ГЛАВА 6


ЖИТЕЙСКИЕ ДЕЛА И ПИСАТЕЛЬСКИЕ БУДНИ


1. Учительство


Хотя Эрик Блэр (он сохранял свое подлинное имя во всех остальных делах, кроме авторства, а иногда, все реже, продолжал публиковать статьи под настоящим именем или ставил подпись Э. Б.) стал теперь получать не очень щедрые гонорары, материальная сторона жизни не была надежно обеспечена. Поэтому в апреле 1932 года он устроился на работу преподавателем «гуманитаристики» (а не гуманитарных предметов как таковых) в крохотную частную школу в городке Хайес, расположенном в 20-25 километрах к западу от Лондона.

Это было скучное провинциальное место. Даже современные, падкие на рекламу туристические агентства считают главной достопримечательностью городка маленький военный музей, к тому же расположенной не в самом городе, а по соседству с ним. Жизнь в школе была такой же скучной и сонной, как во всем населенном пункте.

Школа принадлежала некому Дереку Юнсону, рассматривавшему ее как средство получить небольшую дополнительную прибыль к той, которую давала расположенная по соседству фабрика граммофонных пластинок. Ею он также владел. Сам Юнсон обычно не преподавал, но подменял Блэра и второго учителя по фамилии Грей в случае болезни, пытаясь, впрочем не очень успешно, учить чему-то подростков - обычно класс из 14-15 мальчиков, детей соседских мелких лавочников и ремесленников, предпочитавших платить хорошему знакомому за воспитание их отпрысков, а не отправлять их в ненадежные муниципальные школы, до которых еще надо было добираться. В этой среде школа пользовалась хорошей репутацией, и свидетельства о ее окончании было достаточно для того, чтобы получить место младшего клерка в какой-нибудь крохотной фирме.

Школа находилась на первом этаже двухэтажного дома. Второй этаж занимал собственник с семьей. Здесь же была выделена небольшая комната для нового учителя. Но школа эта была довольно странная. В ней не преподавались учебные предметы как некие самостоятельные отрасли знаний. Учитель, в данном случае Эрик Блэр, не должен был «увлекаться» всякими «непрактичными» делами, вроде художественной литературы, истории и особенно политики. Родители учеников и владелец школы требовали, чтобы детям давали знания, нужные в работе по хозяйству. Поощрялись (именно в том порядке, в котором они сейчас перечисляются) арифметика, чтение, аккуратное письмо, важнейшие грамматические правила. По снобистским соображениям ученики должны были получить элементарные знания французского языка - знать язык, на котором говорила аристократия соседней страны, считалось модным. Хозяин и родители откровенно говорили, что задача состоит не в том, чтобы подготовить детей к приобретению дальнейшего образования, всесторонне развивать их, а в том, чтобы они заняли свое место в родительском или соседском бизнесе - скорее всего, на всю жизнь.

Стремясь хоть как-то вырваться из привычной рутины, Эрик, подчас к недовольству родителей, водил детей по соседним болотистым местам, показывал им, как из влажной почвы вырывается наружу природный газ. Учитель попытался внести некое новшество в преподавание языка - на его уроках французского не разрешалось произносить ни одного слова на английском241.

Блэр организовал постановку одноактной пьесы, которую, видимо, сам написал, под названием «Король Чарлз II»242.

Судя по сохранившимся фрагментам пьесы, посвященной событиям английской революции XVII века243, это был довольно примитивный драматизированный текст, рассчитанный именно на подростков, с массой движений по сцене, шумными возгласами и суматохой. При этом автор проявил себя явным сторонников «тори» - его симпатии были на стороне роялистов, он отнюдь не сочувствовал мятежникам, «круглоголовым», которые группировались вокруг Оливера Кромвеля.

При всей примитивности пьесы ее постановка была событием школьных будней244. Оруэлл писал своему лит-агенту Муру: «Эта несчастная школьная постановка, на которую я убил столько времени, в конце концов прошла не так уж плохо»245. Что же касается оценочной стороны истории, то «тористские» взгляды Блэра скорее всего были связаны с его тоской по старой, традиционной Англии, свободной от «денежного мешка», который несли с собой революционеры, способствовавшие бурному капиталистическому развитию.

Ученикам особенно нравилось, что учитель дает им много свободного времени, ведет себя с ними запросто, считает, что ученики - его друзья, совершает неординарные поступки. Например, он назначил премию в шесть пенсов каждому, кто обратит внимание на неграмотные рекламные объявления, выставленные в окнах соседних лавок246.

Хотя Блэр не очень любил свою работу, она давала ему, пусть небольшой, но стабильный заработок, и, главное, он имел теперь немало свободного времени, чтобы писать и при желании ездить в столицу.

Летом 1933 года Эрик перешел на работу в другую школу, находившуюся также в районе Хайеса, - более респектабельное учебное заведение под названием Фрейз-кол-ледж, где училось около 200 мальчиков и девочек (школа была смешанной - редкий случай в то время, что особенно привлекло Блэра), часть из которых жила в пансионе при школе. Здесь же предоставили комнату и новому учителю. Учительские комнаты, правда, были крохотными, и их в разговорах именовали стойлами для лошадей.

Здесь также установились хорошие отношения с детьми. С учителями особой дружбы не было, но контакты, видимо, все же простирались за пределы школьной рутины, так как местные преподаватели хорошо запомнили этого непрерывно курившего, в том числе в учительской комнате, молодого человека (к курению в общественных местах относились в то время вполне терпимо, но Эрику стоило немалого труда приучить своих коллег к запаху крепчайших самокруток, которые он продолжал изготовлять сам, используя самые насыщенные сорта турецкого табака).

По вечерам Блэр не спускался в общую комнату, а проводил время в своем «стойле», откуда доносился стук пишущей машинки. На рассвете он усаживался на берегу речушки, которая протекала как раз через школьный двор, и часто возвращался с неплохим уловом. Кроме того, Эрик купил подержанный мотоцикл и часто совершал на нем довольно долгие прогулки, причем в легкой одежде в зимнее время247.

Это было еще то время, когда сохранялся треугольник Блэра, Коллингса и Элеоноры Жак. Редкие приезды Элеоноры в Хайес на 2-3 дня в какой-то мере скрашивали будни. Эрик писал Элеоноре 25 мая 1933 года, уговаривая посетить его в очередной раз: «Сейчас держится такая приятная погода, и было бы чудесно отправиться на долгую прогулку куда-нибудь за город. Если тебе не удастся организовать субботу или воскресенье, я всегда смогу найти предлог, чтобы удрать. Или, в крайнем случае, мы могли бы встретиться днем в городе»248.

Встречи происходили все реже. Эрик жаловался подруге, что Хайес - это «одно из самых забытых Богом мест, с которыми я когда-либо сталкивался»249, просил ее приезжать почаще. Но планов жениться у Блэра не было, и Элеонора вскоре его оставила.

В отличие от лондонского Ист-Энда, где Блэр столкнулся с нищетой и отчаянием, Хайес угнетал его своим невероятным однообразием, десятками совершенно одинаковых домов, стоявших на абсолютно одинаковых улицах, одинаковыми по своему характеру и привычкам жителями, которых вполне удовлетворяло и которым даже доставляло некое подобие счастья их времяпрепровождение, дни и годы, ничем не отличавшиеся один от другого, подступавшая старость, в событийном отношении почти ничем не отличавшаяся от молодости.

Эрик писал Элеоноре, что единственное удовольствие, которое он получает в ее отсутствие, - это посещение старинной церкви Святой Марии, часть которой была построена еще в XIII веке. Он проводил свободное время в церковном дворе под высокими деревьями, читая газеты и книги или просто размышляя. Его приметил местный священник, с которым установилось некое подобие дружбы. Во всяком случае они не раз вели разговоры, в основном на местные бытовые темы, причем священник не пытался превратить Блэра в образцового прихожанина.

Удержаться от сарказма Эрик, однако, был не в состоянии. Он сообщал Элеоноре, что во время церковной процессии священник, возглавлявший ее, выглядел подобно быку, которого собираются принести в жертву. В качестве своего вклада в содержание церкви Эрик согласился обновить небольшую статую Девы Марии, расположенную на церковном дворе. Он аккуратно обмыл ее луковой водой, но затем и здесь слегка похулиганил: попытался придать ей внешний облик дамы фривольного поведения из французского журнала «Ла ви паризиен» («Парижская жизнь»), не объяснив, однако, какие именно косметические или другие средства использовал250.

В обеих школах Эрик работал добросовестно, выполнял все, что ему положено было делать. Но работе этой он не отдавался с той страстью, которая была ему присуща, когда он проводил время за пишущей машинкой в своей комнатушке. Он чувствовал себя писателем и был убежден, что школьные занятия только отвлекают его от действительно важных дел, еще более раздражаясь от того, что свое настроение надо было прятать, не позволяя ему вылиться наружу. Так что и самому Блэру в определенном смысле было свойственно то «двоемыслие», о котором он напишет в своем антитоталитаристском романе.

2. Роман «Дни в Бирме»


Оруэллу было приятно, когда его называли писателем, хотя свое писательское призвание он видел не в публицистике, а в создании крупных художественных полотен. Он страстно стремился стать романистом. Успех книги очерков побудил Оруэлла возвратиться к роману о Бирме, отдельные наброски которого он писал еще во время службы в колонии, затем на родине и в Париже. Эти полузабытые фрагменты хранились в папках долгие годы и начали желтеть. И только теперь Оруэлл по-настоящему взялся за превращение этих отрывочных и малосвязанных между собой текстов в единое произведение. С немалым опасением 1 февраля 1933 года он послал начало рукописи Муру с сопроводительным письмом: «Я знаю, что в нынешнем состоянии все это ужасно с литературной точки зрения, но я хотел бы знать, если хорошенько отполировать, что-то исключить в связи с многословием и вообще все несколько сжать, получится ли что-то вроде вещи, которую люди захотят прочитать»251.

Как видно, Мур, при всей занятости делами по устройству рукописей нескольких своих подопечных (Блэр-Ору-элл был лишь одним из них), очень быстро «проглотил» полученную часть книги, так как уже через две с половиной недели, 18 февраля, Оруэлл писал своей подруге Элеоноре Жак: «Агенту очень понравились сто страниц моего романа, которые я послал ему, и он торопит меня с его продолжением»252.

Оруэлл рассказывал позже, каковы были его цели при работе над «Бирманскими днями»: «Я хотел писать огромные натуралистические романы с несчастливым концом, полные подробных описаний и запоминающихся сравнений, полные пышных пассажей, где сами слова использовались бы отчасти ради их звучания. И в общем-то, мой первый завершенный роман «Бирманские дни», который я написал в тридцать лет, но задумал гораздо раньше, - во многом такого рода книга»253.

Книга, действительно, изобилует яркими описаниями природы Верхней Бирмы. Здесь можно встретить в полном смысле слова «пышные пассажи» и в то же время элегантно скромные пейзажи, для которых иногда достаточно было трех-четырех слов типа того, что цвет луны напоминает «раскаленную белую монету», или что ночь светлее, чем английский день.

В начале декабря 1933 года Оруэлл поставил, наконец, точку в работе над «Днями в Бирме» и послал всю рукопись Муру. Работал он в последние месяцы очень интенсивно, установив для себя самое жесткое расписание и стараясь не отвлекаться на внеурочные школьные дела. Часто приходилось проводить за пишущей машинкой целые ночи. В результате возникла часто встречающаяся в таких случаях неприязнь к собственному творению. «Меня тошнит от одного его вида. Будем надеяться, что следующий окажется лучше», - писал он своему литагенту. Он жаловался, что роман получился слишком длинным, явно требует сокращений, но он не может заставить себя снова усесться за него254.

Интенсивная работа над романом вкупе с преподавательскими занятиями и, скорее всего, быстрая езда на стареньком мотоцикле, который Эрику удалось купить по дешевке на гонорары (мотоциклетные вылазки были в это время единственным видом отвлечения от изнуряющей умственной работы, от многократных возвращений к уже написанному, вставок, сокращений, переделок, поиска нужного слова) не только истощили силы, но и привели к очередному тяжелому легочному заболеванию. Буквально через несколько дней после завершения романа о Бирме Эрик Блэр вновь заболел воспалением легких. На этот раз он подхватил сильнейшую простуду, когда во время долгой мотоциклетной поездки, легко одетый, он попал под ливень.

Перед самым Рождеством 1933 года Эрик поступил в университетскую клинику в Аксбридже - пригороде Лондона, неподалеку от того района, где находилась его школа. Врачи диагностировали очередную пневмонию, причем в запущенном состоянии. Пациент находился в бреду, произносил невразумительные фразы, повторял слово «деньги». Эрику казалось, что он находится в приюте для бездомных, где он обычно прятал деньги под подушку. Теперь же, шаря рукой, он ничего не находил и боялся, что его обокрали264. Действительно, в книге о «фунтах лиха» он вспоминал подлинный, как оказалось, случай, когда посреди ночи он проснулся от едва слышного шороха чьей-то руки, забравшейся под его подушку в надежде поживиться. Видимо, теперь этот эпизод всплыл в его полусознании.

