, чующий неприятности; вычурные, неестественные позы — они должны показать, насколько режиссер раскован, хотя результат прямо противоположный. Я предпочел бы усилить в фильме авторскую позицию, но другим эта идея не понравилась. Сошлись на том, что будет лучше использовать голос актера, дающего исторические пояснения за кадром. Встреча не подвела окончательный итог; осталось впечатление, что идея фильма заинтересовала Андерсона, но только на уровне интереса тореадора к первоначальным, ритуальным действиям в бое быков, когда его время еще не пришло. Решили попросить Дэвида Стори[111] написать сценарий — Андерсон только что поставил его пьесу. Том и Оскар выглядят довольными — если все пойдет, как задумано, я тоже буду доволен. Все теперь зависит от Стори. Если он согласится, мы получим Андерсона, если нет…

4 мая

Стори говорит, что сценарий писать не будет; по словам Оскара, романом он восхищается, но не видит в нем такого мужского характера, на который мог бы «опереться». «Он зациклен на сильных мужчинах — когда писал сценарий по ‘Грозовому перевалу’, в центре был Хитклиф», — сказал мне Оскар. Так что Андерсон опять прибегает к отговоркам.

14 мая

Мы живем в нашем доме уже десять дней, и нам это нравится. Сад совсем одичал; чтобы поддерживать его на должном уровне, нужно не меньше шести садовников. А так два дня работает старый Борд и время от времени я. Сад отвлекает меня постоянно. Принимаюсь за одну работу, тут же вспоминаю о другой, иду туда, а по дороге вижу новые цветы. Мне все это очень нравится; по крайней мере, наши джунгли дали приют славке-черноголовке и серой славке. Рыжевато-коричневая сова прилетает к нам каждый вечер и сидит на магнолии зловещим предзнаменованием. Я думаю, она из прилетающих к нам Тивериадских сов и ловит здесь садовых сонь.

12 июня

День выхода книги. Слава Богу, на этот раз я избавлен от ненавистной необходимости давать интервью; то ли Том здесь постарался, то ли просто так сложилось. Не знаю… да и знать не хочу. Но вообще это время переношу с трудом. Даже не потрудился купить те газеты, которые не получаю, чтобы прочитать возможные рецензии. В «Нью стейтсмен» достойный отклик, в «Таймс» — не очень: рецензент — голос литературных влиятельных кругов — многого не понял. Но теперь я знаю: хорошие или плохие — они все равно не относятся к делу; хвалят тебя или ругают — это ничего не меняет в нашей бедной, больной культуре. Даже самый грозный рецензент не является настоящим врагом.

15 июня

Честная рецензия в «Обзёрвер», маленькая глупая статейка в «Санди таймс», такая скудная, что лучше бы ее вовсе не писали. Чувствую облегчение, что меня не лягнула неравнодушная к знаменитостям «Организация Томсона»[112]; со стороны левых — несколько больше доверия. Полагаю, на этот раз сработает вариант — «имя» против «рецензий»; одни рецензии не дадут мне попасть в список бестселлеров.

Поступают новые отклики. Великолепная рецензия в «Нью сэсайети» — не так хороша для меня, как сама по себе, — точная, умная. Мог бы написать ее сам — такое не могу сказать даже о самой хвалебной рецензии в «Файнэншел таймс». Читать ее лестно, но она не совсем о той книге, что я написал. Все остальные — комплименты с оговорками; неодобрительные высказывания чередуются в них со снисходительной похвалой. Том Машлер подавлен, считает, что большинство рецензентов люди недалекие. Я же думаю, что он и Нед Брэдфорд переоценивают меня — во всяком случае, мою коммерческую ценность.

19–21 июня

Едем в Лондон, чтобы забрать Анну. Слава Богу, теперь она на нашем попечении, то есть до начала семестра в Эксетере будет жить у нас.

Мы, наконец, уговорили Дениса вновь встретиться с нами. Пришли также Ронни и Бетса. Ронни и Денис понравились друг другу, и это меня порадовало. Наверное, следовало испытывать раздражение, видя, что ко мне они проявляют меньший интерес, но такая ситуация, напротив, тонко льстила моему тщеславию. Эти два прекрасных, хотя и непостоянных, человека должны были сойтись. И значит, говоря другими словами, я умею выбирать людей.

25 июня

Странное переживание в конюшне. Я стоял в сумерках у лестницы, ведущей на сеновал, — темные ступеньки и наверху прямоугольное отверстие, сквозь которое пробивался серый свет. Внезапно меня охватил приступ жуткого страха. Я настолько не суеверен, настолько не верю ни в какие «паранормальные» явления, что это не могло прийти извне. Потом до меня дошло: то был мой собственный призрак. Каким-то странным образом я явился самому себе. Был одновременно и живым, и мертвым.

Казалось, что-то смотрит на меня сверху.

У меня сейчас — собственно, это продолжается уже несколько месяцев — какое-то безразличие к жизни; возможно, в этом истоки такого явления. Постоянная сосредоточенность на смерти и одновременно равнодушие к этой не оставляющей меня мысли; временами почти полное отсутствие воли, ужасающая абулия[113]. Не знаю, что произошло, — может, плохо работают почки или печень; у меня темная моча, а при работе в саду ломит поясницу. Я заметил это восемь или десять недель назад — надо бы показаться врачу. Чувствую себя больным, но не настолько, чтобы не продолжать ту неспешную жизнь, какую мы здесь ведем. Словно я хочу заболеть по-настоящему. Своего рода искупление? Не знаю.

Это напрямую связано с моей отвратительной привычкой: я выкуриваю в день немыслимое количество сигарет — пятьдесят или шестьдесят. Провести без сигареты лишние десять минут — уже победа. Иногда по утрам я пытаюсь бросить, но больше часа выдержать не могу и потом курю в два раза чаще, чем прежде. Не чувствую аромата цветов и приобрел так называемый кашель курильщика. Ночами не сплю и даю себе клятву покончить с этой дрянью. Она поработила меня, действительно поработила. Без никотина я не могу жить, не могу писать.