Были моменты, когда персонал опасался за его жизнь. Однажды даже вызвали мать, сообщив ей, что сын находится в почти безнадежном состоянии. Айда и Эврил немедленно отправились в Аксбридж, но, к счастью, они появились в больнице, когда кризис уже миновал.

В больнице предупредили, что необходимо тщательно остерегаться простуд, ибо у Эрика слабые легкие, их ткань податлива к воспалительным процессам, тем более что два уже перенесенных зарегистрированных воспаления (вполне возможно, были и другие) привели к частичному перерождению легочных структур, грозящему, по мнению докторов, роковыми последствиями. Но Эрик, считая себя в принципе вполне здоровым человеком, не обратил внимания на эти предостережения.

Пациент покинул больницу 8 января 1934 года, причем мать настаивала, чтобы он отказался от работы в школе и отправился в Саусволд на сравнительно долгий срок для полного выздоровления. Имея в виду, что школьная работа ему уже изрядно надоела, Эрик принял предложение. Но думал он не столько о том, как восстанавливать силы, сколько о новых творческих планах. Надо, однако, сказать, что выглядел он после болезни ужасно, да и не очень следил за своей внешностью. В результате соседки по улице, приятельницы Айды, понятия не имевшие, что ее сын стал уже известным писателем, высказывали ей сочувствие по поводу неудавшегося потомка, который, «выглядит так, как будто он никогда не умывается»255.

Законченный перед самой болезнью роман Блэр рассчитывал издать у Виктора Голланца, довольного успехом и хорошими отзывами на первую публицистическую книгу Оруэлла. Но, вопреки ожиданиям, британский издатель от книги отказался. Собственно, сама рукопись Голланцу понравилась. Он признал, что роман привлечет интерес читающей публики, особенно левых кругов, к которым принадлежал и сам. Опасения были связаны с тем, что представители колониальной администрации узнают себя в персонажах романа (Блэр и не думал скрывать, что образы писались им «с натуры») и против издательства могут быть выдвинуты обвинения в клевете. Особенно предостерегал Голланца от издания книги с широко распространенными английскими и бирманскими фамилиями адвокат издательства Гаролд Рубинштейн, который с полным основанием полагал, что непременно найдутся и британские колониальные чиновники, и бирманские деятели, посчитавшие себя оскорбленными, в результате чего обязательно возникнут судебные иски.

В итоге Голланц, при всем, по крайней мере внешнем, добросердечии к автору, издавать его книгу поостерегся. Оруэлл писал знаменитому американскому писателю Генри Миллеру: «Мой издатель боялся, что британское министерство, занимающееся делами Индии, предпримет меры, чтобы не допустить издания»266. При этом Голланц дал понять, что он издаст книгу после того, как она выйдет в каком-нибудь другом издательстве, лучше всего иностранном, например в США. Именно поэтому литературный агент Блэра Мур решил обратиться к американскому издательскому дому «Харпер энд Бразерс», которому уже был знаком псевдоним (а неофициально и подлинное имя) автора, ибо оно выпустило книгу о парижской и лондонской бедноте. Воспользовавшись тем, что главный редактор этого издательства Юджин Сэкстон находился в Лондоне (он приехал в Европу специально для поиска рукописей, которые стоило издать), Мур вызвал Оруэлла из Саусволда в столицу для дружеской встречи с американцем. Сэкстон, опытный издательский маклер, задень прочитал (или просмотрел) роман и заявил, что будет рекомендовать его к изданию.

Американские издатели вначале тоже колебались, правда, совсем по другой причине. У них сложилось представление об Оруэлле как о чистом публицисте, авторе документальной прозы. Они полагали, что и новое произведение является романом лишь по форме, но на самом деле представляет собой разоблачительное произведение с подлинными именами и коллизиями. Оруэлл, таким образом, стал жертвой собственной репутации. Тем не менее Муру удалось убедить сотрудников издательского дома, что на этот раз им представлено в полном смысле слова художественное произведение. И американцы приняли книгу к публикации, полагая, что она встретит хороший прием читателей из-за новизны сюжета, знания автором бирманских реалий, живости изложения и остроумной заостренности образов.

В мае 1934 года был подписан договор. Затем юристы издательства внимательно изучили текст, потребовали некоторых формальных изменений в именах, чтобы к ним невозможно было придраться с юридичекой точки зрения, и, главное, превратить британских государственных служащих в бизнесменов, чтобы, как позже писал автор, «книга показалась меньшей атакой на британский империализм».

Все эти опасения виделись Оруэллу настолько значимыми, способными не только воспрепятствовать выходу книги, но и вызвать судебные тяжбы с непредсказуемыми последствиями, что он предложил издательству написать тривиальное авторское предисловие, указав на вымышленные имена и случайные совпадения. Возможно, это было связано с тем что персонаж романа - продажный судья, плетущий всяческие интриги на протяжении всего сюжета, - носил имя У По Кин, а именно так звали некого бирманца, учившегося вместе с Блэром на колониальных приготовительных курсах.

Тем не менее в октябре 1934 года роман вышел без специального предисловия256. В нем прослеживалось знание и понимание автором положения в Бирме и особенностей этой страны. При этом, как и в следующих произведениях Оруэлла, через всю книгу проходил своеобразно преломленный образ самого автора, его жизненные впечатления, чувства и мысли.

Роман привлек внимание широкой аудитории. Критика хвалила «Дни в Бирме» за яркую публицистичность, превосходное знание бытовых и других реальностей. По крайней мере так казалось писавшим рецензии критикам, которые, конечно же, очень мало знали эти самые реалии. Но свободное, местами даже лихое обращение автора с этнографическим материалом создавало именно такое впечатление, а нюх у литературных обозревателей был отменный. Оруэлла, правда, ругали за излишнее критиканство, за чрезмерное заострение колониальных пороков. В какой-то мере эти суждения были справедливы, ибо действительно британский колониализм способствовал постепенному проникновению образования, бытовой опрятности, внешних культурных навыков в среду крайне отсталого (с европейской точки зрения) местного населения. Но ведь автором создавалось не научное, всесторонне взвешенное произведение, а тот образ Бирмы, который сложился в его сознании, обремененном чувством «вины колонизатора». Биографы Оруэлла пишут:

«Основная сила “Дней в Бирме” проистекала из их автобиографических деталей. Известно было, что Оруэлл писал на основании непосредственных наблюдений той среды, которую он крайне невзлюбил. Но это не была автобиография под видом художественного произведения, и книга не должна читаться как таковая. И хотя повсеместно заметна кисть Оруэлла, “я” присутствует довольно редко, и не только потому, что повествование ведется от третьего лица. На самом деле значительная часть его личного бирманского опыта не описана»257.

Последний город, в котором Блэр служил - Ката, - был использован в качестве модели для вымышленного города Кьяктада, где в основном развивается действие. В книге читатель встречает две перемежающиеся сюжетные линии -«бирманскую» и «колониально-британскую». Главным представителем первой линии является старший судья У По Кин. Будучи ребенком, он увидел победный марш британцев по захваченной Бирме и признал их силу и власть. Став судьей, он прилагает все силы, хитрость, постепенно накопляемый опыт с одной вожделенной целью - сохранить свое положение, расширить свои полномочия, укрепить личное господство над соплеменниками:

«Путь был блистательно успешным. Самое раннее воспоминание хранило чувства голопузого малыша 1880-х, видевшего победный марш британцев в Мандалае. Помнился ужас от колонн красных мундиров краснолицых гигантов, пожирателей коров, помнились длинные винтовки за их спинами и мерный грохот их башмаков. Заставивший удрать подальше детский страх вмиг почуял безнадежность состязания между своим народом и племенем жутких великанов. Уже ребенком У По Кин поставил целью примкнуть, пристроиться к могучим чужакам»258.

Дальше был представлен путь этого человека - полунищего побирушки, который унижениями, доносительством, а затем взятками и лестью достиг своего высокого поста. Оказавшись «старшим судьей», он брал взятки у обеих спорящих сторон и судил «строго по закону», что оказалось весьма удобной позицией (даже во взяточничестве его нелегко было обвинить). Существенной частью его дохода был процент от стоимости награбленного во всем округе. О том, каким судьей был Кин, знало все местное население, но не знало «тупо уверенное в подчиненных британское начальство».

Судья Кин занимался еще и интригами против практикующего неподалеку индийского доктора, главным пороком которого было то, что тот не брал взяток. Справиться с ним в иной ситуации было бы не трудно, но доктор водит дружбу с неким англичанином - Джоном Флори, а он принадлежал к «господствующей касте». Для того чтобы скомпрометировать этого человека, чье мироощущение отражало чувства автора, необходимо было приложить все мастерство интригана. Любопытно, что в ранних черновиках романа, когда Блэр еще не знал, что станет писать под псевдонимом Оруэлл, фамилия Флори была Оруэлл259.

Собственно говоря, этот Флори, мелкий чиновник, проверявший лесные хозяйства, не многим отличался от других белых обитателей провинциального городка, но сам по себе факт, что он поддерживал связь с индусом, да еще и колебался, когда в клубе обсуждалось «возмутительное распоряжение» властей о допуске в него местного населения, был достаточным основанием считать Флори «печально известным склонностью к большевизму». Конечно, никакой симпатии не только к большевизму, но вообще к левым у Флори не было. Он, однако, был по своим взглядам близок к тем, кто питал подобие сочувствия к «усмиренным аборигенам». Их он находил «прелестными резвыми существами и всегда с болью воспринимал беспричинные выпады в их адрес».

То, что чувствовал и о чем думал Флори (а, следовательно, и Оруэлл), но о чем он никогда не говорил и не осмелился бы сказать во время службы в Бирме, следует из текста:

«Нельзя, немыслимо - нет, просто невозможно! Срочно уйти, иначе под черепом что-то взорвется, и он начнет крушить мебель, швырять бутылки. Безмозглые, тупо балдеющие над стаканом идиоты!.. Что за место, что за люди! Что за культура - дикая, стоящая на виски, кислом шипении и стенках с “китаёзой”! Господи, пощади нас, ибо все мы в этом замешаны!»

Флори был замешан во всяких неблаговидных, с его собственной точки зрения, делах. Достаточно сказать, что он подписал декларацию с протестом против принятия в клуб аборигенов, тем самым предав своего индийского друга. Когда же на индуса полились потоки клеветы, Флори «устранился», вторично приняв сторону не благодушного индийского доктора, а его злобных врагов, за которыми стоял старший судья У По Кин. Сам Флори был о своем поведении невысокого мнения:

«Сподличал по той самой причине, по которой подличал многократно, - не хватило искорки мужества. Он мог, конечно, возразить, но протест означал бы разлад с компанией. Ох, только не разлад! Вражда, издевки!.. При одной мысли пятно на щеке стало пульсировать и горло сжало какой-то виноватой робостью. Доктор - хороший парень, но подняться ради него против дружно взъярившихся сахибов271? Нет! Нет. Что проку человеку, душу спасающему, но теряющему целый мир».

Именно в этой замешанности, в чувстве вины за недосказанность, за лицемерие, а иногда и соучастие в насилиях и колониальной жестокости сущность того, что стремился выразить начинающий беллетрист Оруэлл в своем произведении. Лишь в спорах с индийским доктором, выступавшим в качестве защитника британской цивилизаторской миссии и восхвалявшим «пакка-сахибов» («благородных господ») - скорее всего лицемерно - Флори находил какое-то удовлетворение (вспомним реальную историю из жизни британского полицейского Блэра в Бирме).

О том, что Флори (сам Блэр) почти не отличался от других европейцев, обитавших в Бирме (точнее, отличался в сокровенных мыслях, но не в поведении), свидетельствует его личная жизнь. Он называет девушку, которая делит с ним постель (когда он вызывает ее из того помещения, которое ей отведено), своей возлюбленной, но на самом деле это его рабыня, ибо он, «сторговавшись с родителями девушки, купил ее за триста рупий». Он и ведет себя с этой Ма Хла Мэй, как с рабыней, пусть привилегированной, пусть одариваемой подарками. Ведь в любой момент он может перепродать ее другому англичанину, и никто -ни сами бирманцы, ни белые подданные его величества -не только не осудят его, а воспримут такое поведение как нечто совершенно естественное. Флори, однако, поступил «благородно»: когда на его пути встретилась белая девушка, он просто выгнал свою бирманскую возлюбленную и, будучи отвергнутой, оскорбленной и неприспособленной к самостоятельной жизни, она опустилась на самое дно.

Все эти неблаговидные и даже мерзкие действия как-то странно уживались с внутренним осознанием того, что собой представляет тот самый империализм (понимаемый как имперское господство), к которому главный герой испытывал ненависть, благоразумно скрываемую и остающуюся только внутренним чувством (в полной мере отражающим ощущения самого Эрика Блэра к концу его пребывания в Бирме):

«Мозг работал и работал (мозгам ведь не прикажешь “стоп” - известная драма недоучек, созревающих поздно, когда обидную судьбу не переделать), и Флори ухватил сущность родимой матушки империи. Британская Индия являлась тиранией, несомненно, благожелательной, однако все же тиранией, созданной ради грабежа. И ко всем белым на Востоке, всем этим сахибам, среди которых ему выпало существовать, Флори начал испытывать злобное отвращение - вряд ли, надо сказать, справедливое. В конце концов, публика не хуже прочей. Да и судьба их незавидна: отдать тридцать лет жизни службе на чужбине, чтобы, приобретя скромный доход, больную печень и шишковатую от тростниковых стульев задницу, вернуться в Англию и прилепиться к какому-нибудь захудалому клубу272, - явно убыточная сделка. Впрочем, воспевать сахибов тоже нет повода. Бытует мнение, что англичан “на передовых постах” империи отличают активность и деловитость. Заблуждение. Помимо специалистов Лесного департамента и нескольких других ведомств, для грамотного ведения дел британские служащие, в общем-то, не нужны. Мало кто из них трудится с инициативой и напряжением провинциальных английских почтмейстеров. Почти всю административную работу исполняет младший, туземный персонал, а управляет всем в действительности армия. Подле армии чиновник или бизнесмен может копошиться вполне благополучно, даже будучи полным болваном. И большинство действительно болваны. Скопище чванных тупиц, холящих свою тупость за оградой из четверти миллиона штыков».

Надо сказать, что аборигены виделись Оруэллу созданиями не лучшими, чем их белые господа. Представленные автором персонажи, все как один, вели себя не только внешне как люди второсортные, почти животные, но и внутренне ощущали себя таковыми. Общение с англичанином, снисходившим на разговор с ними, рассматривалось ими как «величайшее счастье». Беседуя с двумя полукровками, потомками белых и бирманцев, обращенными в христианство, Флори думал, что эти «тщедушные, в солдатских обносках и огромных тропических шлемах... смотрелись парочкой хрупких поганок. Говорить с белым да еще рассказывать о себе было для них великим, величайшим счастьем». Обращались местные жители к белым, даже самого скромного положения, предваряя не только просьбу, но и любую реплику словом «наисвятейший», им же завершая ответ.

Роман описывает пагубное влияние британского господства в Бирме не только на управляемых, но и на самих управляющих. Буквально каждый аспект жизни в колонии, каждый элемент быта проникнут абсурдом. Заезжий офицер Веррэлл толкнул бирманского слугу одного из белых чиновников (Эллиса), причем совершил это в клубе для привилегированных, и это вызвало гнев хозяина слуги (потому что пинать своего слугу может только он): «Эллис побелел. Его разрывало от ярости. Никому не позволено пинать чужих слуг, у которых свои сахибы есть. Особенно злило, что этот Веррэлл наверняка сейчас подозревает его, Эллиса, в слюнявом сочувствии черномазым.

- Чертово рабское отродье пусть служит! Вы-то что? Ваше-то какое право колотить наших негритосов?

- Не тарахти, приятель. Нужно было пнуть. Вы распустили слуг, я поучил.

- Какого черта! Всякая тля наглая еще будет пинки тут раздавать? Учить? Давай, полегче в чужом клубе!»260

Подобного рода эпизодов в книге немало. Все они свидетельствовали о двойной перспективе, свойственной и роману, и другим произведениям Оруэлла. Автор находится в центре повествования, являясь не просто персонажем, от имени которого ведется рассказ, но и частью описываемой им среды. В то же время он смотрит на представляемый им мир как внешний наблюдатель, занимающий вполне определенную позицию, но все же находящийся вне сюжетной канвы. Такой двойной подход дает стереоскопический эффект, придавая особую силу произведениям Оруэлла («Бирманским дням», в частности). Здесь не могло не сказаться влияние романа Джеймса Джойса «Улисс», с которым Оруэлл познакомился как раз тогда, когда завершал работу над «Бирманскими днями». Сходство писательского подхода - стереоскопическая перспектива одновременного внутреннего и внешнего охвата сюжетно-аналитической ткани - безусловны.

Кульминацией и фактическим финалом романа является самоубийство Флори, формально последовавшее за неразделенной любовью к юной британской мещаночке, почти случайно оказавшейся в Бирме, но по сути дела явившееся результатом всего комплекса внешних и внутренних противоречий как между колонизаторами и бирманцами, так и в среде самих белых господ. Можно представить себе, что Блэр в минуты депрессии действительно подумывал о том, чтобы свести счеты с жизнью, но находил в себе силы выходить из состояния отчаяния.

Особый колорит книге придает то, что Оруэлл назвал «фольклорным гостеприимством»: живые, дышащие мельчайшими этнографическими подробностями особенности быта, нравов, пищи, украшений, религиозных ритуалов и даже охоты на леопарда и сцен землетрясения. Видно, что при всем неприятии колониальных порядков и собственного в них участия, при весьма пессимистическом отношении к возможности в обозримом будущем добиться окультуривания бирманцев с точки зрения европейской цивилизации, Эрик Блэр полюбил эту страну и с оттенком известной ностальгии вспоминал свои «дни в Бирме».

Роман «Дни в Бирме» был историей без подлинных героев, книгой о посредственностях, о предательстве и лицемерии, о расовой и социальной ненависти и вытекавших из них репрессиях. Интерес к этническим особенностям народов Оруэлл сохранит на всю жизнь, причем главное свое внимание он обратит на этнографию англичан, возвращаясь к этому и попутно, и в специальных работах. Тем не менее первое серьезное художественное произведение Оруэлла следует рассматривать не как материал автобиографический, а в качестве сравнительно объективного отчета о том, с какими думами и чувствами по поводу своей бирманской службы автор возвратился на родину.

3. Английское издание «Дней в Бирме»


В июне 1935 года последовало британское издание Голланца, который воспользовался прецедентом - изданием книги в США. Роман был положительно встречен критикой, хотя, надо сказать, отзывы были более сдержанными, чем в отношении публицистической книги. И не удивительно. Публицистические очерки о жизни низов в европейских столицах были темой новой, весьма острой и злободневной. «Дни в Бирме» же были восприняты как «еще один роман» в ряду многочисленных прозаических томов, которые, как из рога изобилия, появлялись на свет в 1930-е годы (критики жаловались, что не могут угнаться за скоростью, с которыми книги появляются на свет).

То, что действие развивалось на отдаленной колониальной периферии, положения не меняло. Впрочем, в рецензиях встречались эпитеты вроде «великолепный» и «восхитительный». Однажды, открыв журнал «Нью стейтсмен» за июль 1935 года, Оруэлл обнаружил там весьма к нему благосклонную рецензию на «Дни в Бирме». Автор восторгался романом, его художественными достоинствами, его общественным звучанием и завершал текст ироническими словами о том, что экземпляр романа непременно дойдет до тех самых британских бизнесменов и чиновников из «клуба в Кьяктаде», незабываемые образы которых запечатлел автор261. Рецензия принадлежала старому знакомому по приготовительной школе Сирилу Коннолли262, что Оруэлл отметил с удивлением и удовольствием.

Как оказалось, Коннолли, ставший довольно известным автором и литературным критиком, узнал, что Джордж Оруэлл - его старый школьный товарищ Эрик Блэр, и попросил редакцию «Нью стейтсмен» дать ему на рецензию его произведение. Через несколько дней после появления рецензии Сирил получил от Блэра письмо с благодарностью и приглашение посетить его в лондонском районе Хэмпстед, где Оруэлл жил в это время. Они не виделись четырнадцать лет, и Коннолли был потрясен тем, как изменился его приятель. Особенно впечатлили его вертикальные морщины, которые проходили по его лицу от глаз до подбородка, подобно шрамам263.

Оруэллу было всего 32 года, но выглядел он намного старше. Нелегкие условия жизни в Бирме, скитания по трущобам в Париже и Лондоне, напряженная литературная работа, да и частые болезни наложили свой отпечаток на внешний вид, но не оказали сколько-нибудь заметного влияния на характер. Блэр стал опытнее, более восприимчив к впечатлениям, которые откладывались в его сознании как материал для будущих образов. Он в то же время не приобрел «мудрости» в житейском смысле слова, в полной мере сохранил верность собственным убеждениям и взглядам.

Они менялись только в зависимости от нового жизненного и творческого опыта и изменений мировой и внутренней ситуации. С внешним давлением, с рыночными нравами, с издательскими требованиями Оруэлл в какой-то степени вынужден был считаться, но только пока они не затрагивали его внутренних убеждений и моральных принципов, того, что он называл порядочностью и честностью.

С Коннолли восстановились дружеские отношения, что для Оруэлла было немаловажно и с профессиональной точки зрения, поскольку Сирил поддерживал контакты с лондонской интеллектуальной элитой, в которую теперь постепенно вливался новый писатель Оруэлл. Коннолли познакомил Оруэлла с целым рядом писателей, издателей, редакторов журналов и критиков. А когда в 1940 году Сирил создал свой журнал «Горизонт: Обозрение литературы и искусства» (Horizon: A Review of Literature and Art) Оруэлл стал регулярно в нем сотрудничать264.

В некоторых отзывах на роман о Бирме предпринималась попытка определить мировоззрение автора. Сделать это было нелегко, так как Оруэлл придавал образу главного героя, в котором нетрудно было распознать автора, весьма противоречивые черты. Известный журналист Малколм Маггеридж, незадолго перед этим возвратившийся из СССР, где он был британским корреспондентом «Манчестер Гардиан» и по дипломатической почте отсылал в свою газету данные о голоде на Украине и в других районах СССР265, называл Оруэлла «скорее последователем Киплинга, чем марксистом»266. Но Оруэлл не был ни защитником цивилизаторской миссии европейцев, подобно Киплингу, ни тем более сторонником марксистских догм. В этот период, как, впрочем, и позже, у него вообще не было приверженности к какой-либо конкретной политической концепции или социальной теории. Он стремился быть объективным критиком реальности, не связывая себя цепями определенных партийно-политических или философских теорий. Однако тот факт, что по поводу его книги высказался «сам» Маггеридж, противопоставивший свои репортажи о Советском Союзе льстивым по отношению к политике Сталина публикациям американского корреспондента Уолтера Дюранти, повышал авторитет Оруэлла как писателя267.

Американские критики в сложные проблемы мировоззрения автора особенно не вдавались. Его позицию они определяли до предела просто, подобно автору отзыва, опубликованного в приложении к газете «Нью-Йорк тайме»: романисту «не нравилось, когда людей сажали в тюрьму за то, что он и сам бы сделал, если бы оказался в аналогичной ситуации»268. Вскоре появились и издания на других языках. Оруэллу было лестно, что предисловие к книге на французском языке написал весьма модный в то время в левых антибольшевистских кругах писатель-румын Панаит Истрати269. Истрати был автором очерков «Исповедь проигравшего» (1929), написанных после посещения СССР, в которых разоблачалась советская бюрократия и выражалось сочувствие Троцкому и другим оппозиционерам270.

4. «Как я стрелял в слона» и другие очерки


Не столько описанные в романе «Дни в Бирме», сколько подлинные бирманские дни, продолжали оказывать влияние на мысли Оруэлла, на тематику и образность, на основные логические линии его произведений. Наиболее острым материалом писателя об имперской политике стал о эссе «Как я стрелял в слона» (или «Убийство слона»), особенно ярко отражавшее двойственность самого автора271. Очерк был опубликован осенью 1936 года в журнале «Нью райтинг» (New Writing), предназначенном для начинающих авторов. Острота сюжета была такова, что другие издания поместить его не решились, хотя Оруэлл лишь стремился быть максимально честным, прежде всего перед самим собой.

В очерке несравненно более прямо, чем в «Днях в Бирме», говорилось о тех далеко не однозначных чувствах, которые переполняли душу автора:

«Британское владычество в Индии представлялось мне незыблемой тиранией... подчинившей себе сломленные народы; и тем не менее я бы с величайшей радостью пырнул штыком какого-нибудь буддистского проповедника, Такие чувства естественно возникают как побочный продукт империализма; спросите любого английского чиновника в Индии, если сможете поймать его в неслужебное время»272.

Не страшась обвинений в оправдании колониализма и империализма, которые подчас обрушивались на Оруэлла из коммунистических или симпатизирующих коммунистам левых интеллектуальных кругов, писатель разъяснял, что бирманцы остаются людьми невежественными, что они пока не способны к подлинному самоуправлению, податливы к манипулированию не только со стороны колонизаторов, но и поставленных колонизаторами у власти немногочисленных местных управленцев. Предоставление бирманцам автономии в таких условиях было бы катастрофой, считал Оруэлл. Более того, в очерке «Как я стрелял в слона» у Оруэлла проскальзывает парадоксальная мысль о том, что сами бирманцы манипулируют своими хозяевами.