27 июня

Вчера стал составлять план романа, которому прежде хотел дать название «Два англичанина». Теперь собираюсь назвать «Тщета». Хочу раскрыть в нем две стороны самого себя; двое мужчин, два товарища постепенно отходят друг от друга: один сосредоточен на внешних достижениях, другой — на внутренних. Но у обоих — чувство неудовлетворенности, они побеждены временем, в котором живут. В духе моей собственной болезни.

Сегодня написал первую главу; место действия — Лос-Анджелес. Но угол зрения не тот — не пойдет. Первое приближение, начало всегда самое трудное; все равно что искать правильный тон в море звуков, нужный стиль. В этот раз буду писать без фокусов: классическое повествование от третьего лица и в прошедшем времени.

5 июля

В настоящее время читаю «Мемуары» де Реца; эту книгу, опубликованную в 1719 году в Амстердаме, я недавно купил у Нормана (первое издание в 1717-м)[114]. Наверное, нелепо при наличии многих современных, комментированных изданий иметь такую lubie[115] к первым изданиям. Не могу сказать, в шрифте ли тут дело, или в библиофильском тщеславии, или в отсутствии комментариев и справочного аппарата; одно я знаю точно: такое чтение дарит мне более живую, более четкую картину. Более явный эффект присутствия что ли, хотя, читая современный комментированный текст, я понял бы больше. Но быть в том времени кажется мне более важным, чем знать о нем.

21 июля

Высадка на Луне. Мы не выключали телевизор с шести вечера до шести утра. Приземление было прекрасным, слишком замечательным, чтобы быть правдой, более волнующим (хотя до странного схожим), чем все самое лучшее, что сочинили на эту тему. Я против этого проекта по этическим и политическим соображениям, хотя, возможно, это допустимый порыв, простительная последняя дань человечества своей молодости. И в высшей степени сексуальная — не только в контексте насилия над «девственницей Луной», а даже по обычной аналогии с половым актом — толчок и эякуляция.

Но теперь праздник закончился, все возвращаются домой, надо прибрать за собой.

15–18 августа

Проводим уик-энд в Уэллсе, в коттедже Тома М. в Черных горах. У Тома новая подружка, ее зовут Фей Ковентри, она нежная, умная, сдержанная девушка. Мы ее почти не видели, она весь уик-энд провела на кухне, варила варенье, готовила для нас — кстати, очень вкусно; кажется, она хочет заарканить Тома. Он вьется вокруг нее, как паук, наполовину жаждущий смерти (то есть женитьбы на ней), а наполовину жаждущий только наслаждения (то есть простого обладания ею). Он самый désinvolte[116] человек из всех, кого я знаю, и в его непринужденности есть нечто жестокое, что-то вроде презрения к людям, которые не достигли того, чего достиг он. Впрочем, жестокость в нем легко оборачивается ранимостью. Мы отправились в горы на прогулку; меня раздражала его нетерпеливость — рождалось ощущение, что всем нам надо быть где-то еще. Поэтому я предложил ему вернуться домой и предоставить мне бесцельно брести, как я привык. Он устал и действительно хотел домой, но было видно, что мое предложение его обидело. Значит, я мог обойтись без него, у меня могла быть какая-то тайна, скрытое наслаждение, которого я хотел его лишить. Как у всех евреев, у него нет глубокого интереса к природе — только поверхностный, однако он чувствует, что этого несообразно мало: он живет в таком диком месте и не знает о нем практически ничего. Но у него не хватает терпения, и все идет по-прежнему.

В коттедже непрерывные игры. Том исключительно охоч до них: дротики, нарды, пинг-понг, боулинг на ковре. Ему нужен дух соревнования, как другому — гашиш. Провести так уик-энд неплохо, но ужасно, если таков стиль жизни.

15 сентября

С последней записи меня уже месяц не покидает депрессия. Во многом это связано с погодой — я-то надеялся на хороший сентябрь. Однако вот уже две недели небо затянуто облаками; сначала стояла сушь, теперь льет дождь. На прошлой неделе Анна уехала изучать искусство в Эксетер, так что мы теперь одни в привычной атмосфере Дорсета — huisclos[117].

У Элиз, как обычно, тоже осенняя депрессия, такое происходит с ней из года в год: тогда она ненавидит сельскую жизнь в целом, нашу — в частности. Мы поселились там, где не собирались жить, мы в западне, все наши знакомые — бедняки, а мы живем в этом огромном, пустом доме… и так далее. Я особенно остро ощущаю излишнюю величину нашего дома. Мы постоянно живем в одних и тех же четырех комнатах, остальные посещаем от случая к случаю. Мне кажется, наша беда проистекает от жуткой, неуемной скуки; у нас обоих она стала чем-то определяющим, доминирующим. Я в лучшем положении, чем Элиз: ведь я могу воображать, сочинять, описывать происходящее; могу относиться к людям, которые в основе своей мне не нравятся, просто как к биологическим существам. И так далее. У нее все вызывает скуку. Мысль о том, чтобы пригласить гостей, вначале приводит нас в восторг, но по мере приближения их приезда нас все больше одолевают сомнения, когда же они, наконец, приезжают, мы впадаем в уныние. И такое происходит даже во время визита старых друзей, поэтому мы не рискуем заводить дружбу с жителями Лайма. Мы изредка видимся только со старым доктором и его женой, живущими по соседству, и эти встречи подтверждают наши опасения. Доктор рассказывает бесконечные истории, полностью лишенные смысла. Я в это время думаю о своем. Улыбаюсь неведомо чему, а потом сам говорю какую-нибудь нелепость, чтобы перевести разговор на другую тему.

Меня гнетет мысль о «Любовнице французского лейтенанта». Сам не знаю почему. Критика приняла эту книгу лучше, чем две предыдущие. Но она как камень, брошенный в бурное море. Мгновение его видишь, но потом он уходит на дно. У меня остались только рецензии, три-четыре письма от читателей и чувство, что роман плохо расходится. В довершение всего полное равнодушие жителей Лайма к моему творению. Только один человек как-то упомянул, что прочел книгу; местная пресса не обронила о ней ни слова. К сочинительству здесь сумеречное отношение — вроде нынешней погоды. Никому до него нет дела. Это передается и мне.