Эти достаточно отвлеченные мысли Оруэлл переводил в совершенно конкретную плоскость подробным описанием отношения местной толпы к его охоте:

«Они следили за мной, как следили бы за иллюзионистом, готовившимся показать фокус. Они не любили меня, но сейчас, с магической винтовкой в руках, я был объектом, достойным наблюдения. Внезапно я осознал, что рано или поздно слона придется прикончить. От меня этого ждали, и я обязан был это сделать: я почти физически ощущал, как две тысячи воль неудержимо подталкивали меня вперед. Именно тогда, когда я стоял там с винтовкой в руках, мне впервые открылась вся обреченность и бессмысленность владычества белого человека на Востоке. Вот я, европеец, стою с винтовкой перед безоружной толпой туземцев, как будто бы главное действующее лицо спектакля, фактически же - смехотворная марионетка, дергающаяся по воле смуглолицых людей. Мне открылось тогда, что, становясь тираном, белый человек наносит смертельный удар по своей собственной свободе, превращается в претенциозную, насквозь фальшивую куклу, в некоего безликого сагиба -европейского господина. Ибо условие его владычества состоит в том, чтобы непрерывно производить впечатление на туземцев и своими действиями в любой критической ситуации оправдывать их ожидания. Постоянно скрытое маской лицо со временем неотвратимо срастается с нею. Я неизбежно должен был застрелить слона. Послав за винтовкой, я приговорил себя к этому. Сагиб обязан вести себя так, как подобает сагибу: он должен быть решительным, точно знать, чего хочет, действовать в соответствии со своей ролью. Проделать такой путь с винтовкой в руках во главе двухтысячной толпы и, ничего не предприняв, беспомощно заковылять прочь - нет, об этом не может быть и речи. Они станут смеяться. А вся моя жизнь, как и жизнь любого европейца на Востоке, - это борьба за то, чтобы не стать посмешищем... Среди европейцев мнения разделились. Люди в возрасте сочли мое поведение правильным, молодые говорили, что чертовски глупо стрелять в слона только потому, что тот убил кули, - ведь слон куда ценнее любого чертового кули. Сам я был несказанно рад свершившемуся убийству кули - это означало с юридической точки зрения, что я действовал в рамках закона и имел все основания застрелить животное. Я часто задаюсь вопросом, понял ли кто-нибудь, что мною руководило единственное желание - не оказаться посмешищем»273.

На первый взгляд попутной, а по существу дела одной из основных в этом важном очерке была проблема толпы, которой легко манипулировать и которая в то же время манипулирует своими манипуляторами. Жажда зрелищ, да как можно более кровавых - это один из признаков человеческой толпы, преимущественно малообразованной, но подчас включающей в себя формально высокоинтеллектуальных образованцев; толпы, которую можно склонить к любым деструктивным и самым отвратительным действиям (эта проблема тщательно обдумывалась Оруэллом и получила ярчайшее выражение в его поздних антитоталитаристских произведениях).

В том же 1936 году Оруэлл выступил со статьей-некрологом «На смерть Киплинга», в которой занял не столь непримиримую позицию по отношению к колониальным порядкам (именно порядкам, а не к самому факту существования колониализма). Скорее всего смягченная оценка проистекала из любви и уважения к скончавшемуся великому мастеру слова, ибо здесь говорилось: «Империализм восьмидесятых и девяностых был сентиментальным, невежественным и опасным, но он не всегда заслуживал только ненависти... Можно было оставаться одновременно империалистом и джентльменом, и личное достоинство Киплинга находилось вне всякого сомнения»274.

Впрочем, колебания в оценке такого действительно глубоко противоречивого явления, как британский колониализм, продолжались и в следующие годы. От частностей Оруэлл переходил к общей весьма острой оценке: «Когда вы видите, как люди живут, и более того, как легко они умирают, всегда трудно поверить, что вы находитесь среди человеческих существ. Все колониальные империи в действительности основаны на этом факте». Этот вывод Оруэлл сделал после того, как стал свидетелем жестокого обращения с сенегальскими солдатами. К ним относились как к стаду животных. Оруэлл завершал свой вывод слабой надеждой на то, что белые колонисты когда-нибудь задумаются о том, смогут ли обманывать этих людей долго275.

Возвращаясь к сложнейшему клубку проблем сохранения или ликвидации колониализма в статье «Не считая негров» (Not Counting Niggers), написанной за два месяца до начала Второй мировой войны, Оруэлл обращал стрелы своей критики не столько против консервативных защитников имперских порядков, сколько против лейбористских деятелей, выступавших за безоговорочное предоставление независимости народам стран Азии и Африки, являющимся подданными британской короны. Этих политиков он обвинял в лицемерии: «Большинство политиков и публицистов левого крыла - это люди, которые зарабатывают себе на жизнь, требуя того, к чему они в действительности не стремятся. Они отчаянные революционеры, пока все идет хорошо, но любая подлинная чрезвычайная ситуация сразу же показывает, что они мошенничают»276.

Менталитет Оруэлла был отстроен так, что самую жесткую критику он направлял в центр, на себя, а затем уже волнами она расходилась, охватывая остальных обитателей земного шара. И чем ближе к центру, тем жестче была эта критика, причем распространялась она и на общественные группы, и на конкретных людей. Он попытался попробовать свои силы в документально-биографическом жанре, предложив американскому издательству Харпера написать книгу о Марке Твене. Издательство отнеслось к этому проекту холодно, сочтя, по-видимому, что заказывать книгу о Твене следует соотечественнику-аме-риканцу277. Через несколько лет Оруэлл компенсировал так и не написанную книгу о Твене великолепным эссе о

Ч. Диккенсе, сочетавшим биографию с критическим анализом произведений278.

Редакция журнала «Аделфи» предложила Оруэллу написать рецензию на книгу известного американского историка и социолога Луиса Мамфорда «Мелвилл»279. Эта книга была посвящена писателю XIX века Герману Мелвиллу, прожившему яркую жизнь, полную приключений: службы юнгой на пакетботе, странствиями, пленом у туземцев в районе Маркизских островов, освобождением американскими военными моряками и т. д. Позже Мелвилл занялся литературной деятельностью, создал массу приключенческих романов и романов-раздумий с уходом в экзотику и мистику, которыми зачитывалась публика. Можно ли, отказавшись от цивилизации, полностью вернуться к природе? - таков был один из главных вопросов, на который пытались ответить романы Мелвилла.

Подлинно всемирную славу в самом конце жизни ему принес роман «Моби Дик, или Белый кит» (1851) - книга, провозглашавшая иррационализм как основу всего сущего. В мрачной действительности господствует белый кит, которого никто никогда не видел, но который постоянно чем-то обнаруживает свое присутствие, властвует над всем и всеми и поистине вездесущ. Неизвестно, кто он -бог или дьявол.

По существу дела, отталкиваясь от книги Мамфорда, Оруэлл создал очерк о самом Мел вилле. Критический очерк был проникнут симпатией к американскому писателю, сочувствием к его судьбе и в то же время объективной оценкой его творческой эволюции, неразрывно связанной с особенностями жизненного пути: «Перед нами гениальный, непрерывно работающий человека, живший среди людей, для которых он был ни кем иным, как утомительным, непонятным неудачником. Мы видим, как бедность, которая ему угрожала, даже когда он писал “Моби Дик”, оказывала на него в течение почти сорока лет ужасное воздействие, приведя к крайнему одиночеству и ожесточению, почти полностью искалечив его талант».

После всех социологических наблюдений по поводу творчества Мелвилла Оруэлл, однако, вспоминал, что о художественном творчестве невозможно судить упрощенно, ставя его в зависимость от материального положения автора. Такая критика, заключал он, «очень хороша, когда направлена на человека, но это - опасный метод оценки произведения искусства. Если его применять последовательно, может исчезнуть само искусство»280.

Первая рецензия Оруэлла, опубликованная в мартовско-майском номере «Аделфи» в 1930 году, сразу же показала литературной общественности, что молодой автор обладает недюжинными способностями не только социального публициста, но и трезвого, требовательного и в то же время тонкого аналитика художественного творчества. Вслед за этим рецензии и критические обзоры стали публиковаться регулярно. Большой интерес вызвала рецензия Оруэлла на роман Джона Пристли «Улица Ангела» (Angel Pavement), появившаяся в октябрьском номере «Аделфи». Эта рецензия удивила тем, что ее автор не просто на равных вел разговор с маститым романистом, чье новое произведение стало сразу же популярным, но, вопреки складывавшемуся мнению, довольно остро его критиковал. Рецензия была опубликована под фамилией Эрик Блэр, и Пристли понятия не имел, что Блэр и Оруэлл - одно и то же лицо.

В «Улица Ангела» автор стремился художественно проанализировать психологию успеха, которой в условиях экономического процветания 20-х годов была одержима британская молодежь. Идеалы и любовь исчезали. Господствовала погоня за наживой. От дружбы отказаться было легко как от наивной фантазии. Лишь к финалу романа его герои начинали постепенно понимать слишком высокую цену, которую им пришлось заплатить за успех.

Оруэлл не разделил всеобщих восторгов по поводу нового романа Пристли. Он решительно отверг сравнения этого романа с произведениями Диккенса, в слегка прикрытой форме высмеяв такие сравнения: «Работа господина Пристли написана слишком легко и недостаточно проработана для того, чтобы стать хорошим художественным произведением»281. Короче, своей рецензией

Оруэлл напал на писателя, ставшего уже львом британской литературы282.

Пристли, надо сказать, не пытался ответить на критику, скорее всего не обратив внимания на рецензию Эрика Блэра или сочтя ее неким оттеняющим раздражителем в хоре почти всеобщих похвал. Что касается Оруэлла, то он на протяжении следующих лет относился к Пристли если не враждебно, то во всяком случае весьма сдержанно, считая его приспособленцем, коммунистическим попутчиком и даже советским агентом283.

5. Роман «Дочь священника»

Работа в полусельских частных школах, да и посещения местной церкви дали определенный дополнительный жизненный опыт. В новом романе - «Дочь священника» -были яркие сатирические страницы, посвященные «образовательному бизнесу» и быту провинциального священнослужителя. Художественная ткань романа теснейшим образом была переплетена с публицистикой, основанной в значительной степени на собственном жизненном опыте английского учителя:

«В Англии, кстати, невероятное количество разнообразных частных школ. Второго сорта, третьего, четвертого... по дюжине, по паре дюжин в каждом лондонском пригороде, в каждом провинциальном городке. Общее число всегда приблизительно тысяч десять, из них под официальным контролем менее тысячи. Некоторые школы получше, есть и такие, которые успешно конкурируют с вечным соперником, школой муниципальной, но в основании всех общее зло: цель их - получить деньги. За исключением легальности школьного заведения, организуют его зачастую с тем же самым финансовым расчетом, который стимулирует создание нового публичного дома или подпольной букмекерской конторы. Какой-нибудь мелкий делец (владеют школами обычно люди, от педагогики крайне далекие) однажды утром говорит жене:

“Слышь, Эмма, у меня идея! Что скажешь, если школу завести? Денег она полно дает, а потеть, как при лавке или пабе, там не с чего. И потом дерготни ведь никакой, законно и всех дел: плати аренду, наставь скамеек да к стене черную доску. Шику подпустим, наймем по дешевке безработного парня с этого Оксфорда-Кембриджа, нацепим ему мантию, колпак ихний квадратный с кисточкой. Не клюнут, что ль, родители-то, а? Место б нам только подобрать, где бы поменьше умников, что тоже на этих школьных играх греются”.

И вот делец, найдя местечко в квартале жителей среднего, весьма среднего класса (слишком бедных оплачивать школу приличную и слишком чванных согласиться на школу муниципальную), свое учебно-доходное дело “заводит”. Постепенно, ухватками расторопного лавочника набирает клиентуру и, если ловок и обходителен, а конкурентов по соседству сравнительно немного, делает свои несколько сотен в год»284.

Главным героем романа «Дочь священника» оказалась особа женского пола. Со стороны автора это был довольно смелый шаг, так как в женском обществе Блэр бывал не часто и серьезных отношений с подругами у него все еще не было. Во всяком случае, если Эрик и делился с ними своими планами и мыслями, то их реакция, вкусы и размышления особенно его не волновали. Хотя определенные впечатления, главным образом связанные с собственной матерью и ее знакомыми дамами, у него были. Дочь приходского священника крохотного местечка, Дороти Хэйр первоначально предстает перед читателем как послушная, заботливая, но в то же время ни о чем серьезно не задумывающаяся носительница выработанной десятилетиями, если не веками, традиции. Она строжайше выполняет заветы скончавшейся матери и все указания отца, которого совершенно не интересует внутренний мир дочери и ее жизненные устремления. Точно так же Дороти бездумно выполняет самые разнообразные технические поручения, касающиеся церковных дел отца, следит за тем, чтобы в местной церквушке все было в порядке. Она служит и экономкой, и бухгалтером, и посыльной, и кем угодно еще. Отец и все окружающие считают это естественным, необходимым, данным навечно. Так и тянется ее безрадостная, однообразная жизнь.