18 сентября

Пять дней назад бросил курить. Думаю, это реакция на то, что последнее время надо мной взял верх случай. Моя мантра требовала: «Поступай иначе!» Я не тоскую по чисто физическому наслаждению от табака — запаху и так далее. Тяжело отказываться от сигареты как части нормального распорядка жизни. Не курить — все равно что читать книгу без пунктуации, без абзацев; словом, твой день превращается в сплошной, напряженный, не дающий расслабиться труд. Хуже всего за машинкой. Уже много лет, работая за ней, я курю почти непрерывно; сигареты помогают мне сконцентрироваться, выдержать определенный темп, найти нужное слово, написать диалог. Каждый раз я тянусь за сигаретой. Мое внимание рассеивается.

3–11 октября

Провожу время в Лондоне без всякого удовольствия. У Элиз обычная осенняя депрессия, у меня синдром отсутствия никотина. Мозг, похоже, отказывается работать. Забываю вещи, нет уверенности, что я правильно складываю простейшие суммы, даже консервную банку трудно открыть. Очень странно — почти ушло прямое физическое желание взять сигарету и закурить, зато часто клонит ко сну, существование мое бесцельно, я рассеян… словом, отупел. Трачу зря время и одновременно ненавижу себя за это.

У отца проблемы со зрением, левый глаз совсем не видит. Мы поехали в Ли, где выяснили, что дело не так плохо, как подумалось во время телефонных переговоров с ним: второй глаз видит вполне прилично. Побаловали его, привезли хорошего сыру, шампанского. Погода великолепная, в такую погоду нам ужасно не хочется покидать Лайм.

Созрели отцовские груши сорта «Герцогиня Ангулемская» и яблоки «Джейс Грив» на старой яблоне, которую он приобрел сорок лет назад за один шиллинг. Это, наверное, лучшая яблоня во всей Англии, таких яблок — сочных, сладких, нежных — я больше нигде не ел. Груши тоже превосходны — спелые, ароматные. Как он достиг таких гениальных успехов с грушами и яблоками, не знаю — может, потому что у него много времени и он тратил его на этот клочок земли. Я говорю в прошедшем времени, потому что у меня предчувствие, что этой зимой отец умрет. Впрочем, он довольно крепкий — может, и обойдется. Не могу представить, что наступит такое время, когда я не буду есть эти удивительные яблоки — как бы эгоистично это ни звучало. Все лучшее, что есть в нем, перешло в эти яблони.

Набоков, «Ада». Безнравственный он старик, грязный старик; роман, по большей части, мастурбация; доставляющие физическое наслаждение мечтания старого человека о юных девушках; все окутано осенней дымкой в духе Ватто; очень красиво, он вызывает из области воспоминаний сцены, мгновения, настроения, давно минувшие часы почти так же искусно, как Пруст. Его слабая сторона — та, где он ближе к Джойсу, хотя, мне кажется, она нужна ему больше, чем большинству писателей. Я хочу сказать, что сентиментальные, слабые места как-то очень гладко, легко переходят у него в замечательные прустовские сцены. Думаю, неорганизованность огромной эрудиции, проистекающая от усиленного чтения и странных увлечений, никогда не даст ему подняться на вершину Парнаса; но и без того есть нечто неприятное в отбрасываемой им тени — нарциссизм, онанистическое обожание его, Набокова. Почти как у Жене, но без искренности последнего.

В Лондоне невозможно находиться — слишком жарко. День проводим в Кью-Гарденс[118], там прелестно. Я сорвал лист с огромного дерева гинкго и положил между страницами — как раз там, где Набоков упоминает это дерево[119]. И оранжерея с орхидеями, острое получасовое наслаждение. Мне особенно нравятся мельчайшие орхидеи — словно крошечные жемчужины на стебельках. У них какой-то необычный запах, он ни на что не похож. Просто абсолютно новый запах — как новый цвет. Вечером пошли смотреть «Беспечного ездока» — фильм, который этим летом произвел фурор в Штатах, а теперь и у нас. Смотреть приятно, но за внешней красотой пугающая пустота, незначительность. В переполненном кинотеатре мы, наверное, были самыми старыми, средний возраст зрителей, в основном, не превышал двадцати лет. Я чувствовал себя чужим. Это апофеоз визуальной ереси — актеры ничего не говорят, их искусство — в неумении выразить себя. Все происходит случайно, героев несет по течению, что-то приключается — и снова дорога; глупые юнцы, сидевшие рядом, явно считали, что фильм очень печальный, очень глубокий и очень красивый. Согласен — красивый, но не больше.

Молодое поколение в наши дни попадает в западню: они отрицают культуру, книжную культуру особенно, выбирают непосредственный опыт, делают что хотят, находят свой круг общения, говорят на жаргоне — что само по себе неплохо, это дает им более острое ощущение настоящего момента, проникновение почти по дзену во внешнюю оболочку смысла и культуры. Меня беспокоит, что будет с ними, когда они вырастут и поймут, что больше не могут жить, исходя только из непосредственного опыта. А время читать книги, входить в контекст культуры безвозвратно ушло.

Был в Кенвуде[120]— смотрел любимого Рембрандта. Потом стоял у озера в тени огромных дубов и буков. На верхних ветках среди зелено-золотой листвы резвились белки.

16 октября

«Любимая» Гарди. Странно, что писатель потратил так много времени на разработку такой немыслимой идеи[121]. На мой взгляд, тут, скорее, тема для стихотворения; но все это так соотносилось с его собственными трудностями, с его трагедией, что он не мог этому противостоять. Некоторые места в «Любимой» так плохи, так поверхностны, так заурядны, что книга обретает странную власть — чувствуешь, что роман не что иное, как неуклюжее выражение чего-то более глубокого, что таилось в мозгу несчастного автора — смеси робости и отваги, верности и способности к измене. В определенном смысле это важная книга. Она говорит о Гарди больше, чем почти все его великие романы — за исключением «Джуда». И мастерства не утаишь — оно его нигде не подводит.