В расстановке образов этой первой части книги, в заостренной их типизации писатель Оруэлл опирался на наблюдения Эрика Блэра, главным образом того времени, когда он жил в доме родителей в Саусволде, - он встречал подобных людей и в числе гостей своих родных, и в чайном магазине, которым владела его сестра Эврил, и просто на улицах. Внезапно, однако, повседневная скучная жизнь Дороти изменяется самым решительным образом. У нее происходит приступ амнезии, полной потери памяти, вызванный нервной вспышкой в связи с тем, что к ней грубо пристает неприятный ей мужчина средних лет. Она теряется, оказывается вначале в группе сборщиков хмеля (здесь пригодился собственный опыт Блэра), а затем в самом центре Лондона, где с нею происходят всевозможные приключения.

Память в какой-то момент возвращается, но отец, с которым она встретилась и пожелала было восстановить отношения, не очень этому рад - до него дошли слухи, что дочь укатила с любовником и опозорила себя. Все лондонские перипетии завершаются если не катастрофически, то во всяком случае безрадостно. Героиня начинает осознавать пошлость и пустоту былой религиозной рутины, но и светская жизнь оказывается не менее лицемерной, пошлой и отвратительной. Светлый луч возникает, когда Дороти оказывается учительницей в школе для девочек. Ей доверяют заменить бездарную и ленивую учительницу, и она пытается внести какой-то новый дух в преподавание, завоевывает доверие учениц. Но однажды, рассказывая своим ученицам о пьесе У. Шекспира «Макбет», Дороти осмеливается объяснить, что упоминаемое в тексте «чрево матери» (Макдуф был «из чрева матери ножом исторгнут») обозначает женский орган, связанный с рождением детей. Кто-то из учениц рассказал об этом родителям; посыпались жалобы на безнравственность учительницы, ибо само упоминание этого ужасного органа свидетельствовало о крайней распущенности.

По настоянию родителей школе было велено возвратиться к практическим делам, готовить будущих хозяек и благопристойных дам, а не заниматься всякими «глупыми делами». (Эрик явно вспоминал здесь свой педагогический опыт.) Просто выгнать учительницу «из-за Шекспира» было неудобно, но нашли какой-то другой, более пристойный предлог. Дороти покинула школу. Она начала бродяжничать и вернулась в жизнь, лишенную всякого смысла. Неудачливость, отвращение к тому, что определяет бессмысленную жизнь, - таков лейтмотив «Дочери священника». «Подумай о жизни, как она есть, об отвратительных подробностях жизни, подумай потом, что в ней нет смысла, нет значения, нет цели, кроме могилы», - говорит себе Дороти Хэйр, снова ставшая одинокой и беспомощной. Одна за другой следуют сцены из жизни лондонского дна, обличительные и вместе с тем жестко карикатурные. В результате Дороти Хэйр возвращается к жизни бездумной, наполненной только повседневной, нудной, нескончаемой, по сути дела бессмысленной работой285.

По мнению автора, он создавал образ своей героини, видя перед собой Бренду Солкелд, с которой так и не сложились любовные отношения, но сохранилась дружба. Скорее романист просто вдохновлялся мыслями о встречах, общении с Брендой, ибо кроме случайных черт внешнего сходства между этой женщиной и художественным персонажем не было ничего общего за исключением того, что она также происходила из семьи церковного служителя. Во всяком случае, Бренда позже решительно отрицала, что Эрик воспроизвел ее черты в романе, вспоминая, правда, что он подчас окликал ее так, как позже назвал свой роман286. Такое обращение засвидетельствовала их переписка. Эрик, шутя, просил Бренду помолиться за то, чтобы тираж его «Бирманских дней» составил не менее 4 тыс. экземпляров, высказывая уверенность, что на молитвы дочери священника на Небесах будет обращено особое внимание, по крайней мере в протестантской секции287.

Можно полагать, что художественное вдохновение, которое порождала у писателя Бренда Солкелд, связано было с тем, что она большую часть 1934 года провела в Саусволде (после перерыва она возобновила здесь работу учительницы гимнастики в женской школе), где встречи Эрика с нею стали частыми, и Эрик стремился, чтобы их отношения стали интимными. Бренда, по ее словам, продолжала уклоняться от сближения. Эрик не был особенно настойчив (похоже, что именно его сдержанность отталкивала женщин от вступления с ним в плотскую связь), но тон его писем, адресованный Бренде, был нежным288. Эрик не скрывал, что ему было тоскливо без общества этой пышущей здоровьем и энергией гимнастки. Он жаловался ей на общество родителей, особенно отца, который к старости становился все более нудным. Эрика раздражали любые мелочи. Однажды он собрался в кино на только что появившийся фильм «Джек Эхой» со знаменитым британским комическим актером Джеком Хулбертом в главной роли. Но к огромному своему сожалению, Эрик рассказал о намерении пойти в кино отцу, а тот, на беду сына уже посмотрев фильм, подробно, в меру своей памяти, рассказал весь сюжет, особенно детально поделившись «батальными сценами» храброго морского волка с пиратами. Все удовольствие от фильма, действительно хорошего, было потеряно.

В другой раз писатель отправился на прогулку по морскому берегу. Он не собирался купаться и не захватил с собой купального костюма (это было время, когда не только женщины, но и мужчины, раздеваясь на берегу, оставляли на себе избыточную одежду, в которой входили в воду, - до плавок у мужчин и бикини у женщин было еще далеко). Погода и волны, однако, соблазнили его. Недолго думая, Эрик воспользовался тем, что на берегу никого не было, разделся и бросился в воду. Но только он отплыл от берега, как появилась целая компания, которая расположилась у самой воды. Эрик вынужден был плавать в разные стороны чуть ли ни час, пока, наконец, эта группа не удалилась. Естественно, всеми этими своими неудачами (признаемся, незначительными и банальными) Блэр поделился с Брендой289, которая часто посещала дом Блэров, играла в бридж с его матерью, встречалась с его отцом в гольф-клубе, делилась секретами с его сестрой Эврил, но самого Эрика держала на расстоянии. Более того, не раз она упрекала своего друга в том, что у него слишком мрачное настроение. Так или иначе, можно не сомневаться, что духовной вдохновительницей «Дочери священника» была именно Бренда Солкелд, хотя черты ее никак не укладывались в образ героини романа.

Оруэлл завершил работу над «Дочерью священника» в начале октября 1934 года и тотчас отправил рукопись Муру. Правда, будучи вполне искренним и перед своим литагентом, и перед самим собой, он выразил недовольство тем, как получилось новое произведение: «Идея была хорошая, но боюсь, что получилось дерьмо, но это то, на что я сейчас способен»290. Еще жестче Оруэлл высказывался в письме Бренде: «Мой роман вместо того, чтобы двигаться вперед, движется назад с очень опасной скоростью»291.

Опасения, однако, оказались напрасными. Виктор Голланц охотно принял к публикации новое произведение Оруэлла, имея в виду, что оно соответствовало представлениям Голланца о задачах литературы и что на этот раз не было опасности подвергнуться юридическим преследованиям, - образы были вымышленными, а в художественных достоинствах романа он не сомневался. Книга вышла в свет в 1935 году.

Отклики в прессе были сдержанными. «Дочь священника» обычно считают если не самым слабым, то во всяком случае не лучшим романом Оруэлла. Один из критиков -Виктор Притчетт, - признавая сатирическое мастерство Оруэлла, в то же время упрекал автора в том, что его характерный стиль часто впадает в «беззастенчивую грубость». Другие, отмечая «блестящие диалоги», указывали в то же время на недостатки самого сюжета, который «нельзя считать ни новым, ни убедительным»292. Однако отрицательные отзывы были связаны скорее не с действительными недостатками книги, а с сугубо критическим отношением самого Оруэлла к собственному творчеству. Когда Оруэлл завершал работу над своей книгой, он прочитал привезенный в Великобританию контрабандой роман великого ирландского писателя Джеймса Джойса «Улисс». Многие считали это произведение лучшим романом XX века, написанным на английском языке293. «Улисс» был опубликован во Франции в 1922 году, но его распространение в Великобритании было запрещено, так как роман сочли аморальным и вредным для молодого поколения в связи с откровенными сценами секса, проституции и натуралистическими подробностями. На родине писателя книга была опубликована только в 1939 году.

От «Улисса» Эрик был в потрясении. Он прочитал роман второй раз. Ощущение собственной неполноценности, которое возникло вначале, теперь только усилилось. Бренде Эрик писал в сентябре 1934 года: «Когда я читаю такую книгу и затем возвращаюсь к моей собственной работе, у меня возникает чувство евнуха, который прошел специальный курс вокала и смог подделаться под бас или баритон, но, когда вы прислушиваетесь, вы улавливаете только прежний писк, такой же, как был всегда»294.

Нотки отчаяния звучали во многих его письмах. И нельзя не отдать должное искренности и самокритичности писателя. Он оставался требовательным и суровым по отношению к собственному творчеству. В то же время его оценки были несправедливы. Джойс был гениальным писателем. «Улисс» по праву считают вершиной его творчества. Но Оруэлл писал в совершенно иной манере. Можно было восторгаться Джойсом и его «Улиссом», но сравнивать его с собственными произведениями было бессмысленно, а пытаться подражать ирландцу - напрасной тратой времени, и Оруэлл довольно скоро это понял.

В «Дочери священника» порой ощущаются следы джойсовской манеры одновременной оценки героя и «изнутри» и «извне», со стороны самого персонажа и с позиции автора. Это отмечалось некоторыми критиками. Более того, сам Оруэлл вспоминал позже, что в женский образ романа он попытался вложить немало своих переживаний, мыслей и жизненного опыта. Особенно это касалось его преподавательской работы. В главах, посвященных учительским дням Дороти Хэйр, немало рассуждений, навеянных собственными педагогическими переживаниями.

Иногда автор настолько увлекался изложением мыслей по поводу школьных дел, что создавалось впечатление, будто он пытался инкорпорировать в роман своего рода педагогический трактат. По этому поводу он признавался уже после Второй мировой войны, что так и не смог преодолеть одну трудность. Состояла она в том, что, имея большой педагогический опыт и стремясь написать о нем, он не имел другого способа осуществить это кроме как под видом романа. Имея в виду стремление Блэра к абсолютной честности и искренности, нежелание приукрашивать факты, его острый, подчас весьма язвительный стиль, публиковать достоверные публицистические очерки подчас было просто невозможно. По признанию самого Оруэлла, они казались «слишком неправдивыми для печати»308, причем даже Голланцу, который «монополизировал» публикацию художественных произведений Оруэлла, будучи при этом осторожным издателем, многократно проверявшим при помощи своих юристов и экспертов тексты, чтобы к ним никто не мог придраться и возбудить судебное дело.

6. Лондонский книжный магазин

Это было время, когда, несмотря на сдержанную оценку критикой последнего романа, дела Блэра-Оруэлла пошли лучше. Он получил сначала аванс, а затем и приличный гонорар за американское издание романа о Бирме. Книга вышла в США в октябре 1934 году. Но еще до ее появления автору поступила приличная по тем временам сумма в 50 фунтов стерлингов. Голланц, похоже, тоже выплатил своему теперь уже постоянному автору некие деньги авансом309. Полученных денег должно было хватить по крайней мере на несколько месяцев жизни.

Саусволд изрядно надоел нашему герою. Его крайне тяготила скука, пустота провинциальной жизни, общение с родителями, которые не видели ничего дальше своего собственного крохотного мирка с его мелочными заботами. Чувство одиночества, оторванности от полноценной жизни, от того, что могло стать новой пищей для размышлений и творчества, усиливалось тем, что Бренда Солкелд в очередной раз покинула городок. И Эрик Блэр решил переехать в столицу, как он полагал, на постоянное жительство. Он собирался жить в Лондоне скромно, но теперь уже не скитаться по трущобам, о чем проинформировал Бренду: «Когда я сказал, что собираюсь жить в заброшенной части Лондона, я не имел в виду, что буду жить в простом ночлежном доме или где-то вроде этого. Я только имел в виду, что не хотел бы жить в престижном квартале, потому что от них меня тошнит и, кроме того, они дороже»310.

Гонораров, однако, как оказалось, было недостаточно даже для скромного существования. Необходимо было получить какую-то платную работу. После непродолжительных мытарств в октябре 1934 года Блэру удалось устроиться по блату на относительно достойную работу кем-то вроде управляющего и продавца книжного магазина в лондонском районе Хемпстед, на улице Понд, почти на границе Кэмден-Тауна - более аристократического района.

Устроить Эрика на работу помогла его тетя Нелли Лимузин, жившая в Париже. Оказалось, что у нее были в Лондоне знакомые, в свое время встречавшиеся с ней и ее гражданским мужем на собраниях эсперантистского общества. Это были супруги Уестроп, владевшие тем самым книжным магазином, куда на работу взяли Эрика. Они не принадлежали ни к какой партии, но исповедовали социалистические идеи, причем в более левом варианте, чем тот, которого придерживались лейбористы. Об этой паре Йон Кимче, работавший вместе с Блэром в книжном магазине, через много лет расскажет, что они были «старомодными верящими социалистами». Выражалось это в том, что они не пили напитков более крепких, чем кофе!295

20 октября 1934 года Эрик перебрался на новое место жительства. Особенно удачным было гибкое расписание - по утрам Эрик открывал магазин, но работал обычно только во второй половине дня, имея возможность с утра сидеть за письменным столом. В здании магазина он получил небольшую комнату, которая при обычной для Эрика скромности была вполне достаточной для сносного существования и творчества.

При всем свойственном ему пессимизме Блэр считал, что ему очень повезло. Миссис Уестроп, которая фактически распоряжалась хозяйственными и финансовыми делами «Уголка любителя книги» (Booklovers’ Corner), оказалась женщиной приветливой и доброй. Показав Эрику комнату, она спросила, нуждается ли ее постоялец в чем-то дополнительном. Он ответил: «Более всего мне необходима свобода». По-своему проинтерпретировав эти слова, госпожа Уестроп задала новый вопрос: «Вы хотите, чтобы женщины находились здесь всю ночь?» Подумав, что хозяйка заподозрила его в распутных склонностях, Эрик ответил энергичным отрицанием, на что последовала реплика: «Я только хотела сказать, что мне все равно, будете Вы этим заниматься или нет»296.

Действительно, супруги Уестроп на протяжении всего времени, пока Блэр работал в их магазине, вели себя не как хозяева с наемным работником, а как старшие, умудренные члены семьи, относившиеся слегка покровительственно, но вполне по-дружески к своему работнику. Блэр был доволен и своим напарником - 25-летним выходцем из Швеции Йоном Кимче, начинающим журналистом и историком, связанным с социалистическими организациями. Позже он стал известным автором, опубликовал многочисленные книги по истории создания государства Израиль, о взаимоотношениях между Израилем и арабскими странами297. Оба они не раз вспоминали позже свое плодотворное общение. Кимче писал через много лет, что Блэр никогда не сидел, он стоял посреди магазина, и его «слегка неуклюжей фигуре», напоминавшей генерала Шарля де Голля298, была неприятна сама идея продажи чего-то людям.

К тому времени, когда Кимче познакомился с Блэром, тот уже несколько привык к своему новому имени. Он даже представился «Джордж Оруэлл», хотя вскоре Кимче с удивлением услышал, что его напарника люди называют совсем иначе. На Кимче произвело впечатление, что всякий раз, когда в разговорах затрагивались вопросы религии, Эрик занимал непримиримую позицию по отношению к католической церкви, считая ее источником чуть ли ни всех зол299.

И владельцы магазина, и Йон Кимче поддерживали контакты с деятелями Независимой рабочей партии (НРП) - небольшой политической организации, имевшей довольно сложную историю. Она была основана еще в 1893 году, являлась одним из инициаторов создания в 1900 году Комитета рабочего представительства, превратившегося через шесть лет в Лейбористскую партию. Став коллективным членом Лейбористской партии, НРП оставалась на ее левом фланге, выступая за введение в качестве ближайших задач коллективной собственности на все средства производства, распределения и обмена, за запрещение детского труда и за введение социального страхования. Левые настроения особенно усилились после Первой мировой войны, когда НРП, выйдя из II Интернационала (хотя и оставаясь автономной частью Лейбористской партии), прошла через несколько расколов. Часть ее членов покинула партию и присоединилась к Британской компартии, но основная масса выступила за сохранение центристских позиций, хотя и с явно левой тенденцией.

В начале 30-х годов НРП вела переговоры с Движением за создание IV Интернационала, руководимым Л. Д. Троцким, который в начале 1929 года был депортирован из СССР в Турцию как руководитель антисталинской оппозиции и проживал на острове Принкипо в окрестностях Стамбула. НРП издавала отдельные его работы, но переговоры о полном единстве не дали позитивного результата. Лидер НРП Джеймс Макстон и другие партийные деятели отказывались разделить разгромную критику Троцким сталинского режима и воспринимали концепцию перманентной революции со значительной сдержанностью. Дело увенчалось лишь тем, что в 1932 году НРП порвала с лейбористами, которых ее руководители сочли «оппортунистами». Однако и теперь ни к компартии, ни к «болыпевикам-ленин-цам», как именовали себя последователи Троцкого, эта партия не присоединилась, а продолжала придерживаться марксизма, но рассматривала его, по словам Й. Кимче, «в моральном преломлении»300.

Не вполне понятно, что имел в виду Кимче, ибо само рассмотрение марксистских догм с моральной точки зрения представляется оксимороном, смешением несовместимых понятий. Скорее всего марксистская терминология служила в аргументации лидеров и идеологов НРП Джеймса Макстона, Уолтона Ньюболда, Шапури Саклатва-лы и других лишь благовидной формой для изложения своих взглядов на необходимость сочетания «справедливых» социально-экономических отношений с сохранением и развитием демократических форм общественного управления на базе не только юридического, но и фактического равенства всех граждан.

Нельзя не отметить в то же время, что на выборах первой половины 30-х годов руководители НРП, особенно Са-клатвала, как правило, поддерживали коммунистов, хотя продолжали протестовать против нарушения ими моральных норм и особенно против их зависимости от московского руководства и от советского финансирования301. Такой подход к общественной организации все более привлекал Эрика Блэра, хотя он пока не считал еще себя социалистом в полном смысле слова и воздерживался от присоединения к НРП (что произошло позже, в новых условиях, хотя и на короткое время).

«Уголок любителя книги» продавал в основном букинистическую литературу, хотя были в нем небольшие разделы новейших изданий и различных предметов, в той или иной степени связанных с книжным делом (календари, филателистическая продукция, пишущие машинки и пр.). Кроме того, при магазине была небольшая библиотека, в которой читатели могли на определенный срок брать под залог и за незначительную плату книги - в основном художественную литературу. Литература была на все вкусы: от серьезнейших философских произведений до дешевых любовных романов и детективов на потребу публике.

У самого Блэра с его скептическим характером работа в книжном магазине очень скоро перестала вызывать позитивные эмоции. В ноябре 1936 года он опубликовал очерк «Воспоминания о книжном магазине» (Bookshop

Memories)302, в котором утверждал, что, работая в книжном магазине, можно просто потерять любовь к книгам. Продавец должен говорить ложь о книгах, чтобы сбыть хотя бы некоторые из них. Более того, книги надо еще постоянно чистить от пыли и таскать туда-сюда... Но магазин располагался в таком месте, что его посещали люди самого различного общественного и материального положения, «от баронетов до автобусных кондукторов». На северо-западе Лондона проживали многие знаменитости, и район считался средой левых литераторов и интеллектуалов, иммигрантов из большевистской России и нацистской Германии. Здесь жили Т. Элиот, О. Хаксли, Д. Б. Пристли, Г. Уэллс, лейбористские политики Р. Макдональд, Э. Бивен, супруги Б. и С. Вебб, видный лейбористский журналист Г. Брейлсфорд, интересовавшийся прежде всего Индией. Так что у Хемпстеда был какой-то особый дух, как бы способствовавший творческой атмосфере.

Тем не менее Блэр вспоминал, что больше всего его поражало, как мало было настоящих любителей книги. «В нашем магазине были очень интересные фонды, но едва ли десять процентов наших покупателей отличали хорошую книгу от плохой. Снобы, гоняющиеся за давними первыми изданиями, попадались гораздо чаще, чем подлинные любители литературы; много было восточных студентов, приценивавшихся к дешевым хрестоматиям, но больше всего - растерянных женщин, ищущих подарок ко дню рождения племянников»303. Еще большее недоумение вызывали дамы средних лет и старше, которые очень хорошо помнили цвет обложки той книги, которую они намеревались купить, но понятия не имели ни об авторе, ни о названии.

Со временем работа в магазине стала раздражать Блэра, вызывать у него чувство разочарования в столичных жителях. Прежде он наивно полагал, что покупателями книжного магазина должны быть люди образованные или, по крайней мере, стремившиеся к приобретению знаний. На самом деле таковые попадались крайне редко. В порыве раздражения он обрушился даже на филателистов: «Собиратели марок, - писал он, - это странное, молчаливое племя всех возрастов, но только мужского пола; очевидно, женщины не видят особой прелести в заполнении альбомов клейкими кусочками разноцветной бумаги»320. Но так или иначе, работа в книжном магазине позволила писателю лучше изучить человеческие типы, выделить их характерные черты, возненавидеть мещанские вкусы и привычки, вообще инстинкт толпы, легко могущей стать питательным бульоном тоталитарной идеологии и практики, сущность которых все больше интересовала Оруэлла.

В то же время писатель Оруэлл, работая в книжном магазине, на практике знакомился с особенностями книжного рынка. Приятны ли ему были вкусы читателей - другой вопрос, но он вынужден был воспринимать их как данность и постоянно помнить, что книжное дело - это коммерческое предприятие. Конечно, оно существенно отличалось от других направлений бизнеса, но рыночные основы, оценка соотношения спроса и предложения, конкуренция, взаимозависимость в пределах треугольника производителя, продавца и покупателя были в основном теми же самыми. В своем творчестве Оруэлл оставался верным собственным принципам, не становился на путь создания литературы, угодной массовому потребителю, был честным прежде всего перед самим собой. Но, по крайней мере, он все лучше понимал, что его ожидает после завершения очередного произведения.

Оруэлл фиксировал в своей памяти многочисленные характерные типы книжных потребителей, и это явно обогащало его образный арсенал. В «Воспоминаниях книготорговца» он с оттенком некоторого удивления писал о том, что наибольшее число посетителей библиотечки, функционировавшей при магазине, составляли любители детективов, которые поглощали их, как «массу сосисок».

Одну из таких личностей он особенно хорошо запомнил. Это был некий джентльмен, видимо пенсионер, который еженедельно читал по крайней мере четыре или пять детективных романов, причем никогда не брал одну и ту же книгу второй раз. «Очевидно, весь этот огромный поток мусора (страницы, прочитанные за год, могли бы, по моим подсчетам, покрыть почти три четверти акра) навсегда сохранился в его памяти. Он не обращал внимания ни на названия, ни на имена авторов, но достаточно было ему взглянуть на книгу, чтобы он мог сказать, что “она уже была у него”»304.

И еще одному способствовала работа книготорговца: Блэр перестал покупать книги. Впрочем, это было не совсем так. «Теперь я покупаю их по одной, - писал Оруэлл, - от случая к случаю, и это всегда книга, которую я хочу прочитать и не могу ни у кого занять. И я никогда не покупаю мусор305. Сладостный запах ветхой бумаги потерял для меня свое очарование. В моем сознании он слишком близко связан с параноидальными посетителями и мертвыми мухами»306.

Оруэлл научился отличать макулатуру, пусть и старую, от подлинных свидетельств эпохи, обладающих высокими художественными достоинствами. Через годы он признавался, что ему доставляло огромное удовольствие копаться в толстых переплетенных томах такого солидного журнала, как «Мужской журнал» (Gentleman's Magazine). Основанное еще в 1731 году, это издание впервые смело использовало в своем названии французское слово magazine (то есть место, где продаются товары), откровенно признав, что на его страницах продаются новости, предметы эстетического наслаждения, развлечения и т. п. Оруэлл с особым интересом читал часто публиковавшиеся в этом журнале произведения великого поэта, критика, лексикографа XVIII века, автора первого толкового словаря английского языка Сэмюэла Джонсона, того самого, который в давние времена смело разоблачил фальшивый, показной «патриотизм» тех, кто стремился сделать на нем карьеру. Слова Джонсона: «Патриотизм - последнее прибежище негодяя»307 - были Оруэллу весьма близки своей искренностью, страстностью, непримиримостью к любому лицемерию, тем более патриотически-политическому.

С не меньшим увлечением просматривал писатель журнал Cornhill Magazine (Корнхилл - улица в Лондоне, где находилось выпускавшее журнал издательство). В XIX веке этот журнал выходил под редакцией знаменитого писателя Вильяма Теккерея.

Вначале с некоторой опаской, а затем со все большим увлечением происходило знакомство с журналом Strand (Странд - тоже название улицы, где размещалась редакция). Издатели этого журнала, начавшего выходить в 1891 году, объявили, что он задуман как чисто развлекательный. Но оказалось, что публиковавшиеся в нем романы Агаты Кристи, Джорджа Сименона, Редьярда Киплинга, не говоря уже об Артуре Конан Дойле с его Шерлоком Холмсом - были подлинными шедеврами мировой литературы. «Величайшее очарование этих старых журналов -в их полном соответствии своему времени, - писал Оруэлл. - Вовлеченные в события дня, они рассказывают о политических модах и тенденциях, которые вряд ли будут упомянуты в исторических книгах»308.