Два журналиста брали у меня интервью для американской прессы: один из «Нью-Йорк таймс», другой из журнала «Тайм». Мне все труднее и труднее рассказывать о том, что я собой представляю, что значит для меня сочинительство; ответы мои носят неточный, случайный характер — что пришло на ум, то и говорю. Мир вымысла становится для меня все реальнее — мне трудно возвращаться в их реальность. Большинство вопросов были совсем неинтересны. Что я думаю о гибели прежней формы романа? Да ничего не думаю. Пишу, как пишется. Я пытался объяснить журналисту из «Тайм», что романы похожи на деревья, а не на машины, пытался рассказать о другом мире, его вратах, землях, о том, как брожу там, иду, куда ведет очередной роман. Но это тоже вымысел о себе; и, говоря с журналистом, я уже становлюсь другим. Наверное, я и правда с другой планеты. Раз так часто ощущаю себя здесь чужим.

1 ноября

Первые рецензии (снятие проб) идут из Соединенных Штатов. Все они похожи на восторженный бред. Это, пожалуй, mot juste[122]: в тоне этих хвалебных отзывов есть легкий привкус истерики, и потом, рецензенты не очень владеют языком. Вижу, что мой стиль их несколько ослепляет, и это снижает ценность этих восхвалений. Я могу верить лестным отзывам, только если они исходят от равных по мастерству писателей. А так получается проблема сродни валютной — наши денежные знаки не эквивалентны и не подлежат обмену.

Нет, разумеется, приятно, когда тебя называют «самой ослепительной звездой на литературном небосводе», «лучшим писателем, чем Беллоу, Рот и Апдайк», не говоря уж об остальных. Но я на своем месте здесь, в Лайме, у нас завязались свои связи, происходят встречи, беседы, своя тайная жизнь. Маленькая тень, яркий свет. В Лайме я человек по другую сторону телескопа; там же — гигант и буду им еще несколько недель. И никто, по сути, не прав.

Одна из причин, почему я не в восторге от пустословия по другую сторону Атлантики, заключается в том, что в настоящий момент я не могу писать. Это никакой не ступор — просто период задумчивости, омраченный неприятным чувством, что меня вынуждают идти по туго натянутому канату — теперь я должен расти, писать все лучше, все оригинальнее и еще Бог знает как. Я с удовольствием работал над «Nugae»[123] (роман о Коллиуре), пока американцы не стали давить. Роман обещал быть небольшим, но не выпадал из моего остального творчества. Теперь же думаю написать триллер (и опубликовать его следующей книгой), чтобы остановить возрастающие ко мне требования. Если катиться вниз, то уж той дорогой, какую выбираешь сам.

7 ноября

Едем в Соединенные Штаты, чтоб содействовать продаже «Любовницы французского лейтенанта». Раньше я печатал последовательный отчет о поездках, теперь делаю отрывочные записи. Сейчас я снова в Лайме и рад этому — сегодня тихий зимний день, на берегу моря никого, за исключением двух женщин с детской коляской. Как здесь славно жить! Никогда больше не скажу о Лайме ничего плохого. Он как редкое растение, счастливая экологическая ниша; и не может находиться на той же планете, что и наш несчастный мир, откуда мы вышли.

Последние покупки в Лондоне. Элиз тратит деньги на ненужную ей одежду, а я заканчиваю «Аду». Получил от романа большое удовольствие; это роман для писателей — так у Баха, говорят, есть музыка для музыкантов. Значит, только другой писатель — точнее сказать, писатель той же породы, вроде меня, — может понять, о чем этот роман. Думаю, что понимаю Набокова лучше любого его читателя, хотя это не означает, что я больше знаю об источниках книги или связи ее с другими произведениями; просто я понимаю его, как Клэра или Гарди. Психологически я той же породы.

Особенно нравится мне набоковская идея времени, которую он рассматривает, скорее, как функцию памяти, чем пространства, — настоящее — то, что в данный момент присутствует в его мозгу, прошедшее — что отсутствует; поэтому то, что вспоминается, может быть ближе того, что непосредственно воспринимаешь органами чувств.

Летим в Бостон, чтобы провести уик-энд с Недом Брэдфордом в Маршфилде. Он встречает нас в аэропорту. Все хорошо в этом лучшем из всех рецензирующих миров. Блестящий отзыв в воскресной «Нью-Йорк таймс»[124]; первый тираж был пятьдесят тысяч, теперь допечатывают до восьмидесяти. Сижу в Маршфилде и читаю краткую справку Ричарда Бостона, которая предваряет статью. Похоже, пора пить шампанское, но мы ограничиваемся скромным ужином и ложимся спать в девять.

С самого начала чувствовалось, что между Недом и Пэм не все идет гладко. Целуя ее при встрече, я ощутил запах алкоголя, но первый вечер прошел вполне благополучно, в строгом соответствии с нормами Новой Англии. На следующее утро она к нам не вышла, сославшись на «болезнь»; мы ездили по окрестностям и питались тем, что предлагал нам Нед. Он до нелепого ограничивает себя в еде: в доме нет масла (страх перед холестерином), молоко на 99 % обезжирено — что сразу же чувствуется. Ложимся в девять, предполагается, что встанем в семь. Элиз курит, но у нас сложилось ощущение, что это особая привилегия жене автора бестселлера.

Просыпаюсь рано, снаружи доносится зловещее карканье ворон; три ходят по траве — по виду такие же, как наши, английские, но крик более пронзительный. Цапля у пруда. Гуляю в сумрачном лесу, собираю сумах, молочай.

В этот день мы прошлись по антикварным магазинам. Новая Англия утратила для меня свое очарование. Нет, ни дома, ни архитектура не стали хуже, но раньше я не замечал скудости культуры — на всем пространстве совсем нет животных. Ни коров, ни лошадей, ни овец. Нет и полей. Никто не ходит пешком. Никто не обрабатывает свой сад. Только бесконечный поток автомобилей. Все куда-то едут, но никуда не приезжают. Они кажутся мне людьми из сновидений, не сознающими, насколько ограничен и узок их мирок. При одном антикварном магазине был разбит садик с лекарственными травами — неожиданное проявление человеческого начала. Тимьян, ромашка, ноготки, мята. Посадила их пожилая женщина.

Вечером Пэм не спустилась к нам. На следующий день мы отправились в Плимут, чтобы посетить там Мейфлауэрский[125]музей под открытым небом — крытые соломой хижины, cabanes[126], — все они очень похожи друг на друга и внешним видом, и внутренним убранством; впрочем, большинство сундуков для белья, ящичков для Библии и прочих вещей взяты уже из следующего столетия. Девушки и старательные матроны одеты в современную пуританскую одежду.

Плимутский камень[127]. Чем-то похож на подиум эстрадного оркестра. Рядом копия корабля, на котором приплыли первые поселенцы. Там выставлена восковая фигура Уильяма Брэдфорда, первого губернатора и предка Неда[128]. Я стоял позади двоих детей Неда, которые всматривались в восковое лицо. Здесь, на корабле, начинаешь сознавать, как тяжко пришлось поселенцам в ту первую жестокую зиму. Возможно, все беды шли от новой территории. Люди не хотели сюда ехать, они никогда не любили эту землю. С самого начала они планировали уехать отсюда — завоевать ее и уехать куда-нибудь подальше: эта земля, Америка, вызывала у них страх.

Нед идет позвонить Пэм. Она чувствует себя лучше. Неожиданно он рассказывает нам всю подноготную: жена алкоголичка, не может отказаться от спиртного. Он же похож на своего предка, волевого первопроходца: «Я ругался и умолял. Пытался заставить ее лечиться… Но, черт подери, похоже, она хочет, чтобы все осталось как есть». «Классический» вариант — вечный бой между пуританином и язычником. Перед сном я говорил с Пэм. В день нашего приезда она выпила больше литра водки. «Нед хочет, чтобы я была паинькой, он не понимает нас, обычных людей. Сам может сделать все, что решит. Решит бросить курить — бросит, а то, что я устроена иначе, не хочет понять». Еще говорила, как ей все наскучило, жизнь не удалась, красота поблекла — обычный грустный перечень неудач.

Открытие потрясло меня. Эта супружеская пара представлялась мне средоточием всего самого лучшего, что есть в американском характере. Нед мне по-прежнему нравится. Он редкий экземпляр абсолютно честного — в определенных границах — человека; хотя, возможно, эти границы более деформированы, чем я себе представляю. В каком-то смысле он не живет подлинной жизнью. Любопытно, не так ли обстоят дела и у других американцев: то есть не делают ли запутанные внешние обстоятельства их более привередливыми и по-детски беспомощными в жизни. Плохое начало, неприятное начало.

10 ноября

«Турне» начинается. Пока все идет хорошо, рецензии положительные — даже в ежедневной «Нью-Йорк таймс», где обычно ставятся под сомнения воскресные оценки[129]. Включая третье издание, тираж достиг 100 000. Меня пригласили на утренний эфир. Работавшая с нами девушка не читала ни одной моей книги. «Только пять минут назад мне сказали, что я буду вести передачу». И так все время — уровень телевизионных ток-шоу ужасающе низкий. Даже с манекеном разговор был бы интереснее. В той же программе принимал участие Гарольд Роббинс[130] — зеленый вельветовый костюм, отделанная рюшем зеленоватая рубашка, глаза с поволокой, загар, тихий голос. «Я ваш большой поклонник». Он напоминает рептилию, но это совсем не обидное сравнение, как могут решить представители американских литературных кругов; говоря так, я представляю греющуюся на солнце, наслаждающуюся покоем ящерицу. Он любит солнце, большие тиражи, славу. Он предложил нам жить в его доме, пользоваться автомобилем и рабочим кабинетом в Голливуде. Маленькая дурочка, которая брала у меня интервью, спросила, как я отношусь к писателям, спекулирующим на сексе… Я посмотрел на Роббинса, разговаривавшего в стороне с Элизабет, и увильнул от ответа.

Куда бы мы ни приезжали, меня всюду поздравляли с тем, что я «поставил на место» таких писателей, как Роббинс и Сьюзанн[131]; книгопродавцы постоянно твердили, как прекрасно, «когда нравится бестселлер». Это очень хорошо, но они по-прежнему торгуют нелюбимыми книгами. Роббинс тут ни при чем; болезнь в обществе, которое не сопротивляется его натиску.

Боб Фетридж. В его офисе я встречался утром с представителями «Литл Браун». Его нервозность пугает меня. Он постоянно щурится, руки дрожат. Когда он стал нашим спутником (по дороге в Калифорнию), мы поняли, что перед ним тоже маячит алкоголизм. После третьего мартини его руки перестали дрожать.

В Нью-Йорк мы прилетели ближе к вечеру — мимолетное впечатление от Манхеттена, сотни перламутровых башен… Долгие часы в отеле — нет сил заставить себя выйти на улицу и увидеть Нью-Йорк. Отчасти это связано с чертовым центральным отоплением, вызывающим ужасную усталость; в нашем номере огромная гостиная, две спальни с двумя кроватями, две ванные комнаты, кухня — все только для нас двоих. Лишнее пространство, как и в Белмонте, — только здесь не так приятно.

11 ноября

Нужно встать в шесть, чтобы выступить в крайне важной передаче «Сегодня». Линн Кейн, агент по рекламе, — худощавая, сорокачетырехлетняя еврейка; лицо, глаза — словно с рисунка Кете Кольвиц[132]. Называет себя ведьмой, гадает по руке. Но мне она нравится — умная, самостоятельная, ее не проведешь. Линн повсюду водит меня — маленькая, с вечной книжкой в руке; я неуклюже плетусь позади. Язык ее острее, чем у бостонцев, это мне тоже по душе. Позже я выведал, что ей не нравится Нед; причиной был, как я понял, его снобизм; однако у них есть нечто общее — то, что мне нравится в американцах, — серьезность и строгость.