Совершенно случайно Эрик обратил внимание на тома старого журнала Girl’s Own Paper (это название можно приблизительно перевести как «Журнал только для девушек»), издававшегося с 1880 года, полного удивительной смеси искренности и невежества. В журнале публиковались не только художественные произведения самого разного уровня, но и поучительные статьи, особенно на религиозные темы. Более того, одним из первых этот журнал ввел рубрики вопросов читателей и переписки с читателями, что очень забавляло Оруэлла-писателя, поражающегося тому, как невинные вопросы и реплики юных читательниц порой опровергали самые основы христианского мировоззрения, и какими беспомощными выглядели издатели и редакторы, пытавшиеся найти вразумительные ответы на естественные вопросы, например на вопрос о непосредственных потомках Адама и Евы.

Уже знакомые с ответом на вопрос о том, как появляются на свет дети и каким преступлением и прегрешением является кровосмешение, девушки спрашивали, можно ли отнести к первородному греху происхождение человечества, поскольку изначально в половую связь вступали ближайшие родственники. На этом фоне вопрос о том, был ли у Адама пупок, можно было считать простым и невинным.

В общем, контакты и встречи Блэра-Оруэлла, связанные с работой в книжном магазине, давали ему обильную пищу для размышлений, создания образов, построения сюжетных линий. Однако по-настоящему близких людей у него почти не было. Правда, именно в это время Эрик познакомился с молодой поэтессой Кэй Уэлтон, которая к тому же была хозяйкой агентства, предоставлявшего секретарей для выполнения разовых или периодических поручений. Не будучи особо продуктивным автором, Кэй отличалась хорошим художественным вкусом. Публиковалась она обычно в созданном радиокомпанией Би-би-си в 1929 году журнале «Слушатель» (Listener), который к этому времени завоевал солидную репутацию. Там появлялись произведения Бернарда Шоу, Вирджинии Вулф, знаменитого философа и математика Бертрана Рассела и других авторитетных авторов. (Позже здесь будет публиковаться и Оруэлл.)

Кэй жила неподалеку от книжного магазина, частенько туда заходила, обратила на себя внимание Эрика тем, что, в отличие от других посетителей, покупала действительно произведения высокого класса. Они разговорились, потом стали встречаться. Первое впечатление от нового знакомого было чисто прикладным: «Я увидела этого нового продавца и подумала, что он - большое приобретение для магазина, потому что такой высокий, что может добраться до всех полок, чего не мог сделать никто другой без помощи лестницы!»326

Кэй и Эрик вели долгие и интересные разговоры о писателях, художественных новинках, литературных вкусах. Кэй удивило и обрадовало, что ее новый знакомый любит птиц и хорошо в них разбирается. На ночь Кэй часто оставалась в комнатке Эрика. Но о супружестве и на этот раз разговоров не было. Девушка понимала, что Эрику нужна жена другого типа - самоотверженная, готовая отказаться от собственных планов и самостоятельности, согласная быть верной помощницей супруга, оставаясь незаметной в стороне. В этом отношении Блэр был явным эгоистом.

Если у Кэй и Эрика были какие-то чувства друг к другу, то они основывались в первую очередь не на интимной близости, а на совпадении художественных вкусов. Возлюбленные договорились, что сохраняют за собой полную свободу, и, если кто-то их них встретит более подходящего партнера, они расстанутся без осложнений. Кэй была женщиной уверенной в себе, открытой и откровенной. Она сразу же рассказала Эрику, что у нее было немало романов, что замуж она не вышла, так как боялась утратить независимость. Эрика она просила только о том, чтобы тот сразу же предупредил ее, если встретит другую женщину. И действительно, когда на горизонте появилась «более подходящая» Эрику женщина, Кэй сдала свои позиции без малейшего сопротивления.

Пока же Эрик Блэр стремился как-то организовать свою повседневную жизнь, отказавшись от бродяжничества прежних лет, следя за пошатнувшимся здоровьем, выделяя достаточно времени для писательского труда. Он даже составил строгое расписание, которого, по-видимому, в течение некоторого времени придерживался. Оно сохранилось среди документов писателя: «В 7 утра - поднимаюсь, одеваюсь и т. д., готовлю и ем завтрак. В 8.45 -спускаюсь вниз». Комната находилась на втором этаже здания, которое занимал магазин, и в магазин Эрику нужно было спуститься. «Открываю магазин, примерно час нахожусь там, примерно до 9.45. Затем возвращаюсь домой, навожу порядок в комнате, зажигаю камин и пр. С 10.30 до часу дня занимаюсь писательскими делами, в час дня готовлю и ем ланч, с 2.00 до 6.30 - я в магазине. Затем возвращаюсь домой, обедаю, мою посуду, потом иногда работаю примерно час»309.

Как видим, писательством Оруэлл занимался не очень долго - часа три в день. Но писал он быстро, вносил в черновик минимальные изменения. Правда, иногда он забрасывал начатые рукописи и лишь использовал затем отдельные фрагменты в других произведениях. Так было, например, с проектом создания поэтической истории английского народа. С азартом взявшись за эту работу, он очень скоро решил, что получается тривиально, что его знания недостаточны для воспроизведения сложного, запутанного прошлого англичан, да и сама тематика, как оказывалось, находилась в стороне от основной направленности мыслей и устремлений автора. Он вновь и вновь убеждался, что сила его писательского дара не в поэзии и не в воспроизведении старины, а в романистике и публицистике на злобу дня.

Правда, некоторые стихи Оруэлла появлялись в журналах, в частности в «Аделфи», а одно даже вошло в антологию «Лучшие поэтические произведения 1934 года», которую опубликовало издательство Джонатана Кейпа. Впрочем, биограф Оруэлла М. Шелден оценил это произведение - «На разрушенной ферме вблизи граммофонной фабрики» - незаслуженно строго, считая его «болезненно слабым»310, так как написано оно было в стиле традиционной поэтики. Тем не менее сам факт, что стихи Оруэлла публиковались в столь солидном журнале, как «Аделфи», свидетельствовал о серьезном к ним отношении редакции.

Произведение содержало мучительные размышления по поводу того, что лучше - индустриальный прогресс или пасторальная сельская тишь, и завершалось неутешительным, хотя и банальным выводом, что и то и другое плохо (поэзия действительно не была сильной стороной творчества Оруэлла):

«Меж двух полярностей застрял И что я понимаю?

Как буридановский ишак,

С чего начать не знаю»311.

7. Художественные размышления вокруг фикуса

Впечатления книготорговца оказались запечатленными не только в воспоминаниях Оруэлла, но нашли отражение и в будущих романах. В иронической сцене романа «Да здравствует фикус!» вся первая глава посвящена была череде образов покупателей, которые один за другим появляются в книжном магазине со своими причудами или требованиями, как правило, не имеющими никакого отношения к литературе. В результате возник некий собирательный образ читателя, к которому волей-неволей пришлось приспосабливаться книготорговцу. Малообразованная, но мечтательная конторская девица появляется в книжном магазине и робко просит «хорошую, горячительную любовную историю. Вы понимаете - что-нибудь современное». «Ну, - протянула она, теребя ворот халата, блестя доверчивыми, странно черневшими за линзами глазами. - Мне-то вообще нравится про безумную любовь. Такую, знаете, посовременней».

Поняв, с кем он имеет дело, герой романа Оруэлла Гордон Комсток, работавший, подобно своему создателю, продавцом, ведет с покупательницей разговор, который, наверное, был подобен массе других внешне уважительных, а на самом деле издевательских диалогов, которые вел с покупателями Оруэлл:

«- Посовременнее? Может быть, например, Барбару Бедворти? Читали вы ее “Почти невинна”?

- Ой нет, она все “рассуждает”. Я это ну никак. Мне бы такое, знаете, чтоб современно: сексуальные проблемы, развод и все такое.

- Современно, без “рассуждений”? - кивнул Гордон, как человек простецкий простому человеку.

Прикидывая, он скользил глазами по книжной кладке; романов о пылких грешных страстях насчитывалось сотни три, не меньше».

В основу сюжета отчасти биографического романа «Да здравствует фикус!» должны были лечь душевные переживания и раздумья молодого, не очень талантливого, но амбициозного поэта, вынужденного работать продавцом в книжном магазине. Вот тут и пригодились Оруэллу не слишком талантливые поэтические наброски, которые он время от времени включал в ткань повествования в качестве стихов главного героя Гордона Комстока, от имени которого на этот раз выступал Эрик Блэр.

На английском произведение называется Keep the Aspidistra Flying. Когда через много лет роман переводился на русский язык, возникли трудности в передаче заголовка. Он должен был воспроизвести торжество мещанских привычек, отождествляемых Оруэллом с комнатными растениями, за которыми всячески ухаживают хозяева. Таким в представлении автора была аспидистра - требующее заботливого ухода растение из семейства лилейных с прикорневыми вечнозелеными кожистыми листьями и мелкими цветочками, сидящими на коротких цветоножках. Но в России аспидистру знали плохо, и переводчик, не мудрствуя лукаво, заменил одно растение другим, в результате чего возникли варианты названий; сначала - «Да будет фикус!», а затем - «Да здравствует фикус!»312.

В различных культурах представление о фикусе различно. Китайцы, например, считают его весьма благородным растением, символом Просветления, ибо именно сидя возле фикуса, согласно легенде, из обычного человека возник Будда. В российской образованной среде, в противоположность этому, фикус часто представляют себе как символ мещанства. Именно это и имел в виду переводчик.

Герой романа Гордон Комсток стремится пробиться через заслон литературной клики, которая, заслуженно или нет, всячески препятствует признанию его таланта. Подобно самому Оруэллу, его герой возмущается отсутствием у лондонских жителей - самого разного социального положения и образования - подлинного интереса к духовной жизни, их сосредоточенностью на материальном. Он негодует по поводу продажности, коррумпированности окружающего общества и находит утешение в узком мире духовной радости, в котором высшим наслаждением является высокое искусство. Комсток тепло относится к своей возлюбленной Розмари, которая мечтает выйти за него замуж. Ему, однако, совершенно чужды мысли о браке, многолетней совместной жизни, потомстве, устройстве своего семейного гнезда. Розмари при этом писатель явно сочувствует.

В то же время автор беспощаден к своему герою. Гордон происходит из безземельного дворянства, из семьи, для которой характерны вялость, обшарпанность, невзрачность: «Все Комстоки, казалось, были обречены запуганно таиться по своим норкам. Абсолютное неумение как-либо действовать, ни грана храбрости куда-либо пробиться, хотя бы в автобус. Все, разумеется, безнадежные дурни насчет денег». Приглушенный сатирический характер, ибо автор не лишен чувства сострадания к своему герою, носят описания свидетельств отсутствия адекватности в оценке собственных способностей, нерешительности, которую не могут скрыть искусственная поза, а временами грубость, боязнь всех тех, от кого он зависит или даже может оказаться в зависимости (включая хозяйку квартиры).

Последняя внезапно оказывается неким символом всего того, что ненавидит и чего боится Гордон. Он тщательно скрывает от нее, что осмеливается пить чай в своей комнате (согласно договору аренды это строжайше запрещено!), и прячет «улики преступления» с повадками заправского мошенника. В связи с этим довольно подробно описываются происходящие в собственной комнате ночные чаепития с опасными походами для затопления улик в сортире на нижнем этаже.

Нерешительность, если не сказать ничтожность, Гордона, проявляется и в том, что он оказывается неспособным присоединиться к какому-либо левому политическому движению. Впрочем, в этом вопросе автор явно оправдывает негативизм героя, в частности его раздраженное отношение ко всем социалистическим течениям, его отречение от «греха юности», когда он участвовал в выпуске подпольной ежемесячной газеты «Большевик», восхвалявшей социализм и свободную любовь.

Оценивая книгу, некоторые рецензенты воспринимали ее как исповедь автора. На самом деле это было далеко не так. Лишь общая направленность изложения напоминала коллизии автора, в основном внешние, связанные с работой в книжном магазине. В то же время высказывания Гордона были эффективным инструментом полемики Оруэлла313. Писатель занимал двойственную позицию по отношению к обществу «материального благополучия». Он в принципе осуждал «несправедливое» распределение благ, но в то же время дал возможность своему герою пользоваться покровительством миллионера Рейвелстона, симпатизирующего социализму, однако не жертвующего своими доходами и высоким комфортом. Действия и мысли Комстока ориентированы таким образом, что его негодующие ремарки по поводу «лондонского материализма» направлены не против существующей социально-экономической системы, а против ее порождения - примитивной массовой культуры. Более того, в суждениях Комстока проскальзывают нотки явной зависти. Именно в таком духе он говорит о «старых отелях, которые торчат на всех дорогах и заполнены брокерами, вывозящими своих проституток на воздух в воскресные дни».