На передаче я познакомился с милой рыжеволосой беременной девушкой, она подошла ко мне и попросила подписать экземпляр «Волхва». Затем глупейшая беседа: неискренние ведущие — мужчина и женщина; во время рекламы они бранились, не обращая внимания на меня, но стоило нам опять оказаться в кадре, на их лицах мигом вспыхивал энтузиазм, словно включилась электрическая лампочка.

14 ноября

Мы встретились с Бобом Фетриджем в аэропорту Кеннеди и вылетели в Лос-Анджелес. Совершенно очевидно, что это город обреченных, и потому на этот раз я получил от него больше удовольствия, чем от Нью-Йорка. Находясь на Манхеттене, можно предположить, что живущие там люди понимают, что делают; здесь же все просто безумные: три четверти из миллиона жителей одного из прекраснейших городов мира с лучшим на свете климатом травят себя до смерти. Основная отрава, конечно, бензин. Но полное пренебрежение к природе, бесконечное нагромождение одной съемочной площадки на другую, улицы на улицу — также смертоносно. Никогда еще не существовало такого отталкивающего города. Он вот-вот взорвется; рождается непреодолимое желание обрести то, чего в нем нет: покоя, одиночества, тишины, свежего воздуха.

Мы почти не задержались в отеле Беверли-Хиллз, тут же отправившись на обед с лос-анджелесскими книгопродавцами. Мой костюм слишком модный — чувствую себя в нем неловко. Обед готовился под наблюдением известного в городе гурмана, грека-гея. В честь «Мага» должны были подаваться греческие блюда. Я выказал недовольство тем, что нет узо. Нашлось немного рецины, позже появилось и узо, но еда так же мало напоминала греческую, как египетский танец живота в американских клубах напоминает греческие танцы.

Наконец мы вернулись в понравившийся нам отель: смешные банановые обои; действительно дружелюбный, как обещают путеводители, персонал; живущая в атмосфере память о многих торжествах и показных победах. Здесь продает сигареты девушка по имени Доминик; она читает мои книги, хочет принести несколько экземпляров, чтоб я подписал; на какое-то время эта поездка становится похожей на все остальные в обществе Боба, пьяного, измученного, безумного, веселого — всякого.

15 ноября

Каждый вечер Боб напивается до чертиков. Его глаза полуприкрыты; когда он моргает, веки не поднимаются секунды две или даже больше. Но держится он хорошо. За ужином я сказал, что видел в вестибюле Питера Устинова; Боб, видевший того от силы пару раз, позвонил ему и пригласил присоединиться к нам. К моему удивлению, Устинов согласился. Мы провели вместе весь вечер. Общительный, поверхностный человек, обрюзгший и пресыщенный; в чем-то предпочитает обходные пути, не зная, насколько вы ему верите и стоит ли принимать во внимание ваше мнение по этому поводу. Под внешней изощренностью англичанина таится русский. Шаркающая походка. По словам Элиз, я выглядел испуганным, но на самом деле было просто приятно иметь перед глазами такой редкий экземпляр и стараться, чтоб он не заметил твоих эмоций. Устинов рассказал несколько смешных историй: о королеве Юлиане, Набокове, своем соседе в Швейцарии. Он великолепно изображает, как русский тщательно, слишком тщательно пытается говорить на идеальном английском языке, его снобизм.

Печальный человек, как все первоклассные комедианты.

19 ноября

Летим в Сан-Франциско. Приземлились около пяти — приятно видеть, как служащие идут пешком домой из своих контор; видеть невысокие дома и неспешно едущий транспорт. Бросается в глаза человечность здешних лиц. Город сумел сохранить гуманность, участливость, достоинство. Он знает, что его подстерегают разные опасности, но, в отличие от лос-анджелесской слепоты, трезво смотрит на вещи.

22 ноября

До вечера мы свободны — впервые с момента приезда остались одни и отправились в галерею. У ее владельца, Хэнка Баума, есть гравюры, созданные неким умельцем, которого вдохновил на это «Маг». Они показались мне совсем неинтересными, и я отказался купить весь комплект за 475 долларов. Мне больше понравилась мелкая скульптура. Потом мы выпили с Баумом в ирландском баре, хозяин которого — друг китайского художника. Эти двое охладили мое восхищение городом. «Он очень провинциальный», — сказал Баум, и я понял: он знает, о чем говорит.

Мы вышли на площадь Джирарделли, красивую и талантливо спроектированную торговую территорию: она не только хороша сама по себе — с нее открывается прекрасный вид на остров Алькатрас и Золотые Ворота. В магазинах товары со всего света, есть даже отличные греко-турецкие бакалейные лавки. Богатые дары Востока (и Запада). Венеция. Больше всего мне понравились магазины, где торговали старинными ювелирными изделиями из Афганистана и Южной Америки, африканскими украшениями, поделками из современной Скандинавии, польскими тканями — волшебное изобилие.

Этим вечером Уилли Абрахамс из «Атлантик» и Питер Стански, профессор Стэнфордского университета[133] устроили в нашу честь прощальную вечеринку.

На окраине, в Хиллсборо; уютный одноэтажный дом, два милейших, интеллигентных человека, которые мне сразу понравились: они умны, воспитанны и оба англофилы. Казалось, я снова в Оксфорде, в том месте, где оттенки языка так много значат.

Понемногу приходили гости. Уоллес Стегнер, о котором я, как подразумевалось, все знаю, на самом же деле никогда не слышал: седовласый мужчина, сегодня утром он убил молодую гремучую змею[134]. Джессика Митфорд[135], аристократка, изображавшая школьную учительницу. Да, она помнит Майкла Фаррера[136]. «Он мой кузен, я его помню маленьким мальчиком». Она рассказала мне, что он развелся с Констанс, известие было для меня шоком, — не потому, что казалось невозможным, а потому, что тем далеким летом на ферме они навсегда запечатлелись вдвоем в моей памяти[137]. Старая миссис Митфорд («эта жуткая, ужасная женщина», по словам Джессики), кажется, умерла; полковник (и он «ужасный») тоже скончался («слава Богу!»). Теперешний муж Джессики — адвокат левого направления по фамилии Трюхафт[138]. Внешне он слегка напоминает Иноха Пауэлла[139], что совсем не кстати; он слушает жену и улыбается. Похоже, он настоящий радикал, не просто эксцентричный тип вроде Митфордов[140]. Еще был Дональд Дейви, английский поэт, удивительно ожесточенный человек, седой и всем недовольный; впрочем, он признавал, что преподавать в американском университете[141] лучше, чем заниматься чем-то другим; его явно мучило сознание того, что он не нашел для себя ниши в английской академической жизни. Не понимаю, почему англичане такие неблагодарные и капризные; Дейви напомнил мне персонажа из пьесы Уэбстера, находящегося до такой степени во власти смутных теней, кровной мести, темных потоков подсознания, что непонятно, что он чувствует на самом деле.

26 ноября

Наш последний день здесь; Уилли Абрахамс устраивает нам небольшую автомобильную прогулку вдоль южного побережья. Что ж, скажу я, счастье, что есть на свете гомосексуалисты; не возражаю против их энтузиазма, злобы, субъективности мышления, разговоров о себе любимом и упоминания громких имен вскользь. Возможно, в Англии я не смог бы терпеть Уилли и Питера Станси, но здесь они как оазис в пустыне. Поездка была ужасной, побережье изгажено плодами свободного предпринимательства, беспорядочным строительством. Заехали в горы, потом вернулись в Хиллсборо. Уилл и Питер пишут книгу об Оруэлле, вопреки желанию Сони Оруэлл[142]. Будущей весной они едут в Англию, где намереваются завершить эту работу. Не представляю, как другие писатели умудряются вести такую активную литературную жизнь, столь не похожую на мою, в которой приоритет отдан сочинительству. Завидую этому.

В Хиллсборо. Приходит Стански — он преподает историю викторианской и современной Англии. Чем-то похож на Исайю Берлина — тоже интеллектуал со своеобразной фонетикой: некоторые гласные произносит как невероятные трифтонги, и это звучит ужасно. Домашний уклад ученой пары нас забавляет, они действительно счастливы вместе; принимаем их приглашение и едем в замечательный итальянский «семейный» ресторан где-то в стороне от Коламбус-авеню. Бесконечная смена блюд — возражения не допускаются. Но это, скорее, в английском духе — не в американском. Этот вечер мне понравился больше, чем любой другой, проведенный в Америке.

В полночь вылетаем в Англию.

Америка, я оплакиваю тебя.

28 ноября

Просыпаюсь в Хемпстеде. За окном сыплет снег — холодная, маленькая, промозглая Англия. Днем поехал в Ли-он-Си, поехал один. Элиз трудно там находиться, мне тоже стало неуютно уже на следующий день. Для них ничего теперь не существует помимо крошечного семейного мирка. По-моему, неправильно думать, что все люди существуют в одном и том же времени. В Ли, как и многие в Лайме, живут словно время остановилось где-то между 1929 и 1939-м. Умерла тетя Мэгги — как раз перед моим приездом. В какой-то степени это придало духу отцу — ведь он пережил всех своих родственников. Слава Богу, он сохраняет здравый ум.

29 ноября

Ждал на Чокуэлл-стейшн поезд на Лондон. Смеркалось. В зале ожидания я был один — холодно, повсюду снег, высокие волны разбиваются о дамбу прямо под окном. Сан-Франциско на другом конце света. Монтескье был прав, когда говорил: все определяет климат.

В Калифорнии я все время старался удержать ускользающее сравнение — Египет, конечно, он. Вот откуда ощущение повсеместного распада. США — это Рим; Калифорния — место, где подлинный Рим заканчивается, растворяясь в александрийских культах, грандиозных иллюзиях и роскоши декадентского имперского Рима. В Калифорнии царит страх смерти. Настоящий губернатор штата — Танатос, а не пользующийся дурной славой Рейган. Вот почему там много экстравагантных религий и философий; все это безудержная погоня за разного рода чувственными наслаждениями. Они все там медленно умирают, и умирают некрасиво.

Любопытная черта: во многих американских рецензиях сквозит удивление, что «Любовница французского лейтенанта» — роман одновременно развлекательный и серьезный. Думаю, это побочный продукт гибели религии. Роману, наряду с другими формами искусства, приходится играть роль проповеди. Таким образом, серьезное произведение литературы или искусства определяется большим количеством страниц (или объемом), тусклостью, сосредоточенностью на себе и т. д.

В счастливом мире искусства не будет. Я слишком часто сбегаю в воображаемую действительность. В счастливом же мире хватит и живого опыта.

30 ноября

В Лайме. Здесь теплее, чем в Лондоне. Нет снега. Cobaea все еще в цвету, распустились зимние ирисы (двадцать растений на одном месте), продолжает оставаться зеленым артишок. Я мог бы здесь жить в одиночестве целый год, не меняя климата. Покой, море; кулики, мирно пощипывающие на закате семена морского лука.

4 декабря

Во время нашего отъезда на экраны Англии вышел «Маг». Что заслужил этот фильм, то и получил: всеобщее порицание.

17 декабря

Во время нашего пребывания в Америке меня, оказывается, наградили свежеиспеченной премией Английского отделения Международного ПЕН-клуба. Я с удовольствием отказался бы от премии, но бывший на торжественном обеде Том Машлер ввиду моего отсутствия получил ее за меня. По моему мнению, сам принцип распределения литературных премий неверен. Абсурдно и то, что мне даже не сообщили, что я номинирован (и, таким образом, не дали шанса сказать, хочу я участвовать в конкурсе или нет). Со мною до сих пор никто из ПЕН-клуба не связался (премию вручали 20 ноября); о самом событии были краткие сообщения только в «Гардиан» и «Телеграф», так что единственно разумное оправдание этих забав (реклама художественной прозы в целом) достигнуто не было. Моими соперниками в конкурсе были Монсаррат, Маргарет Лоуренс и Роберт Лидделл, из-за чего я лишен даже слабого утешения — уважения к проигравшим.