Гордон в то же время теперь решительно отвергает социализм, представляя его себе явно гротескно, в духе сатирического романа Олдоса Хаксли «О дивный новый мир»: «Четыре часа в день на образцовом производстве, затягивая болт номер 6003. Брикеты полуфабрикатов на коммунальной кухне и коллективные экскурсии от дома, где проживал Маркс, до дома, где проживал Ленин, или обратно. Клиники абортов на всех углах. И все отлично по всем пунктам! Но не хочется».

Такого рода противоречивые мысли характерны для всей книги. В основе своей в ней передано острое чувство неблагополучия, временами даже отчаяния, которое переполняет жизнь лондонца из образованного, но нищего круга. Деньги волей-неволей овладевают мыслями Гордона всякий раз, когда наступает поворотный жизненный момент. Даже когда его любимая девушка была готова отдаться ему в первый раз, все сорвалось, потому что герой романа не позаботился о противозачаточных средствах, а рисковать забеременеть девушка не могла, так как средств на воспитание потомства у пары не было. В отчаянии рождается стихотворение Гордона:

«Все мы Бога Денег блудные дети,

От него ожидаем тепла и крова.

Согревая нас, он смиряет ветер.

Подает, а затем отнимает снова.

Он следит, не смыкает тяжелые вежды,

Наши тайны видит, надежды, мысли.

Подбирает слова нам, кроит одежду,

И наш путь земной он легко расчислит»314.

Финал романа - счастливый, но только с точки зрения мещанской этики, которая столь ненавистна и автору, и его герою. На протяжении всего романа он вел борьбу против пребывающей в его комнате аспидистры (фикуса) - символа мещанского уюта. Борьба идет с переменным успехом, но в целом фикус торжествует (как следует уже из заголовка книги): «Удивительно хилый уродец в глазурованном горшке топырил всего семь листиков, явно бессильный вытолкнуть еще хоть один. У Гордона давно шла с ним тайная беспощадная война. Он всячески пытался извести его, лишая полива, гася у ствола окурки и даже подсыпая в землю соль. Тщетно! Пакость фактически бессмертна. Что ни делай, вроде хиреет, вянет, но живет... Фикус - это самая суть!»

В результате Гордон Комсток отказывается от прежних духовных ценностей, попадая в ловушку и женитьбы с предстоящим появлением наследников, и маленькой квартиры, главной достопримечательностью которой является все тот же пресловутый бессмертный фикус.

Автор отнюдь не осуждает своего героя. Он логически подводит его к необходимости сделать крайне нелегкий выбор: согласится ли он на аборт любимой женщины. Либо он смирится с ненавистными ему чертами мещанского быта, либо пойдет на разрушение собственной личности. В итоге «торжествует фикус», мещанский (отнюдь не в ругательном смысле) выбор оказывается во всех отношениях более приемлемым, чем гордые абстракции. Побеждает в романе стабильность и респектабельность среднего класса, к которым Оруэлл относился не без уважения.

Чуть в стороне от главной сюжетной линии, но часто переплетаясь с нею, иногда выходя на первый план, оказывается образ симпатизирующего социализму миллионера Рейвелстона, над которым автор, оставаясь внешне сдержанным, по существу издевается. Он не случайно назвал журнал, который издает Рейвелстон, «Антихрист». Воинствующее безбожие этого наследника огромного состояния мирно соседствует с его роскошным, хотя и энергично маскируемым, образом жизни, снобистским презрением к окружающим. Вот что чувствует Комсток, попадая в его «скромную» четырехкомнатную квартиру, в которой тот обитал в гордом одиночестве (обычно Гордон избегал подниматься к Рейвелстону, предпочитая встречаться с ним на улице), которую тот избрал как раз для того, чтобы казаться соответствующим своим показным идеалам:

«Что-то в атмосфере этой квартиры заставляло почувствовать себя неопрятным мелким клерком - без видимых признаков, но всеми порами ощущался высший социальный разряд; относительно уравнивали лишь мостовые или пабы. Самого Рейвелстона подобный эффект его скромной четырехкомнатной квартирки крайне бы удивил. Полагая житье на задворках Риджент-парка вариацией обитания в трущобах, он выбрал свой пролетарский приют именно так, как сноб ради адреса на почтовой бумаге предпочитает каморку в престижном Мэйфере. Очередная попытка сбежать от своего класса и сделаться почетным членом рабочего клуба. Попытка, естественно, провальная, ибо богачу никогда не притвориться бедняком; деньги, как труп, обязательно всплывают».

Так что в антиномии деньги и социализм, по мнению Оруэлла, неизбежно побеждали пока еще, к сожалению для автора, деньги. Деньги победили и самого героя романа. Пока же Рейвелстон всерьез (сам, похоже, в это веря, но не расставаясь со своим богатством) уговаривает Гордона почитать Маркса: «Вы бы увидели тогда наше грустное время как стадию. Ситуация непременно изменится». Собеседнику, однако, не до социализма: «Деньги поганые, обязательно завоняют! Нельзя о них, когда говоришь с человеком более состоятельным. Если уж только как о некой отвлеченной категории, но о таких, которых много в чужом кармане и нет в твоем, - нельзя! И все-таки сюжет этот магнитом притягивал Гордона».

Каковы действительные представления людей круга Рейвелстона о социализме, можно представить себе по реплике его любовницы: «Я знаю, ты, конечно, социалист. И я, мы все теперь социалисты, но я не понимаю, для чего раздавать даром деньги и дружить с низшими классами. На мой взгляд, можно быть социалистом, но время проводить в приятном обществе».

Образ социалиста-миллионера обидел приятеля Оруэлла богатого редактора журнала «Аделфи» Ричарда Риза, который счел, что стал прототипом Рейвелстона. Через много лет, в 1963 году, знакомый Риза в письме, адресованном ему, вспоминал: «Как больно кольнул Вас написанный им Ваш “портрет”»315.

Вряд ли Оруэлл действительно видел в своем персонаже кого-то, похожего на Риза. Скорее всего невольно некоторые черты Ричарда были запечатлены в книге. Сам же Риз обиду долго не хранил. Дружба их продолжалась до последних дней жизни Эрика Блэра.

По поводу не очень популярной в России книги «Да здравствует фикус!» высказывания российских читателей оказались столь же заинтересованными, как и относительно знаменитых произведений Оруэлла «Скотный двор» и «Тысяча девятьсот восемьдесят четыре». В обществе, еще не выбравшемся из пут первоначального капиталистического накопления, тем более повторного, начавшего свой путь не с нуля, а после крутой ликвидации обанкротившегося социалистического эксперимента, все более зрела тяга не к возвращению социализма, а к «капитализму с человеческим лицом», к подлинно цивилизованному человеческому общежитию. Вот два читательских мнения:

«Как вы понимаете, от протеста нашего героя мир не перевернулся. Он вообще этого не заметил. И в конце концов, наш герой сдался: устроился на работу, снял квартиру, въехал туда с любимой женщиной. И даже захотел заиметь фикус на подоконнике. Его место здесь, у окна гостиной, чтобы все люди из дома напротив любовались, - уверенно говорит Гордон вяло сопротивляющейся этому Розмари. -Ликуй, фикус, ты победил!»

«Крестовый поход против общества, где властвуют деньги, закончился с полным удовлетворением от проигрыша. Ненавязчивая пародия на высокие идеалы. Гордон, кажется, был куда больше закабален мещанским благополучием и деньгами, чем все мы. Он так яростно отрицал все это, что не мог думать ни о чем другом. По сути, случилось именно то, против чего он боролся, - рутина и деньги (так как он ни о чем другом не думал) сгубили все его творческие начинания».

Но столь ли ужасен мир, в котором господствует спокойная рутина, в котором люди живут зажиточно и знают счет деньгам? У Оруэлла нет вполне определенного ответа на этот вопрос. Все зависит от времени, от конкретных ситуаций. Он признает в статье «Почему я пишу», что в мирный век он скорее всего был бы далек от политики. А в стихотворении 1935 года выразил свои чувства так:

«Когда бы жил назад лет двести,

В попы б подался честь по чести И воспевал бы жизнь в раю,

Растил каштан, любовь мою.

Но, к сожаленью, в наше время Не суждено мне в рай попасть.

На мне грехи висят, как бремя.

Свои усы попу не в масть»316.

Ко времени, когда Оруэлл завершал работу над «Фикусом», его репутация в издательском мире, по крайней мере в издательстве Голланца, была очень прочной. Последний торопил автора с завершением книги. В начале октября 1935 года Оруэлл писал Муру: «Я получил письмо от Голланца, который торопит меня с романом. Он говорит, что должен получить его до конца года, чтобы он вышел до конца февраля»317. Издатель настолько не сомневался в качестве нового произведения, что собирался выпустить его в рекордный срок - провести всю редакционную, типографскую и корректорскую работу за два месяца.

Требование издателя соответствовало естественным намерениям автора, который действительно завершил роман к указанному сроку. Однако публикация двух романов, привлекших внимание читателей и критики (особенно это касалось книги о Бирме), не обогатила Оруэлла материально. Тиражи не были значительными, гонорары оставались умеренными. Но имя писателя стало известным. Появлялись новые знакомые в литературных кругах и совершенно неожиданно восстанавливались старые связи. Среди тех, с кем возобновились контакты, а затем и дружеские отношения, был уже упоминавшийся нами соученик по начальной школе Сирил Коннолли.

Сирил, ставший известным литературным критиком, всячески содействовал популяризации творчества и имени своего школьного товарища. При его помощи было организовано первое публичное выступление Оруэлла в литературном обществе графства Эссекс. Лекция называлась «Признания того, кто был на дне» и по существу повторяла название его книги о скитаниях в парижских и лондонских трущобах. Оруэлл считал, что он едет на встречу с небольшой группой пожилых людей, интересующихся проблемами нищеты, или местных левых политиканов. Но слушать его собрались почти 500 человек. Это было первое публичное выступление Оруэлла перед массовой аудиторией, и он проявил себя с самой лучшей стороны. В отчете местной прессы о лекции говорилось:

«Господин Оруэлл... заявил, что многие люди склонны рассматривать обездоленного человека как жулика, которого необходимо как можно энергичнее разоблачать. Он не считает, что может быть сделано что-либо существенное, чтобы улучшить положение, до тех пор, пока люди не поймут, что обездоленные, вынужденные силой обстоятельств вести такую отвратительную жизнь, являются такими же людьми, как и все остальные»318.

Сам Оруэлл был очень доволен своим первым опытом: лекции читать оказалось легче, чем писать книги. Он намерен был теперь и в будущем обращаться к публике с живым словом.

ГЛАВА 7


ЭЙЛИН И ПОЕЗДКА В РАБОЧИЕ РАЙОНЫ
1. Знакомство с Эйлин

В 1936 году произошли события, которые оказали глубочайшее влияние как на жизнь Эрика Блэра, так и на творчество писателя Джорджа Оруэлла. Первым была женитьба. Весной 1935 года на вечеринке у своей квартирной хозяйки Розалинды Обермейер на улице Парламент-Хилл, № 77, в лондонском районе Хэмпстэд, Эрик встретился с 30-летней шатенкой Эйлин О’Шонесси, аспиранткой выпускного курса отделения психологии.

Этому предшествовали изменения, следовавшие одно за другим. Сначала Эрик покинул свою комнату над книжным магазином и снял небольшое отдельное жилье. Затем он оставил работу в магазине, надеясь, что сможет как-то просуществовать на литературные заработки. Новые хозяева квартиры оказались, однако, не очень гостеприимными и выражали недовольство тем, что до поздней ночи в комнате Оруэлла стучала пишущая машинка, а на ночь иногда оставались незнакомые им дамы. Это особенно возмущало высоконравственных хозяев.

Эрик снова сменил квартиру. С новой хозяйкой - Розалиндой Обермейер - было договорено, что на стук пишущей машинки она не будет обращать внимания, тем более что сама она работала в университете и понимала, что такое творчество. Квартира принадлежала мужу, с которым она фактически разошлась. Он оставил супруге довольно большое жилье, часть которого она сдавала, чтобы не чувствовать себя в одиночестве.

Обермейер была коллегой Эйлин О’Шонесси и пригласила ее в гости в числе нескольких знакомых. Приглашен был и Эрик. Оруэллу Эйлин понравилась с первого взгляда. Почти весь вечер они провели за разговором, а после вечеринки он проводил ее до остановки автобуса. Затем Эрик зашел в комнату Розалинды и сказал, что Эйлин как раз такая девушка, на которой он хотел бы жениться319. После второй встречи (или во время ее) Эрик сделал Эйлин предложение. Эйлин поделилась новостью со своей приятельницей русского происхождения, сокурсницей по университету Лидией Джонсон, позже ставшей известной переводчицей с русского языка (она публиковалась под псевдонимом Елизавета Фен):

- Что? Уже? Что он сказал?

- Он сказал, что он на самом деле не заслуживает, но...

- И что ты ответила?

- Ничего... Я ждала, пока он выговорится.

- И как ты собираешься поступить?

- Я не знаю... Видишь ли, я сказала себе, что, когда мне исполнится тридцать, я приму первое предложение мужчины, который захочет на мне жениться.

Загрузка...