Элиз должна была сегодня лечь в больницу по поводу варикоза, но нам позвонили как раз в ту минуту, когда мы собирались выехать в Лондон, и сказали, что в больнице карантин из-за начавшейся эпидемии гриппа и потому Элиз положить не могут. Но мы все равно поехали в Лондон: мне нужно встретиться с Оскаром и поговорить о фильме.

19 декабря

Оскар, Том и я сели вместе и составили список режиссеров — в порядке предпочтения: Линдсей Андерсон, Тони Ричардсон, Дзеффирелли, Полански, Питер Брук, Циннеман, Люмет, Джек Клейтон, Джо Лоузи. Похоже, Андерсон еще окончательно не отказался. Ричардсон, который, мы думали, после крымского фильма[143] нашим проектом не заинтересуется, напротив, проявил интерес. Я разозлил Тома и Оскара своим заявлением, что предпочел бы Ричардсона, потому что он выпускник Оксфорда. Теперь они то и дело мне это припоминают. Конечно, Ричардсон не типичное порождение Оксфорда. Я не осмеливаюсь раскрыть карты и сказать, что мои мотивы были по большому счету марксистского толка: выпускник Оксфорда знает больше об английском рабочем классе, произношении и чувстве отчужденности, чем кто-либо другой при прочих равных условиях — таланте и прочем. Ричардсон, очевидно, дал прочесть книгу своей бывшей жене Ванессе Редгрейв. Я всегда высоко его ценил, да и она, пусть и не образец красоты, намного превосходит других популярных актрис (Сару Майлс, Гленду Джексон), так что остается только молиться, чтобы мы их заполучили.

Продолжаю вести переговоры с Дэном Рисснером из «Уорнер Бразерс» — они хотят, чтобы я написал для них оригинальный сценарий. Несколько месяцев назад мне показалось, что может кое-что получиться из приключений Джона Уэсли в Джорджии между 1735–1738-м. Потом есть еще сценарий, начатый мною год или два назад, — о борьбе поколений («Прислуга»). Они согласны оплатить один или два сценария — на мое усмотрение. Но деньги стали для меня помехой. Зарабатываю их, когда хочу. Я не обсуждал с ними темы любви и смерти. Только у меня девушкой будет сама смерть. Молодой человек знакомится с девушкой, а это смерть.

Вернулся в Лайм, оставив Элиз в городе. Сейчас не могу спокойно жить здесь, получая от этого удовольствие. Нужно написать о Соединенных Штатах, где жизнь лишена поэзии, где допущено много ошибок в культурном, социальном плане и так далее. И еще три сценария — не знаю, за какой взяться. Эти дни я только и занимаюсь тем, что все планирую и планирую — признак, скорее, депрессии, чем творческой активности. Затем роман, где действие происходит в Голливуде и Англии, роман о Робине Гуде. Хочу все писать одновременно.

20 декабря

Хотелось бы самому снимать фильмы — частично, эта мысль пришла мне в голову из-за краха Голливуда; банкротства его студий, буквального и метафорического. Я хочу сказать, что там сейчас освободилось пространство для фильма как порождения литературы, писателя как человека, способного придать ему видимую форму.

Бросить курить — по-прежнему остается проблемой. Странно, но в Штатах я не курил. Мне не нужны сигареты, чтобы справиться со стрессом или со скукой. Трудности начинаются при работе. В настоящее время я увяз в болоте из множества замыслов. Не успею написать абзац, как уже вижу, как его улучшить. Как будто я не уверен в том, что хочу сказать, хотя в целом я знаю это точно. Бесконечное переписывание, вариант за вариантом, ужасно раздражает, отнимает время, но самое главное — это порочный круг: в пятом варианте столько же недочетов, сколько и в первом. Сколько ни старайся, все равно будешь ошибаться.

Так как роман занимает в нашей культуре все меньше места, то, думаю, писатели неизбежно станут все реже обращаться к этой литературной форме. Возможно, между фильмом и романом создается искусственный барьер — так первые биологи считали кита рыбой, потому что он живет в море. Подлинное различие — между создателями, а не искусствами. То, что я говорил о многостильности в «Аристосе», является логическим продолжением этого соображения. Если я работаю в разных стилях, почему ограничиваться печатной страницей?[144]

Последние несколько месяцев я читаю жалкий «Таймс-Литерари-Саплмент». Он что-то вроде кружка необычной групповой терапии, куда представители литературных и академических кругов ходят разыгрывать сценки, будто они насилуют друг друга в темноте[145].

Карикатура на то, каким должен быть главный литературный журнал страны.

23 декабря

Ричардсон отказался, но хотел бы видеть в фильме Редгрейв.

Мне кажется, проблема сочинительства вот в чем: до определенного времени тебе нечего сказать, потому что ты мало чего знаешь, потом — ты знаешь, но не можешь это выразить.

24 декабря

Едем на Рождество в Ли.

Там Дэн, Хейзел и дети; близнецы важные и серьезные — в два года это умиляет. Верховодит Саймон, у которого неправильная кисть, он наиболее решительный из двоих; еще один пример в пользу закона о компенсации. Подозреваю, что евгеника именно тут терпит неудачу; хочешь вывести безупречный экземпляр, но никогда не добьешься этого — по человеческим меркам.

Читаю дневник Уэсли (17351738) за то время, что он провел в Джорджии. Типичный англичанин, святой — из тех, кто сделал себя таким сам. Никаких видений — только тяжкий труд, монотонная работа. В наши дни только спортсмены перед Олимпийскими играми способны на такое подвижничество. Он великий атлет протестантизма, и в моих устах это совсем не комплимент.

Здесь есть материал для фильма — думаю, даже для нескольких фильмов. Пора завести моду на Дикий Восток — на тех же принципах, что сто лет назад или еще раньше была мода на Дикий Запад.

26 декабря

Снова в Лайме. «NAL»[146] предлагает 15 000 долларов за права на издание в бумажном переплете «Аристоса». Меня это очень радует.

Загрузка...